ВЕРЕЩАГИН А. В.

ПО МАНЧЖУРИИ

1900-1901 гг.

Воспоминания и рассказы

I — От Петербурга до Иркутска.

30-го июня 1900 года, сажусь в Москве в вагон сибирского поезда и еду в Хабаровск. Я командирован в распоряжение приамурского генерал-губернатора, которого я знал еще по текинской экспедиции: он был тогда у нас начальником штаба. Хотя в это время в Пекине уже начались волнения, посольства были осаждены китайцами, но о каких-либо военных действиях в Манчжурии еще не было слышно. Мне очень хотелось посмотреть эту сказочную Сибирь, с ее инородческими племенами, необъятными лесами и дебрями, — взглянуть на Байкал, Шилку, Амур, проехаться по манчжурской железной дороге и, ежели возможно, взглянуть и на Тихий океан. Одним словом, — побывать на Дальнем Востоке.

Главное преимущество сибирского поезда то, что в нем едешь без пересадки прямо до Иркутска, — почти шесть тысяч верст.

С нами ехали один генерал с женой и человек десять офицеров, — большинство генерального штаба. Все мы скоро перезнакомились. Этому в особенности помогал табльдот, к которому, в известные часы, мы все собирались.

“День да ночь — сутки прочь", — говорит пословица. А тут, в поезде, она в особенности подходит. За сутки проезжаешь [104] громадное расстояние. Уже тянутся самарские степи... Вот Уфа, а вот и Урал.

Утро. Солнце еще только выглянуло из-за гор. Вхожу в вагон-ресторан. В нем нет никого. Еще все спят. Один сонный служитель обходит столы и обтирает их сальной тряпкой. Сажусь к окну и любуюсь. Что за красивые окрестности Златоуста! Чистая Швейцария. То скалы, то леса, то вдруг, где-то далеко внизу, точно в партере, брызнет изумрудная лужайка, а посреди нее блеснет озерко.

Наконец, показался и сам Златоуст, раскинувшийся по горам, с его заводами и церквами. На станции, в маленьких будочках продаются произведения златоустовских мастеров: столовые ножи, вилки и разные другие мелочи. Мой сосед по вагону, почтенный господин, седой, в серенькой визитке и соломенной шляпе, — с каким азартом он покупает множество разных безделушек, — чугунных коробочек, статуэток, ножей и т. п.!

Через несколько часов мы — в Челябинске. Здесь опять подымается беготня моего почтенного соседа, с полными руками разных каменных вазочек, яичек, чернильниц и песочниц, — произведения Екатеринбурга. В особенности много встречается тут вещей из камня, под названием “горный лен". Проехали и Челябинск. Окрестности меняются. Началась бесконечная Барабашская степь. Она протянулась на сотни верст. Здесь уже при постройке дороги не пришлось рвать скалы динамитом, как под Златоустом. Не надо было тратить сотни тысяч рублей на версту. А прямо клади шпалы, да и пошел. Удивительная равнина! Кончилась степь, пошли леса. Тайга и тайга. Не знаю, как внутри ее, а что видно с дороги, то — не привлекательно. Раньше мне представлялось, что в сибирских тайгах вековые леса. А тут, на деле, видишь все какой-то мелкий ельник, в перемежку с осиной. Но попадаются и чудные рощи, в особенности лиственные.

Не помню, от какой станции потянуло дымом. То горели леса. Горели необъятные пространства. Местами стоял такой дым, что, казалось, и не проехать. По дороге виднелись пеньки да головешки. Одинокие же гиганты-лиственницы, уцелевшие от пожара, покачивали в вышине своими маковками и точно жаловались на одиночество.

А поезд все несется и несется, пропуская маленькие станции и останавливаясь лишь на больших. Около станций устроены деревянные дощатые столы. Здесь хохлушки-переселенки [105] продают молоко, жареную рыбу, говядину, хлеб и другие продукты.

В поезде идут разговоры о событиях в Китае. Делаются разные предположения: что, как и почему. Никто ничего положительного не знает. Газеты становятся все более запоздалыми. Мы повсюду нагоняем почту. На одной станции разнесся у нас тревожный слух, что будто китайцы взяли Благовещенск. Известию этому мало кто поверил. Но некоторые пассажиры, в особенности семейные, приуныли. Но вот, наконец, и газета.

— Нет! Какова дерзость: днем напасть на Благовещенск! Ведь там, как ни говорите, тридцать тысяч жителей! — горячо рассуждал один капитан генерального штаба, сидя в столовой. В руках у него — печатная животрепещущая новость.

— Как? Что? Прочтите! Как случилось? — слышатся вопросы. Капитан громко читает о том, как из местечка Сахаляне китайцы открыли огонь по Благовещенску. Комментариям и рассуждениям нет конца. Пронесся даже слух, что и сам Иркутск в опасности. Этому последнему известию, конечно, никто не поверил. Но все-таки споров было не мало.

Часов девять вечера. В столовой светло. Кто читает газеты, кто чай пьет. На трех столах играют в винт. Подсаживаюсь к одному столику и смотрю на играющих. От времени до времени заглядываю и в окна. Лесные дебри, непроходимая тайга, в полумраке ночи, проносятся мимо моих глаз, точно по волшебству. И невольно думается мне: “Давно ли по этим местам только волки да лисицы бегали! Медведь забирался в берлогу. Чуткая рысь подкарауливала с дерева свою жертву. Кабаниха с поросятками, приютившись под дубом, хрюкая, разыскивала желуди. А теперь поезд мчится себе, временами посвистывая".

Час ночи. Винт брошен. Перешли на штос. Тут скорее к делу. Некоторые, более благоразумные, ушли спать. Полный, осанистый пехотный штабс-капитан, со старым шрамом на лице, расстегнув китель, мечет банк. Басистым голосом делает он партнерам замечания и задает вопросы. Вот ему срезали колоду. Он круто поворачивает ее и раздвигает первые две карты. Молоденький подпоручик, с курчавыми, черными, как смола, волосами, хватается за голову и в отчаянии вскакивает со стула.

— Пятую карту подряд бьет, “в сонники"! — восклицает он, жалостливо посматривая по сторонам. Достает [106] бумажник вынимает сторублевку и, судорожно скомкав, сует под карту.

— Как же, поручик, вы так азартно играете? Можете окончательно проиграться. Как же вы доедете до места вашего служения? — спрашиваю его.

— Мне, полковник, в Сретенске еще надо будет пятьсот сорок рублей прогонов получить. Это ничего! Доеду! — лепечет он. Пассажиры расходятся. В поезде тишина.

II — От Иркутска до Сретенска.

Иркутск — город просторный. Улицы широкие. Есть красивые каменные постройки. Раскинулся он по правому берегу реки Ангары. Течение в ней страшно быстрое и вода прехолодная. Купаться, говорят, очень приятно. Вокзал — на противоположном берегу. В полночь я один из всей нашей компании выехал дальше. Утром гляжу — поезд медленно двигался по левому извилистому берегу Ангары. Путь настолько узок, что из окна казалось — едем водой. Чем дальше подаемся, тем горы становятся выше и, наконец, из-за одного утеса показался и Байкал. Боже, какая прелесть! Озеро, шириной верст шестьдесят, спокойное как зеркало. Вся ширь его видна, благодаря высоким берегам. В длину же даль терялась в голубоватой дымке Знаменитого ледокола “Байкала" не было... Он, по обыкновению, чинился и стоял где-то в стороне. Пассажиров перевозили пароходы купца Немчинова. Этот почтенный хозяин, пользуясь случаем, драл немилосердно. За пуд багажа платили пятьдесят копеек. И это за каких-нибудь шестьдесят верст. Сооружения для ледокола — дамбы, пристани и т. п. — по истине грандиозны. Такой страшной толщины бревна я и не видел. Скреплены они массивными болтами и, казалось, сработаны на век. Дамба далеко вдается в озеро. Здесь можно спокойно прогуливаться. Вид восхитительный. Воздух так чист, что не надышешься. Вот где приятно постоять и полюбоваться на окрестности! Отвесные скалы поражают своей неприступностью. Внизу нет ни малейшего бережка. Глубина должна быть страшная. И вот здесь-то, как слышно, пройдет круг-байкальская железная дорога. Подвиг будет великий!

Иду на пристань. На ней широким кругом стоят часовые с ружьями. Среди них приютились на полу, вместе со [107] своим скарбом, ссыльно-каторжные. Тут и женщины, и дети. Вон черный бородатый мужчина в грубой серой куртке и такой же шапке, звеня кандалами, подходит к бледной молодой бабе. На коленях у той лежит ребенок. Бородач, молча, берет его на руки, милует, обнимает и снова кладет на прежнее место. Часовые не препятствуют ему. Вообще, сколько я ни наблюдал, солдаты очень снисходительно обращались с арестантами, и я ни разу не слышал никакой ругани.

Через Байкал мы ехали часа четыре. Отсюда до Сретенска остается еще слишком тысяча верст. Кругом все леса и леса. Но хороших не видно. Пожары и здесь бывают нередко. Не доезжая станции Китайский-Разъезд, вдруг останавливаемся. — Что такое? — Кондукторы забегали. Оказывается, с откоса сползла на рельсы громадная глыба земли. Все пассажиры выходят из вагонов. Под жарким, палящим солнцем работало человек двести китайцев в одних синих шароварах. Их голые, темно-коричневые спины резко бросались в глаза. Косы у всех длинные, черные. У некоторых они были замотаны вокруг головы. Солдаты, ехавшие с нами в поезде, подходят к ним, разговаривают и шутят. Один берет у китайца лопату и показывает, как надо работать. Тот от души хохочет во весь свой необъятный рот и скалит белые зубы.

Трогаемся дальше. Солдаты все еще не оставляют китайцев в покое, и делают им разные знаки руками. Те, в свою очередь, продолжают хохотать и машут лопатами.

III — От Сретенска до Покровки.

Я никак не ожидал, что Сретенск — станица, а не город. Он лучше многих российских уездных городов. Здесь можно найти все, что пожелаешь, уже не говоря о шелковых китайских товарах.

15-е июля, день св. Владимира. Жара сильная. Переезжаю на пароме Шилку и пешком направляюсь к пристани. В конторе мне заявили, что пароход должен отойти в Благовещенск завтра, т. е. 16-го июля, но что из Благовещенска — неизвестно, когда можно будет уехать в Хабаровск, так как сообщения свободного нет. Из Айгуна, что недалеко от Благовещенска, китайцы стреляют по нашим пароходам.

Вокруг пристани сильное оживление. Везде виднелись войска, [108] войсковые грузы, новобранцы в своих еще домашних костюмах, орудия, зарядные ящики и т. п. Все это подвозилось, выгружалось и снова нагружалось. К этому надо прибавить сотни семей переселенцев. Одни из них ехали в Сибирь, другие возвращались назад, третьи проживали в Сретенске и не знали, куда им двигаться — вперед или назад. Одним словом, хаос царил изрядный. Я прошелся по городу, купил кое-что на дорогу, и вернулся на пароход. Кроме меня, ехало еще человек пятнадцать офицеров, все в разные места: кому надо в Хабаровск, кому — в Никольск-Уссурийский, третьему — во Владивосток, четвертому — в Порт-Артур и т. д. К некоторым приехали проводить их супруги. Проходит первый день, наступает второй, а об отходе парохода что-то не слышно. На пристань все подвозят почту, которую мы должны везти. Уже почтовые чемоданы, запертые цепями и запечатанные, навалили большую часть пристани. Часовые зорко следят, чтобы никто близко не подходил к ним. Как слышно, в чемоданах находилось на несколько миллионов кредитных билетов, направляемых казной в Хабаровск. Что же, однако, мы не едем? Иду узнавать. Оказывается, почтовое начальство не решается отпустить такую дорогую почту без воинской охраны, и требует от заведующего передвижением войск хотя бы полсотни солдат. Тот не дает, и вот мы стоим и стоим. Офицеры уселись играть в карты. Они выбрали себе отличный уголок в верхней каюте, где ветер приятно продувал и умерял несносную жару. Смотрю — и барыни тоже присоединяются к ним. Веселье у них тут начинается великое. Пароходные агенты, офицеры, инженеры разных ведомств — точно прильнули к столу. Золото так и переходит из рук в руки. Я долго наблюдал за играющими. Наконец, иду спать. Утром поднимаюсь наверх, смотрю, — игра все еще продолжается, но только участвовавших всего человек пять: две барыни, один агент пароходства, мой приятель поручик К., высокий брюнет в очках и еще один офицер. Поручик К. порядочно продулся, а потому был не в духе. Барыни тоже проигрались. Выиграл один агент, почему и угощал всех шампанским.

