АРМАН ЛУИ ДЕ ГОНТО

ГЕРЦОГ БИРОН, ГЕРЦОГ ЛОЗЕН

ЗАПИСКИ

MEMOIRES

IV.

(1772-1774).

Путешествие в Лондон. — Французский посланник. — Затворничество леди Сарры. — Мисс Харланд. — Любовные письма. — Скачки в Англии. — Встреча с княгиней Чарторыжской.

Я прибыл в Лондон 22 декабря 1772 г., и в тот же вечер граф де-Гвин, французский посланник, повел меня на бал к миледи Гаррингтон. Там я встретил нескольких старых знакомых. В это время в зал вдруг вошла дама, причесанная и одетая лучше, чем это обыкновенно бывает у англичанок. Я спросил, кто это; мне ответили, что это полька, княгиня Чарторыжская. Небольшого роста, но с замечательной фигурой, с красивыми волосами, красивыми зубами, красивыми глазами и замечательной ножкой, — она производила чарующее впечатление, благодаря также своей бесконечной доброте, несмотря на то, что лицо ее было испорчено ветряной оспой и не отличалось особенной свежестью. Она доказывала только на деле, что, не будучи красивой, можно быть очаровательной. Я узнал также, что любовником ее был князь Репнин, русский человек выдающихся достоинств, бывший посланник в Варшаве, бросивший все, чтобы следовать за той, которую он любил безумно. Она показалась мне веселой, кокетливой и очень любезной, но тот, кто сказал бы мне, что она будет иметь такое огромное влияние в моей жизни, очень удивил бы меня. Грустный, при мысли о том, с чем мне пришлось расстаться во Франции, я был очень не прочь развлечься теперь немного.

Граф де-Гвин в то время находился в связи, которую он афишировал, насколько мог, с одной прелестной, красивой женщиной, славившейся своим тщеславием на всю Англию. Но она была так проста и мила, эта леди Крэвен, что трудно было не заинтересоваться ей. [42]

Я не мог отказать себе в удовольствии увидеть снова леди Сарру. Я узнал, что она живет на небольшой ферме, под названием Эникер, находящейся в парке герцога Ричмондского, в Гутвуде, и что живет она в полном уединении, не принимая никого. Я поехал один из Лондона верхом и, наконец, в девять часов вечера, зимой, очутился у ее дверей. Я несколько раз постучал в нее, но мне не отворяли. Наконец, пришла какая-то маленькая девочка и спросила, что мне угодно. Я сказал ей, что я лакей миледи Холланд и должен передать записку ее госпоже.

— Войдите, — сказала она.

Я поднялся по темной лестнице, очутился в большой, тоже темной комнате и направился в другую комнату, где виднелся свет. Я открыл в нее дверь и увидел леди Сарру: она стояла ко мне спиной, так как в это время кормила ужином маленькую, очень хорошенькую девочку. Лэди Сарра увидела меня, взяла ребенка на руки, поднесла его ко мне и сказала:

— Поцелуйте мою дочь, Лозен; прошу вас, не презирайте ее мать и подумайте о том, что, если я потеряю ее, у меня никого не останется на свете, кроме вас.

Леди Сарра, вдали от света, одетая в простое синее платье, с короткими, не пудреными волосами, казалась еще более прекрасной и привлекательной, чем когда-либо. После шести лет разлуки, мы, конечно, не могли не волноваться, глядя друг на друга. Я обещал ей, что всегда буду заботиться о ее дочери и, конечно, ни единым словом не попрекнул ее. Она меня поблагодарила за мое отношение к ней, и мы с ней расстались, проболтав часа два.

У меня не было никаких занятий в Лондоне, но в скором времени мне пришлось принять серьезное участие в интриге, завязавшейся между нашим посланником и леди Крэвен. Он так гордился ею и так мало скрывал эту связь, что скоро дело кончилось огромным скандалом. Он старался уговорить ее развестись с мужем и присоединиться к его победоносной колеснице; он давал ей такие нелепые советы по этому поводу, что милорд Крэвен подал на него жалобу в суд и его присудили заплатить 10.000 фунтов стерлингов. Все это, в связи с ужасным процессом, который он, кроме того, имел еще со своим секретарем, окончательно испортило ему карьеру, как посланнику. Я старался помочь ему, насколько мог, и добился даже известного успеха, но все зависело от ответов леди Крэвон, которую муж запер у себя в деревне, и к которой никого не допускали.

Княгиня Чарторыжская сумела добиться, однако, свидания с ней и научила ее, как действовать, чтобы спасти себя и своего [43] любовника. Этот случай впервые познакомил меня с доброй и отзывчивой душой княгини. Случай также открыл ей мою историю с леди Саррой и познакомил ее со всеми последствиями, какие он имел для нее. Я, незаметно сам для себя, очень привязался к княгине и понял это только тогда, когда наступил срок ее отъезда. За несколько дней до ее отъезда в Спа, посланника устроил в честь ее обед, на котором присутствовали еще и другие дамы из ее знакомых. Она мне сказала, что отправит детей и своих слуг вперед, а сама догонит их потом уже в Калэ, и созналась мне, что немного боится путешествовать одна. Я, конечно, с большою готовностью предложил ей проводить ее. Она поблагодарила меня и с радостью приняла мое предложение, хотя заметила, что, пожалуй, это будет дурно истолковано светом. Все присутствующие стали уверять ее, что никто в этом не видит ничего худого, и только один посланник как бы слегка был недоволен этим.

На следующий же день я отправился к княгине. Мы говорили с ней о предстоящем путешествии. Она высказала мне свою благодарность за мою услужливость, но, в конце концов, заявила, что не может воспользоваться ею по многим соображениям. Я с такой горячностью убеждал и уговаривал ее, что она, наконец, согласилась и, по-видимому, была очень польщена тем жаром, с которым я защищал свое дело. Мы решили выехать вместе. Но после меня у нее побывал еще де-Гвин, и, когда я снова пришел к ней, как раз в то время он выходил от нее; я сразу угадал, что он отговаривал ее от этой совместной поездки.

— Я не настаиваю ни на чем, — сказал я, — так как вы боитесь последствий нашей поездки вдвоем, но я очень сожалею, что не могу доказать вам на деле, что моя репутация гораздо хуже меня самого.

Я увидел по ее глазам, что в ней вдруг заговорило любопытство, желание ближе узнать меня и даже как будто отблеск более глубокого чувства.

— В таком случае, — заметила она, — можете быть спокойны: я не лишу вас удовольствия, о котором вы просите, тем более, что не хочу лишать этого удовольствия и себя; это мое последнее слово, мы поедем с вами вместе.

Она протянула мне руку, которую я поцеловал, и в эту минуту она должна была чувствовать, что я готов полюбить ее, если она этого захочет. Наш отъезд был назначен на следующий день в двенадцать часов дня.

Я в назначенное время был, конечно, уже у княгини, но она сказала мне: «Мои дела задержат меня еще до пяти часов, поедемте пока со мной к мадам де-Пускен, она уезжает в [44] Бристоль». Прощание между дамами оказалось очень трогательным, было пролито немало слез. Я наклонился тихонько к княгине и сказал ей на ухо: «Я был бы еще несчастнее нас обеих, если бы не мог ехать с вами». В пять часов я опять поехал к ней, но мне сказали, что ей нездоровится и она прилегла. Это мне показалось очень подозрительным. Я зашел в ближайший ресторан и написал ей записку, в которой просил меня уведомить, не раздумала ли она ехать со мной. В ответ я сейчас же получил письмо, в котором она писала мне, что отъезд ее отложен до утра, и она уведомит меня заблаговременно о часе, когда мы должны выехать.

Трудно передать, сколько мыслей пронеслось при этом у меня в голове. Я, к своему огорчению, убедился теперь в том, что де-Гвин, еще оплакивавший потерю леди Крэвен, уже задумал новую победу, причем совершенно забыл, насколько обязан княгине и мне, помогавшим ему в трудную минуту. Я сразу понял, что самолюбие его значительно превышает всякое другое чувство, и что человек этот может оказаться крайне неблагодарным. Но я настолько любил княгиню, что решил быть терпеливым и не компрометировать ее напрасно. Я поехал к посланнику, где должен был ужинать вместе с милордом Сэндвичен, но не вытерпел и сел там писать княгине. Я писал ей, что уверен в том, что де-Гвин сумел опять отговорить ее от поездки со мной, и что я этим крайне огорчен, что я вполне сочувствую ему в том, что он не может жить, не видя ее, и что нельзя не боготворить ее, познакомившись с ней ближе, что я не хочу говорить ничего дурного про де-Гвина, но я должен сказать про себя, что готов посвятить ей всю свою жизнь, и что я вполне независим и могу располагать своей судьбой по своему усмотрению. Я привожу тут в полности ответ княгини, так как ее короткая записка так же хорошо характеризует ее, как это сделало бы и более длинное письмо:

«Ничто в мире не удивило бы меня так, как то, что вы мне писали, но что меня нисколько не удивило и никогда не удивит, это необыкновенная откровенность, свойственная вашей чувствительной душе. Но нас разделяют непреоборимые препятствия, в которых де-Гвин не играет никакой роли, клянусь вам в этом. Я не могу и не смею иметь любовников, но вы мне внушили к себе чувство, которое будет вечно жить во мне, где бы мы с вами не находились; какова бы ни была ваша судьба, я требую, чтобы вы мне всегда сообщали о ней, моя нежная дружба к вам дает мне на это право. Мы не можем ехать вместе в Дувр, но приходите повидать меня до моего отъезда».

