Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

ИФФЛАНД АВГУСТ ВИЛЬГЕЛЬМ

Из Иффландова театрального поприща

(В 1812-м году помещено было в сем Журнале известие о Театральном поприще Иффланда, по случаю изданного тогда Французского перевода. Теперь ета книга выходит на Российском языке и составляет первую Часть сочинений (Августа Вильгельма Иффланда сочинений Часть первая. Мое театральное поприще. Москва в Универс. Типографии 1816. В 12 д. 288 стран) сего славного Немецкого актера и неменее славного писателя. Рекомендуем ее вообще всем любителям Драматического искусства, и в особенности людям, избравшим для себя тетральное поприще, - но (условие необходимое) людям, призванным к нему не нищетою, не насилием обстоятельств, а истинным дарованием. Артист, читая Иффланда, еще более полюбит свое искусство, и будет гордиться своим званием. Следующий отрывок покажет и Психологу - наблюдателю достопамятный пример раскрытия первых впечатлений в душе человека, предназначенного действовать на сердца своих соотечественников.) [210]


"В 1767-м году прибыла в Ганновер Зейлерова театральная труппа и была помещена в маленьком придворном театре.

Сие еще более утвердило меня в прежнем моем мнении, что люди сии должны быть свыше обыкновенных; ибо иначе каким бы образом осмелились они занять Королевское жилище?

О прекрасных представлениях сей труппы говорено было у нас в доме и много, и с большим жаром. Видевшие их несколько раз братья и сестры мои рассказывали нам содержание игранных пиес и говорили о том с чувством, понятием и убеждением.

В сие самое время старший брат мой достал себе только что вышедшую в свет Лессингову драматургию и читал ее нам по вечерам вслух. Сравнивая читаемое с виденным им, делал он на то замечания, исполненные рассудка, жара и тонкости. Иногда школьные друзья его - люди умные - оспоривали мнение его то в том, то в другом; но он с упорностию настоял в справедливости оного; случалось не редко, что споры сии оканчивались суждением сестры моей, - суждение, которое всегда было исполнено вкуса, чувствительности и тонкости, толико свойственной ее полу. [211]

Незамечаем никем, сиживал я обыкновенно в сие время в уголку и с большим вниманием слушал все их разговоры. - Правда, что понимал я очень мало; но за то чувствовал слишком много. Разговоры сии были для меня так приятны, что я не помню, чтоб когда либо склонил меня сон, как бы долго они ни продолжались.

Таким образом получил я некоторое темное предчувствие о сем искусстве, а может быть что нибудь и более. "Надобно, чтоб тут было что нибудь чрезвычайное" говорил я себе: "ибо иначе, такие умные и добрые люди конечноб не стали так много оным заниматься."

Однажды ввечеру почтенной отец мой возвратился домой растроган до чрезвычайности: он был в театре и видел представление Мисс Сары Сампсон. Страдания Сары, раскаяние Меллефонта и горесть старого Сампсона сделались предметом его рассуждений. "Полезно" говорил он "видеть, как дочь вовлекается в "несчастие; и дети могут из того научиться, сколь много бедной отец может пострадать от их легкомысленности! Как скоро пиесу сию будут давать в другой раз, я непременно отпущу всех детей моих." [212]

Ето случилось в непродолжительном времени, и в самом деле всех нас отпустили в театр.

Радость моя при сем случае была совсем отличного рода от той, которую я чувствовал, бывши в театре в первой раз.

Отец мой сказал нам, что пиеса сия была полезна и что мы можем из нее научиться; к тому же я видел, что он был ею чрезвычайно растроган; да и на аффишке стояло: Трагедия! следственно пиесе надлежало быть величественной, печальной и притом нравоучительной. Она же долженствовала быть представлена в Королевском зaмке! Из сего несомнительно заключил я, что увижу нечто превосходное, торжественное, одобренное самим Королем и заслужившее уважение почтенного моего родителя. Сей последний сам дал мне аффишку; сказывал мне имена действующих лиц и учил меня, как надлежало обращаться в театре. Я должен был сидеть смирно, тихо и скромно; не ротозейничать, а глядеть только на то, что будет происходить на театре, и замечать то, что может быть мне полезно. Все сие обещал я ему от чистого сердца, и в самом деле выполнил оное совершенно. [213] Театральную аффишку спрятал я с таким попечением, как будтоб была она какая нибудь драгоценность; с сладостным удовольствием рассматривал я входной билет мой, и придумывал разные достохвальные причины тому, что находящаяся в оном печать изображала кинжал и маску.

