Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

ДЖОВАННИ ПИКО ДЕЛЛА МИРАНДОЛА

ДЖОВАННИ ПИКО ДЕЛЛА МИРАНДОЛА ПРИВЕТСТВУЕТ СВОЕГО ЭРМОЛАО БАРБАРО

Я не могу, мой Эрмолао, не сказать того, что я о тебе думаю, и в то же время не могу не иметь таких мыслей о человеке, которой этого заслуживает и у которого все – как в целом, так и по отдельности – оказывается совершенным. Но если бы мой ум был способен думать о тебе по твоим заслугам! Если бы речь смогла когда-нибудь выразить то, что чувствую я всегда! Я знаю, что мои о тебе мысли бесконечно ниже вершин твоей учености. Но знаешь и ты, что все, высказываемое нами, куда ничтожнее того, что доступно нашему пониманию: душе, как ты знаешь, столь же недостает слов, сколь вещам – души. И несмотря на это ты веришь, будто я дерзаю надеяться, что смогу подражать тебе в том, величие чего я и оценить-то неспособен! Восхищаться тобой могут все, подражать – немногие, и никто не может тебя опровергнуть. Будь бы мне такое счастье – в писаниях моих хотя бы отчасти уподобиться моему Эрмолао! Самый, чтобы умолчать об остальном, стиль твой, о котором ты так мало заботишься, – в какое он приводит меня восхищение, какое удовольствие мне доставляет: такой он ученый, важный, складный, столь искусно, точно и проницательно он воспроизводит предмет! Нет в нем ни неотделанности, ни грубости, ни пошлости, – на что ни посмотришь: на слова или на суждения. Я и наш Полициано, мы часто читаем твои письма, и те, что к другим, и те, что к нам. И всякий раз с предшествующим соревнуется последующее, и все новые изъявления любви пышно расцветают во время чтения, так что между бесконечными одобрительными восклицаниями нет у нас места, чтобы передохнуть.

Сказать – не поверишь, до какой степени ты способен убеждать и направлять душу читающего, куда тебе угодно. Я всегда это испытывал, как по поводу других твоих писем, так и при чтении последнего твоего письма ко мне, – в нем ты бичуешь тех варваров-философов, которых в просторечии называют грязнулями, грубиянами и невеждами; они и при жизни не жили, не говоря уже о том, чтобы жить после смерти; а если все же они живут, то в наказание и для поношения. Все это до такой степени меня поразило, и так мне стало стыдно и совестно моих занятий, а я им предан уже шесть лет, – что ничего мне не хотелось делать менее, чем столь старательно и ревностно заниматься этим ничего не стоящим делом. Над Фомой 1, Иоанном Скотом 2, [255] над Аверроэсом 3 и Альбертом 4 – погубить, сказал я, столько лучших лет, столько бессонных ночей, – а за это время я мог бы, вероятно, достичь кое-чего в изящных искусствах! И я стал размышлять сам с собой, чтобы утешиться: если бы мог ожить кто-нибудь из них, не нашлось бы у него какого-нибудь средства, с помощью которого он, принадлежащий к мужам во всяком случае весьма искушенным, сумел бы как-то защититься от того, в чем их обвиняют? И в конце концов мне пришло в голову, что один из них, кто покрасноречивее, смог бы защитить это свое варварство таким примерно – как можно менее варварским – образом.

«Мы прожили в славе, Эрмолао, и впредь будем жить так, однако не в грамматических школах и не в педагогиях, но в сообществах философов и в собраниях мудрецов, где дело и речь идет не о матери Андромахи 5, не о детях Ниобы 6 и прочих пустяках такого рода, но об основаниях дел человеческих и божественных. В подобных размышлениях, изысканиях и разъяснениях стали мы столь утонченными, изощренными и проницательными, что может, пожалуй, показаться, будто мы были иногда слишком придирчивы и дотошны, если только можно быть слишком дотошным и ревностным в разыскании истины. Но если кто-нибудь станет упрекать нас в вялости и лености, что ж, я буду ему весьма обязан, если он примет бой: тогда он узнает, что у варваров Гермес 7 не на языке, но в душе, что у них нет недостатка в мудрости, хотя им и недостает красноречия, избежав союза с которым мудрость, может быть, тем меньше заслуживает упрека, что самый союз этот является нечестием.