Посланник предложил мне тогда вместе с ним проводить княгиню до Дувра; я отказался с самым равнодушным [45] видом. Всю ночь я провел в такой ярости, в таком отчаянии, что сам удивлялся себе; я положительно боялся себя: мне кажется, я не мог бы отвечать за себя, если бы встретил де-Гвина у княгини. Я решил принять меры предосторожности в данном случае, и заперся у себя, причем поручил одному из своих слуг караулить отъезд княгини из дому и тотчас доложить мне о нем, чтобы я мог догнать ее на дороге и иметь с ней объяснение, которое было так важно для нас обоих.

В таком состоянии я пробыл целых пять часов. Де-Гвин пришел сам ко мне и постучал в дверь, чтобы спросить, не хочу ли я обедать. Я открыл дверь; он сообщил мне, что княгиня уехала уже в полдень и была очень удивлена, что я не пришел проститься с ней. Я был поражен этим известием, как громом. Я ответил де-Гвину, что не могу обедать у него; я понял, что человек, посланный следить за княгиней, был подкуплен им. Я побежал в конюшню, собственноручно оседлал первую попавшуюся лошадь и стремглав полетел по направлению к Дувру. Я узнал, что княгиня опередила меня всего на шесть миль и что она уже нагнала своих детей и своих слуг; я побоялся скомпрометировать ее. Я написал ей письмо, полное отчаяния и любви. Потом я поспешил вернуться в Лондон. Я вернулся так рано, что успел еще зайти в клуб и там затеял настолько крупную игру, что присутствие мое не могло остаться незамеченным, и никому в голову не могло придти, что я в этот день уезжал из Лондона. На следующий день я получил грустное и трогательное письмо от княгини — она писала, что очень расположена ко мне и, по-видимому, ее огорчало то чувство, которое привязывало меня к ней.

V.

(1774 — март 1775).

Спа: триумф конюшен Лозена, — Связь Лозена с княгиней Чарторыжской. — Путешествие в Голландию. — Ревность князя Репнина. — Отъезд в Польшу. — Таинственный дом. — Лозен, официальный посланник; русский союз. — Костюмированный бал в Варшаве.

Несколько дней спустя, я получил письмо от шевалье д'Орэзон. Он видел, проездом в Брюссель, княгиню; она была больна и, по-видимому, страдала от какого-то тайного горя. Я оставался еще более месяца в Англии и побывал в Порстмуте вместе с королем. Наконец, я решил, что могу теперь ехать спокойно в Спа. Мы простились довольно холодно с нашим посланником; я прекрасно понял этого человека и сознавал, что только мешаю ему теперь. [46]

Наконец, я прибыл в Спа. Княгиня встретила меня очень холодно и казалась больше чем когда-либо привязанной к князю Репнину. Де-Гвин, со своей стороны, после ее отъезда, сделал все, что мог, чтобы убедить меня в том, что он любим ею: он показывал портрет ее, который она ему дала, и я решил теперь покончить с ней навсегда, а потому относился к ней с напускным равнодушием. Я находился в прекрасных отношениях с Репниным, который и не подозревал, что я влюблен в княгиню. Князь говорил о посланники нашем в Лондоне с таким пренебрежением, что мне захотелось заставить княгиню думать, что я интересуюсь кем-то другим, но, к несчастью, никто не мог заставить меня разлюбить ее.

На вечерах и собраниях мне в это время пришлось познакомиться с мадам и m-lle де-Сен-Леже. Обе они были ирландки. Матери было лет от сорока до сорока пяти, она была когда-то очень красива и, по-видимому, была и теперь еще не прочь, при сохранении внешних приличий, заняться немного флиртом. Дочь ее, восемнадцати лет, была очень красива и мила; я танцевал с ней, катался верхом. Обе — мать и дочь — привязались ко мне. Мать, хотя и ревновала дочь и стала даже придираться к ней за последнее время, вернее понимала, что навсегда потеряет меня, если запретит мне видеться с ней, и поэтому меня принимали охотно, и я очень часто бывал у них в доме.

Княгиня смеялась надо мной по этому поводу, но я нисколько не смущался и продолжал ухаживать за m-lle де-Сен-Леже, хотя в то же время чуть не имел из-за нее дуэль с неким Браницким, что должно было доказать княгине, что я, в действительности, не перестал интересоваться ей.

Браницкий был уже очень давно влюблен в княгиню, но так как она относилась очень сухо к его ухаживанию, то он позволил себе непочтительно отозваться о ней в обществе. Этого я, конечно, не стерпел и мы с ним поговорили довольно горячо. Если бы не леди Спенсер, дело зашло бы, конечно, и дальше. Княгиня узнала, с какой горячностью я ее защищал и была мне за это очень благодарна. Вскоре были назначены скачки, и одна из моих лошадей выиграла первый приз, который я поднес m-lle де-Сен-Леже публично при всех. В ту же минуту княгине сделалось дурно, и она уехала домой. Я не обратил на этот инциденту особенного внимания и, конечно, не подумал, что я — причина этого обморока. Княгиня, однако, опасно заболела, и я не отходил от нее во все время болезни, причем оказывал ей всевозможные услуги. Когда ей стало лучше, я снова отдалился от нее.

Все уезжали уже из Спа; я тоже собирался ехать с мадам и m-lle де-Сен-Леже, но князь Репнин, который нисколько не [47] ревновал меня, сказал мне, что он вынужден остаться в Спа еще две недели, чтобы отвезти потом мадам Чернышеву, и просил меня вернуться вместе с княгиней Чарторыжской в Париж. Я, конечно, не заставил себя просить, так как княгиня была мне гораздо дороже, чем он думал. Мы поехали с ней вместе, а князь Репнин проводил нас часть дороги. Мы ехали очень медленно и все время на моих собственных лошадях. Княгиня была еще слаба и чувствовала себя очень усталой; когда мы приехали в Брюссель, она не захотела даже ужинать и легла спать. Я остался около нее, чтобы ей не было скучно. Мы заговорили об Англии, и разговор вскоре перешел на Гвина и леди Крэвен. Я рассказал ей подробно все, что перенес тогда из-за ее отъезда; она слушала меня со слезами на глазах. «Кончим этот опасный для нас разговор, — сказала она, — и никогда больше не будем возвращаться к нему». Но было уже поздно, судьба судила иначе: княгиня не выдержала и сказала мне, что любит меня. Но счастье ее отравлялось мыслью, какие ужасные последствия могла иметь наша любовь. Она хотела остаться верной своему долгу, и мы расстались с ней, скрепя сердце, и провели оба тревожную ночь.

Будучи уже в Париже, князь Репнин предложил нам всем поехать в Анвер, чтобы посмотреть там коллекцию картин, которую он намеревался купить. Решено было, что княгиня поедет со мной в маленьком фаэтончике, который я взял с собой из Англии и которым она нередко правила в Спа. Как только мы очутились с ней вдвоем, между нами произошел следующий разговор:

— Я вовсе не хочу скрывать от вас, Лозен, что я вас люблю, — сказала она, — но в то же время я должна вам сказать, что эта любовь, которая для меня дороже жизни, должна повлечь за собой ужасные последствия для нас обоих, если мы не найдем в себе силы расстаться немедленно. Слушайте меня внимательно и вы убедитесь в том, что признание, которое я вам сейчас сделаю, действительно доказываете, насколько я вас люблю. Обладая известной способностью нравиться и очаровывать людей, я уже с ранних лет привыкла к поклонению со стороны мужчин; оно всегда льстило моему самолюбию, и с тех пор как я себя помню, я всегда была склонна к кокетству. Я вышла замуж не по любви, но зато я всегда уважала своего мужа и уважаю его с каждым днем все больше. Из всех моих поклонников самым ревностным был польский король. Мне очень льстило, что он предпочел меня самой красивой женщине в Варшаве, но, тем не менее, я не желала стать его любовницей. Князь Репнин, русский посланник в Варшаве, [48] тоже влюбился в меня, но я относилась к нему очень сухо. Смуты, раздиравшие мою несчастную родину, дали ему возможность показать в скором времени на деле свою любовь ко мне. Мои родители и мой муж очень рассердили императрицу своим постоянным неповиновением ее воле. Князь Репнин получил приказ поступить с ними как можно строже. Но князья Чарторыжские продолжали себя вести по-прежнему, и все оставалось для них безнаказанным. Императрица, раздраженная этим, приказала князю Репнину арестовать их и конфисковать все их имущества. Она писала ему, что его жизнь находится в зависимости от его послушания. И мои родные погибли бы, если бы у Репнина не нашлось мужества противиться воле государыни. Я считала, что должна принести себя в жертву из благодарности и, скажу больше, в то время мне казалось, что благодарность моя даже перешла уже в любовь. В скором времени оказалось, что князю Репнину не оставалось ничего на свете, кроме меня. Он потерял пост посланника, потерял все свое состояние и впал в немилость у императрицы; и благодаря тому, что он любил меня, этот человек, поражавший всю Польшу роскошью своей жизни, принужден был довольствоваться ежегодным доходом, не превышавшим и тысячи дукатов. Он не мог вернуться уже в Россию и просил меня ехать путешествовать с ним по Европе. Я, конечно, не задумалась бросить все, чтобы следовать за ним. Один из его родственников постарался примирить его с государыней, и она позволила ему опять вступить в должность командира полка в армии Румянцева. Но он отказался и от этой чести и этим окончательно восстановил против себя государыню. Мы жили с ним очень хорошо и никогда не ссорились до тех пор, пока он не приревновал меня к де-Гвину. Тут он начал мне делать такие жестокие сцены, что часто страшно оскорблял меня; мне казалось, что я заслуживаю больше доверия со стороны человека, которому пожертвовала всем. Но я переносила его выходки с большим терпением, хотя должна сознаться, что де-Гвин нравился мне гораздо более его, и мне очень льстило внимание, которое он оказывал мне; мне кажется, я в состоянии была бы даже полюбить его, если бы он только сам не был так влюблен в себя. Я сделала над собой усилие и подавила всякое чувство к нему. Этому много помогло и то обстоятельство, что я познакомилась тогда с вами. Я слишком скоро почувствовала разницу между вами. Но все же я должна сказать вам, что, хотя мне предстоит жить и умереть несчастной от неудовлетворенной любви, я останусь верна своему князю, который потерял все на свете из-за меня. [49]