Река Шилка поражает своими грозными скалистыми берегами. Когда — едешь по ней, то невольно думаешь про себя: — ну, не дай Бог, какое несчастье случится, — тут и на берег не вылезешь. Пропадешь как курица. Однообразие берегов удивительное. Вон, за городом, знакомая мне скала. К [109] ней я подъезжал вчера на казенном пароходе, смотреть, как ее будут рвать динамитом для прокладки “вьючной тропы". Только что было получено приказание из Петербурга, во что бы то ни стало провести тропу по берегу от Сретенска до Покровки. Приказание это было вызвано тем грустным обстоятельством, что Шилка летом сильно мелеет. Грунтовых же дорог нет, — таким образом, всякое дальнейшее сообщение прерывается. И вот, накануне нашего отъезда, генерал Нидермиллер, командированный сюда для наблюдения за отправкой войск, ездил смотреть, как будут рвать скалу, причем и меня взял с собой. С каждым взрывом, глыбы камня летели в воду и производили особенно неприятное впечатление на капитана парохода.

— Вот, — ворчал он, — и без того едва проходишь, а тут еще камней навалят на дно, так и совсем проходу не будет! — И действительно, берега были совершенно отвесны и осколки камней немилосердно заваливали фарватер. А процедура взрывания скал была чрезвычайно эффектна и интересна.

Пароходик наш — хотя и маленький, но очень уютный. Мы разместились довольно удобно. Две каютки отдали барыням. С нами ехала одна американка, молодая особа, блондинка, очень веселая и разговорчивая. Она направлялась в Шанхай, разыскивать своего мужа.

Полдень. Жара сильная. Было мелководье, а потому пароход двигался осторожно. Я стою на палубе и любуюсь на окрестности. Точно как гигантские стены, мелькают мимо меня утесистые берега. Вершины их покрыты мелким лесом. Изгибы реки местами так круты, что кажется — едешь озером. Поверхность воды гладкая, зеркальная. Кое-где белая, как снег, пена показывала, что тут должны быть подводные камни, о которые вода, ударяясь, сильно бурлила.

— Пя-я-ять! пя-я-ять! — монотонно выкрикивает матрос на носу парохода, кидая шестик, раскрашенный черной и белой краской, с разделениями на футы, — “фут-шток". Капитан наш, маленький, коренастый, с бритым лицом, еще молодой человек, стоит на балкончике, смотрит и чутко прислушивается. Проходим перекат. Течение в этом месте страшно бойкое, и только чуть упусти минуту, — живо попадешь на камень.

— Четыре с половиной! Четыре с половиной! — продолжает выкрикивать матрос, и посматривает наверх в сторону командира.

— Четыре! Четыре! — доносится его голос. [110]

— Самый малый! — командует капитан в рупор машинисту. Два рулевых усиленно вертят колесо. Мы круто заворачиваем и наконец с трудом проходим опасное место. Становится легче на сердце. Иду по палубе к самому носу парохода. Здесь внизу, между пассажирскими чемоданами и сундуками, приютились наши спутники, полковник генерального штаба N., маленького роста, широкоплечий, усатый, угрюмый как шилкинский берег. Рядом с ним расположилась довольно удобно американка. Она подложила под голову мягкий баул, ноги уперла в сак-вояк и усиленно помахивала тетрадкой, дабы освежить лицо.

— Ай-го! Ту-го! — слышу знакомый голос полковника. Это американка учит его английскому языку. Так! Так! Вот они не теряют времени! Американка что-то смеется, поправляет его произношение и продолжает помахивать тетрадкой как веером.

А скалистые берега — все такие же угрюмые. Вода на перекатах все так же пенится и бурлит. Под вечер с берега потянуло гарью. Даже всю даль затянуло дымом. Это опять лесные пожары, бесконечные, на сотни верст. Где они начались и где кончатся — один Бог знает.

С небольшим через сутки мы благополучно добрались до Покровки, небольшой деревни. Здесь уже начинался Амур, — от слияния Шилки и Аргуня. Отсюда пароходы идут значительно большего типа. Мы в тот же день поехали дальше, к Благовещенску.

IV — От Покровки до Благовещенска.

Амур местами так разветвляется, что трудно определить, где же наконец его настоящие берега.

— Что, вон там — Амур, или это рукав? — спрашиваю старика-лоцмана. Тот смирно сидит на лавочке у колеса, и только от времени до времени мановением руки указывает рулевому, куда править.

— Протока! — бурчит он, и опять углубляется в свое занятие. “Проток" этих бесконечное количество. Амур покрыт островками, самыми разнообразными, самыми причудливыми. Но что в особенности удивительно в Амуре, — это различие берегов. Наш берег, левый, за малым исключением, необитаем и неприступен. Редко где увидишь станицу или селение какое, а вокруг него — тощие покосы и поля. [111] Полную противоположность представляет правый, китайский берег, хотя и он местами тоже дик и скалист. Тут видишь богатейшие покосы. И по-видимому никто не убирает их. Не заметно нигде ни стогов, ни копен сена. Положим, это лето было тревожное, с китайцами шла война. Но ведь ежели бы покосы эти убирались, то виднелись бы где-нибудь старые изгороди, остожья, навесы для сена. Ничего подобного. Пустыня и пустыня. Только раз как-то мы заметили с парохода одного китайца. Он быстро шагал по берегу, — то пропадал в высокой траве, то опять показывался. Появление его так было неожиданно и представляло такую редкость, что все пассажиры долго наблюдали за ним, пока он не исчез совершенно.

Не помню, от какого именно места мы стали обгонять пароходы с десантами войск. Пароходы эти были двухпалубные, американского типа, заднеколесники, т. е. у них работало только одно колесо, помещающееся позади кормы.

Что это за пароходы? Куда стремятся они? Кто тут главный начальник над ними? Вот вопросы, которые мы задавали друг другу. Наконец, на одной остановке, при нагрузке дров, узнаем, что это — отряд генерала Ренненкампфа. Ему было поручено очистить правый берег от неприятеля и затем спешить присоединиться к отряду Грибского и вместе брать Айгун, в котором все еще сидели китайцы и не пропускали наши пароходы. Мы выходим из-за одного мыса на открытое плесо. Чудное зрелище представляется моим глазам. Амур страшно широк. Синева его блестела далеко, далеко. И вот по этой-то синеве вереницей протянулись пароход за пароходом, все крашенные белой краской, оставляя за собой на небе черные полосы дыма. Не только что в бинокль, но и простым глазом можно было различить, что пароходы эти все с войсками. Солдаты — в белых фуражках и таких же рубахах. Начинаю считать, сколько же всего пароходов. Насчитал двенадцать. Если на каждом по четыреста солдат, то и тогда выйдет всего около пяти тысяч человек.

Но вот с одного парохода подается сигнал. Вся флотилия круто поворачивается против течения, и мы пристаем к китайскому берегу. Я говорю: “мы", потому что наш пароход, в виду безопасности, должен был идти сзади военных судов. Останавливаемся как раз под высокой скалой, на вершине которой наши казаки уже умудрились водрузить небольшой крест. Когда мы пристали, то Ренненкампфа с отрядом уже [112] не было. Он ушел искать неприятеля. Схожу на берег. Господи, какая трава! Я так и утонул в ней. И как она пахуча, просто удивительно!

Мы не стали дожидаться возвращения отряда Ренненкампфа, сели на пароход и отправились дальше. Еще далеко не доезжая Благовещенска, заметили мы громадное зарево. То пылало китайское местечко Сахаляне, расположенное как раз против Благовещенска. Во время стрельбы из него китайцев, местечко это было совершенно разрушено нами и сожжено.

Неприятно приезжать ночью в незнакомый город. Куда деться? В какую гостиницу ехать? Такой вопрос задавал себе каждый из нас. Но напрасно мы и беспокоились немедленно высаживаться.

V — Благовещенск.

Только что наш пароход стал у пристани, как целый батальон солдат перебирается к нам по сходням, и мы везем их к местечку Сахаляне. Там уже выстраивался отряд генерала Ренненкампфа. В полутьме, освещенные ярким отблеском пожара, виднелись группы солдат и офицеров. Озабоченные стояли они, не зная, куда их поведут и чем кончится эта экспедиция. О китайских войсках ходили самые разнообразные слухи. То говорили, что они совершенные трусы и не выдерживают малейшего натиска наших. Другие говорили наоборот, что китайцы очень стойки, и что когда пришлось одному казаку рубить с коня китайца, то тот упал на землю, чтобы казаку не достать его шашкой, и, лежа на спине, застрелил его, и т. п.

Утро. Мы все отправляемся искать в гостинице свободных номеров. Мне посчастливилось найти прекрасный номер, очень близко от пристани, куда я немедленно и перебрался. Номер стоил пять рублей в сутки. В то время только и говорили в городе, что о потоплении китайцев — жителей Благовещенска, в Амуре. Хотя уже прошло с тех пор около трех недель, но об этом говорили так горячо, точно это случилось вчера.

Вот сижу я в общей столовой и завтракаю. Вижу, подъезжают к нашему подъезду дрожки парой с отлетом. Выходит офицер в полицейской форме.

“Вот с кем бы интересно переговорить об этой катастрофе! — думаю про себя. — Хорошо бы познакомиться с ним"! [113] Подхожу к нему и представляюсь. Здороваемся. Я увожу его к себе в номер, и мы беседуем.

— Скажите, пожалуйста, кто же велел их топить? — допытываюсь я.

— Да топить никто не приказывал, — спокойно отвечал мой собеседник, опоражнивая стакан лимонада. — От председателя войскового правления было получено приказание собрать всех китайцев и гнать их по берегу к Верхне-Благовещенску, где Амур поуже, и там переправить в лодках на другой берег. Я приказал это выполнить приставу. Тот взял шестьдесят казаков. Согнать-то китайцев согнал, а лодок-то никаких там и не оказалось. Ну, их прямо в воду и стали гнать, потому что на всех паника напала.

— Сколько же, вы думаете, всех потонуло?

— Да много будет, потому что в три очереди сгоняли, — объяснял мой новый знакомый. Вот все, что я мог узнать от него. В тот же день вечером отправился я на пароходную пристань, справиться, когда пойдет первый пароход к Хабаровску. Здесь, сидя на скамеечке, разговорился я с кассиром, очень милым и почтенным стариком.

— Вот видите этот большой каменный дом, что против нашей пристани, — объясняет он и указывает рукой. — Весь первый этаж занимал китайский магазин. Хозяин его, толстый старик, лет тридцать торговал в нем. Он был очень богатый миллионщик, добрый такой, и много долгов за нашими русскими ежегодно прощал. Мы с ним по-соседски приятели были. Так вот, когда это их стали выгонять из домов, и его выгнали. Ну, он, как такой именитый, не привык, чтобы его толкали. Его все уважали в городе. Очень уж он большие обороты денежные делал. Ну, да и жара в тот день сильная была. Нейдет мой китаец, запыхался. Как увидел меня, бросился обнимать, за колени схватил. “Иван! Иван! — кричит: — спаси меня! — Выхватил бумажник. — Вот, — говорит, — тут сорок тысяч, возьми их себе, только спаси меня". Ну, а я и говорю ему: “Я человек маленький, что же могу сделать?" — А тут казак хвать его плетью по спине! и погнал вперед. Так я больше и не видел его.

Конторщик все это рассказывал таким откровенным тоном и так душевно, что у меня и тени не было сомневаться в его словах. Мне разом представился этот толстый, раскрасневшийся на жаре, потный китаец, в шелковом синем халате, которого в общей толпе казаки подгоняли плетьми. [114] Конечно, безобразие великое, — погубить мирное население в несколько тысяч человек. Ведь это только говорят, что три тысячи. Другие уверяли меня, что погибло чуть ли не десять тысяч. Добьются ли когда истины, — Бог знает. Опять-таки, надо войти и в положение наших. Половину населения города составляли китайцы. И вдруг с противоположного берега начинают стрелять. И кто же стреляет? Их же собратья, единоверцы. Поднимается против них понятное озлобление. Весь город уверен, что между теми и другими китайцами стачка, уговор перерезать русских. Войск же между тем почти никаких не было, кроме одного резервного батальона. Оружия тоже нет. И вот, когда началась стрельба, то все русские, понятно, бросились к начальству за оружием и в то же время начали умолять выселить китайцев на тот берег. А когда их согнали к берегу и перевозочных средств не оказалось, то очень естественно, что произошла именно та катастрофа, которая и должна была произойти.

Благовещенск производит прекрасное впечатление своей набережной, бульваром и широкими, прямыми улицами. Некоторые постройки есть такие, что хоть, на Невский проспект переноси.

22-го июля, около полудня, стою на набережной и вижу, как со всего города стекается народ к пристани. “Что такое?" — спрашиваю одного жителя. “Айгун взят!" — весело восклицает он. — “Пароход из Айгуна идет"! И действительно, среди широкой синеватой полосы Амура дымился пароход — Палуба его пестрела китайскими разноцветными флагами. Народ плотнее стискивался к пристани. Полиция с трудом отгоняет его. Наконец приваливает пароход, и я вижу — на палубе стоят несколько тяжелых старинных китайских пушек, только что взятых нами, а также несколько десятков разных старых ружей. Кроме того, развевалось множество флагов, значков и знамен. При ярком солнце, с вершины крутого берега, вся эта картина была очень красива. Радость населения была великой.

VI — От Благовещенска до Хабаровска.