Кто не осудит в порядочной женщине искусственные кудри и румяна? Кто не проклянет их у весталки? Различие в назначении оратора и философа таково, что они, пожалуй, не могут и враждовать друг с другом. Ибо в чем ином состоит обязанность оратора, как не в том, чтобы обманывать, сбивать с толку, обводить вокруг пальца, проделывать всякие фокусы? Вы говорите, что можете вашей речью сделать, по усмотрению, белое черным и черное белым; можете, кого захотите, вознести и низвергнуть, сделать сильнее и ослабить. Наконец, как вы похваляетесь, вы можете изменить самые вещи и силами красноречия, как бы магическими, придать им какой угодно образ и свойство, так что не такими, каковы они по своей природе, но такими, как вам захочется, они, правда, хотя и не станут, но все же, таковыми не будучи, представятся слушателям. Все это в целом есть не что-нибудь иное, но чистый обман, чистый подлог, чистое шарлатанство, потому что риторика либо отступает от природы вещей благодаря преувеличению, либо отступает от нее благодаря приуменьшению и, выставляя перед слушателями лживое созвучие слов наподобие привидений и призраков, их умы, прельщая, дурачит. Так сходен ли ритор с философом, вся наука которого заключается в познании истины и обнаружении ее перед другими?

Прибавь к этому, что нам не будет никакой веры, если мы [256] будем стремиться произвести впечатление великолепием и соблазнительностью звучания – наподобие тех, кто, не полагаясь на самый предмет и не основываясь на нем, пытается привлекать к своему учению людей такими приманками. По этой причине, как считают, и Священное писание написано скорее безыскусно, чем изысканным слогом, ибо нет ничего более неподобающего и вредного во всех тех случаях, где дело идет об истинном познании, чем этот всюду принятый изысканный род повествования. Этот стиль подходит при изложении судебных проблем, а не естественнонаучных и богословских; он свойствен не тем, кто проводит свою жизнь в Академии 8, но тем, кто занят делами государства, – а здесь, что бы ни делалось или ни говорилось, – все подвергается суду простого народа, так что цветы здесь по сравнению с плодами весят значительно больше. Разве ты этого не знаешь?

Речь, полная привлекательности и доставляющая удовольствие, – это, скажем так, вещь изящная; однако философа она не украшает, и не это в нем ценно. Кто не одобрит в актере или танцоре плавную поступь, выразительные движения рук, игривый взгляд? Но в гражданине, в философе – кто же одобрит, кто не станет порицать, не отвергнет? Если мы увидим девушку нрава веселого и насмешливого, мы осыпем ее похвалами и поцелуями; однако матрону за это мы осудим и будем ее от этого удерживать. Но в таком случае не мы оказываемся людьми вздорными, но те, что у ног Весты 9 справляют праздник Вакху, что достоинство философии и ее чистоту бесчестят какими-то безделушками и искусственными прикрасами. В самом деле, что Синесий 10 говорит о юноше, подходит и к речи: речь, пользующаяся украшениями, всегда бесстыдна. Мы же предпочитаем, чтобы наша речь была взлохмачена, скомкана, неприбрана, нежели изящно украшена, но при этом отмечена бесстыдством или заподозрена в нем. В противном случае наша речь не являла бы собой пеплоса Паллады, но от святынь как нечистая была бы отвергнута.

И чтобы уже ничего не упустить, в высшей степени верно, что нет ничего столь же противного для философа в каком угодно деле, чем то, что хоть немного отдает пышностью и спесью. Сократ говорил, что сикионская обувь удобна и хороша на ноге, но не подходит Сократу. Во всяком случае, не одна и та же жизнь у обывателя и философа, как неодинаково их отношение к пище и разговору. Философ обращается к ним исключительно по необходимости, а обыватель также и ради удовольствия; если последний будет пренебрегать удовольствием – он не будет обывателем; а если первый будет домогаться его – он не будет философом. Если бы Пифагор мог жить без пищи, он пощадил бы даже овощи; если бы он мог представить в наглядном виде свои мысли или по крайней мере раскрыть их с меньшими затруднениями, чем в беседе, он вообще бы не разговаривал, – настолько он был далек от того, чтобы отшлифовывать или украшать свою речь.