— Бегите же от меня, оставьте бедную женщину, которая не могла бы вас осчастливить, даже при всем своем желании. Верьте мне, что любовь, не основанная на доверии, является только источником вечных страданий, а какое вы имеете основание верить в меня? Можете ли вы питать доверие к той, которая обманула князя Репнина и чуть не полюбила де-Гвина? Всякое доказательство в моей любви только еще более убедит меня и вас в том, что женщина может любить несколько раз, и поэтому доверять ей нельзя. Уж если я могла разлюбить и обмануть князя, которому обязана решительно всем, какая же у вас гарантия быть любимым мною вечно, когда я решительно ничем не обязана вам? К тому же вы и не подозреваете, как я буду мучиться моей любовью к вам, как я буду несчастна при мысли, что изменяю князю?! Ведь каждый день я буду упрекать себя в том, что отношусь нечестно к своим детям, к своим родным, к мужу, к князю... Одним словом, это будет не жизнь, а ад, и долго продолжаться она не может.

— Вы слишком многим обязаны князю Репнину, — сказал я, — и я считаю, что из нас двоих вы должны, конечно, отдать предпочтение ему, но позвольте мне еще несколько дней побыть вблизи вас, чтобы в последний раз насладиться вашей близостью, а затем, я уеду, и мы расстанемся с вами навеки. Помните, что я любил вас безумно, любил настолько искренно и горячо, что нашел даже в себе силу бежать от вас, когда вы стали мне так дороги; может быть, я совершу ради вас подвиг, который будет не меньше, чем сделал для вас князь. О, самая благородная, самая честная женщина в мире, помни, что, только благодаря твоей любви, я не сделался чудовищем, забывшим все человеческие чувства; только благодаря твоему великодушию, я остался честным человеком; это, по крайней мере, будет служить утешением для нас обоих.

Мы говорили это оба вполне искренно и честно, но мы и не подозревали о том, как мы на самом деле любим друг друга. Когда мы приехали в Анвер, мы не нашли там коллекции картин, которую князь хотел купить; она была уже продана, но ему сказали, что он может найти в Амстердаме другую коллекцию, которая понравится ему наверно еще больше. Это навело его на мысль совершить путешествие в Голландию. Я отказался наотрез участвовать в этой поездке и до самого кануна их отъезда крепился, но один взгляд княгини заставил меня забыть все и я принял предложение князя ехать туда втроем.

Счастье, и в то же время опасность, постоянного общения друг с другом положительно совершенно вскружило нам головы. Все наши спутники спали ночью, и тогда мы оба, наконец, давали волю своему чувству: я видел, что по щекам княгини [50] катились слезы и невольно плакал сам. Ведь впереди нас ждали только страдания, и надеяться на счастье мы не могли. В одиннадцать часов вечера, мы остановились, наконец, для ночлега в маленькой гостинице; княгиня и ее камеристка, Богданович, старая полька, всегда сопровождавшая ее, легли спать в одной комнате, а мы, мужчины, — в другой.

Несколько минут спустя, я вдруг услышал крики Богданович. Все вокруг меня спали, я же быстро вскочил и бросился в ту комнату, чтобы узнать, в чем дело. Оказалось, что под кроватью Богданович сидел человек, забравшийся туда уже с вечера. Мне стоило много усилий выпроводить его из комнаты. Княгиня тоже проснулась и позвала меня; я бросился к ней, встал на колени перед ее постелью и смотрел на нее глазами, полными слез и мольбы. Она поняла то, что они так красноречиво говорили ей, и сказала:

— Ваши страдания, мой друг, разбивают мне сердце, но все же они мне бесконечно дороги: мне так приятно, что мы страдаем вместе; если мы не можем быть счастливы, будем, по крайней мере, постоянны и безупречны.

Мы опять обещали друг другу быть осторожными и не терять мужества.

Мы выехали из гостиницы успокоенные и в гораздо более веселом настроении духа. Затем мы приехали в Мэрдик и я оставался все время в кают-компании с княгиней, в то время как все остальные вышли на палубу, чтобы подышать свежим воздухом. Я читал княгине вслух роман Дора «Жертвы любви»; некоторые страницы этого романа описывали, казалось, наше положение и поэтому мы не могли читать его без глубокого волнения и огромного интереса. Потом мы остановились еще на ночь в Роттердаме и на другой день прибыли в Гаагу, где князя и княгиню встретил с распростертыми объятиями испанский посланник со своей женой, которая, видимо, очень заинтересовалась мною; через несколько минут знакомства она болтала со мной непринужденно и весело, как будто мы были знакомы с ней уже много лет. Она то и дело расспрашивала княгиню обо мне или прямо обращалась с расспросами ко мне, что, конечно, не мало смущало нас обоих.

Мы уже два дня жили в Гааге, как вдруг, в два часа ночи, ко мне в комнату вбежала Богданович и сообщила, что княгиня умирает, чтобы я скорее шел к ной, так как князя не было в Гааге — он уехал к герцогу Оранскому. Я, конечно, быстро спустился к княгине и нашел ее лежащей без чувств. Только несколько минут спустя, мне удалось привести ее в чувство. Она протянула мне руку и сказала: «Я рада, что могу умереть на руках любимого человека, чувствуя при этом, что [51] мне не за что упрекать себя». В продолжение всего следующего дня она еще несколько раз падала в обморок. Я знал, что в Лейде живет старый профессор, славившийся по своей специальности, немедленно отправился к нему и рассказал ему подробно всю болезнь княгини, начиная со Спа и кончая настоящим временем, не называя ее, конечно, по имени. Он спросил меня, не жена ли это моя; я ответил ему, что это моя сестра. Он спросил меня, не доктор ли я. И на мой отрицательный ответ, покачал головой и заметил: «В таком, случае вы самый внимательный и любящий брат в целом мире». Он успокоил меня насчет княгини, сказал, что опасности никакой нет и очень сожалел, что, из-за своей подагры, не может сам навестить ее; он подробно рассказал мне режим, которому она должна следовать, чтобы быть здоровой, и просил сообщить об успехе лечения, причем, выразил надежду, что когда она оправится настолько, чтобы выезжать, она приедет к нему и он осмотрит ее лично. Я вернулся в Гаагу и передал весь наш разговор княгине. Она была мне очень благодарна за мои заботы о ней.

Мы решили с ней, что я провожу их обратно до Брюсселя, причем постараемся как можно дольше затянуть свое пребывание в Голландии, а затем я уеду в Италию. Любящие в этом отношении напоминают детей: им кажется, что если они выгадали несколько часов счастья, то потом ничего не стоит расплачиваться за них ценою жизни, и им представляется, что часы эти будут тянуться вечно. Княгиня мало-помалу успокоилась и поправилась, я ничего не требовал от нее, что могло бы опять взволновать и огорчить ее, и довольствовался сознанием, что я любим ею. Но в это время я вдруг совершенно неосновательно испытал такой острый пароксизм ревности, что должен упомянуть о нем здесь.

Я видел как-то уже в Лондоне молодого князя Понятовского, племянника короля и двоюродного брата князя Чарторыжского. Он воспитывался в Англии, и я никогда не обращал на него особенного внимания. Княгиня сообщила мне, между прочим, что его ждут в Гаагу, и я ничего не имел против этого, разве только, что он мог помешать своим присутствием нашим свиданиям наедине. Однажды, вечером, когда мы сидели в театре, вместе с Репниным и княгиней, вошел лакей и доложил князю, что приехал молодой Понятовский и желает его видеть. Трудно передать чувства, волновавшие меня в эту минуту: мне казалось, что молодой князь, благодаря своим родственным отношениям к княгине, будет часто видеться с ней и непременно овладеет ее сердцем. Не помня себя от горя, я выскочил из ложи и уехал домой. [52]

Я решил, что княгиня все равно уже потеряна для меня и, немедля ни минуты, велел приготовить лошадей и подать коляску, чтобы сейчас же ехать отсюда и отправиться затем в Италию. Княгиня, которая должна была ужинать у испанского посла, очень удивилась, не застав меня там; под первым попавшимся предлогом, она вышла на улицу, села в пролетку и приехала обратно в нашу гостиницу, где мы все жили. Она очень удивилась, увидев дорожный дормез, стоявший уже у ворот дома. Она спросила, где я и вошла прямо ко мне в комнату.

— Что это значит? — воскликнула она, — куда вы уезжаете?

— Я хочу ехать умереть вдали от вас, — ответил я, — так как не в силах больше переносить подобных страданий.

— Я вас не понимаю, — сказала она, — но прежде всего успокойтесь; я еще никогда не видела вас в таком состоянии... Что с вами»?