24-го июля вся наша компания снова помещается на пароход, и мы двигаемся дальше. Наш берег все такой же бедный, бесприютный, — китайский же утопал в зелени. Казалось, сена тут можно поставить бесконечное количество. Одна беда – [115] рук нет. Нигде не видно ни единой китайской фанзы. Лишь изредка мелькали сожженные сторожевые пикеты. Роскошные тенистые дубы, черная береза, бархатное дерево, раскидистый орех, ясень, клен, остроконечный, высокий кедр чернели то по одиночке, то рощами и дополняли эту чудную картину...

Вот уже скоро месяц, что я выехал из Петербурга, а китайцев, кроме рабочих, еще не видел.

Раннее утро. Выхожу на палубу. Солнце еще только начинало брызгать на горизонте своими ослепительными лучами. На пароходе все спят. Лишь один командир парохода, высокий, худощавый, с рыжими усами, прогуливался по рубке, в своей черной, флотской тужурке, заложив руки за спину. Здороваюсь с ним. Пароход быстро скользит по зеркальной поверхности, взбивая за собой волны. Минуем богатую китайскую деревню. Она — на самом берегу. С вершины палубы ясно видны зажиточные серые фанзы, красивые кумирни, сараи. Множество хлебных скирд, соломы, запасы дров, леса и разных разностей. Деревня, очевидно, только что покинута жителями, и множество домашней скотины, лошадей, коров, телят, овец, свиней, паслось по деревне и ее окрестностям. На берегу водружены десятка два разного цвета значков и флагов, на высоких древках. Все с какими-то надписями. Что они обозначали — неизвестно. Вероятнее всего, что жители хотели выразить этим, чтобы русские пощадили их деревню и не уничтожали бы ее. И действительно, к чему могла бы послужить такая жестокость? Жителей нет, — они бежали, оставив свои жилища и все имущество на произвол русских. Ну, ежели необходимо, возьми, что надо для прокормления войск, но пощади стены и остальное, что находится в них.

— А что, капитан! Не взять ли нам несколько значков? Вон те, красные с белым! Очень красивы! — кричу я. — Тот соглашается. Останавливает пароход и спускает лодку. Четыре матроса живо садятся на весла и пристают к берегу. Минут через десять они уже возвращались с трофеями. Признаться сказать, когда матросы схватили значки, то я сильно опасался, как бы из деревни не раздался залп из ружей. Но все обошлось благополучно. Так, через час, не больше, останавливаемся у нашего берега, около одной станицы, грузить дрова. Ко мне подходит, в мундире, с желтым воротником, при шашке, красавец, рослый, станичный атаман, с окладистой русой бородой. [116]

— Ваше высокоблагородие! Позвольте казачкам в Никанку (Так звали эту богатую китайскую деревню) съездить, — попользоваться! — жалостливо умоляет он. — Что толку жечь, — ни себе, ни людям. А наши гораздо поправились бы. Год нынче такой тяжелый вышел. Всех на войну позабрали, и хлеб убирать некому. Одни бабы да дети малые дома остались.

— Я тут не начальник! — говорю ему. — А вы вот лучше поезжайте на встречу генералу Р., который следует за нами с отрядом, да и просите его. Он тут может делать, что хочет.

Впоследствии слова атамана оказались совершенно справедливыми. Не успел отряд высадиться на берег, как уже Никанка запылала со всех сторон, а с ней вместе погорели и все запасы. И к чему было это делать! Так оно и вышло, — что ни себе, ни людям...

Мы шибко подаемся вперед. По течению наш пароход бежит верст двадцать пять в час. Я забыл сказать, что как на Шилке, так и на Амуре, поставлены на известных местах по берегу сигнальные фонари. По этим-то фонарям лоцмана и направляют пароходы.

Амур красив и величествен. Плесо протянулось верст, пожалуй, на десять. Солнце золотит его спокойную синеву, отражается и играет лучами. Американка, в белом платье, в соломенной шляпе, обмотанной белой вуалью, а за ней офицеры, весело расхаживают гурьбой по палубе, шутят, смеются и разговаривают. Я сижу на скамейке у лоцманской рубки и любуюсь окрестностями. Но что это впереди? чернеют в воде какие-то предметы. Ближе, ближе. Число их все увеличивается, да и сами они становятся заметнее.

— Китаец! — говорит мне в полголоса старик-лоцман, таким невозмутимым тоном, точно речь шла о какой-либо коряге или колдобине. Несмотря на свои преклонные года, лоцман этот обладал замечательным зрением. В темную ночь он всегда, бывало, первый заметит на берегу сигнальный фонарь. И сколько я ни старался предупредить его, никак не мог. На морщинистом лице старика, с редкой коричневатой бородкой, появляется презрительная улыбка. Она как бы говорила: “стоит ли обращать внимание на такие пустяки"! Лоцман не ошибся. Пароход быстро обгоняет утопленника. Голый, красновато-бронзового цвета, свесив руки, как плети, [117] растопырив ноги, плыл он, уткнувшись лицом вниз, точно о чем задумался. Труп страшно разбух. Оконечности побелели и казались известковыми. Вот он попал в волнение от парохода. То высовывается из воды, то ныряет.

За этим китайцем показываются другой, третий, и вот, во всю ширь Амура, поплыли утопленники, точно за нами погоня какая. Пассажиры все повылезли из кают — смотреть на такое невиданное зрелище. Оно до смерти не изгладится из моей памяти. Очевидно, это были те самые несчастные, которые потонули у Благовещенска. Пролежав известное время на дне, они набухли и теперь всплыли.

— Господа! господа! смотрите-ка, сколько их там на берегу! Ведь это тоже все китайцы! — кричит весельчак, рыженький поручик, в чечунчовом кителе, прикрывшись ладонями от солнца. В этом месте левый берег Амура вдавался к середине русла широкой, плоской отмелью. И вот тут-то и нанесло утопленников.

— Федор Васильевич дайте-ка мне бинокль! — говорю я приятелю моему, подполковнику Р., которому незадолго перед этим передал бинокль генерала. Бинокль этот был превосходный. Приятель мой точно не слышит. Стоит, как вкопанный, и пристально смотрит.

— Дайте, пожалуйста! мне хочется самому посмотреть, — повторяю ему.

— Не могу! Я считаю, сколько их тут, — отрывисто говорит он, видимо недовольный, что я прервал его занятие.

— Сто тридцать! сто тридцать один, сто тридцать два! — считает он в полголоса. А песчаная отмель все еще далеко белела, и темная, рыжеватая полоса трупов, точно бордюром облепила ее у самой воды. Воздух кругом был сильно заражен, и мы все невольно зажимаем носы платками...

— Пожалуйте завтракать! — возглашает буфетный слуга, приподнявшись по лесенке, в засаленном фраке и с салфеткой под мышкой, как символом своей власти. Публика спускается. Мне же не до завтрака. Ужасная картина эта, да и сам зараженный воздух отбили всякий аппетит. Остаюсь на палубе и продолжаю наблюдать. Вот нос парохода упирается в один труп и далеко отбрасывает его по волне. Голова закутана каким-то полотном, должно быть фартуком. “Не огородник ли это был? — думаю. — Ведь в Благовещенске все огородники были китайцы". Длинная черная коса виднеется из-под полотна, прилипнув к мокрым плечам. Живот [118] выеден рыбами и представлял громадную зияющую рану. Трудно даже в приблизительно сказать, сколько трупов обогнали мы в этот день. Но, судя по тому, что на одной только косе мы насчитали полтораста трупов, должно предположить, что их было не мало. Останавливаемся брать дрова. К берегу прибило китайца. Беру аппарат и спешу сфотографировать его. Но только что изловил фокус, как труп подхватывает волной и уносит...

VII — Хабаровск.

Наконец и Хабаровск. Была ночь. Выходим на пристань, и разъезжаемся по гостиницам. Я еду на офицерское собрание.

Семь часов утра. Тороплюсь надеть парадную форму, чтобы явиться к командующему войсками. Он, оказывается, очень рано принимает с докладом. “Какая, думаю, произошла перемена в нем"!

В текинском походе, ровно двадцать лет назад, его, бывало, и не добудишься. И мне вдруг припоминается давно забытая картина. Местечко Бами. Время около полудня. Жара страшная. В нескольких саженях от моей палатки, на самом ручейке, расположена палатка начальника штаба отряда, Николая Ивановича. Слышу, доносится его гневный голос. Это он бранит своего мальчишку, бедного Гаврюшку, за то, что тот не разбудил его вовремя.

— Да я будил, да вы не вставали! — плаксиво оправдывается тот.

— Врешь, не будил! За голову не тряс! — отрывочно выкрикивает Г. и торопится одеваться. Он уверен, что уже за ним Скобелев неоднократно присылал.

— Тряс! Ей Богу, тряс!

— А за ноги тащил?

— Тащил! Ей Богу, тащил. — Мальчишка крестится. Начальник штаба понемногу успокаивается.

И вдруг теперь, тот же Николай Иванович, но уже не скромный полковник, а грозный генерал-губернатор принимает с докладами такую рань. Я оделся и выхожу на улицу.

— Как? Вы уже являться? — сонным голосом бормочет мне вслед полковник Г., который ночевал в моем номере. Протирает глаза и щурится. — А я так никуда. Я прямо в [119] Порт-Артур! — поворачивается на другой бок и мирно засыпает.

Извозчик парой, с пристяжкой маленьких сибирских лошадей, уже дожидался меня у подъезда. Дом командующего войсками был в нескольких шагах от военного собрания. Оба эти здания построены на высоком берегу Амура. Вид отсюда восхитительный. Чуть влево серебрилась широкая, спокойная Уссури, впадая в Амур. Последний, точно рассердившись за то, что она упирается в него, круто заворачивает в своем течении и устремляется в обратную сторону. Издали получается впечатление, будто стекаются здесь три реки. Просто не хочется глаз оторвать от этой картины. Такой массы речной воды трудно встретить где в другом месте. Подхожу к подъезду. Часовые отдают честь. Казак с желтым околышем принимает шинель.

— Что, генерал встал?

— Так точно, приминают-с.

Вхожу в приемную. Чиновник, в форменном сюртуке, со Станиславом на шее, полный, усталый, в очках, довольно суровый на вид, любезно встречает меня, спрашивает фамилию, записывает и уходит докладывать. Через несколько минут слышу: “Пожалуйте, генерал просит". Вхожу в обширный, светлый кабинет.

— Ай, ай! не привык вас видеть в адъютантской форме! Казацкая черкеска к вам лучше шла! — такими словами дружески встречает меня Н. И. Он сильно пополнел, поседел но смотрел молодцом.

— Ну вот! у нас, слава Богу, идет все хорошо. Хайлар взять; Айгун, Цицикар, Хунчун, — все взято. Только Ингута да Гирин и остались. Ингуту теперь будут брать, а Гирин отложим. Зимнюю кампанию будем делать, — так рассказывал мне командующий войсками, гуляя со мной по кабинету. Он был очень занят и озабочен. Я откланиваюсь ему, причем получаю любезное приглашение ежедневно приходить завтракать и обедать.

Хабаровск, что Москва, стоит на нескольких холмах. Город еще совсем молодой. Всего лет двадцать назад, это была станица Хабаровка. И теперь еще здешний старожил, Василий Федорович Плюснин, зовет его: Хабаровка. Высокий, седой, Геркулес сложением, этот почтенный человек преинтересно рассказывал мне, как он поселился здесь:

— Мы приехали с братом сюда жить, сорок лет [120] назад. Тогда здесь всего две хатки было. Вон, на том месте, я тигра убил, — тихим, удушливым голосом говорит он и показывает, рукой из окна направление. Василия Федоровича одолевала одышка. — Здесь все лес был, — вот, где мой дом. Все это место мы расчистили и построили домишко маленький. Ну, а потом все и пристраивали. Работы много было: лес рубили, пни корчевали, расчищали. На охоту ходили, рыбу ловили. — Теперь этот пионер Хабаровска владеет миллионами и считается первым богачом в округе.

На третий день моего пребывания здесь получаю предписание немедленно отправиться в китайский город Хунчун, недавно взятый нами с боем.

Где это Хунчун? Как туда проехать? — вот вопросы, которые беспокоили меня. В то же время я радовался, что наконец увижу настоящий китайский город. Увижу китайцев, познакомлюсь с их нравами и обычаями. Посмотрю, как они живут, что едят, как одеваются, а главное, накуплю разных китайских редкостей. Только, как попасть туда? Но тут выручил меня начальник штаба округа, Андрей Николаевич С. Небольшого роста, усатый, стриженный под гребенку, суровый на вид, в сущности же предобрый.

— Вот, видите? — говорил он, указывая на карту. — Доедете до Владивостока. Отсюда, по заливу Посьет, на пароходе, — до местечка Посьет. Дальше на почтовых до Новокиевского, тут всего двенадцать верст. Из Новокиевского до нашего русского Хунчуна двадцать пять верст. Здесь стоит наш пограничный казачий пост. А затем уже будет китайский Хунчун, верст тридцать. Там стоит наш отряд под начальством полковника Орлова. — Так объяснял мне С-нов. Пока разговаривал с ним, смотрю — мне уже прогоны принесли. Оставалось только расписаться в книге в получении денег да и ехать. Так я и сделал. Надо сказать, что накануне моего отъезда отсюда я получил разрешение взять с собой в дорогу одного служителя в офицерском собрании, рядового Ивана, в качестве вестового.