Того – или вследствие того – нам следует остерегаться, как [257] бы читатель, прельщенный подкрашенной оболочкой, не запнулся на ней, не сумев добраться до сердца и крови, ибо мы видим, что он часто бывает отравлен набеленным обличьем. Мы видим, говорю, что все те, у кого это в обычае, вследствие того что содержание их речей пустое и никчемное, удерживают читателя разнообразными ритмами и гармониями на самой поверхности; сделай такое философ, Мусоний 11 воскликнул бы, что не философ говорит, но поет флейта. Так пусть нам не ставят в упрек, если мы не делаем того, что делать позорно. Мы спрашиваем, о чем написано, но не спрашиваем – как; мало того, даже спрашивая – как, мы только хотим удостовериться, что речь лишена пышности и какого бы то ни было украшения, потому что мы хотим не того, чтобы речь услаждала, очаровывала и забавляла, но чтобы она была полезна, значительна и внушала уважение, производя впечатление скорее величественное – благодаря своей твердости, чем приятное – благодаря прочувствованности.

Мы не ждем плесков театральной публики, которую трогает плавная или ритмичная концовка, – ведь вторая неестественна, а первая всего лишь изящна; но от немногих мы ожидаем – даже не восхищения, но – молчания, когда они, проникая взором в глубину, видят там либо то, что добыто из тайников природы или выведено к людям из дворца небожителей и Зевса, либо то, чего нельзя доказать, так оно поразительно, но что нельзя и поразить, так оно доказательно. Помимо того, их восхитят наша проницательность в исследовании, осмотрительность в проверке, тонкость в наблюдении, в суждении основательность, связность в сочетании, простота в изложении. Их восхитит краткость нашего стиля, изобилующая вещами столь многочисленными и великими; скрывающиеся под обыденными словами отвлеченнейшие рассуждения, полные разысканий, полные разъяснений; восхитит эта наша способность, эта основательная подготовленность к тому, чтобы неясности устранять, сомнения разрешать, запутанное распутывать, убедительными силлогизмами ложное опровергать, а истинное утверждать.

Вот какие титулы, Эрмолао, защищали до сих пор и, без сомнения, будут защищать и впредь память о нас от забвения. Так что если среди обывателей мы слывем, как ты говоришь, людьми низкими, грубыми, необразованными, то это – к нашей славе, а не в поношение. Не для обывателей пишем мы, а для тебя и тебе подобных. Точно так же, как древние своими загадками и покровами мифов гнали обычных людей прочь от таинств, и мы имеем обычай отпугивать их от наших пиров, – которых они не могли бы не осквернять, – несколько горьковатой коркою слов. Ведь и те, что хотят утаить клад,– если не удастся перенести его в другое место, – прикрывают его мусором или обломками камней, чтобы не нашли проходящие мимо, кроме тех, кому они это сами поручили. Сходно с этим стремление философов скрыть предмет их занятий от толпы, от которой не подобает ждать не только одобрения, но и стремления понять; и тому, что пишут философы, [258] позорно обладать какой-либо театральностью, способностью вызывать рукоплескания, общедоступностью, а это именно и представляется единственным средством, способным согласовать их сочинения со вкусом толпы.

Но хочешь, я дам тебе наглядный прообраз нашей речи? Она точно такова, как известные силены Алкивиада 12. Ведь их изображения на вид были грубыми, отталкивающими и отвратительными, а внутри – полны драгоценностей, редкой и дорогой утвари. Так что посмотришь снаружи – увидишь звероподобное чудовище, заглянешь внутрь – признаешь божество 13.

Но, скажешь ты, уши не выносят такого построения фразы, при котором скапливаются то согласные, то гласные, которое всегда негармонично; невыносимы эти варварские имена, даже самим звучанием наводящие чуть ли не страх. – О, разборчивый человек! Когда приходишь к флейтистам и кифаредам – обращай себя в слух; а когда к философам – отвлекайся от чувственных впечатлений, восходи к себе самому в глубины духа и к уединению ума. Воспользуйся известными ушами Фианея, благодаря которым он полностью отрешался от тела и слушал не земного Марсия 14, но Аполлона небесного, на кифаре божественной звучание мироздания невыразимым воспроизводящего образом. Этими ушами если ты послушаешь речи философов, они тебе медовыми – на зависть Нестору 15 – покажутся.