С наступлением желанного дня одели меня так, как обыкновенно одевали нас тогда, когда мы сбирались куда нибудь в гости. Сие еще более увеличило важность ожидаемого мною праздника. Идти нам надлежало не прежде 4-х часов; но не пробило еще и 3-x, а шляпа моя давно уже была у меня в руках... Наконец пробило и 4.

Мы прошли два Дворцовые двора и пустились вверх по широкой лестнице. Доселе не бывал я еще никогда в сем огромном здании. Длинные переходы, живопись их плафонов, высокие двери и стоящие при них часовые... одним словом, все, что я ни видел, казалось мне величественным и превосходным. Многочисленная толпа теснилась у входа в театр. Какое уважение, радость и блаженство ощутил я тогда, видя, что такое множество людей с нетерпением стремилось к предмету, наполнявшему всю мою душу! В то [214] время овладел мною страх, что в театре неминуемо будет весь город и мне не достанется места. Наконец двери отворились и толпа кое-как протеснилась; я ей последовал, и скоро потом очутился сидящим на передней лавочке в ложе.

Мало по малу театр стал освещаться и красота всего меня окружающего возбудила во мне еще большее уважение к ожидаемому мною. Наконец подняли рампу и в ту же минуту взоры мои обратились на всегдашний предмет пламенного желания души моей: театральной занавес.

Как радовался я на яркие краски, на нем блистающие! как восхищался, видя на нем - посреди окруженного тонкими облаками, светлого сияния - Королевское имя, поддерживаемое парящими Гениями!

Впечатление, которое имя сие и в сем месте долженствовало необходимо произвести надо мною, истолковать не мудрено. В Ганновере означается им все то, что составляет непосредственно собственность Короля, или находится под особенным его покровительством. В нем состоит честь Королевских знамен и достоинство монет; им означаются все казенные строения и - странно, что даже и ето пришло [215] мне тогда в голову, - я видел его в заглавии некоторых церковных молитвенников.

"Как можно" думал я сам в себе "говорить без внимания о таких людях? как можно не уважать звания тех, коих деяния происходят в жилище самого Короля и закрыты - дотоле пока не придет назначенное время - завесом с его вензелем?"

"Етого еще мало" продолжал я "надлежит, чтоб искусство сие было весьма древнее и завсегда уважаемое; ибо вензель, на занавесе находящийся, означает имя Георга II, который давно уже умер, был человек отменно степенной, воевал с отличною храбростию, и со всем тем - по видимому - несчитал за несовместное с его саном поучаться, или и веселиться в театре."

Заунывность музыки заранее приуготовила меня к благороднейшим ощущениям... Вдруг поднялся занавес и с ним вместе исчезли облака и вензловое имя.

Несравненно светлее, красивее, благороднее и разительнее нашел я сцену етого театра против того, на котором видел Больного по воображению. [216]

Мисс Сара Сампсон.

Во все продолжение сей пиесы слезы мои текли беспрестанно... и как иначе? Все доброе, все благородное было выражено с таким жаром, с таким сердечным чувством! Добродетель являлась в таком величестве! Доселе страдания человеческие были мне известны токмо по Гибнеровым Библейским повествованиям, или по бедным людям, требующим подаяния; но о страданиях, подобных тем, каковые были представлены в сей Трагедии и о подобном языке не имел я еще ни малейшего понятия. И притом Екгоф играл Меллефонта, Гензель Сару, а Бек Марвуду! Чему же дивиться, что изображение толико точное, толико восхитительное, соединясь со всемогуществом впечатления, которое возбуждая все возможные ощущения, управляет ими по своей воле... чему же дивиться, говорю я, что все сие вместе было слишком достаточно, чтоб прельстить, возвысить и исполнить восторгом мою душу? Я был совершенно вне себя. Занавес опустился... а я еще все сидел, рыдал, не хотел покинуть своего места и - пришедши домой - говорил о виденном мною в выражениях, мне доселе неизвестных и - со всем тем - не неприятных для тех, [217] кои могли понимать мои чувствия. Отцу моему должен я был пересказать все; многое рассказывал он мне сам; и разговоры сии, растрогав благородную его душу и родительское сердце - которое и без того было слишком чувствительно - перенесли его снова в минуту представления.

С сего самого времени театр учинился для меня училищем мудрости и изящнейших ощущений.

Вскоре после того дана была Трагедия Родогуна. В самой день представления оной был у нас большой семейной обед, и я упросил моего дядю (человека старого и к нам благорасположенного), чтоб он окончил достойным образом торжество дня сего, выпросив мне позволение идти в театр. По его просьбе желание мое было исполнено.