Маленький, коренастый, без бороды, блондин, он был добродушен, честен и услужлив, но груб и упрям. [121]

___________

VIII — От Хабаровска до Хунчуна.

1-го августа, рано утром, едем с Иваном на вокзал. По уссурийской железной дороге ходят очень удобные пассажирские поезда с буфетами. Рестораны эти чрезвычайно сокращают время в пути. Да и еда в них гораздо здоровее, чем на станциях. Там надо есть второпях, обжигаться, есть что попадет под руку, не разбирая, вкусно ли это, достаточно ли прожарено и не испортилось ли. Тут же — дело совсем другое. Полное удобство. Сидишь себе сколько хочешь, никто не торопит. Не знаю, почему у нас в России не прививаются эти столовые. Боится ли железнодорожное начальство подорвать буфеты на станциях, или какая другая причина. Смело могу заверить, что нигде я так удобно не ездил, как в Сибири, да еще по закаспийской дороге. Там тоже поезда со столовыми. В нашем поезде два последних вагона были битком набиты китайскими рабочими. В это тревожное время они повсюду бросали работу и уезжали к себе на родину. Подхожу к их вагону и смотрю. Все они одеты в синие куртки и такие же шаровары. У большинства головы ничем не покрыты. Тут я успел хорошенько рассмотреть способ их причесывания. Они бреют половину головы. Я с удивлением смотрю на них, но и они смотрели на меня не с меньшим любопытством. Оказывается, китайцы очень уважают дородство в человеке, а потому с почтением смотрели на мою полную фигуру. Ехали они в третьем классе. Разговаривая на своем непонятном языке, они держали себя далеко не принужденно. Тут я почуял от них какой-то особенный неприятный запах. Запах этот преследовал меня потом по всей Манчжурии. Объяснялся он тем, что рабочий народ в Китае ест особенную траву, под названием черемша.

Поезд трогается. Иду в столовую, спрашиваю стакан чая, сажусь к окну и смотрю. Сначала от Хабаровска тянутся болота, мелкая поросль, кочки, пни. Но дальше показываются поля, покосы, а затем станицы, села и деревни. Так как здешние переселенцы преимущественно из полтавской, киевской и черниговской губерний, то характер их построек — совершенно малороссийский, и взглянув на их деревню, думаешь, что находишься на Украине. На станциях говор слышится исключительно хохлацкий.

На другой день около полудня приезжаем в [122] Никольск-Уссурийский. Здесь мне необходимо было представиться губернатору Приморской области, генералу Ч. Никольск, как и Хабаровск, еще очень молод и не успел обстроиться как следует. Идешь по нему, и все видишь маленькие, точно карточные домики. На многих пестрели китайские и японские вывески. То написано: японец портной, японец прачка, то — парикмахер. Китайские же вывески обозначали только магазины. Генерал Ч., высокий, представительный господин, любезно принимает меня и приглашает обедать. Интересно, что за обедом, на котором присутствовало человек двадцать офицеров, я первый сообщил им о благовещенской катастрофе. А ведь прошло с тех пор почти месяц. Вот как медленно доходят здесь вести, — да и какие вести!

На другой день, утром, подъезжаем к Владивостоку. Прежде всего читаю на высокой серой стене вокзала многознаменательную надпись: “От С.-Петербурга 8889 верст". Цифра эта вычислена, вероятно, по направлению новой манчжурской дороги, так как через Хабаровск гораздо дальше. День пасмурный. Облака заволокли небо. Залив темный, неприветливый. Кое-где, на высоких берегах виднелись угрюмые форты, колыхались крепостные флаги, чернели казармы, и выглядывали из амбразур орудия. На пристани кишел рабочий люд, преимущественно японцы. Китайцев мало. Они почти уже все убрались восвояси. Думается мне, что не из патриотических чувств они покинули работы у нас, а прогнал их слух о благовещенском потоплении.

Подхожу к пристани. Множество лодок дожидаются пассажиров. Сажусь в одну. Мой Иван, с чемоданчиком, тоже усаживается рядом, и юркий японец, стоя на корме, рулевым веслом быстро гонит лодку к небольшому пароходу “Новик", поддерживающему сообщение с Посьетом. Я, по обыкновению, сильно боялся морской качки. Дорогой мне наговорили, что “Новик" страшно валок, и что всегда всех укачает при малейшем волнении. Поэтому, лишь только взобрался я на пароход, приступаю к выбору местечка, где бы поудобнее улечься. Вон, на середине парохода, на палубе, стоят две лавочки. На одну из них ложусь и ожидаю отхода. Раздается свисток, за ним вскоре другой, и наш пароход плавно трогается в путь. На рейде стоит много различных судов. Вон наш броненосец “Россия". Огромный, весь белый. Он только что пришел, и потому с него раздавались салюты. Я восторженно смотрю по сторонам и думаю: “Как ни говори, а [123] ведь это воды Тихого океана. Этакую даль уехал от дома! 9.000 верст"!

Перед моим отъездом из Хабаровска, генерал Г. советовал мне обратить внимание, при въезде в Посьет, на двуглавого орла, высеченного в скале.

— Непременно посмотрите! удивительно интересно! Он 30 саженей в ширину распростертых крыльев. А когда подъезжаешь, то нисколько не кажется особенно большим, — рассказывал генерал.

Волнение маленькое. Пароход почти совсем не качает. Я лежу, очень довольный, и любуюсь на берега. Ко мне подсаживается на скамейку какой-то плотный господин, в чечунчевой визитке и в белой фуражке. Брюки заправлены в лакированные сапоги. На белом жилете висит толстая золотая цепочка и на ней болтается золотой брелок, самородок.

— Вы, верно, золотопромышленник, — говорю ему и указываю на брелок. — Дорого стоит такой?

— Этот самородочек стоил мне двадцать тысяч рублей, — отвечает собеседник, и на его загорелом, морщинистом лице, с кудловатой бородкой, появляется горькая улыбка.

— Нас тут собралась было компания разрабатывать золотые прииски. Истратил я на свой пай двадцать тысяч рублей, и достался мне, всего-навсего, этот самородочек. Никакого золота мы больше не нашли там! — и он с грустью дает мне пощупать его.

— Вы здешний старожил?

— Да-с, я здесь занимаюсь скупкой быков. Да вот нынче с Китаем война. Невозможно купить никакой скотины. Владивосток совершенно погибает без мяса. По 100 рублей платим за голову, которая до войны стоила 50 — 60 рублей.

Спутник мой пристально смотрит на берег.

— Вон видите? Вон там заимка Янковского. Ему правительство уступило остров бесплатно. Он там выстроил усадьбу и устроил конский завод. Ничего, хорошие лошадки есть. Рублей по двести, по триста продает.

Небо прояснилось и солнце осветило окрестности. Вдали белели постройки Посьета. Вид с парохода прелестный.

— Пожалуйста, покажите мне, где это высечен орел в скале! — прошу моего нового знакомого. Тот, к несчастью моему, никогда и не слышал про такое диво. Один из пассажиров таки нашелся и указал мне. Орел как бы отпечатан над городом, на полугоре из белого камня. Так [124] вот, чтобы изобразить орла, траву и землю, где следует, расчистили, и белый двуглавый орел далеко виден. В народе же здесь сложилось такое поверье, что-де батюшка-царь наш, ехал, ехал, и как доехал до здешнего места, так и сказал: “Дальше ехать не надо! до этого места все моя земля идет, а дальше — китайская!" — и печать свою приложил. Вот для чего и орел в скале высечен.

Посьет красиво раскинулся на берегу. Местечко прехорошенькое. Поблизости живут корейцы, которые снабжают горожан разной провизией, овощами, рыбой и т. п. Мне очень понравились здешние устрицы, совершенно непохожие на наши черноморские. Это как бы большие известковые куски, состоящие из нескольких раковин. Открывать их очень трудно. Непременно порежешь руки.

Сажусь в тарантас и еду в местечко Новокиевское, которое было в 12-ти верстах. Новокиевское тоже обстроено прекрасно и издали кажется чистеньким, хорошеньким городком. Постройки все каменные, с железными крышами. Лучший дом в два этажа, с обширным, тенистым садом, здешнего пограничного комиссара. Он виден издалека. Начальник гарнизона здесь был молодой поручик, бравый, расторопный блондин. Несмотря на свои еще очень молодые годы, он отлично распоряжался.

— Вы переночуйте у меня, полковник. Завтра капитан Б. тоже едет в Хунчун; вместе и поедете, — объяснял он. — Так я и сделал. Утром, от нечего делать, идем с ним осматривать городок.

— Знаете что? будем у китайцев обедать. Здесь есть хороший ресторан. Я частенько обедаю там, — предлагает поручик.

— Отлично! очень рад, — говорю.

— Ну, так надо послать предупредить, чтобы обед был готов к 12-ти часам. Заходит в лавку, пишет кому-то записку и возвращается.

— А теперь пойдемте, покажу вам хунхуза-китайца, который наводил страх на наших корейцев. Грабил и убивал их. Он сидит у нас в арестантской, — говорит поручик. Я бегу за фотографическим аппаратом, и затем мы направляемся к небольшому каменному домику с железными решетками. Это была гауптвахта. Караул, завидев нас, выстраивается. Старший подходит ко мне и рапортует.

— А ну-ка, выведи хунхуза. Покажи его нам! – [125] приказывает начальник. Через минуту, солдаты выводят молодого парня в рубахе и шароварах. Он с трудом передвигал ноги, скованные кандалами. Волосы черные, косматые. Глаза маленькие, быстрые, с беспокойством посматривали по сторонам. Беру аппарат и снимаю. Хунхуза уводят обратно.

— Ведь вот этакая гадина одна приводила в ужас целые деревни. Корейцы страшные трусы, и по первому требованию приносили ему все, что он приказывал.

— Ну, что же ему будет? — спрашиваю.

— Еще не судили! — вероятно, повесят.

Направляемся обедать. Входим во двор маленького дома.

Десятка полтора китайцев занято разной работой. Кто плотничал, кто копался в земле, кто дрова колол. Нас встречает молодой, красивый китаец, в черной куртке, и ведет в особое помещение. Это была небольшая комната, очень уютная. Вдоль стен устроены как бы широкие лежанки, покрытые циновками. Лежанки зимой отапливаются снаружи дома и называются “каны". Кана — необходимая принадлежность каждого китайского дома. Она заменяет им и стул, и постель, и в то же время служит печью. Осматриваюсь. Здесь каждый шаг для меня полон интереса. Посреди комнаты стоял хорошенький красный столик. Хозяин накрывает его скатертью, и затем начинает подавать разные кушанья в фарфоровых чашечках. В виде приправы были поданы соя и уксус. Хлеб подан был в роде нашей просфоры, в круглых шариках и совершенно без соли. Первое кушанье была капуста, похожая на нашу цветную. Второе — огурец, нарезанный маленькими кусочками. Третье — жареная курица, тоже нарезанная кусочками. Вообще, все мясное подавалось крошенное без костей. Китайцы не употребляют за едой ножей. Четвертое — винегрет. Пятое — вареная свинина, несколько поджаренная. Шестое — в одном блюде жареная свинина, затем трепанга — морская водоросль и морская капуста. Седьмое — жареная свинина, нарезанная тонкими ломтиками. Восьмое — вареная свинина с соусом. Девятое — трепанги с соусом. Десятое — краб. Одиннадцатое — грибы. Двенадцатое — рубленая свинина в виде котлет и тринадцатое — свиной суп, особенно вкусный. Всего этого я поел с удовольствием. Жаль только, что, не будучи предупрежден о таком количестве блюд, я сразу же налег на первые кушанья, так что до последующих едва-едва мог прикоснуться. Между тем все кушанья были превкусно приготовлены. [126] Чуть показалось солнце, я уже был на ногах. Посылаю солдата на станцию, торопить лошадей. Вскоре подъезжает повозка Б-ского, а за ней является и он сам. А вот и почтовый тарантас. Сажусь с ним в один экипаж. В другой усаживаются наши денщики, и мы трогаемся.

Терентий Данилыч — так звали Б-ского — был преинтересный спутник. Небольшого роста, худощавый, усатый, очень подвижной, он ни минуты не молчал, все рассказывал. Голос имел грубый, басистый. Разговор шел больше о штурме Хунчуна, в котором он участвовал.

— Ведь вот тоже Козловский! — сердито бурчит он себе под нос, не глядя на меня, откинувшись туловищем на спинку тарантаса. — Кричит начальнику охотничьей команды: “Покажите, поручик, пример, как надо брать фанзы!" — и при этом он дребезжащим голосом передразнивает Козловского. А тот, сдуру, и бросился прямо лбом в двери. Тут его тремя пулями и уложили, да и вахмистра ухлопали, да и еще шесть казаков. Эх, какой вахмистр был молодчина! Жаль очень! — восклицает рассказчик и грустно качает головой.

— И зачем было в лоб брать? Сунься-ка сам, так и узнал бы! — злобно продолжает ворчать он. — Стоило только велеть артиллерии обстрелять фанзу, — все бы китайцы разбежались. А то смотрите, сколько народу ухлопали. А все генеральный штаб! — Б-ский не любил генерального штаба.