Но оставим эти препирательства, более чем чрезмерные. Ясно, что морщиться от не совсем гармоничного слога у тончайше рассуждающего философа – дело человека, негодующего не столько от разборчивости, сколько от заносчивости. Это то же самое, если кого-нибудь неприятно заденет, что у Сократа, излагавшего этическое учение, обувь велика и хитон сидит неровно, и его охватит негодование от криво срезанного ногтя. Цицерон не требовал красноречия от философа, лишь бы суть его учения была удовлетворительна. Муж, столь рассудительный и просвещенный, понимал, что нам следует развивать ум скорее, чем слог, – чтобы избегала ошибок мысль, не речь. Нас занимает ho en diathesei logos и не занимает ho en prophorai 16. Достойно похвалы в нас то, что Музы у нас в душе, а не на устах, так что ничто у философа не звучит резче от гнева или мягче от сладострастия. Наконец, в нем не должно быть несогласованности с той естественной гармонией, в соответствии с которой он благозвучно настроен; Платон, понимая, что она часто нарушается под воздействием гармонии театральной и поэтической, выдворил всех поэтов из своего государства, а управлять им предоставил философам, которых, несомненно, следовало бы тут же осудить на изгнание, если бы они стали подражать выспренней поэтической речи.

И все же, – будет настаивать уже Лукреций, – хотя философские сочинения сами по себе и не нуждаются в прельстительном слоге, но его следует применять для того, чтобы скрыть терпкость самого предмета; так, хотя горькие лекарства и сами но себе изгоняют болезни, их все же смешивают с медом, чтобы [259] обмануть доверчивого ребенка. – Тебе, пожалуй, и следовало так делать, о Лукреций, раз ты писал для детей или для обывателей; тебе следовало так делать в особенности потому, что ты предлагал в качестве питья не только горькие лекарства, но и чистейшую отраву. С нами же дело обстоит совсем по-другому, поскольку, как сказано было раньше, мы, предлагающие в качестве питья не противные лекарства, а нектар, стремимся народ не привлечь, но отпугнуть.

Однако, возразит Лактанций, совершенно ясно, что на души слушателей, даже и взрослых, истина оказывает более мощное влияние, когда она вооружена и своей собственной силой, и украшена светом красноречия. – Если бы был ты, о Фирмиан 17, столь же усерден в изучении Священного писания, сколь усерден ты был в надуманных спорах, и этого бы ты не говорил, и наши бы взгляды не менее успешно защищал, чем чужие опровергал. Ответь, будь любезен, что оказывает более сильное воздействие и больше убеждает, чем чтение Священного писания? Не воздействуют, не убеждают, но принуждают, преследуют, обладают силой закона слова грубые и безыскусные, до глубины души проникающие, всего человека удивительной властью преображающие. Перикл 18 речами отделанными и впечатляющими, говорит Алкивиад, не оказал на него никакого воздействия, но оказал Сократ – словами ясными и простыми 19. И прибавляет, что они, хотя и нескладны, ввергают его в безумие, в исступление, так что ему волей-неволей приходится делать то, что тот предписал.

Но зачем я понапрасну трачу слова в деле понятном? Если слушатель не лишен рассудка, чего ему ждать от притворной речи, кроме подвоха? Три вещи будут для него наиболее убедительными: образ жизни говорящего, истинность предмета, скромная речь. Вот что, Лактанций, может снискать философу доверие: если будет он праведен, будет правдив, будет стремиться к такому роду речи, исток которого не в рощах прельстительных Муз, но в той наводящей ужас пещере, в которой, по словам Гераклита, укрывается истина.