Глаза княгини смотрели прямо на меня, и они сразу успокоили все мои подозрения: я понял, что тревога моя была напрасна. Мне было стыдно за свой поступок, и я не знал, как признаться в нем. В конце концов, конечно, пришлось, однако, покаяться во всем. Княгиня не стала упрекать меня или шутить надо мной, она обняла меня и сказала: «Никогда не бойся того, что сердце мое может перестать принадлежать тебе; мне неприятно, что ты так страдал, но зато я тем больше ценю твою любовь. А теперь не будем терять больше времени и отправимся к испанскому посланнику, там мы объясним как-нибудь свое долгое отсутствие.

И, выходя из комнаты, она сказала моему камердинеру: «Он не поедет, он никуда больше не поедет». Мы отправились, вслед затем, в Амстердам и оттуда заехали в Лейд, где княгиня поехала к профессору, у которого я был незадолго перед тем. Он долго разговаривал с ней.

— Есть болезни, сударыня, — сказал он, — очень опасные для женщин, которые, однако, доктора не могут излечить. Ваш брат, — прибавил он, смеясь, — знает об этом, вероятно, более меня. Будьте осторожны и постоянны и вы наверно будете счастливы. Я никогда не видел, чтобы можно было так любить женщину, как он вас любит.

В Амстердам мы ехали водою, я сидел в глубине темной лодки. Была уже ночь, я держал в своих руках ручку княгини и даже украдкой обнимал ее, чему она не противилась. Она легла на этот раз тоже без ужина, и, по обыкновению, я остался сидеть у ее постели. Как только мы остались одни, мы нежно стали обнимать друг друга; я не мог подавить в себе страстное желание, охватившее меня и разделяемое, казалось, и ей, и осмелился позволить себе немного более обыкновенного, но тотчас был наказан. [53]

— Я никогда не думала, — сказала она с горечью и грустью, — что любимый мной человек так быстро забудет все свои обещания и что он готов, ради минутного удовольствия, пожертвовать счастьем моей жизни.

В это время вошла ее камеристка и она отослала меня.

Нет более неприятного чувства, как возбудить гнев той, которую любишь. Я провел почти всю ночь без сна, горько раскаиваясь в своем проступке. На следующий день, в восемь часов утра, за мной зашел один господин, с которым мы и отправились осматривать достопримечательности Амстердама и его окрестностей, и я вернулся домой только в восемь часов вечера. Княгиня обращалась со мной очень холодно, но она настолько любила меня, что не могла долго выдержать характера и сказала мне, как-то, шепотом: «Я, право, не в состоянии тебя наказывать, я уверена в том, что ты не захочешь больше огорчать меня». Эти слова вернули мне опять жизнь. Ужин прошел очень весело, а на другой день мы должны были уехать из Амстердама. Кем-то было предложено ехать в маленьких кабриолетах, попарно, с тем, чтобы править самим. Мне предоставили везти княгиню, как лучшему кучеру; она сначала стала отказываться ехать со мной, но, видя сколько отчаяния было в моих глазах, согласилась, наконец, на это. Мы поехали; она была очень серьезна; я спросил, что с ней. «Я не могу тебя бранить, — сказала она, — но подобное впечатление не скоро изглаживается, я сердита не на тебя, а на себя, и должна упрекать только себя за то, что имела слишком много доверия к тебе». Я, насколько мог, рассеял ее грустные мысли. Мы прожили затем еще целую неделю в Гааге.

Наконец, настало время возвращаться в Брюссель, где мы рассчитывали расстаться с нею. Мне казалось, что мы оба умрем с горя, — я харкал кровью, княгиня чувствовала себя не лучше меня: она чуть не умерла в тот день, когда мы проезжали через Мэрдик. Я провел целую ночь у нее: «Мне кажется, — говорила она, — мы приняли решение, которое выше моих сил. Может быть, сила твоей любви такова, что спасет нас обоих. Может быть, ты будешь в состоянии жить поблизости от меня и предоставить тело мое князю, в то время как вся душа моя будет принадлежать тебе безраздельно». Мы составили себе новый план жизни, с твердым намерением привести его в исполнение, но он потерпел фиаско, как и все остальные. Мы остановились только на один день в Брюсселе и вернулись затем в Париж.

Я расстался с княгиней в Санли и провел целые сутки в Хот-Фонтэн, совершенно другим человеком, чем я выехал оттуда. На другой день, в девять часов вечера, я приехал в [54] Париж и остановился в том же отеле, где княгиня. Там я встретился с князем Репниным; он встретил меня спокойно, но был заметно холоден и сух. Княгиня лежала в постели, она жаловалась на нездоровье и скоро отпустила нас обоих. Она успела мне передать, однако, маленький сверток, в котором я нашел нежную записочку от нее и прядь волос, о которой я давно уже мечтал.

В одиннадцать часов вечера, в комнату ко мне вошел д'Орэзон.

— Я только что расстался с сумасшедшим, — сказал он, — которому я обещал придти завтра рано утром, чтобы успокоить его. Вот из-за чего, собственно, я явился к вам, несмотря на поздний час. Князь Репнин вбил себе в голову, что вы влюблены в княгиню, а она в вас. Я говорила ему, что уверен в том, что это неправда и что у вас есть другая привязанность, но, для большой уверенности в этом, я еще пришел к вам, чтобы переговорить с вами». Мое смущение и испуг ясно доказали ему, что он ошибается. Тогда он сказал: «вы самый странный и легкомысленный из людей. А разве вы не любите уже больше хорошенькую Марианну?

Я рассказал ему все, что произошло с тех пор, как я покинул Лондон. Он стал бранить меня и, кажется, сожалел даже, но утешить, конечно, ничем не мог.

Целую ночь я не мог спать, под наплывом самых разнообразных мыслей. На другой день я отправился к княгине, чтобы узнать о ее здоровье; она чувствовала себя не лучше, чем накануне. Князь Репнин, с которым я встретился там, показался мне в довольно спокойном настроении духа, княгиня же отнеслась ко мне очень холодно. Я, конечно, не смел на это жаловаться и терпеливо переносил все. Несколько дней прошло таким образом. Репнин ни на одну минуту не оставлял нас одних; сам он казался довольным и спокойным. Я не мог ни спать, ни есть. Кровь шла у меня постоянно горлом, и часто носовой платок мой был в крови; однажды, он, таким образом, выдал меня.

— Что я вижу? — воскликнула княгиня тихо, — приходите сегодня в семь часов вечера, я буду одна, нам надо поговорить.

Я, конечно, был точен, как всегда.

— Друг мой, — сказала она, входя в комнату, — неужели дело дошло уже до этого? Неужели один из двух дорогих мне людей должен умереть, чтобы дать дорогу другому? Что с вами? Откройте мне вашу душу. Я хочу, я требую этого, я прошу вас об этом на коленях!

— Я совершенно здоров, — говорил я, сжимая ее в своих объятиях, — но мне надо запастись опять мужеством, которое [55] только вы одна можете вселить в меня. Скажите мне, что вы меня любите, я так страстно хочу опять услышать это из ваших уст.

— Да, мой друг, я люблю вас, я вас боготворю, и нет такой силы, которая могла бы запретить мне говорить это вам. Имейте терпение и ведите себя и дальше с таким достоинством, которое заставляет так уважать вас. Вы умеете ладить с князем и вас при этом нельзя обвинить ни в фальши, ни в излишней сухости. Я горько упрекаю себя за страдания, которые причиняю вам. Но зато мне и самой не легко обращаться с вами в его присутствии, как с посторонним мне лицом. Но, только благодаря этому, мы можем еще скрывать от него нашу любовь, иначе все было бы потеряно и нам пришлось бы нести страшные последствия нашей неосторожности. Не сердись, мой друг, и главное, береги свое здоровье; не забудь, что каждая капля крови в тебе принадлежит мне, и я готова купить ее ценою собственной жизни.

— О, мой друг, — воскликнул я, — ваши слова действуют на мою душу, как бальзам, я чувствую, что становлюсь достойным вас и заслуживаю теперь вашу любовь! Я отдаю князю полную справедливость решительно во всем, и не дай Бог, чтобы он сделался когда-нибудь несчастным из-за меня. Будем оберегать его от лишнего горя. Один взгляд ваш успокоит и вознаградить меня за все лишения, так как он напомнит мне, что душа ваша всецело принадлежит мне, и я никогда не заставлю вас упрекать себя в чем-либо.

Князь Репнин вернулся домой, когда мы его менее всего ожидали и, несмотря на все старания, мы заметно смутились, что, конечно, не могло ускользнуть от него. Он не мог справиться с ревностью, охватившей его, но, так как знал, что всякая сцена вредна здоровью княгини, и видя, что не может справиться с собой, немедленно вышел из комнаты. Однажды, вечером, он отправился к мадам л'Юлье и сказал ей:

— Я положительно не могу больше выносить подобной муки; я должен, наконец, открыться кому-либо. Лозен влюблен в княгиню и она, кажется, боготворит его. Он также горд и ревнив, как я, и, должно быть, ненавидит меня; его честное и благородное поведение доказывает, какое влияние на него имеет ваша подруга, княгиня Чарторыжская. Мы не можем, конечно, вступить с ним в какое-либо соглашение, остается только, чтобы один из нас умер. Так как он отнимает у меня единственное сокровище, оставшееся мне на земле, то, конечно, я буду защищать его до последней капли крови.

Напрасно мадам л'Юлье старалась успокоить и уговорить его; на другой день я получил от него записку следующего содержания: [56]

«Вы знаете мое уважение и мою ненависть к вам; будем же драться из-за той, которую мы не можем разделить между собою; один из нас должен погибнуть от руки другого. Я предоставляю вам выбор места, времени и оружия.

Николай Васильевич Репнин».