— Это когда же случилось? Еще до взятия Хунчуна?

— Куда! — еще и реки не переходили. Да вот уже подъедем, так я покажу вам эту фанзу.

Дорога идет довольно сносная, хотя после дождя почву сильно разгрязнило. Мы обгоняем и встречаем множество корейских подвод на быках. Быки хотя и не особенно велики, но чрезвычайно сильно сложены и выдрессированы превосходно. Подводы двухколесные. Сами корейцы одеты крайне оригинально. Белые балахоны. На голове белая же кисейная шляпа с большими полями. Коса зачесана в комок и завязана на затылке плетешком. Корейцы, как и китайцы, все брюнеты. Вот целая толпа их, — правят дорогу на Хунчун. Работают лениво, до смешного. Вот один рабочий толкает ногой заступ в землю. Двое товарищей, привязав веревки, тянут и этим самым стараются облегчить работу. Почва — чернозем, перемешанная с глиной и без того рыхлая. Земли же подымают на лопате не больше горсточки.

Подъезжаем к русскому Хунчуну. Виднеeтся довольно [127] сносный деревянный дом для проезжающих и несколько других построек. Поблизости заложены какие-то кирпичные фундаменты. Валяются заготовленные бревна и т. п. Отсюда всего несколько верст до границы. Покормили лошадей, закусили и едем дальше. Я тороплюсь. Мне страстно хочется поскорее попасть в Китай. Вот и граница. Наконец-то я в Китае. Почему-то думается, что сейчас природа должна перемениться. Ничуть не бывало. Идут все те же горы, долины, покрытые зеленью, виднеются рощи.

— Вот видите, у дороги, влево, фанза! там казаки-то и пострадали! — объясняет Б-ский. — Отсюда и стреляли по нам. Ну, да зато ни один из них не ушел, — всех перекололи. А вот вправо — импань, в которой погиб командир батареи Постников. Вон и кресты стоят! сколько их? шесть крестов, кажись! — и он считает.

— Постойте, пожалуйста! Позвольте выйти и посмотреть это место! — прошу я. Останавливаемся и выходим из экипажа. Поднимаюсь несколько в гору и вижу четвероугольник, саженей 50 в квадрате, обнесенный невысокой глиняной стеной, местами разрушенный. Это и была злосчастная импань.

— Когда мы подошли сюда, китайцы и давай стрелять по нашим. А Постников сел верхом на орудие, да марш-маршем и вкатил в самую импань! В это время наши солдаты, под командой капитана Дроздова, бросились зажигать самую фанзу, где засел неприятель. Только она запылала, как на огонь, с неприятельского форта, бух граната! — разрывается и осколками смертельно ранит Постникова! — Так рассказывал мне мой Терентий Данилыч. Подходим к импани. Шагов тридцать не доходя, лежат незарытые тела китайцев. Их я насчитал тут десятка два. Белые черепа, объеденные, должно быть, собаками или другими животными, резко выделялись из общей массы трупов. Меня тянуло в саму импань. Вхожу туда. Обширный двор весь завален всякой рухлядью: досками, корзинами, обгорелыми бревнами, кирпичом и разной китайской одеждой.

— Вот здесь и был убит Постников! — объясняет Михаил Данилович. — Стою, смотрю на всю эту мрачную картину, и меня начинает пробирать какая-то нервная дрожь. Черепа скалят зубы. Из земли торчит полуобъеденная бледная рука. Кругом валяются синие и желтые китайские куртки с надписями. “Ведь как ни говори, — думалось мне, — а мы в неприятельской стране. Китайские войска не перебиты, не [128] уничтожены, а только бежали. Следовательно, они в каждую минуту могут появиться там, где их и не ожидаешь. Из-за каждой горы, из-за каждой рощи могут на нас напасть, и моя голова будет также валяться, как и эти". С неприятным чувством покидаю импань, и мы едем дальше. Горы кончаются, — выезжаем на открытую равнину.

— Видите вправо? — это темнеет северный форт, а левее будет южный, — продолжает рассказывать мой спутник. — Я, как ни смотрю, ничего не могу разобрать.

— Вон Хунчун! Вон и лагерь наш белеет, — там на горе! — и он рукой указывает направление. Вдали, на горизонте, в густой зелени, действительно виднелись какие-то постройки. За ними на горе белели наши палатки. Мы все ближе подъезжаем к Хунчуну. Минуем красивую китайскую маленькую часовенку. Я любуюсь, как она выстроена. Точно игрушка! Как правильны стены! Какая узорчатая крыша, выложенная черепицей! Загляденье, да и только! Но останавливаться и рассматривать ее — не время. Солнце садилось, и надо было спешить. Да притом же, мне помнилась телеграмма, в которой говорилось, что китайцы стреляют из хлебов и канав. Поэтому не лишнее быть осторожным. Подъезжаем к реке Хунчунке. Через нее ходит паром. Несколько солдат живо переправили нас на другой берег. Передо мной возвышалась какая-то башня, чудной красоты, а дальше тянулись стены. Интерес увидеть все это поближе, что там кроется за стенами, достигает во мне крайней степени. Даже и опасность всякая забыта. — Пошел, пошел скорей! — кричу ямщику. Дорога идет влево от города. Сначала тянется густая аллея из старых, тенистых деревьев, очень почтенная. Сквозь нее начинают проглядывать городские стены. А вот и еще башня. Внизу — полукруглые ворота. Замечательно, как эти стены, ворота, да и сама башня напоминали мне наш московский Кремль. Едем вдоль стен, как в старину называлось у нас — пригородом. Что дальше, то интереснее. Вот виднеется прелестная кумирня. Крыша лодочкой, с красиво загнутыми кверху концами. Перед кумирней возвышаются стройные колонны, с металлическими верхушками. Под самым верхом устроены ящики в роде голубятен. И все это изукрашено резьбой очень красиво. Чем дальше едем, тем больше восторгаюсь. “А что-то там в городе увижу?" — думалось мне. Но вскоре предстояло большое разочарование. В одном месте стена обрушилась, и я вижу одни развалины. Приподнимаюсь в [129] тарантасе, смотрю — одни трубы торчат да обгорелые бревна. Плохо дело, думаю. Должно быть, наши здесь порядочно поработали. Да и Ч. доносит со слов комиссара, что город сгорел. Но неужели же весь сгорел, так что и посмотреть не на что будет? И вот, рассуждая про себя таким образом, подъезжаем к лагерю. Удивительное дело! Как только еще издали завидел я лагерь, так меня охватило именно то самое, давно забытое чувство, которое я испытывал в турецком и текинском походе, когда возвращался из дальнего разъезда. Разом почувствовал и спокойствие, и уверенность за свое существование. Происходило это, конечно, из того сознания, что здесь собралась наша сила, и она не даст меня в обиду. А между тем, отойди только в сторону две, три версты — и пропал человек. Китайцы не сострадательны. Непременно изловят и поджарят живого на огне. Примеров тому, как я слышал, было не мало. Окрестности Хунчуна кишели в то время хунхузами и рассеявшимися китайскими войсками.

IX — Хунчун.

Солнце было уже на закате, когда мы подъехали к лагерю. Он представлял живописную картину. Внизу, у подножия горы, на плоскости, разместились госпиталь, обоз и кухни. Подходило время уборки лошадей и ужина. Из кухонь поднимались дымки, слышалось ржание лошадей и людской говор. Горнисты и музыканты, приютившись где-то на холодке, наигрывали в свои инструменты. В кузницах ковали лошадей; раздавался лязг молотка о железо. Солдатские фигуры в белых рубахах то показывались из палаток, то пропадали. Выше, на полугоре, на правом фланге виднелись орудия. То стояла 6-ая горная батарея. Пониже орудий темнели ряды привязанных у коновязей лошадей. В самом центре лагеря сосредоточилась пехота, восточно-сибирский стрелковый полк. Длинные ряды палаток вытянулись как по линейке. Среди лагеря на площадке выделялась просторная палатка командира полка. Рядом — полковое знамя и тут же чернел полковой ящик. При них — часовой с ружьем. Хотя я первый раз тут, но все это мне как будто уже заранее известно. Дальше, на самой горе, на левом фланге виднелась кавалерия. Вон кто-то вскакивает на коня, еще двух берет в повод и едет на [130] водопой. По посадке и ухватке я сразу узнаю казака. Здесь стояла казачья сотня.

Выходим из тарантаса и направляемся к палатке, как раз возле палатки командира полка, полковника Орлова. Оставляю свои вещи, немного очищаюсь от пыли, надеваю шарф, шашку и иду являться Орлову. Это был видный мужчина лет сорока, с окладистой бородкой. В походе знакомятся быстро. Я объяснил ему цель моего приезда, и затем мы отправились вместе в офицерскую столовую. Здесь я знакомлюсь разом чуть не со всеми офицерами отряда. Народ оказался все такой милый, любезный, что я почувствовал себя как дома. В особенности понравился мне некто Василий Фомич, штабс-капитан. Чем уж он заведовал тут, теперь не помню. Мы очень скоро подружились с ним. Это был толстый, что называется, ражий мужчина, лет под пятьдесят. Носил длинные волосы, которые беспрестанно приглаживал рукой кверху, маленькую бородку и пенсне. Палатка его стояла в нескольких шагах от нашей.

Стемнело. В воздухе повеяло сыростью. Аромат трав удивительный. Горнист играет повестку. На горе неясно очерчиваются силуэты музыкантов. Раздаются стройные, гармоничные звуки “Коль славен". Солдаты выстраиваются перед палатками.

“Отче наш!" — доносится до моих ушей монотонное пение. И где, где только не слышал я этой молитвы в устах наших солдат! И на Дунае, и на берегах Мраморного моря, и на Кушке. Теперь — на берегах Хунчунки, недалеко от Тихого океана. А ведь наверное поблизости где-нибудь в хлебах и канавах сидят китайцы и слышат наше пение и музыку. Какое-то оно производит на них впечатление? — думалось мне

— Накройсь!

Лагерь стихает.

Солнечные лучи едва мелькают из-за гор и любовно озаряют окрестности. С вечера мы уговорились с Василием Фомичем рано утром ехать в город, осматривать, что от него осталось и какие сделаны хлебные запасы нашим интендантом, присланным сюда из округа. Б-ский еще спит. Он укутался от мух одеялом с головой и даже признаков жизни не подает. Удивительно, как можно спать, закрывшись таким образом, что и таракану негде пролезть. Палатка просторная, светлая. Держится на высокой деревянной [131] стойке. Я лежу и смотрю на лагерь. Вчера в потемках трудно что что-либо разглядеть. Вон, внизу, виднеется обширная импань с высокими стенами. На ней развевается наш флаг. Вероятно, там какая-нибудь часть стоить. Артиллерия повела лошадей на водопой. Густая пыль поднялась от сотен ног. Солдаты, кто в рубахах, а кто в шинелях, умываются, что-то хлопочут около палаток. Слышатся голоса и смех. Лагерь оживает. Кухни затапливаются, дымки стелются по лагерю. Через палатку от меня чей-то денщик спешить с самоваром в руках и с чайником на конфорке.

— Ми-тень-ка! — слышу голос Василия Фомича. Смотрю, к нему в палатку юркает одутловатый, заспанный солдат, в розовой ситцевой рубахе, заправленной в черные шаровары. Впоследствии возглас этот стал меня раздражать. Митенька этот далеко не заслуживал такого нежного имени. Он порядочно-таки грубил своему барину, частенько спал на его постели, мылся его мылом, чесался его гребенкой и вообще был очень нецеремонен. Так, по крайней мере, передавал мне мой Иван. Вскакиваю с постели и одеваюсь. Иван уже давно дожидался меня, подать умыться. Пока пил чай, смотрю, и лошадей привели. Спутнику моему — его серого тяжелого пехотного коня, а мне — лошадь убитого казачьего вахмистра. Она оказалась с очень хорошим шагом, так что пока я был в Хунчуне, все на ней и ездил. В сопровождении двух казаков спускаемся с горки к городу. Хотя я и знал, что город сгорел, но все-таки лелеял надежду, авось хоть малая частица его уцелела, дабы иметь понятие, что такое китайский город. Сейчас за лагерем начались поля, засеянные чумизой. Это — замечательное растение. Колос его вершка три длиной, но я видел и в четверть аршина, круглый, пушистый, с мелкими желтоватыми зернами. Плодлива чумиза до чрезвычайности. Помню, ехал я позже осенью в Гирин, вместе с управляющим отделением русско-китайского банка, англичанином Кемпбелем. И вздумали мы, скуки ради, сосчитать, сколько зерен в колосе чумизы. Сорвали один, считали, считали, досчитали до трех тысяч, да так и бросили, — надоело. Каша из нее превкусная. Хотя наши солдаты и отворачивались от нее, предпочитая гречневую, но я с удовольствием ее ел. Она очень похожа на нашу пшенную. Итак мы едем полем чумизы. Обработано оно превосходно. Хлеб чист, без всякой соринки, ровный, вышиной аршина два. Местами чумиза уже поспела. Колосья начинали свешивать свои головы. — А это что [132] за растение такое?" Вчера в темноте я не обратил на него внимания. Вышиной оно сажени полторы. Казак с лошадью легко в этом хлебе спрячется.