Но кто-нибудь скажет: давай-ка, друг, рассмотрим, отложив препирательства, вот что. Мудрость есть нечто почтенное и божественное, и сама по себе ни в каком экзотическом наряде она не нуждается; но что зазорного, если прибавляется и он? Кто будет отрицать, что само по себе приятное, если его принарядить, станет еще приятнее? – Я, друг, отрицаю это в большинстве случаев: так много есть вещей, которых великолепие, если к нему что-нибудь прибавить, ты погубишь, а не подчеркнешь, ибо столь они по своей природе совершенно устроены, что изменить устроение они могут только к худшему. Мраморное здание не допускает окраски: оштукатурить его – значит лишить всякого вида и красоты. Не иначе и мудрость, и то, с чем имеют дело философы: благодаря отделке оно не становится яснее, но меркнет. Чего же еще? Разве не ясно всякому, что прекрасные черты делаются от белил безобразны? И вообще, какие бы прикрасы ты ни употребил, они [260] скрывают то, что ими прикрашено, а то, что привносят с собой, они выставляют напоказ. Поэтому, если то, что было сначала, лучше привходящего, то каково бы ни было это последнее, оно приносит ущерб, а не прибыль. По этой причине философия являет себя обнаженной и со всех сторон доступной взору; она стремится быть вся – перед глазами, вся – доступна обсужению, ибо понимает, что она привлекательна вся и со всех сторон. Насколько ее прикроешь, настолько же скроешь ее красоту, умалишь ее славу; она хочет быть чистой и избежать смешения; что-либо к ней примешивая, ты ее портишь, извращаешь, делаешь не тем, что она есть. Она пребывает в своей точечности, недробимой и неделимой. Поэтому игра тропами и упоение слишком сильными выражениями, или вольность в переводах, или выспренность в использовании искусственных терминов –все это недопустимо в деле серьезном, имеющем такое значение, что отнимать, прибавлять, менять в нем что-либо – преступление.

Ну, что же, скажешь ты, в этом мы вам уступим: говорить красиво – не ваше дело; но определенно ваше – только вы этого не делаете,– говорить по-латыни хотя бы так, чтобы если не в цветистых, то уж в подходящих выражениях вы могли раскрыть суть дела. Я не требую от вас речи изящной, но не хочу неправильной; я не хочу благоуханий, но также и зловония; пусть не будет изысканности, но также и невзыскательности. Мы не желаем, чтобы речь услаждала, но жалуемся, что раздражила.– Хорошо; таким образом, ты уже перешел на нашу сторону. Но прошу тебя, давай посмотрим, что она такое эта самая латынь, которая только и пристала философам и которой они не пользуются. Если, например, встретится выражение «человек рожден солнцем», наши скажут «человек причинен». Ты тут же закричишь: «это не по-латыни!» – и это верно; «римляне так не говорят!» – это и верного вернее; «следовательно, это неправильно», – а вот заключение ошибочно. Об одной и той же вещи скажет араб, скажет египтянин; они скажут не по-латыни, но все же правильно. Ведь имена вещей существуют либо по установлению, либо по природе; если по случайному наложению, то есть когда та или иная группа людей придерживаются одного и того же образа мыслей, и тем именем, которое они установили для называния каждой вещи, у них и правильно ее называть,– то что мешает тем философам, которых называют варварами, согласиться об одной и той же речевой норме, которая для них не менее священна, чем для вас – речь римлянина? Оснований для того, чтобы не назвать правильной ту, а назвать вашу,– нет никаких, если все это наложение имен происходит по установлению; так что если вы не хотите удостоить ту латынь названия «римской», зовите ее галльской, британской, испанской или – как обычно называет толпа – парижской. Когда те обращаются к вам, большей частью случается, что их то поднимают на смех, то не понимают. То же самое случается и с вами, когда вы оказываетесь у них. Anacharsis para Athenaiois soloaicidzei, Athenaioi para [261] Scythais, то есть Анахарсис 20 допускает погрешности у афинян, афиняне – у скифов. В том же случае, если правильность имен зависит от природы вещей, то разве риторов, а не философов, которые одни рассмотрели и изучили природу вещей, следует нам вопросить об этой правильности? И может быть, то, что слух отвергает как грубоватое, разум примет как более соответствующее вещам. А почему они должны были изобретать новый язык и говорить не по-латыни, если они были рождены между латинянами?

Не могли они, о Эрмолао, читая в небе законы судеб, знаки грядущего, план мироздания, читая в первоначалах о череде рождения и гибели, о значении простых веществ, о строении веществ сложных, – не могли они, говорю я, в то же время подмечать у Цицерона, у Плиния 21, у Апулея 22 особенности, законы, правила римской речи. Они исследовали, что отвергается, что принимается природой, а что – римлянами, их между тем не заботило.