Я ответил ему так:

«Князь Репнин не может подозревать меня в трусости. Я уважаю его настолько, что отказываюсь от той чести, которую он готов оказать мне. Я не могу согласиться на поединок, который должен компрометировать лицо, которое я глубоко уважаю, и благодаря которому, это лицо лишится одного из своих друзей. Если князь и сделает мне честь напасть на меня первым, я докажу ему, что не согласен проливать кровь человека, которому княгиня обязана всем.

Лозен».

Получив мой ответ, он велел передать мне, что будет у меня утром на следующий день. Он, действительно, приехал в назначенный час ко мне на квартиру и между нами произошел следующий разговор.

Князь Репнин:

— Выслушайте меня, и я уверен в том, что вы не откажете мне в моей просьбе. Я беру в свидетели своего соперника, своего врага, чтобы он мог судить о том, что мне остается делать в моем отчаянном положении. Меня назначили послом в Варшаву, там я познакомился с княгиней и сразу же влюбился в нее. Я пожертвовал ради нее всем своим состоянием, чтобы доказать ей мою любовь. Ее семья часто оскорбляла русскую императрицу, я получил приказ поступить как можно строже с ее родителями, но я не трогал их и пальцем. Меня, конечно, за это не погладили по головке и даже объявили, что жизнь моя в опасности. Но князья Чарторыжские продолжали себя вести по-прежнему и оставались все же безнаказанными. Я потерял доверие государыни, меня вызвали в столицу, чтобы судить, и только влияние моего дядя, графа Панина, спасло мне, если не мое состояние, то, по крайней мере, мою жизнь. Меня, конечно, отставили от должности и я продолжал жить в Варшаве, как частное лицо. Княгиня Чарторыжская считала себя обязанной мне за столько оказанных ей услуг.... и я был осчастливлен ее вниманием. В это время государыня приказала мне поступить в армию Румянцева, но я отказался повиноваться ей. Мне осталась только крошечная пенсия, на которую я с трудом мог существовать, после того как одно время приводил всю Варшаву в удивление роскошью своего образа жизни. [57] Княгиня согласилась покинуть со мной Варшаву, где я не мог больше оставаться, так как жизнь моя была в опасности. Она поехала путешествовать, я, конечно, последовал за ней. Она повсюду встречала поклонение и не знала счета своих поклонников, но зато она хорошо знала им цену. Она прекрасно видела тщеславие, честолюбие и эгоизм окружавших ее мужчин. Она поехала в Лондон, несколькими неделями позже меня, я встретил ее в Калэ и мы вместе с ней переехали канал. Шевалье д'Орезон, которого я уже давно знал, часто говорил мне о вас; ваша привязанность к леди Сарре была известна во всей Англии и придавала вам особый интерес. И я с первой же минуты стал опасаться вас. Но вскоре я немного успокоился, так как увидел, что вы начали ухаживать за хорошенькой и достойной особой. Тщеславная личность вашего посланника в Лондоне не внушала мне особых опасений. Я поехал в Спа, и вы вскоре приехали туда же. Княгиня в это время была всегда печальна и бледна, но вы ухаживали за m-lle де-Сен-Леже и я не понимал, в чем дело. Обстоятельства сложились так, что я должен был непременно проводить мадам Чернышеву в Париж и я до того преисполнился доверия к вам, что даже был рад, что вы поехали с княгиней. Внимание, с которым вы всегда относились ко мне, наша совместная жизнь в Спа, заставили меня полюбить вас, если бы судьба не судила мне вас возненавидеть. Я не получал никаких известий о княгине, в продолжение всего ее путешествия в Голландию, и ужас объял меня: я почувствовал, что мне грозит какое-то ужасное несчастие. Когда мы вернулись в Париж, я узнал, наконец, истину — княгиня любит вас. Я знаю ее настолько, что прекрасно понимаю, как ее мучают угрызения совести, она не может видеть меня без раскаяния, без отвращения. Она будет страдать и впредь невыносимо; а без вас, я ведь был для нее всем на свете. Если же ей нельзя будет расстаться ни с одним из нас, она потеряет нас обоих. Я не могу вернуться к себе на родину, которую я бросил ради нее. Пока я буду жив, вы не можете спокойно обладать сердцем, цену которому вы узнали, и пока вы будете живы, это сердце будет скорее принадлежать вам, чем мне, и каждую минуту мы можем ожидать новых страданий и новых припадков мучительной ревности.

Лозен:

— Ваша ненависть ко мне вполне справедлива и, хотя я навлек ее на себя, помимо своей воли, я сознаю, что вполне заслуживаю ее: но сердце мое достойно вас и того поклонения, которым оно полно по отношению к княгине. Я долго старался подавить в себе эту страсть, которая должна была только [58] принести с собой одни страдания. И больше всего я беспокоился о том, что, благодаря мне, будет нарушен мир, царивший в вашей душе. Охваченный, помимо своей воли, этой ужасной страстью, я прекрасно знаю, что она может возбуждать только угрызения совести; я готов на все жертвы с своей стороны, но не могу требовать их от других; я знаю все ваши преимущества над собой и знаю, что только могу нарушить ваш покой, но зато вы можете совершенно уничтожить любовь ко мне в сердце княгини. Но, тем не менее, я не могу согласиться драться с вами на дуэли, чтобы получить потом ценою вашей жизни приз, который не будет для меня уже тем, чем он есть теперь. Я не хочу, чтобы княгиня могла меня упрекнуть в том, что я занес свою руку на того, кому она обязана всем. Если бы погиб я, то, конечно, моя смерть была бы гораздо более понятна, а если бы умерли вы, княгиня наверное вскоре последовала бы за вами. Я уеду, я поеду искать опасности, в которых найду себе забвение. Мне и жаль вас, я вас уважаю, но в то же время и ненавижу, но знайте, что выступать в поединке против вас я не могу и не стану; я вас предупреждаю, что, даже приняв ваш вызов, я не стану стрелять в вас.

Князь Репнин:

— Довольно, милостивый государь! Я должен поблагодарить за откровенность своего благородного противника. Я постараюсь не компрометировать княгиню, но и постараюсь употребить все свое влияние на нее, чтобы она уехала из этой страны, где она уже не может быть счастлива. Я вас предупреждаю об этом и прошу вас дать мне честное слово, что вы не последуете за ней.

Лозен:

— Я никогда не дам вам этого слова, так как настолько дорожу покоем княгини, что никогда ничем не нарушу его и не сделаю ничего такого, чего бы не мог оправдать в собственных глазах.

Князь Репнин ушел от меня и отправился к княгине, а я целый день не мог застать ее одну. Мне казалось, что она чем-то глубоко огорчена и опечалена. Она сказалась больной, заперлась у себя в комнате и не пожелала видеть ни князя, ни меня. Я на этот раз испытал истинную любовь, которая забывает совершенно о себе и только страдает за любимого человека. Мне казалось, что я сам готов перенести самые ужасные несчастия, только бы не заставлять страдать ее. Она читала в моих глазах все мои чувства и не могла не быть тронута ими, — в ее глазах я тоже читал любовь и отчаяние; она любила меня и не могла отделаться от этого чувства, несмотря на все усилия со своей стороны, но я настолько любил ее, что готов был ей [59] даже помочь в этом, только бы она чувствовала себя счастливой. Я сумел вселить в нее такую уверенность в себя, что она уже не избегала меня, но ее спокойное отношение ко мне возбудило во мне ревность и недоверие к ней: я стал верить в то, что она стала благоразумнее, так как сердце ее перестает принадлежать мне; я стал выказывать ей чувство, волновавшее меня; она могла перенести все, но только не разлуку со мной. Я собирался в это время уехать на неделю, так как все еще служил в гвардии и должен был отбывать караул в Фонтенебло.

Княгиня почувствовала, что единственный способ успокоить меня, это отдаться мне совершенно. Я с ужасом вспоминаю об этом, я дрожу еще теперь, записывая эти строки, но я дал священную клятву и должен исполнить этот тяжелый долг.

Это было 5 ноября, я должен был через день ехать уже в Фонтенебло. Против своего обыкновения, княгиня велела в этот день не принимать никого, даже князя Репнина. Я был совершенно один с нею и упрекал ее за то, что она грустна и молчалива.

— Я решила отдаться вам, — сказала она вдруг, — можете пользоваться своими правами; это необходимо, я этого хочу.

Трудно себе представить мое положение в ту минуту, как я обладал любимой женщиной: я не чувствовал ни одной секунды удовольствия, слезы ее струились по моим щекам, она оттолкнула меня и сказала:

— Теперь все конечно, я переступила последнюю границу, теперь начнутся страдания до конца. Уходите отсюда.

Я хотел остаться, она бросилась передо мной на колени и сказала: «Ради Бога, уходите, умоляю вас, уходите!» Пораженный, как громом, я, конечно, не мог больше оставаться и вернулся к себе. Проведя ночь в ужасных мучениях, о которых не хочется вспоминать, я пришел к ней рано утром. Полог кровати ее был еще задернут, я отдернул его. Она лежала без чувств, а изо рта ее прямо на грудь текла кровь. Маленькая открытая коробочка, лежавшая на постели, сразу навела меня на мысль, что она отравилась.