— Василий Фомич! — кричу я: — что это за растение?

— Это — каулян, — отвечает он. — Из него китайцы гонят водку. Ну, и в корм лошадям тоже идет.

Рассматриваю его. Колосом он походит на наше просо, только гораздо больше, темнее и крупнее. Стебель похож на кукурузный. Такой же твердый, грубый, но выше. — В этом кауляне, — думается мне, — отлично можно прятаться. Хоть целая дивизия заберись, так и то не заметишь. Вправо, за полями, виднелись фанзы и красивые импани, каким-то чудом уцелевшие от погрома. Их домики, с вычурными черепичными крышами, красиво выглядывали из-за стен. Кое-где виднелись маленькие часовни-кумирни и надгробные памятники. А вот и город. Но, увы, одни развалины. Города нет. Может, дальше будет. Лошади осторожно ступают через обгорелые бревна, кирпичи, камни, разные куски железа, крючья, горшки и всевозможные домашние принадлежности хозяйства. Вдоль дороги по обе стороны тянутся обгорелые остовы домов. Местами же от них и следов не осталось. Хозяину трудно будет найти свои владения. Пока глаз хватает, чернеют трубы и трубы. Вот уже мы с версту проехали, но я еще не могу себе представить, что такое китайский город.

— Боже, что тут творится! — невольно восклицаю. — И вспомнились мне в эту минуту развалины древнего Серахса, который я, за год перед тем, видел в Закаспийском крае. Смотрел на них тогда, любовался на оставшиеся кое-где узорчатые роскошные изразцы и кирпичики и дивился жестокости и бессердечности завоевателя, который истребил целое население и навеки превратил цветущую страну в пустыню. Далеко ли же мы ушли от этих варваров! Прошли тысячелетия, а человек-то, видно, все тем же зверем остался.

— А вот здесь подвал на днях нашли! сколько разных товаров оказалось там, — просто ужас! Я все велел в интендантский склад отправить! — оживленно рассказывает Василий Фомич и останавливается около глубокой ямы, со сводами. Вокруг ямы валялись разные обрывки материй, тесемки, пояса, коробочки, китайские шапки, башмаки, шнурки и разная мелочь. Едем дальше. Куда ни взглянешь — валяются котлы, жестянки, целые груды соли, прессованных бобов, идущих в корм лошадям, обмолотой чумизы, кауляна. Местами еще дымились [133] пожары, и едкая гарь щекотала наше обоняние. Повсюду виднелась медная, железная и фарфоровая посуда. Некоторые чашечки так и просились на дамский туалет.

— А свиней-то, свиней сколько бегает, просто страх! Вишь все какие черные, острорылые! Что кабаны дикие! — восклицает штабс-капитан и машет на них шашкой.

— Василий Фомич! Смотрите, какая прелестная чашка! — восклицаю я.

— Это что! дальше лучше найдем. Я знаю место. Там я видел хорошие чашки; потом покажу вам! — не оборачиваясь, с уверенностью кричит он. Между тем, под ногами лошадей так и хрустят разные изделия из глины, фарфора, дерева, чугуна.

Подъезжаем к городским воротам. Они остались в полной неприкосновенности. Это была высокая толстая арка из кирпича, без дверей. Над аркой красовалась башня с легкой красивой черепичной крышей, с разными украшениями и колокольчиками по углам. Колокольчики от ветра издавали приятный звон. Замечательно, как эти арки опять напомнили мне Кремль. Совершенно тот же тип. В одном месте я даже и двери нашел точь-в-точь такие, какие видел в Москве, черные, покрытые железом и изукрашенные шляпками от гвоздей. У ворот стояли наши часовые. Возле них лежат в стороне кое-какие китайские вещи, очевидно выбранные получше: шелковый черный халат; кусок белой бязи и два фарфоровых блюдца. Только что отъехали мы от ворот, как лошадь Василия Фомича бросается в сторону, а из-за обвалившейся стены одной фанзы пускаются бежать во все лопатки два корейца с мешками за спиной.

— Лови, лови их! держи! — кричит мой штабс-капитан. Казаки бросаются догонять. Черные головы беглецов, с завязанными в пучки волосами на затылке, так и мелькали между обгорелыми домами. Нагнать их было трудно. Они, как кошки, прыгали через развалины, ямы и стены. Конным казакам туда и попасть было невозможно. Так они и удрали.

— Ловить их, драть их! — сердито кричит часовым Василий Фомич. Пенсне свалилось у него с носа; фуражка съехала на затылок.

Подъезжаем к изящным китайским постройкам. Я в восторге. Наконец-то нахожу то, чего ожидал с таким нетерпением! Это был дворец хунчунского фудутуна. Он хотя и порядочно пострадал, но стены сохранились. Слезаем с [134] лошадей и идем в ворота. Они поддерживаются прочными деревянными колоннами, упертыми в камни, дабы не гнили. Этот способ установки колонн я заметил повсюду в Китае. Китаец крайне расчетлив и хорошо понимает, что лучше ему лишне потрудиться, израсходоваться сразу, чем дать бревну сгнить и затем заменять его новым. Ворота и колонны обложены раззолоченными и раскрашенными разными надписями. Наверху все пилястры и фронтоны тоже отделаны таким же манером. Некоторые украшения так хороши, резьба так тонка, что так и тянуло снять их и отправить в наши столичные музеи. Входим во двор. Он — квадратный. Кругом изящные фанзы. Стены из обожженного серого кирпича. Крыши все на один лад, черепичные, с теми же самыми вычурными украшениями в виде собачек, драконов и других животных. По стенам виднеются барельефы, изображающие людей, животных и даже целые пейзажи. Двор вымощен камнем, прочно и красиво. Проходим во второй двор, и я в удивлении останавливаюсь. Хаос царил тут невообразимый. Передо мной — прелестная кумирня, со своей в высшей степени оригинальной крышей, башенками, колоннами и всевозможными раззолоченными и раскрашенными украшениями. Вхожу в нее и — о, ужас! — множество глиняных богов, тоже раззолоченных и раскрашенных, валялось на полу, перевернутыми кверху ногами. Головы, руки, ноги — пообломаны. Лица изуродованы. Столы повывернуты, даже сам пол выломан. Видимо, здесь искали зарытых кладов. Кумирня делилась на две части. В одной из них я, к великому удовольствию, нашел трех идолов, довольно сохранившихся, хотя лица их и пострадали. У меня был фотографически аппарат с собой, а потому я снял их. Идем дальше в последнее отделение. Опять ворота, очень красивые. Опять такой же хорошенький дворик. Здесь я нашел несколько просторных комнат. Направо, как мне сказали, помещался сам фудутун, а рядом, должно быть, — его жены, так как здесь валялись принадлежности женского туалета: гребенки, ножницы, женские башмаки, курмы, платки и разные тряпки. Влево же находилась библиотека фудутуна и его канцелярия. В страшнейшем беспорядке лежали кучи китайских книг, печатанных на тоненькой желтоватой бумаге. Тут же я поднял несколько писем, за печатью нашего пограничного комиссара Смирнова из Новокиевска. Мы ходим с Василием Фомичем из комнаты в комнату и все тщательно осматриваем. Я смотрю на [135] все это впервые, с лихорадочным интересом. Тут для меня что ни шаг, то удивление. — Это зачем? Это почему? Что это за штука? — кричу беспрестанно. Спутник все объясняет мне Он уже все осмотрел это раньше и расспросил через переводчика. И чего, чего только не валялось здесь! Очевидно, наши застали жителей врасплох. Как все лежало на полках и в сундуках, так все и осталось. Даже пища в котлах была недоеденная.

Из дворца фудутуна идем к нашему интенданту. Он помещался недалеко, в небольшом доме, с отдельным двором, в трех светлых комнатах, с широкими канами. Мне в особенности понравились шкафы по стенам, красные с золотом с оригинальными замками и ручками, очень интересные. Шкафы были уже наполнены разным китайским добром, преимущественно фарфором, собранным по обгорелому городу. Две чашки были с превосходными рисунками. В это время входит сам интендант, среднего роста, блондин, с небольшой бородкой. Он имел озабоченный вид. Мы здороваемся.

— Ну что, как у вас идут дела? — спрашивает Василий Фомич.

— Да ничего, капитан! Поправляемся помаленьку, — отвечает тот. — Только, вот, никак нельзя корейцев нанять убирать чумизу. Не идут. Боятся. Недавно тут китайцы двоих застрелили. Остальные ни за что не идут. Уж я им и цены прибавил. Вот ежели бы от вашего полка конвой дали, так другое дело! Я телеграфировал в Хабаровск; не знаю, что ответят.

Иду в соседнюю комнату. Тут помещался вахтер.

Казалось бы, интендантскому вахтеру следовало бы толстым быть. Этот же, напротив, был тощ как смерть. Черноватый, с маленькой бородкой и сиплым голосом. На столе у него лежали две прелестные камышевые трубки для курения опиума, отделанные серебром и эмалью.

— Это чьи трубки? — спрашиваю его.

— Да здесь в складах нашел! — сипло отвечает он.

— Эх, какая прелесть!

— Господин интендант, это ваши трубки? — спрашиваю.

— Никак нет! Это, должно быть, фудутуна! В складах нашли. Ежели угодно, возьмите их!

Я беру трубки, кричу своего казака и передаю их, наказывая беречь пуще глаза. Переговорив с интендантом, [136] отправляемся осматривать запасы хлеба. Оказывается, им свезено из разных частей города сюда в склады фудутуна несколько десятков тысяч отличной чумизы, кауляна, бобов и разных других хлебов, совершенно как к себе домой. Все это было аккуратно ссыпано в засеки, взвешено и записано. Кроме того, еще надеялись снять с полей, при помощи корейцев, не одну сотню тысяч пудов хлеба. Входим на интендантский двор. Невольно останавливаюсь и смотрю вокруг с величайшим интересом. Никак нельзя было подумать, что находишься в неприятельском городе, а скорее на обжорном рынке в Москве. Повсюду виднелись кухонные очаги, и на них солдаты кипятили на подставках котелки. Варились каши, — и гречневая, и рисовая, и из чумизы. Рядом щипали фазанов, пекли хлебы, лепешки. Вон, поблизости, рабочие-корейцы палят свинью. Она вся почернела. Жир так и сочится из нее. Наши солдаты в Хунчуне до свинины не дотрагивались, так как замечено было, что те жрали людские трупы. Неподалеку в уголку сидят рабочие китайцы в синих куртках и своими длинными тонкими палочками аппетитно уписывают морскую капусту. Они, по-видимому, забыли и думать о войне. Работают себе, получают деньги — и больше им ничего не надо. Так, по крайней мере, я мог судить по их спокойным, равнодушным лицам.

— А вы аптеку видели здешнюю? — улыбаясь, спрашивает меня интендант.

— Нет; пожалуйста, покажите!

Мой новый чичероне уверенной поступью направляется по знакомой ему дорожке, между грудами развалин, кирпичей, посуды, разной китайской мебели и всевозможной домашней рухляди. Приходится беспрестанно прыгать через трупы собак, свиней; человеческих трупов не было. Они все были зарыты. Ступать приходилось очень осторожно, так как еще во многих местах тлели пепелища и нередко раздавались взрывы пороха и патронов. Подходим к маленькой, полуразрушенной фанзе с продырявленными бумажными окнами. Стены загромождены полками. На них лежат вороха разных мешочков, коробок, корзин с травами и снадобьями. Беру, щупаю их, нюхаю и кладу обратно на место. Много чего перерыли мы и пересмотрели. Весь пол и каны были завалены этими снадобьями. Тут же валялись разные котелки и банки для приготовления лекарств. В одном пакетике я нашел морских сушеных коньков, четверти полторы длиной. Они представляли собой скелеты [137] и имели вид змей, только с конскими головками. Должно быть, эти коньки тоже растирались и шли на лекарство.

— А тюрьму видели? — снова спрашивает меня интендант, когда мы вышли из аптеки.

— А где тюрьма?

— А вон она, видать, недалеко!

Направляемся туда.

— Что же, и арестанты есть? — спрашиваю дорогой.

— Никак нет! Пустая! — предупредительно отвечает наш любезный проводник. Окна заделаны деревянными толстыми брусками. Двери окованы железом. Входим во внутрь помещения. Полумрак. Две просторные фанзы. Пол земляной. Грязь повсюду ужасная. Арестантов не было. Я ищу каких-либо орудий пыток, но ничего не нахожу. Поднимаю что-то железное. Подхожу к окну, вижу ключи от дверей, похожие на наши старинные крепостные, с кривыми бородками. Еще поднимаю что-то, — кандалы ножные вместе с замком. Еще нашел ковш железный и разбитый котел. Кандалы и ключи передаю моему казаку.

Побродив еще по тюрьме, прощаемся с интендантом и едем обратно в лагерь. Был полдень. Время завтрака. Василий Фомич отъехал в сторону и что-то пристально смотрит на землю.

— Что там нашли? — кричу ему и подъезжаю.

— Должно быть, здесь фарфоровая лавка была! Смотрите, все черепки валяются.