Какое новое для меня торжество! Взору моему представилась большая, длинная, великолепная, с колоннами галлерея, пол коей был покрыт зеленым ковром. Казалось, что действующие лица в торжественной тишине парили по оному... - Не приметны были для слуху шаги их; но тем более поражались взоры величественными их движениями. Рыцарское [218] одеяние придавало новую силу гордым и важным речам их. С грозными словесами сходили рыцари со сцены; шелковые их одежды развевались по воздуху, и сильное выражение, какового я еще доселе не слыхивал, потрясало мою душу.

Высокая Трагедия исполнила меня некоего фанатического благоговения.

В Мисс Саре шум рукоплесканий оскорблял меня; в Родогуне - напротив того - придавал он новую силу чувствам сострадания, гордости, отвращения, нежности и великодушия, попеременно наполняющим мою душу. С радостиюб отдал я половину моей жизни за то, чтоб проговорить с подобным жаром хотя один из монологов Клеопатры.

В заключение спектакля дан был балет Капельмейстер; но я не нашел в нем ни малейшего удовольствия. - Один из танцовщиков явился на сцену в черном кафтане, покрытом нотами; раек хохотал и хлопал без памяти, но я смотрел на сие совсем иначе: "чего думают" говорил я себе "Антиох и Клеопатра? Им стоит только проговорить одну из Королевских речей своих, и все непочтительные хохотуны сии исчезнут, яко прах пред лицем ветра." [219]

Так чувствовал я, и взоры мои невольно отвращались от храма, превратившегося в дом купли.

Гордо и важно возвратился я домой; гордо и важно рассказывал родным моим о страданиях Димитрия и Антиоха. Отец мой дал мне несколько времени похрабриться; но скоро надутость моя навела ему скуку. Он спросил меня: как идут мои лекции? сделал на етот счет несколько строгих рассуждений, и кончил тем, что я уже довольно поговорил о театре, и пора заняться чем нибудь поважнее. Слова сии сопровождены были таким взором, из коего я мог ясно уразуметь, что все подобные разговоры на будущее время мне запрещаются.

В ту же минуту я весь вспыхнул; речь сия чрезмерно оскорбила меня и я считал себя крайне несчастным.

"Как! мне не говорить о том, что наполняет всю мою душу? мне заниматься важнейшими вещами! да какая вещь на свете может быть для меня важнее Антиоха и Клеопатры? Как! мне не говорить о сих достопочтенных и несчастных царских особах, кои в глазах моих поступали так благородно, с таким свойственным их сану величием и с такою откровенностию? [220]

Напрасно льстился я бoльшим вниманием от родных моих; они послушали меня несколько времени и потом соскучили. Тогда обратился я к нашим служителям - те надо мною смеялись; к моим сотоварищам - те меня непонимали. Целые дни бил я в барабан и носил бумажное знамя, чтоб они хоть полчасика посмотрели на меня, как я свирепствовал, подобно Клеопатре, и плакал, как Антиох. Но скоро все ето им прискучило, и я потерял всех моих слушателей.

В сей крайности удалился я на наш чердак. Шелковой платок, накинутой на меня сзади, представлял Антиохову мантию, а старая гренадерская шапка Царской шлем его. Вооруженный отломком деревянной детской сабли, предавался я на свободе всему моему исступлению. В другое время, сверх всего етого наряда, напяливал я на себя бабушкины фижмы; и тогда воображал себя совершенною Клеопатрою.

Правда, что все сии уборы недостаточно прикрывали собственное мое гусарское одеяние и скелето-подобное тело; правда и то, что Королевской шлем весьма не приличествовал голове, покрытой бело-напудренным париком и с косою; но какая мне до того была нужда? Ето не мешало мне [221] свирепствовать, и часто случалось, что - растроганный жалобностию собственного моего голоса - заливался я прямо горючими слезами.

Трагические мои занятия продолжались иногда так долго, что давно уже был вечер, а я еще и не помышлял об окончании оных. Случалось и то, что погасающий дневной свет, уступая мракам нощи, едва, едва освещал старую, обширную, мрачную сцену моих представлений, а я еще был на оной; но вдруг - приметив окружающую меня темноту - ощущал я такой ужас, что не смел даже и пошевелиться; и вскоре потом гордый Антиох во всем рыцарском уборе своем купно с Клеопатрой в бабушкиных фижмах предавались постыднейшему бегству, воплями ужаса сопровождаемому.

Все мое старание обращено было к тому, чтоб доставать все возможные театральные пиесы; и те из них, которые отличались напыщенностию выражений и сверхъестественными чувствами, казались мне превосходнейшими всех прочих.