Я подумал, что она умерла и с жадностью проглотил порошок, еще остававшийся в коробке. В продолжение целого дня у меня были сильные нервные припадки. Я не помню, что со мной было в продолжение целых суток, помню только, что потерял очень много крови, и, вероятно, это только и спасло меня. В это время за мной заехала моя жена, которая и повезла меня в Фонтенебло, куда мы должны были явиться вместе с ней. Я находился в таком состоянии, что от слабости ничего не мог сообразить. Я попросил ее подождать немного, с большим [60] трудом встал с постели и оделся. О княгине я еще ничего не знал, но вскоре мне доложили, что она еще при смерти, но, несмотря на это мне пришлось ехать в Фонтенебло, где я вел себя, как сумасшедший. В свободное от дежурства время, я никого не принимал, так как я, действительно, был болен; наконец, я получил от княгини письмо, которое и привожу здесь целиком:

«О, мой друг, мой любовник, ты, которого я боготворю, ты, которому принадлежит все мое сердце, тебя больше нет со мной. Ты уехал, я этого хотела, но зачем ты послушался меня? Если бы ты знал, среди каких ужасов я живу, если бы ты знал, какая будущность предстоит мне; я потеряла всякую надежду на счастье. Я не смею больше ничего обещать, так как нарушила свои клятвы. Пусть же твоя любовь будет мне наградой за мои страдания, пусть она будет заменой всего, что я потеряла. Но, увы, я говорю о будущем, а между тем я умираю, и я не буду настолько жестока, чтобы приказывать тебе жить без меня. Я не знаю, что со мной происходит, я еще чувствую на губах твои поцелуи, а между тем я только умею вздыхать теперь. Приезжай и умрем в объятиях друг друга, чтобы в последнюю минуту испытать и горе, и радость. Нет, не слушай меня! Пусть мои угрызения совести искупят мою вину. Пусть снова вернется ко мне сознание собственного достоинства и уважения, которые я потеряла».

Это письмо, написанное дрожащей рукой и залитое слезами, окончательно смутило меня. Как только настала ночь, я уехал совершенно один в Париж. Я назначил княгине свидание в таком месте, где никто уже не мог помешать нам. Слабость ее была так велика, что она постоянно лишалась чувств.

Я, со своей стороны, чувствовал себя не лучше ее. Но я не буду утруждать своих читателей описанием наших страданий; если они сами не любили, они никогда не поймут их и они могут им быть только скучны. Я скажу только, что этот разговор, с одной стороны, принес нам большую пользу, а с другой — причинил огромный вред. Я вернулся в Фонтенебло, отдежурил необходимое число часов и опять вернулся в Париж. Наше поведение становилось, конечно, крайне подозрительным и так продолжалось несколько недель. Князь Репнин был очень снисходителен к нам обоим; он утешал себя тем, что княгиня скоро уедет, и сам успокаивался при этой мысли. Тем более, что он думал, что я никогда не вижу наедине княгиню; но он очень ошибался, я видал ее иногда, наедине и не у нее дома. Моя осторожность, моя сдержанность устранили, по-видимому, опасность, которая так пугала ее. Но за то любовь и природа требовали свое. Как можно отказать любовнику тогда, [61] когда он ничего не просит. Княгиня отдавалась мне, готовая перенести за это все на свете. Нам казалось, что этим счастьем мы должны пользоваться, чтобы искупить ужасное будущее. Я ни о чем не думал и никого не видел, кроме княгини, — я или сидел у нее, или ждал ее к себе, а в ту минуту, как я терял надежду увидеть ее до следующего дня, я ложился скорее спать, так как не мог перенести мысли, что в этот день больше не увижу ее. Князь Репнин опять начал ревновать. Княгиня заметила, что он устроил тайный надзор за ней; она решила, что нет ничего хуже, чем обманывать его, и поэтому лучше сказать ему все. Это признание, сделанное благородной душой, было принято так же благородно, как оно было сделано. Князь Репнин не позволил себе ни упрекнуть ее, ни пожаловаться на что-нибудь, он только сказал: «Будьте счастливы, но я чувствую, что я не в состоянии оставаться здесь свидетелем вашего счастья. Я уеду через две недели и поступлю опять в русскую армию». Мы решили, что не должны отравлять ему моим присутствием последние дни его пребывания в Париже и поэтому я сделал над собой усилие и поехал к герцогу де-Шоазелю в Шантелу, чтобы пробыть у него до отъезда князя.

Я уехал... Каждый день я получал весточку от княгини, но я страдал и не мог положительно жить без нее. Когда я приехал обратно, князя уже не было. Тот, кто испытал, что значит воздержание, может понять, что чувствуешь, когда обретешь наконец, свободу. Мое счастье нарушалось только тем, что я знал, что оно не вечно и должно скоро кончиться. Мы все время думали только о том, нельзя ли устроиться так, чтобы никогда не расставаться. Иногда в сердца наши закрадывалась надежда, но судьба детей беспокоила нас. Любя их мать, я невольно привязался и к ним и часто глаза мои наполнялись слезами, когда я ласкал их.

Я готов был скорее сам перенести все несчастия, чем лишить их матери, не сравненной ни с одной из других матерей. Она вполне понимала чувства, волновавшие меня, и только больше полюбила меня за это. Она знала, что я готов был бы отдать полжизни, чтобы мне остался хоть один из этих детей, к которым я испытывал отеческое чувство. Мы почти не раздавались теперь с ней и два раза в день уезжали верхом, чтобы оставаться наедине и избавиться от визитов, от которых не было другого спасения. Наконец, настал день ее отъезда. Я решил проводить ее как можно дальше и по возможности так, чтобы никто не знал этого, и, действительно, я расстался с ней, только две мили не доезжая Варшавы. Это путешествие было очаровательно, и княгиня с каждым днем была все [62] нежнее ко мне. Минута нашей разлуки была ужасна. «Мой друг, — сказала она, — пора, наконец, открыть тебе тайну, которую я с трудом скрывала от тебя. Ты так желал оставить у себя одного из моих детей... Я оставлю тебе одного, который будет частью меня самой; я беременна и не жила со своим мужем с тех пор, как сошлась с тобой. Я найду в себе мужество открыть все мужу и добьюсь того, что тебе перешлют это новое существо, которое свяжет меня навеки с тобой». Это известие так подействовало на меня, что я лишился чувств, а когда пришел в себя, княгини уже не было. Ее свекор, приехавший встречать ее, заставил ее покинуть меня. Она оставила при мне одного из своих слуг, чтобы он ухаживал за мной. Я находился в таком положении, что почти ничего не сознавал. Меня отвезли в Бреславль и все время я не ел, ни пил и не говорил ни слова. Но там я узнал кое-что о княгине и это сразу восстановило немного мои силы и я мог доехать до Франкфурта, где узнал, что король опасно болен ветряной оспой.

Когда я узнал о смерти короля, я почувствовал, что не в состоянии ехать представляться новому королю, и остался в Шампани, в городе Музон, где как раз стояли королевские легионеры, полковником которых я считался. Я жил там в полном уединении и виделся только с офицерами своего полка. Все мое время было разделено между воинскими упражнениями и княгиней. Я знал, что она больна и грустит, но она писала мне с каждой почтой. Вдруг письма прекратились, и я немедленно послал туда курьера, который съездил взад и вперед очень быстро. Он привез мне известие, что княгиня была опасно больна и около нее не было ни одной особы, через которую она могла бы дать мне знать об этом. Силы ее надломились после ужасного признания, которое она сделала своему мужу. Правда, признание ее было встречено со стороны мужа с большой деликатностью и добротой, но все эти волнения, в связи с ее настоящим положением, так потрясли ее, что она слегла. Ей страшно хотелось увидеть меня, но на это не было никакой надежды. Я спросил у своего командира де-Конфлан, не может ли он дать мне трехнедельный отпуск, который я собираюсь провести в деревне около Франкфурта. Я уехал один и в самом большом секрете от всех. Но в последний день я сбился с пути и заехал в первый попавшийся дом, чтобы спросить там, как проехать дальше. Я очень удивился, застав в этом доме целую английскую семью; оказалось, что это был садовник княгини. Я знал, что не трудно войти и в парк, но мне не хотелось, чтобы кто-нибудь узнал меня, и я боялся, что патруль казаков поймает меня и начнет расспрашивать, так что мне уже не удастся тайком пробраться к княгине. [63] Настал, наконец, вечер. В одиннадцать часов, я решился войти в сад, но там на меня напали две огромные собаки, которых всегда спускали с цепи на ночь. Одна из них сразу признала меня, так как я подарил ее княгине еще в Англии я назвал ее по имени, она сейчас же подошла и приласкалась ко мне. Вдали я увидел двух женщин, медленно прогуливавшихся по саду; одна из них затем вошла в дом, другая еще осталась. В последней я узнал мадам Паризо, камеристку княгини, которую я когда-то рекомендовал ей. «Идите скорее, — сказала она, увидев меня, — она ждала вас, сердце ей подсказало, что вы близко от нее». Княгиня немедленно заключила меня в свои объятия. «Сердце мое всегда подсказывает мне все твои действия, — сказала она, — я знала, что ты не будешь в состоянии не видеть меня так долго, что ты сжалишься над моим одиночеством и приедешь утешить меня». Я провел двое суток в ее замке и все здесь интересовало меня, но пора было уезжать. Я принял все меры, чтобы быть опять у нее ко времени родов.

Я вернулся на этот раз в свой полк гораздо более спокойный, чем в первый раз. И сейчас же я занялся тем, что стал добывать себе все мемуары и записки относительно положения дел в Польше, России и Пруссии. После целого ряда прочтенных мною сочинений по этому вопросу, я, наконец, вынес определенный взгляд на политическое состояние этих трех стран. Я составил довольно длинную докладную записку по этому поводу, которую и послал князю Адаму. Он сообщил о ней Штакельбергу, русскому министру в Варшаве, а тот послал ее в Москву, о чем я даже и не знал. Надежда сделаться французским посланником или министром в Варшаве придавала мне рвение и делала меня неутомимым в этом отношении. Княгиня вполне одобрила мою мысль, и с каждой почтой приходили все более утешительные известия.