Слазаем с лошадей и начинаем рассматривать. Весь пол лавки густо застлан землей, кирпичом и угольями. Некоторые еще не остыли и изредка мигали огоньками. Беру большой комок скипевшегося фарфора.

Тут видны обломки ручек, какие-то статуэтки, головки и разные другие мелкие частички. Одну фигурку поднимаю почти нетронутую. Какой-то божок, хромой, на костыле. Фигурка из белого фарфора, отлично вылеплена. А вот в углу торчат из земли чашечки. Целый ассортимент. Сначала идет большая, потом все меньше и меньше, и, наконец, последняя величиною с наперсток. Хотя они и не поломаны, но жар сильно подействовал и краска на них уже обгорела. Поэтому брать их не стоит. Переходя так из одной развалины в другую, везде осматривая, мы незаметно пробыли на пожарище довольно долго. Смотрю на часы — два часа.

— Василий Фомич, пора домой! — кричу я. [138]

— Едем, едем, есть хочется! — сумрачно отвечает он недовольным тоном, а сам между тем все не может оторваться и все осматривает каждый уголок, желая найти что либо интересное. Но, увы, здесь уже до нас все выхожено солдатами и корейцами. Наконец, садимся на лошадей и едем. Вот и лагерь. Уже все отобедали и улеглись спать. Жара сильная. Кругом — знакомая мне еще по текинскому походу картина. Палатки снизу приподняты и ветерок насквозь продувает. Куда ни взглянешь, — видишь раскинувшиеся потные красные тела, едва прикрытые бельем! Все спит. Слышен только легкий храп да сопенье носом. Подъезжаю к своей палатке. Сожитель мой тоже спит, закутавшись по обыкновению от мух одеялом с головой. Слезаю с лошади, прячу свое приобретение — трубки, кандалы, ключи от тюрьмы, закусываю чем Бог послал и ложусь спать.....

— Ми-тень-ка, давай-ка ты нам чего поесть! — опять раздается по лагерю спокойный голос Василия Фомича. Я пришел к нему обедать. Митенька является, накрывает стол и подает котелок с борщом. Едим и разговариваем. В это время подходит солдат с нашивками.

— Тебе что? — спрашивает мой приятель.

— Ваше высокоблагородие, тут солдатик вещи принес китайские; прикажете ему явиться?

— А! Давай, давай его сюда! — весело восклицает штабс-капитан и самодовольно улыбается.

— Это какой же солдат? — спрашиваю.

— А это назначен полицейским по городу.

В палатку входит маленький, худенький солдат с рыжими усиками, с мешочком в руках.

— Здорово!

— Здравия желаем, ваше высокородие!

— Ну, показывай! — восклицает Василий Фомич.

Солдат вытряхивает на стол разные серебряные вещи: головные заколки, браслеты, серьги, перстеньки, пряжки и т. п. Все очень оригинально, красиво выделано, с разными узорами и рисунками. Серебра тут фунта три-четыре.

— Ну, вот тебе! — Приятель мой подает солдату три серебряных рубля.

— Покорнейше благодарим, ваше высокоблагородие! — восклицает тот, круто поворачивается и исчезает.

— Мало вы дали! Смотрите, сколько тут добра! — говорю ему. [139]

— Вот еще баловать их! Ведь не покупное! И за это спасибо скажи! — и он начинает разбирать покупку.

— Вы желаете взять что-нибудь! — спрашивает он.

— А вам чего не жалко? — очень довольный, говорю ему.

— Да берите хоть все.

— Ну, вот спасибо! — Я возвращаю ему три рубля, и в восхищении уношу покупку к себе в палатку, где и предаюсь наедине разглядыванию. Что ни вещь, то прелесть. Как все сделано! Как все облюбовано! Сколько в каждой вещи вкуса!

— Что, и вы накупили этой китайщины? — вдруг слышу голос Б-ского. Он проснулся. Лицо красное, потное.

— Фу, жарище! — ворчит он. — Проклятые мухи спать не дают.

— Смотрите, прелесть какая! — говорю ему и показываю серебряную головную шпильку в виде бабочки.

— Да что в них хорошего! Все дрянь, эта китайщина! — брезгливо возражает мой милейший Терентий Данилыч. Он — злейший враг всякой китайщины.

— И охота вам марать руки об эту мерзость! То ли дело чечунча или другая какая шелковая материя. Да и Фомич ваш тоже возится с этим напрасно. Китайцы — дурачье. Все побросали, трусы, и разбежались! — бурчит он, и с азартом чешет затылок. Обругав всех и вся, он широко зевает, поднимается с постели, надевает китель, напяливает на затылок фуражку, выходит из палатки и пропадает.....

Солнце за полдень. От палаток падают длинные тени. В воздухе прохладно. Нам опять подводят лошадей, и мы едем с Василием Фомичем, в сопровождении четырех казаков, осматривать окрестности. Не осталось ли где каких-либо китайских хлебных запасов? Мне было поручено все это подробно выяснить. Поднявшись на гору возле самого лагеря, я невольно останавливаюсь. Перед нами — чудный вид. Долина Хунчуна утопала в зелени хлебов. Высокий каулян стеной отделялся от золотистой чумизы. Бобовые поля громадными пятнами темнили то тут, то там. Одиночные деревья, подобно сторожам каким, возвышались из общего моря хлеба. Впереди же, далеко на горизонте, сверкала р. Тюмень-Ула, пограничная с Кореей. По берегам ее вспыхивали какие-то огни, и дым застлал всю даль. Дома и постройки едва можно разобрать.

— А что, ведь это наверное хунхузы жгут корейские [140] деревни! — восклицает Василий Фомич и пристально смотрит в бинокль. Я тоже смотрю в свой, но ничего не вижу. Мой бинокль очень плох, и я сожалею, что взял его с собой из Петербурга. Двигаемся дальше. Вот первая китайская деревня. Дома брошены. Нет ни души. Бумажные окна продраны. Внутри — полный разгром. Везде валялся разный домашний скарб, горшки, чашки, корзины, котлы, одежда, тряпки, веревки, сбруя, колеса и т. п. Запасов же хлеба нигде не видно. Проезжаем версты три на запад. Здесь, должно быть, гончары жили. В каждом дворе находим целые склады гончарных изделий: горшки, чаши, тазы, чашечки, кувшины, чайники, плошки. Весь товар отлично обожжен и прекрасного качества. Когда постукаешь его, он так и звенит. Василий Фомич выбирает себе чайник. Я беру кувшинчик с крышечкой и передаю моему казаку.

— Вот добрая штучка, ваше высокоблагородие, воду подавать умываться! — замечает тот и просит позволения и себе взять такой же. Я позволяю, тем более, что половина всей этой посуды уже была перебита и представляла одни черепки. Осмотрели еще две, три деревни, но запасов хлеба все-таки не нашли. Очевидно, соседи-корейцы, пользуясь тем, что китайцы бежали, весь хлеб перетаскали к себе. Не даром, когда я ехал в Хунчун, то встречал целые их обозы, груженные хлебом, морской капустой, макаронами, трепангами и т. п. вещами.

Мы отъехали от лагеря верст десять, пожалуй. Казаков с нами всего четыре человека. Как бы на нас китайцы не напали, думается мне. Пожалуй, засели где в кауляне или в канаве, да и дадут залп по нам. Благоразумно поворачиваем и едем домой. Уже совсем стемнело, когда мы приехали в лагерь.

Утром опять выезжаем с Василием Фомичем и направляемся на северный форт. Он был верстах в восьми к востоку от Хунчуна. Переправившись на пароме через реку Хунчунку, пускаем лошадей хорошей рысью. Дорога идет ровная, полями. Окрестности прелестные. Воздух превосходный. Солнце весело светит вокруг и далеко озаряет на горизонте вершины синих гор. Вот и форт. Гарнизон заметил нас и встречает на стенах. Подъем очень крутой. Стены местами разрушены. В один из проломов я и взбираюсь. На самой верхушке солдаты подхватывают меня под руки. Подхожу к китайскому орудию. Оно шестидюймовое, крупповское. Артиллеристы очень его хвалят. Оно со всеми новейшими [141] приспособлениями. Осмотрел одно, иду к другому. И что же вижу, — второе лежит опрокинутое на землю и уже все заржавело. Жалость было смотреть, как такое дорогое орудие находилось в подобном пренебрежении. Отсюда идем осматривать пороховой погреб. Тут натыкаемся на величайший курьез. Оказывается, пороховой погреб состоял из маленького сарайчика, прикрытого тоненькой крышей. Между тем в нем хранился порядочный запас пороха и снарядов. Одного удачного выстрела с нашей стороны достаточно было, чтобы от всего этого форта не осталось и звания. Вот как устраивают китайцы свои крепости. С северного форта проезжаем на южный. Он был верстах в восьми на юго-запад. Дорога все шла полями. Долина все так же чудно плодородна. Интересно, что оба эти форта соединялись между собой разными земляными укреплениями, траншеями, валами, ровиками. Доходили ли они до самого форта — не знаю. Помню, что я ехал валом довольно далеко, и только с версту не доезжая свернул другой дорогой. Южный форт мало отличался от северного. Этот последний решено было бросить, южный же удержать за нами, расширить и укрепить. На южном стояли такие же тяжелые крупповские орудия. Здесь подарил мне один инженерный капитан обоюдоострой меч, очень древний и чрезвычайно оригинальной формы. Никто не мог мне объяснить, какого он времени и какое его назначение. Только один старик-китаец, указывая на крючковатую форму меча, высказал предположение, что им, вероятно, во время сражения, подрезали ноги лошадям.

Возвратившись как-то из одной такой поездки, я нашел в лагере целое общество офицеров и чиновников, приехавших из Владивостока и Хабаровска. Между прочим, тут был контролер Мусатов, командированный сюда, дабы проверить интендантские склады, собранные в Хунчуне. Профессор института восточных языков во Владивостоке, Рудаков, командирован был собрать китайские книги и архивы в Хунчуне. Он брил бороду и усы, чрез что казался чрезвычайно моложавым. Затем приехал также из Хабаровска окружной агроном, некто Дульский, чтобы познакомиться с флорой здешнего края. Все они — давай осаждать Орлова просьбами относительно лошадей для поездок по окрестностям. Один Рудаков сидел смирно в палатке и уныло посматривал через свои золотые очки. Оказалось, что, проехав с непривычки полсотни верст верхом, он так растрясся, что едва сидел. Несмотря на это, он все-таки утром поехал верхом в [142] город вместе со мной, где я показал ему брошенный архив фудутуна.

Интереснее же всего мне было ездить в компании с Дульским. Небольшого роста, полненький, очень подвижный, он обладал большими сведениями по ботанике. Вот едем мы с ним рядом. Вдруг он отъезжает в сторону, срывает какое-то растение и показывает.

— Вы знаете, что это такое? — спрашивает он.

— Нет, не знаю, а что?

— Это майза, просовое растение. А это пайза. — Затем отъезжаем немного. Через некоторое время опять слышу:

— А это знаете что такое? Это мак для опиума, — и т.д. Ни одного растения не пропускал, чтобы не назвать его по-русски и по латыни и не объяснит его значение. И видно было, с какой любовью, с каким величайшим интересом относился он к своему делу. И какую еще особенность заметил я в Дульском. Он был необыкновенно смел. В то смутное время, когда наших солдат, отлучившихся подальше от крепости, частенько китайцы убивали, — он с одним казаком, а когда — так и совершенно один, разъезжал по окрестностям на пятнадцать, на двадцать верст.

— Как это вы так рискуете? — говорю ему однажды.

— Ничего! Не тронут, — добродушно отвечал он, улыбаясь. Одним словом, Дульский был молодец, да и только. Вот, между прочим, какой дал он мне перечень здешним полевым и огородным китайским растениям. Огородные: конопля, дыни китайские, огурцы, арбузы, тыквы, перец, баклажаны, морковь, брюква, фасоль, салат китайский, редька, лук, чеснок. Полевые: пшеница, овес, ячмень, просо, гречиха, каулян, кукуруза, пайза, майза, куз, ангу. Бобы для сои, несколько сортов. Мак для опиума. Суд — по-корейски: “кья". Перечень этот далеко не полный. Он продиктован был мне на скорую руку. Дульский, как и я, тоже восторгался плодородием Хунчунской долины....

— Вот вы любите китайщину, Александр Васильевич, пойдемте-ка к капитану Г. Вот у кого набрано разных интересных вещей! — восторженно говорит мне как-то раз мой сожитель Б-ский, после обеденного сна, заметив, что я проснулся. По лицу его и по тому, как он привскочил с постели, видно было, что мысль эта как бы осенила его свыше и он жаждал сообщить мне ее.

— А что же у него есть? — спрашиваю. [143]

— Как что? Я знаю — что. Есть у него халаты хорошие. Лук со стрелами. Перо драгоценное со шляпы фудутуна. Барабан есть китайский. Музыка какая-то, — уверенно перечисляет Терентий Данилыч, упершись глазами в потолок палатки и загибая на руках пальцы. Он видимо старался заинтересовать меня.