Впрочем, ладно, дам тебе форы; пусть красноречие и мудрость объединились и взаимно согласуются друг с другом. Философы отделили мудрость от красноречия; историки, риторы, поэты отделили – и это оплакивает Филострат 23 – красноречие от мудрости. Что эти будут жить прославляемые молвой, – ты не сомневаешься; а те, выходит, разве что наказания и поношения ради? Посмотри, что ты делаешь. Разумение бессловесное Цицерон предпочитает глупой болтливости; о деньгах мы спрашиваем, не как отчеканены монеты, но из какого они металла; нет такого, кто не предпочел бы чистое золото с клеймом тевтонов поддельному, хотя бы с печатью Рима. Грешно вынуждать язык к разладу с сердцем; но те, лишенные сердца, кто суть целиком язык, не их ли Катон называл мертвыми глоссариями? Жить без языка мы можем, хотя это и неудобно; но без сердца – не можем никоим образом. Нет образованного человека без осведомленности в изящной словесности; но без посвященности в философию нет человека. Разумение, едва лепечущее, может принести пользу, но неразумное красноречие, подобно мечу в руках безумца, не может не принести величайшего вреда.

Выходит, скажешь ты, и статуи привлекают не очертаниями, а материалом. И если Херил воспевал то же, что и Гомер, а Мевий 24 – то же, что и Вергилий, то должно было получиться, чтобы и те и другие завоевали равное признание. – Разве ты не видишь, что твое сравнение неправильно? Это-то и мы утверждаем: судить следует по форме, а не по субстрату. Благодаря форме вещь есть то, что она есть; но одну форму следует принимать у философа, другую – у поэтов. Пусть о природе, о боге, о провидении пишет Лукреций; об этом же пусть пишет кто-нибудь из наших, пусть пишет Иоанн Скот, и причем в поэме, чтоб было нелепее. Лукреций скажет, что начала вещей – атомы и пустота; что божество обладает телом и не знает о наших делах; что всё возникает благодаря непредвиденному и случайному столкновению частиц – но все это он выразит изящным латинским языком. Иоанн скажет, что естественным образом существующее [262] состоит из материи и формы; что бог есть отвлеченный ум, все знающий и обо всем пекущийся; оттого, что он за всем смотрит, даже за ничтожнейшим, и всем правит, из покоя своего он нисколько не выходит, но, как обычно говорят, cationta me catienai 25. И скажет это Иоанн словами пресными, грубыми, не по-латински. Будь добр, ответь, кто усомнится, который из двоих лучший поэт, который – лучший философ? Вне всякого спора, что Скот философствует настолько же более правильно, насколько тот красочнее говорит. Но посмотри, какое между ними различие: у одного пресно выражен смысл, у другого – безрассудная мысль. Один не знает правил грамматиков, не говоря уже о поэтах; другой – бога и природы. Один говорит – едва лепечет, но понимает то, чего должным образом нельзя выразить речью; другой, в разговоре красноречивейший, высказывает нечестивейшее».

Вот что, пожалуй, могли бы они сказать, дражайший Эрмолао, в защиту своего варварства, а в смысле тонкости речи – и что-нибудь даже более меткое. К их мыслям и я не вполне приблизился, и, думаю, к ним вообще нельзя приблизиться кому-нибудь из наших образованных современников. Но я охотно предавался этому бесславному предмету, подобно тем, что хвалят лихорадку, как бы испытывая свои способности, или же – как Главкон у Платона, который восхваляет несправедливость не с точки зрения правосудия, но чтобы побудить Сократа воздать хвалу справедливости 26. С такими же намерениями и я, чтобы услышать от тебя более пылкую защиту красноречия, напал на него весьма дерзко, хотя этому и противоречат мои взгляды и натура. Если бы я полагал, что красноречие не заслуживает внимания и им можно в угоду варварам пренебрегать, я не изменил бы им почти полностью ради красноречия (что я недавно сделал), ради сочинений греков, ради твоего Фемистия 27, похвалы которому никогда не бывают чрезмерны.