Но в сентябре месяце она написала мне, что муж ее начинает ее беспокоить. Он узнал про мой приезд и она боялась, что мне не придется приехать ко времени ее родов, так как меня ожидает там слишком много неприятностей и препятствий, но, — что она умрет, если я не приеду. В конце сентября, я, наконец, выехал в Польшу, но в Страсбурге я получил эстафету от княгини: она умоляла меня отложить мой приезд. В Франкфурте я нашел другую эстафету, в которой уже ясно говорилось о нерасположении князя ко мне. Но я ни за что не согласился бы остаться вдали от княгини во время родов и послал к ней одного поляка, по имени Мусковский, которого я привез для этого нарочно с собой, а сам остался ждать в маленьком городке Торне, на Висле. [64]

Наконец, я получил ответ княгини. Она писала мне, что не может быть так близко от меня и не видеть меня, но что чрезвычайно важно, чтобы другие не увидали меня; поэтому она предлагала мне остановиться у мадам л'Юлье, к которой она и хотела приехать, чтобы видеться со мной. Я, конечно, не медлил ни минуты и поехал туда. Усталость, волнение и беспокойство до такой степени изменили меня, что я стал неузнаваем.

— Сегодня вы не увидите княгини, — сказала мне добрая мадам л'Юлье, обнимая меня, — у нее начались довольно сильные боли и ее уложили в постель, но за ночь это, вероятно, пройдет и завтра она будет здесь.

Но на следующий день боли, наоборот, усилились, и я с трудом добился того, что меня провели в ее замок и там Паризо спрятала меня в ее шкаф с платьями, стоявший у ее изголовья. Она мучилась в продолжение трех суток. Я слышал ее крики и думал каждую минуту, что она кончается. Я не берусь описывать того, что происходило в моей душе... Мне казалось, что я только расплачиваюсь теперь за свой проступок, и что я должен буду принести в жертву ему то, что было для меня дороже всего на свете. Наконец, эти муки кончились, мне разрешили подойти к княгине. Я наклонился к ней, обливаясь слезами, и не мог сказать ни слова.

— Ты мне спас жизнь, — сказала она, — я знала, что ты близко от меня и, только благодаря этому, нашла в себе силы и волю перенести эти ужасные страдания. Поцелуй этого ребенка — он мне и теперь уже дороже всех остальных. Но для него было бы слишком опасно, если бы тебя нашли здесь... Уезжай отсюда, отправляйся на маленькую ферму, принадлежащую мне; вот эта записка откроет тебе ее двери, и хозяева тебя примут с распростертыми объятиями. Мы вскоре опять увидимся, и каждый день я буду посылать тебе весточки о себе.

Я отправился в указанное мне место и нашел скромный, но уютный домик, где чистота была доведена до роскоши. Там меня встретил почтенный старик, лет шестидесяти, и его жена, немного моложе его, но, очевидно, очень красивая в дни молодости. Кроме этого, в семье еще были две молодых женщины, из которых одна должна была скоро родить, и маленькая девочка. Я подал им письмо, следующего содержания:

«Домбровский, я попрошу вас приютить у себя подателя этого письма. Я поручаю вам того, кто мне дороже всего на свете и этим доказываю, что мое доверие к вам безгранично.

Изабелла Чарторыжская».

— Вы здесь у себя дома, — сказал мне Домбровский, — вы можете располагать всеми нами, потому что мы привязаны все к [65] княгине не столько за ее благодеяния, сколько из чувства благодарности к ней.

Я ушел к себе в комнату, даже не поужинав. На другой день я получил известие о том, что княгине лучше и она чувствует себя так хорошо, как этого можно было ожидать при подобных обстоятельствах.

Я прогуливался по довольно большому саду с самим Домбровским. Он рассказал мне историю своей жизни. Родился он довольно богатым человеком и женился потом на известной красавице, от которой имел нескольких детей.

Он пользовался прекрасным положением в свете и находился в весьма близких отношениях с князем Радзивиллом, который и уговорил его поступить в члены польской конфедерации. Два молодых поляка, которые безумно любили его двух дочерей, считали, что лучшим доказательством их любви будет, если они последуют примеру их отца. Но все они были ранены, взяты в плен и отправлены в Сибирь, их дома были сожжены, все имения конфискованы в пользу правительства. Мадам Домбровская, которая родилась в имении княгини Чарторыжской Каменце и в детстве видела ее у графа Флемминга, бросилась к ее ногам и просила ее сделать для них, что можно. Княгиня, конечно, не заставила себя долго просить и горячо занялась судьбой этой несчастной семьи. Она добилась того, что всех троих простили и вернули из Сибири, выдала замуж молодых девушек за любивших их юношей и дала последним довольно хорошие места, а всей семье Домбровских подарила прекрасный клочок земли, где они и жили все вместе, благословляя княгиню.

Каждый день я получал сведения о княгине, и хозяева мои старались, чтобы я чувствовал себя у них как можно лучше. Таким образом, я провел почти целый месяц в этом тихом уголке. Однажды, когда я уже беспокоился о том, что не получаю писем от княгини, она явилась вдруг лично под большим секретом. Нас оставили одних.

— Мой друг, — сказала она: — я должна многое рассказать вам. Я тогда нашла в себе достаточно мужества, чтобы рассказать все мужу; он сжалился над моим тогдашним состоянием и ни в чем не упрекнул меня, «Я готов оставить вам этого ребенка в полное ваше распоряжение», сказал он: «но с тем, что вы дадите мне слово, что никогда больше не увидите его отца». Мои слезы были единственным ответом на эти слова. Разве я могла обещать не видеться больше с тобой? Ты знаешь моего мужа. Благодаря наговорам злых людей, он может быть вспыльчив, но на самом деле он добр и очень снисходителен. Он нисколько не ревнив и в скором времени будет [66] в состоянии встретиться с, тобой без отвращения. Поезжай на время в Дрезден или в Берлин, так чтобы не подумали, что ты приехал только специально в Варшаву; тогда, я надеюсь, мне можно будет снова открыто встретиться с тобой.

В то время, как происходил наш разговор, старшая дочь Домбровского как раз родила. Мы крестили ребенка с княгиней и назвали девочку Изабеллой-Армандой-Фортюнэ. Княгиня уехала затем в Варшаву, а я в Дрезден.

Весь город и курфюрст грустили настолько, насколько курфюрстина была весела. В скором времени она стала заметно отличать меня, но холодность, с которой я принимал знаки ее внимания, заслужили мне особое расположение со стороны курфюрста. Тогда курфюрстина решила высказаться яснее. Однажды, во время приема при дворе, она взяла меня под руку и увела в амбразуру окна.

— Для француза вы удивительно мало галантны и непонятливы (и так как я молчал). Неужели же надо ставить вам вопросы, для того, чтобы заставить вас говорить? Неужели при нашем дворе нет ни одной женщины, за которой бы вы ухаживали?

— Совершенно верно, ни одной.

— Почему так, позвольте вас спросить?

— Старухи меня не прельщают, а у молодых у всех уже есть любовники.

— У всех?! Вы, в таком случае, ничего не знаете; есть такие, у которых их нет, и которые не прочь бы сделаться предметом вашего поклонения, если бы оно было искренно. Отгадайте, про кого я говорю? — сказала она, глядя на меня весьма выразительно.

В это время подошел курфюрст и прервал разговор, который уже обратил на себя внимание окружающих. Я решил, что незачем доводить курфюрстину до повторения его и уехал из Дрездена.

Я получал очень аккуратно известия от княгини, но она не позволяла мне еще приезжать в Варшаву. Я занимался тем, что старался как можно ближе ознакомиться с военной и внутренней администрацией Пруссии, и послал несколько докладных записок маршалу де-Мью и де-Верженну, в отсутствии де-Пари, посланнику короля в Берлине. Фрейлина королевы прусской де-Гартфельд, которая только что перед тем была страстно влюблена в де-Гвина и знала, что я женат на его племяннице, относилась ко мне очень хорошо. Между нами скоро завязалась тесная дружба; она рассказала мне откровенно о своей любви к де-Гвину, и в конце концов влюбилась в меня. Письма княгини получались все так же аккуратно, но они становились заметно [67] холоднее и в них говорилось о том, что еще надо отсрочить мой приезд в Варшаву.

Я в это время очень тесно сошелся с мистером Гаррисом, английским послом, и эта дружба сильно скрашивала мое пребывание в Берлине. Он водил меня повсюду, и скоро я был здесь у себя, как дома, в Париже. Король вернулся в Потсдам, и мне часто приходилось бывать при дворе; король относился ко мне с большой добротой и очень отличал меня, принц Генрих также привязался ко мне. Я проводил с ним почти все время и слышал, с каким восторгом он говорил о военной жизни и вообще о военных. Он был так добр, что сообщил мне, что отец его хочет, чтобы меня назначили французским посланником при прусском дворе и что он поручил мне передать, что сделает все нужное, чтобы выхлопотать мне этот пост.

Но так как мне этого вовсе не хотелось, то я поблагодарил и отказался под тем предлогом, что люблю военную карьеру и не чувствую себя способным быть дипломатом. Принц Генрих не раз настаивал на своем, но я остался тверд и не поддался на его просьбы.

В это время m-lle де-Гартфельд, которую я видел очень часто, влюбилась в меня настолько, что я принужден был сказать ей, что люблю другую. Это, однако, нисколько не охладило ее пыла, и я невольно был тронут ее бескорыстной любовью и стал к ней внимательнее, чем к другим, хотя никогда не был ее любовником и оставался верен княгине. Последней, конечно, в скором времени донесли, однако, о том, что я ухаживаю за другою, и я получил от нее очень холодное письмо, в котором она писала, что пора прекратить нашу связь, и просила меня не приезжать в Польшу.