— Ну так что же, пойдем! — говорю. Встаем и направляемся. Г. был дома. Завидя нас, он бросается приготовить в палатке место для гостей. Это был господин пожилых лет, тощий, высокий, лысый. Борода черная с проседью, небольшая. Глаза маленькие, узенькие. Ходил в сильно поношенном чечунчовом кителе.

— Ну, что, знаете? Как поживаете? Что поделываете? — умильно восклицает он тоненьким певучим голоском, поглаживая бороду. Привычка была у Г. говорить: “знаете". Что ни скажет, а “знаете" непременно прибавит.

— Ну-ка, покажи, Матвей Матвеич, что у тебя там есть китайского. Что ты набарантовал? — спокойным, серьезным тоном спрашивает Б-ский, точно учитель ученика, не обращая ни малейшего внимания на приветствия капитана. Терентий Данилыч как бы хотел этим сказать: “Ну, ты, милый друг, зубы-то нам не заговаривай, а приступай прямо к делу!"

Почтенный хозяин наш — в некотором смущении. Он, очевидно, хотя и привык к разным неожиданностям со стороны Б-ского, но такого смелого натиска не предполагал, а потому и не приготовился к отпору.

— Да право, знаете, у меня ничего нет, — оправдывается он.

— Ну вот! Чего там скрывать! Всему лагерю известно, что ты пропасть набрал! — басит мой приятель. Затем обращается ко мне и весело говорит:

— Вы слышали, как он чечунчу посылал своей жене, — и, не дожидаясь моего ответа, продолжает рассказывать: — Посылает он ей три воза чечунчи, да и пишет письмо:

"Ты, милая Сонечка, не сердись, что я так много тебе посылаю. Ведь я за все это очень недорого заплатил". Ха, ха, ха! — разражается смехом рассказчик.

— Да, знаете, Терентий Данилыч, — сумрачно возражает Г., после некоторого молчания: — Все это выдумки. Все это — поклеп на меня. Кто это рассказывает — больше моего сам послал домой. — Затем наклоняется и, чуть не упирая лысой [144] головой в живот моему приятелю, в полголоса говорит, как бы боясь, чтобы его не услышали:

— А шубу соболью кто разрезал? Кто по почте послал? Ишь ты! — пищит он. — Дался им я! — Он взволнованно достает из кармана своих черных ластиковых шаровар засаленный фуляровый платок, скорее похожий на тряпку, чем на платок, и вытирает им сначала лицо, потом лысину, а затем и всю шею кругом.

— Да ну, ну, показывай, чего оправдываешься! — настойчиво басит мой спутник. Хозяин сдается.

— Да что же бы вам показать? Вот разве халат у меня есть, мозаиковый, — и достает из сундука старый, поношенный женский халат, накидывает на себя, преуморительно вертится, кружится и самодовольно посматривает на нас своими узенькими глазами. Халат достигал ему до колен и висел как на вешалке. Почему Матвей Матвеич называл его “мозаиковым", это так и осталось для меня секретом. Тщательно сложив халат, он убирает его обратно в сундук. Затем подает, в простом деревянном футляре, павлинье перо, украшенное разноцветными стеклышками.

— Ну, вот вам перо от шапки фудутуна. Возьмите его, знаете, ежели желаете! — Заворачивает в кусок синей китайской бязи и любезно подает мне. Я с благодарностью беру подарок. Выхожу из палатки, вижу — стоит прелестная, красного дерева, крытая китайская повозка-двухколеска. Все металлические части ее, колеса, скрепы, гайки, гвоздики, все отделано серебром. Внутренность же украшена шелком и бархатом. Ну, игрушечка, да и только.

— А это чья повозка? — спрашиваю.

— А это, знаете, я у солдат купил после штурма, семь рублей дал. Думаю, домой послать, детям играть, знаете.

— Уступите мне, капитан! — прошу его. Тот жмется.

— Да, знаете, пожалуй, возьмите. Да что вы с ней будете делать?

— А я в Петербург отправлю, там в какой-нибудь музей пожертвую. Ведь это такая прелесть, — хоть царским детям кататься, и то не грех! — И я начинаю ходить кругом повозочки и рассматривать ее. Затем достаю семь рублей и с восторгом передаю их Г.

— Только, Матвей Матвеич, нельзя ли вашим мастерам [145] привести ее в порядок. Вот это прикрепить, тут привинтить, смазать. Я за все заплачу.

— Как же, как же! Я, знаете, сам это думал. Вот к ней занавесочки шелковые есть. Вот скамеечка для ног. Вот и сбруя на оглоблях. Это все сюда идет, — суетливо выкрикивает мой новый приятель, бегая вокруг повозочки. Мы прощаемся наконец и уходим.

Недалеко от передней площадки, где происходило в лагере богослужение, солдаты устроили колокольню. Поставили два бревна с перекладиной и на нее повесили китайские колокола, найденные в городе. Так вот мне пришла раз мысль снять всех офицеров группой под этими колоколами. День был отличный. Предлагаю собраться офицерам. Все охотно соглашаются. Даже и батюшка пришел, очень почтенный, заслуженный и всеми уважаемый. Один офицер явился с китайским мальчиком на руках, лет четырех, не больше. Звали его Ваней. Нашли его после взятия Хунчуна. Мальчик был предобрый и премиленький. Он часто всех нас потешал за обедом, в общей столовой. Офицеры научили его проделывать разные штуки. Так, например, скажешь ему, бывало: “Ваня, давай драться!" — как он уже кричит: “давай!", быстро засучивает на своих маленьких, пухлых, коричневых ручонках рукава, плюет в кулаки и бросается через весь стол драться. Ну, конечно, общий хохот. Я снял группу. Фотография вышла довольно удачная.

Время под вечер. Жара сильная. Солнце так и обливает лучами. Сижу я после сытного обеда на постели и смотрю на лагерь. Палатки приподняты и обитатели их видны. Все лежат и отдыхают в одних рубахах. Сожителя моего нет. Он ушел вниз, в импань, где с топографом, да телеграфным начальником, да еще с приказчиком-маркитантом, дуется в штос. Терентий Данилыч вчера выиграл пятьсот рублей, так пошел еще попытать счастья. Вон и мой почтеннейший Василий Фомич растянулся на постели, охает и пыхтит. Потное, красное лицо мало отличается от его красной кумачовой рубахи. Он старательно протирает кулаком сонные глаза и о чем-то глубокомысленно думает.

— Василий Фомич! — кричу я.

— А? что?

— Нельзя ли чего-нибудь интересненького достать?

— А что же! пожалуй! можно! Эй! Ми-тень-ка! [146]

Тот является.

— Позвать полицейского! — Так, через четверть часа, смотрю, идет уже знакомый мне унтер-офицер.

— Прикажи-ка ты там принести, ежели у кого что найдено! слышишь!

— Так точно, слушаю-с! — и исчезает. Проходит с полчаса времени. Я уже и забыл о приказании. Вдруг, смотрю, ко мне входит сам Василий Фомич, в одной рубахе и невыразимых, с мешком в руках, и вываливает на стол разные серебряные вещи, но такие интересные, такие чудные, каких я и во сне не видел.

— Ах! ах! какая роскошь! — невольно восклицаю. — Пожалуйста! осторожнее! поломаете все! Ну, что за прелесть! Сколько же все это стоит?

— Да я уже дал ему три рубля, — внушительно говорит он и начинает преспокойно рыться в этом добре.

— Да позвольте! Да как же можно! Достаю из кошелька пять рублей, выбегаю из палатки и вручаю их тому же самому солдату, который приносил и первый раз. Тот, очевидно, никак не ожидал прибавки, и уже намеревался уходить. Возвращаюсь и тоже начинаю разбираться в покупке. И каких только тут не было украшений! Вот букет из серебряных эмалированных цветов с фальшивыми камешками. Такие букеты китаянки закалывают в волосы около ушей. Вот бабочка серебряная, вызолоченная, с зелеными нефритовыми глазами. Вот черный жук из такого же камня. Бока его украшены мелким жемчугом. Пара толстых серебряных браслет чеканной работы. Серьги с подвесками в виде драконов, чрезвычайно тонкой работы, тоже отделанные эмалью. Вот деревянные браслеты, изукрашенные жемчужными звездочками. А вот серьги в виде кузнечиков с длинными проволочными золотыми усами. Но лучше всего — головное украшение с разноцветными камешками. Прелесть да и только!

— Ну, как же мы это поделим? — говорю я.

— Да как! Вот я возьму только это украшение, а остальное берите вы. Этого я вам уже никак не могу уступить. Это я моей дочке свезу. — Василий Фомич берет украшение в виде диадемы и бережно уносит его к себе. Я ничуть не спорю. Я в восторге и от остального. Быстро заворачиваю в бумагу и прячу их рядом с прежней покупкой. Вот, думаю, у меня уже и порядочно собралось украшений: целая коллекция составилась. [147] Сегодня Спасов день. Довольно свежо. Солнце хотя и светит, но на небе гуляют тучки. На площадке перед нашими палатками стоит стол, накрытый белой скатеркой. Кругом выстроились солдаты в белых рубахах и офицеры в чистеньких кителях. Старичок-священник, в зеленой серебристой рясе, готовит чашу с водой. Певчие, под руководством худощавого артиллерийского поручика, с рыжими бакенбардами, откашливаются и приготовляются петь.

— “Спаси Го-о-осподи!" — хрипло провозглашает священник и опускает в чашу крест.

— “Лю-юди твоя!" — подхватывает хор. — “И благослови достояние твое"!

Голоса их далеко разносятся по ветру. Солдаты усиленно крестятся. Смотрю на самый конец лагеря, где артиллерийские коновязи, и там конюха, с непокрытыми головами, набожно крестятся и кланяются...

“Крестом твоим жительство!" — возглашают певчие, надсаживаясь изо всех сил. Регент-поручик решительно машет рукой и искоса смотрит на окружающих, как бы желая знать, какой эффект произвело пение. Эффект полный. Певчие поют дружно. Молебен быстро кончается. Все расходятся.

Как-то после полудня сидим мы с Терентием Данилычем в палатке и пьем чай. Небо заволакивает тучами. Вдруг налетает шквал, да такой неожиданный и сильный, что чуть не срывает палатку.

— Эй, Иван! — кричу я.

— Андрей, где ты там запропастился! — кричит Б-ский.

По лагерю поднимается тревога. Раздаются крики. Очевидно, разыгрывался тайфун, — так называется буря в здешней местности. Начал накрапывать дождик, — все сильнее и сильнее; а с ним начинают учащаться и порывы ветра. Палатку нашу так и пригибает к земле. Бросаюсь к стойке и поддерживаю ее, как бы она не сломалась. Дождь вдруг полил как из ведра. Настала тьма. Ветер завыл так, точно кругом сотни ослов и медведей разом заревели. Несчастные вестовые наши выбились из сил, привязывая и укрепляя палатку. Вода ручьями бежит из-под ног. Ступить негде. Приносят доску и кладут на пол. Свечу зажечь невозможно, — задувает. Позади палатки слышна руготня денщиков. Раздаются крики: “Офицерскую столовую унесло!" — “Кухню опрокинуло!" -“У казначея сорвало!" и т. п. Мы сидим и не знаем, что [148] делать. Кое-как палатку укрепили. Мне казалось сначала, что вот сейчас ветер и прекратится. Но не тут-то было. Настает вечер, а дождь все льет и льет. Буря не стихает. Вот и ночь наступила. Мы оба, измучившись, ложимся на кровати. Денщики укрывают нас чем попало, лишь бы не промокнуть, и наконец засыпаем. Утром проснулся, смотрю, — один бок мой весь мокрый. Дождь все льет и льет. Ветер все так же зловеще налетает и заставляет нас трепетать за существование палатки. Теперь уж не помню, сколько дней продолжался этот тайфун. За два я ручаюсь, — а может и больше. Все это время никто не мог показаться на улице. Разве уж крайность какая. Огней не разводили и горячей пищи не ели. Наконец дождик прекратился, небо прояснилось, и все мы, как те животные, которых некогда Ной выпустил из ковчега, после сорокадневного потопа, с радостью выбегаем из своих палаток на свежий воздух.

Я покончил со своим осмотром. Все объехал и записал. Осталось только в Савеловку заехать. Но это я решил сделать на обратном пути. Отчет готов. Готова и китайская одноколочка моя. Она стоит передо мной на площадке, вся вымытая. Верх ее и черная шелковая материя, как новенькие, блестят на солнце. Серебряная инкрустация на оглоблях и на колесах резко выделяется на красном фоне. Интендант дал мне два куска китайской белой бязи, и вот солдаты старательно обертывают повозку со всех сторон. Тут же укладывают и остальные мои вещи. Кроме того, полковник Орлов поручил мне доставить в хабаровский музей две скорострельных пушки, взятые при штурме Хунчуна. Наконец, все уложено, упаковано; я прощаюсь со всеми, сердечно благодарю за радушный прием и трогаюсь в обратный путь.

А. В. Верещагин

Текст воспроизведен по изданию: По Манчжурии. 1900-1901 гг. Воспоминания и рассказы // Вестник Европы, № 1. 1902

© текст - Верещагин А. В. 1902
© сетевая версия - Thietmar. 2010
© OCR - Ernan Kortes. 2010
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Вестник Европы. 1902