Хитростию выпрошенное позволение дало мне случай видеть Ромео и Юлиетту.

Ето представление похитило все мое спокойствие. Всякой, кто только - [222] хотяб косым взглядом - осмелился оскорбить театральную страсть мою, был для меня Юлиеттиным отцем, т. е. тираном; а тот, кто был ко мне снисходителен, ее матерью.

К несчастию не имел я никого, с кем бы говорить о любви моей к театру. Всякой убегал того... или по правилам, или по тому, что не находил ничего в том забавного. Никто не хотел быть моим слушателем, никто не хотел мне удивляться, сколько я ни был внутренно уверен, что заслуживаю и то, и другое. К бoльшему еще несчастию, самое чтение театральных сочинений сделалось для меня совершенной редкостию; ибо родные мои приметили, сколь много занятие сие отвлекало меня от прочих, нужнейших для меня упражнений.

Сие было причиною, что я придумал другой способ удовлетворять страсти, совершенно мной обладающей.

Часто по вечерам отец мой читывал сам - или заставлял читать себе - проповеди, содержание коих было совершенною пищею добродетельной душе его. Под разными благочестивыми предлогами достиг я наконец того, что чтение сие [223] поручено было мне, хотя прежде того почтенной отец мой весьма редко возлагал на меня сию должность.

С нетерпением ожидал я времени, в которое мог показать все свое искусство; с наступлением же вечера вступал важно на сцену с проповедью какого нибудь Иоганна Якоби, или Ебергарда Рамбаха.

Тихо и красноречиво читал я первую часть проповедей сих; возвышеннейшим голосом вторую; и наконец с громким воскликновением последнюю, содержащую увещание к ожесточенным и нераскаянным грешникам.

Добрые мои родители слушали и радовались. Чтож бы было, еслиб могли они отгадать, что - во все время продолжения моего чтения - я ни о чем более не думал, как только о Ромео, Капулете и Антиохе?

Часто - не находя более способов быть в самом театре - бродил я с горестию в сердце взад и вперед перед оным и с завистию смотрел на плошки, поставленные в преддверии оного для освещения счастливцов, имеющих свободной доступ в обетованную сию землю. На театральные аффишки смотрел я не иначе, как с величайшим уважением. Самой [224] разнощик оных казался мне, ежели не более, то по крайней мере - человеком... отменно приятным."

Вот пример невыисканного воспоминания о протекших днях юности, о привязанности к своему искусству, о неизъяснимых удовольствиях беспечности. Все ето относится к тому времени, когда Иффланд, решившись быть актером, находился уже при Герцогском театре в Готе.

"Вейль, Бек и я - все трое одних лет, веселого нрава и страстные любители нашего искусства - жили завсегда вместе. Мы строго судили друг друга и при всякой ошибке, при всяком неудачном, или неправильном выражении, смеивались над провинившимся без всякой пощады... сердились... и - при первом сильном и удачном выражении, замеченном - с чувствительностию обнимали друг друга.

Прекрасное, бесподобное время!

Свет нам был мало знаком; отношения и приличия его не мучили, не тяготили нас.

Говорить и делать запросы; спорить и вводить из того заключения; сомневаться и настаивать в мнениях своих об [225] театре и актерах; наслаждаться всем етим; пленяться Поезией; жить и мыслить единственно для искусства и фантазии, природы, дружбы и радости... вот что составляло ежедневное и приятнейшее наше занятие. Часто вставали мы ночью, чтоб разговаривать о предметах нашего искусства и спорили, не воображая ни мало, что мы спорим. Соседи наши полагали наверное, что мы между собою бранимся; а мы, вместо того, с громкими восклицаниями торжествовали какое нибудь сделанное нами открытие. Случалось не редко, что занявшись нашими разговорами, выходили мы еще до свету за городские ворота, не имея в виду своем никакой цели, не зная сами, за чем мы ето делаем. Не заботясь ни мало о людях, которые нам встречались, ни об имени деревень, которые мы проходили, ни о солнечном зное, которой нас палил, ни о дожде, которой пробивал нас насквозь, шли мы дотоле, пока находили какой нибудь лес, или гору. Там располагались мы в тени его; купались в прудах; промышляли скудной обед свой в ближайшей хижине, или выкапывали его из земли и пекли на угольях. Наступала ночь и ясный месяц освещал обратный поход наш. Беспечно и весело выходили мы из дому; беспечно и весело опять домой возвращались. [226]

Люди не понимали нас, но мы были отменно счастливы; мы были счастливейшие люди во всем Герцогстве."