Отвергнутый княгиней, я думал сначала, что умру. Я готов был бы отдать свою жизнь за четверть часа разговора с нею, тысячи сумасбродных идей и планов возникали в моей голове. Но княгиня была мне так дорога, что я не решался компрометировать ее и собирался уже ехать во Францию, но накануне моего отъезда ко мне пришел французский офицер, служивший в Польше, и от имени князя Адама передал мне письмо, в котором тот просил меня по весьма важному делу приехать в Варшаву, хотя бы на двадцать четыре часа, при чем прибавлял, что, если я не хочу, чтобы меня видели, я всегда могу скрыться от посторонних глаз. Я, конечно, ни одной минуты не медлил и поехал в тот же вечер; я отправил всех своих людей в Лейпциг и оставил при себе только одного поляка-лакея, которого я нанял в Берлине. Я поехал в легком открытом экипаже, чтобы скорее быть на месте и увидеть княгиню и при [68] этом так был занят мыслью о ней, что даже не заметил ужасного холода, от которого в ту ночь погибло много людей. По приезде я остановился в Маривиле, у дю-Рюлькура, того самого французского офицера, который привез мне письмо князя Адама. Князь тотчас же пришел повидаться со мной. Он сообщил мне, что дал мою докладную записку о Польше и России — Штакельбергу на просмотрение, а тот послал ее к своему двору, где она произвела такое впечатление, что он захотел переговорить со мной, так как убедился в том, что если Франция на это не согласится, то невозможно будет восстановить могущество царства Польского. Я сказал князю, что с удовольствием повидаюсь с бароном Штакельбергом, но что я сам лично не имею никаких полномочий и что трудно мне было бы предугадать намерения министра, которого я почти совсем не знал. Штакельберг приехал ко мне в ту же ночь, и мы долго говорили с ним. Результатом нашего разговора были две докладные записки, которые мы послали: я в — Версаль, он — в Москву. Я, конечно, не мог скрываться до возвращения посланных нами курьеров, и поэтому просил, чтоб меня представили ко двору.

Княгиня Чарторыжская в это время как раз была в деревне, откуда и приехала через два дня после моего приезда. Я увидел ее в театре. Трудно передать мое волнение при виде ее. Я вошел к ней в ложу, она встретила меня очень холодно, и мне с трудом удалось добиться от нее разрешения видеть ее без свидетелей. На другой день она была также холодна со мной и едва выслушала все мои оправдания, и затем потребовала от меня свои письма и свой портрет. Я исполнил ее требование и вернулся к себе домой, не помня себя от горя. На другой день она прислала за мной, я нашел ее уже более спокойной и не такой строгой. Она стала раз спрашивать меня подробно о том, что произошло между мною и m-lle Гартфельд; я сжег при ней все письма этой особы и ее портрет и обещал сделать то же самое с теми, которые еще мог получить от нее. M-lle Гартфельд единственная женщина, по отношению к которой я поступил не совсем благородно, чего она, конечно, не заслужила и в чем я часто потом раскаивался.

Княгиня меня простила со свойственной ей очаровательной добротой. Но когда я хотел возобновить наши прежние отношения, она не согласилась на это и сказала, что это могло бы стоить жизни ей и мне. Генерал Браницкий ухаживал в это время за ней больше, чем когда-либо, и каждый день доказывал свою любовь к ней разными сумасбродными выходками. Но она относилась к нему очень плохо и очень редко принимала его у себя дома. Из-за этого меня совершенно перестали принимать в [69] некоторых домах и нам приходилось видеться гораздо реже, чем это того хотелось. Мне казалось, что княгиня сама в этом виновата, и я доверился ее подруге Люлли, которой и излил свое горе. — «Она вас любит» сказала Люлли: «но она дорожит вами и не хочет нарочно ни с кем делиться. Если вы возбудите немного ее ревность, она станет относиться к вам лучше и это придаст ей мужество устранить все то, что теперь мешает вам часто видеться. Выезжайте побольше и не показывайте так ясно, что все женщины в мире, кроме нее, вам глубоко безразличны». К несчастью, я последовал совету Люлли. Любовник княгини Чарторыжской уже и без того давно возбуждал общий интерес и участие, и многие стали оказывать мне особое внимание. Так, между прочим, графиня Потоцкая, племянница генерала Огинского, у которого я постоянно встречался с ней, стала особенно выделять меня.

Я сделал вид, что тоже заинтересовался ей; она стала кокетничать со мной еще больше. Однажды на костюмированном балу я вел ее под руку; она стала мне говорить, при каких обстоятельствах согласилась бы стать моей любовницей и даже ехать со мной во Францию. Мне вовсе не хотелось, чтобы дело заходило так далеко, и я ответил очень уклончиво. В это время маска, сидевшая рядом со мной, вдруг быстро поднялась с места и исчезла в толпе. Я тогда не обратил на это никакого внимания. На другой день, как всегда, я пошел прогуляться в парк, вскоре туда же приехала и княгиня, но когда она увидела меня, то велела повернуть коляску и ехать обратно. Я все же попробовал приблизиться к ней, но она отдала приказание ехать как можно скорее, и я остался в полном недоумении в парке один. В тот же день я три раза побывал у нее, но она не приняла меня. Я написал ей, что ничего не понимаю, и что голова моя кружится от горя и печали, на что она ответила:

— Я все видела, все слышала, я никогда не поверила бы другому, что это возможно, теперь я убедилась в том, что вы изменяете мне — из-за Потоцкой.

— Вы погубили меня, — сказал я тогда Люлли.

Когда я вернулся к себе, со мной сделалась сильная лихорадка и я потерял сознание. Люлли поехала к княгине и уведомила ее об этом.

— Что вы сделали, — сказала она: — Лозен умирает, и вы одна — причина его смерти.

Княгиня тотчас приехала ко мне и провела у меня целый день и ночь, но я не узнавал ее и, наконец, когда я очнулся, то увидел ее у своей постели, плачущей на коленях передо мной. Такой быстрый переход от полного отчаяния к счастью был так неожидан, что чуть не стоял мне жизни. Я поправлялся [70] очень медленно, но не жаловался на это, так как все время княгиня ухаживала за мной с нежной заботливостью. Браницкий стал громко укорять ее за это, тогда она рассердилась и сказала:

— Я вас не люблю, не заставляйте же меня возненавидеть вас!

— Хорошо, сударыня, — сказал он с яростью: — я увижу, достоин ли Лозен счастья, которое я готов был бы купить ценою своей крови.

— Да, — с гордостью возразила на это княгиня: — он знает, что моя жизнь связана с ним, и он сумеет защитить ее, большего я и не прошу у него.

Браницкий успокоился, и все пошло своим чередом. Но меня предупредили, что для него ничего нет святого и я легко могу пасть от руки головорезов, которыми он всегда был окружен, но я, конечно, не принимал никаких мер предосторожности, и все обошлось хорошо.

Я стал опять выезжать в свет, отношение княгини ко мне еще более усиливало общее любопытство. На смотру гусарского полка собрался почти весь варшавский бомонд, который затем и перешел в помещение, где давался блестящий банкет.

Там я увидел опять мадам Потоцкую, которую не видал с того, памятного для меня, вечера. Она вынула из своих волос перо цапли и сказала мне:

— Поменяемтесь перьями.

— Простите, — ответил я довольно холодно: — но я очень дорожу своим пером, хотя оно и сожжено слегка.

Княгиня Чарторыжская, слышавшая наш разговор, улыбнулась своей очаровательной улыбкой и сказала:

— Дайте мне вашу фуражку, чтобы я могла приколоть вам свое перо, мне тоже теперь нравится ваше сожженное перо.

Браницкий был так взбешен этим происшествием, что встал и ушел.

Вечером, на костюмированном балу в опере, он, по-видимому, искал предлога завязать со мной ссору.

— Кончимте, наконец, этот вопрос, генерал, — сказал я: — пять минут разговора и конец всему.

Он согласился, и мы решили драться с ним на следующий день в восемь часов утра. Король, узнав об этом, очень рассердился, позвал к себе Браницкого и долго говорил с ним. На другой день тот явился ко мне с большой свитой и публично выразил сожаление в происшедших между нами недоразумениях. Пришлось, конечно, помириться, князь Казимир Понятовский, брат короля, заставил нас даже обняться и поцеловаться. В то же утро княгиня прислала мне великолепного [71] коня, пару пистолетов и саблю, при чем велела передать мне, что, наверное, они принесут мне счастье.

В тот же вечер прибыли наши курьеры из Версаля и из Москвы.

Императрица вполне одобрила мои предложения, написала мне длинное письмо и дала довольно обширные полномочия. Де-Верженн писал мне, чтобы я как можно скорее возвращался во Францию. Я назначил свой отъезд на другой день вечером. И в этот день обедал еще у княгини. Я долго сжимал ее в своих объятиях и с трудом вырвался от нее, с болью в сердце. Хотя мы оба надеялись опять в скором времени увидаться, но мне кажется, что в ту минуту я уже предчувствовал, что нам больше не суждено встретиться с ней в этом мире.

(пер. В. А. Магской)
Текст воспроизведен по изданию: Записки герцога Лозена // Исторический вестник. № 2-3. 1907

© текст - Магская В. А. 1907
© сетевая версия - Тhietmar. 2008

© OCR - Трофимов С. 2008
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1907