Впрочем, скажу откровенно, что думаю: во мне вызывают раздражение некоторые грамматисты, которые, узнав происхождение каких-нибудь двух слов, так себя превозносят, за такое себя выдают, что полагают, будто философы перед ними вообще ничего не стоят. Не хотим мы, говорят, этих ваших философий; а что удивительно? – и собаки не пьют фалернского.

Но закончим письмо здесь. Если варвары заслужили себе почет и доброе имя благодаря одному только познанию вещей, нелегко сказать, на сколь почетное место притязаешь ты, кто между философами – красноречивейший, а между красноречивыми – сказать по-гречески – philosophotatos (любомудрейший).

Флоренция, 10 июня 1485 г. [263]


Комментарии

1. Над Фомой... – имеется в виду Фома Аквинский.

2. Иоанн Скот Эриугена (ок. 810 – ок. 877 гг.) – средневековый философ, создатель цельной философской системы на базе неоплатонизма с элементами рационализма и пантеизма.

3. Аверроэс Ибн Рошд (1126–1198 гг.) – арабский мыслитель; комментировал Аристотеля, развивая материалистические стороны его учения.

4. Альберт – Альберт фон Больштедт (Великий) (1198–1280 гг.) – немецкий средневековый философ и богослов, представитель ортодоксальной схоластики. Вел активную борьбу с аверроистами (последователями Аверроэса).

5. Андромаха – в «Илиаде» Гомера жена Гектора, героя Троянской войны.

6. …не о детях Ниобы... – Согласно мифу, семь сыновей и семь дочерей Ниобы – жены царя Фив – умерщвлены стрелами Аполлона и Артемиды.

7. Гермес – один из древнейших греческих богов, покровитель путешествий, торговли, а также магии и астрологии.

8. Скорее всего имеется в виду Платоновская академия во Флоренции, участником которой был и Пико.

9. Веста – в римском пантеоне одна из наиболее почитаемых богинь, покровительница домашнего очага. Жрицы Весты хранили целомудрие.

10. Синесий из Кирены (?–415 г.) – ритор и философ; близок к гностикам.

11. Мусоний Руф – философ-стоик (I в.).

12. Алкивиад (ок. 450–404 гг. до н. э.) – политический деятель и военачальник в Афинах; славился богатством.

13. Ср.: Платон. Пир, 215а–d; 217.

14. Марсий – фригийский сатир, осмелившийся состязаться с Аполлоном в игре на флейте, за что и был им наказан.

15. Нестор (см. комм. 65 к «Диалогу о свободе» А. Ринуччини) славился помимо многих других достоинств красноречием.

16. «внутренний смысл» (греч.); «выраженный» (греч.).

17. Фирмиан – Луций Целий Лактанций Фирмиан.

18. Перикл (ок. 490–429 гг. до н. э.) – вождь рабовладельческой демократии в Афинах, избирался стратегом ежегодно с 444 по 429 (кроме 430 г.) г. до н. э.

19. Платон. Пир, 215е.

20. Анахарсис – скиф из царского рода; побывал в Афинах во времена Солона (VII в. до н. э.). Отличался незаурядным умом, изучил философию.

21. Плиний – скорее всего имеется в виду Плиний Старший (23/24–79 гг.) – римский писатель-энциклопедист, автор «Естественной истории».

22. Апулей – римский писатель (II в.), автор «Метаморфоз» («Золотой осел»).

23. Флавий Филострат (II–III вв.) – софист, автор сочинений «Жизнь Аполлония Тианского» и «Жизнеописания софистов».

24. Херил – один из древнейших греческих трагиков (VI в. до н. э.). Мевий – современник Горация и Вергилия; известен критикой этих поэтов.

25. «нисходя не нисходит» (греч.).

26. См.: Платон. Государство, II, 358d.

27. Фемистий (Темистий) – ритор и философ (вторая половина IV в.); славился красноречием. Многие его речи посвящены памяти римских императоров.

(пер. Ю. А. Шичалина)
Текст воспроизведен по изданию: Сочинения итальянских гуманистов эпохи Возрождения (XV век). М. МГУ. 1985

© текст - Шичалин Ю. А. 1985
© сетевая версия - Strori. 2015
© OCR - Андреев-Попович И. 2015
© дизайн - Войтехович А. 2001
© МГУ. 1985