Выпишем еще некоторые места, из которых читатель может узнать, каков был образ мыслей Иффланда.

"9-го Марта 1784-го года дана была в первый раз Драма моя Преступление от честолюбия, и принята Мангеймскою публикою с отменным благоволением. Тот же самой прием заслужила она в других местах и между прочим во Франкфурте на Майне, где я сам был тому свидетелем.

Видеть тысячу и более человек, устермивших свое внимание к одной и той же цели; в слезах благоговения к доброму делу мало по малу невольно восклицавших, и наконец, в полном восхищении, громкими восклицаниями ясно доказывающих, что каждое хорошо выраженное чувствование проникает в сердца их... видеть сие - говорю я - есть зрелище, прямо восхитительное для ума и для сердца. С душевным доброжелательством оставляют зрители залу собрания, переносят его с собою в семейный свой круг и распространяют его на всех домашних своих. Долго... долго ето отзывается в [227] душах их впечатление, которое они получили, сидя в тесных рядах своих, и даже тогда, когда оно ослабеет уже совершенно, если подобные чувствования коснутся слегка сердечной струне сей, издаст она прежние могущественные свои звуки.

Убежден в истине всего вышесказанного, 9-го Марта 1784-го года (день, в который - при представлении сей пиесы - Мангеймская публика ознаменовала свое удовольствие столь явным, непритворным и торжественным образом) дал я сам себе обет: возможность иметь влияние на народное собрание никогда иначе не употреблять, как с добрым намерением. Етого обета умышленным образом я никогда еще не нарушал."

*

"Необходимое условие к достижению совершенства - в каком бы то ни было художестве - состоит в том, чтоб упражняющийся в оном был точно уверен, что он мастер своего дела. Иначе, как бы правильна работа его ни была, не будет она иметь той красоты в частях своих, той мастерской отделки, того блеску, кои составляют истинную прелесть всякого искусства."

*

"Есть люди, которые считают себя совершенными политиками единственно по [228] тому, что чувствительность кажется им соблазном, а всякое искусство глупостию; но таковые политические ефемеры проживают политической день свой, и по прошествии оного исчезают в том же болоте, из коего произошли на свет."

По уничтожении Герцогского театра в Готе, Иффланд с некоторыми своими товарищами определился к театру в Мангейм, Фалцскому Курфирсту принадлежавшем городе, где созрел талант его, как актера и как драматического писателя. Не льзя неупомянуть об одном весьма похвальном учреждении, о котором рассказывает Иффланд.

... "Был Комитет, который каждые две недели имел свое собрание в доме главного Директора. Присутствующие в оном рассуждали об усовершенствовании театра; предлагали новые пиесы; читали рецензии на принятые вновь театральные сочинения; прочитывали - писанные самим главным Директором - одобрения, или осуждения важнейших представлений, и предлагали каждый свое мнение о поступивших представлениях, жалобах и предложениях; при чем позволено было всякому, хотяб он к Комитету и непринадлежал, [229] приходить в оный и лично ходатайствовать по своему делу. После того, по прочтении письменных ответов на прежде предложенные задачи, относительно какой либо части театрального искусства, раздаваемы были новые подобныеж задачи и заседание оканчивалось прочтением протокола прошедшего присутствия. Прочим актерам рецензии доставляемы были самим главным Директором за его печатью. Благонамеренное противоречие никому воспрещено не было."

Наконец он был призван в Берлин.

"Король Фридрих Вильгельм Вторый, возложив на меня дирекцию Берлинского театра, благоволил дать мне в Потсдаме изустное по сему предмету наставление, коего благороднее ничего быть неможет. "Более всего - говорил он - берегитесь малейшего пристрастия в назначении ролей. Предоставьте каждому полное право стремиться вперед, сколько позволят силы его. Желательноб было, чтоб даже и последние из актеров могли когда-нибудь быть замечены, и на таковых-то в особенности должно быть обращено внимание дирекции." Никогда не изгладится из души моей память отеческого сего наставления и вообще всякого [230] незабвенного разговора моего с сим прямо милосердым Государем."

Правосудие и кротость Его Величества, нынешнего Короля, который, при всей многочисленности своих занятий, никогда не отказывается обратить свое внимание на дела национального театра, вливают в каждого из сочленов оного дух рвения и чувство глубочайшей благодарности."

Текст воспроизведен по изданию: Из Иффландова театрального поприща // Вестник Европы, Часть 90. № 23-24. 1816

© текст - Каченовский М. Т. 1816
© сетевая версия - Тhietmar. 2009
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Вестник Европы. 1816