РАДЫГИН Н. А.

ОБЕРНУВШИСЬ ЛИЦОМ К КИТАЙЦАМ

I.

Неразумные минуты.

Воздух наполнен раскаленными солнечными лучами как бы беловатой, прозрачной движущейся пылью. Вершина высокой каменистой горы кой-где покрыта налетом земли из которой проросла низкая слабая трава, и солнце сожгло ее. В тяжелых грузных позах, в черной запекшейся крови, выставив кверху пышные волосатые затылки, лицом вниз, лежат здесь два бритые Китайца. Шурша мелкими камушками, собираясь и вытягиваясь телом, ползет между ними гибкая серая змея, и ее острые как иглы злые глазки боязливо блестят. В воздухе душно и камни горячие.

Порывисто дыша широкою грудью, загорелые, красные, потные, звякая ружьями, спешно выбежали на вершину горы солдаты манчжурской охраны...

— Отдохни! бросил им офицер приведший их сюда, и защитив ладонью от солнца глаза он зорко стал всматриваться в местность впереди под горой.

Солдаты рукавами летних холщевых рубах обтирали с лица пот и тоже смотрели вперед. Всего их было семьдесят пять человек, полурота. Тяжелые, грубые кожаные сапоги и суконные брюки на них были сильно запылены, и грязные от пыли рубахи прилипли к их спинам. Между ними были все молодые лица, безусые и безбородые, это был мясистый и здоровый народ от которого пахло здоровым потом.

По лицу офицера тоже лился пот, но оно у него было болезненное, бледное, неподвижное и морщинистое. Тем не [91] менее он совсем не был стар. Тело имел крепкое, выносливое, дух же сильный и смелый. Давно у него случился паралич лицевых мускулов: нижняя челюсть отвисла, веки не закрывались и все лицо сохраняло полнейшую неподвижность, мертвенность, точно бы это было не живого человека лицо, а маска. Есть твердой пищи он не мог, потому что не мог двигать челюстями, и спал с открытыми глазами, потому что веки не закрывалась. Доктора долго лечили его электричеством и возвратили ему наконец возможность двигать ртом и веками, но лицо у него осталось навсегда бледным, неподвижным и морщинистым. С тех пор оно ничего не выражало собой, и только большие серые проницательные глаза на нем светились силой. Военное начальство знало его за офицера смелого и настойчивого и всегда давало ему значительные поручения.

Вот и на этот раз. После непродолжительного боя передовой русский отряд заставил китайских солдат бросить сильную местность которую они занимали и отступить. Офицеру с неподвижным лицом было указано занять со своими солдатами самую высокую гору в этой местности, и он занял ее.

Далеко вокруг было видно с этой горы. Впереди внизу, под горой, раскинулась большая серая деревня. Длинные крыши, узкие улицы, длинные каменные стены и запыленные деревья, все в ней было серое. В стороне от деревни стояла кумирня со дворами при ней и с высокими, масивными воротами. Во дворах при кумирне и вокруг кумирни собралась огромная толпа Китайцев, человек в шестьсот, в семьсот.

Маленькие, синенькие, они двигались по всему пространству около кумирни и среди них в разных местах загорались на солнце и тухли опять блестящие точки. Это сверкали железные ножи в их руках. Люди эти собрались вместе, вооруженные, затем чтобы помолиться в кумирне небу и потом всем вместе пойти и отнять назад у Русских ту высокую гору, оплот всей местности, которую бросили китайские солдаты и которую заняли Русские. Люди эти были кулачники из здешних окрестностей.

С самого начала беспорядков в Манчжурии они обещались разломать железный путь уложенный Русскими в их местности и убить всех Русских работавших на этом пути. Почему это нужно было сделать, они и сами [92] хорошо не знали, ибо железный путь и Русские давали им большие заработки, и вдруг ломать это и убивать... Одно для них, правда, было ясно: что Русские чужие. Они и одеваются, и говорят, и пишут, и здороваются друг с другом, и молятся, и с женщинами обращаются, и жилище строят по другому, по чужому. Они были чужие люди, не свои, неизвестные. Пользуясь всем этим китайское чиновничество и китайские ученые из любви к отечеству распространяли среди Китайцев нехорошие слухи о Русских. Они лгали, предупреждая Китайцев о том что Русские хитры и злы, что их нужно опасаться и нельзя любить; что пока они не уложили железный путь, что пока их мало в Манчжурии, они ласковы к Китайцам и платят им за работы, но когда они уложат железный путь, когда их будет много, они будут обижать Китайцев, и этому нужно помешать, и что теперь настало время помешать этому.

И по всей Манчжурии возникло зло.

Китайцы неразумно схватили Русских по линии железного пути, истязали их, надругались над ними и отрубили им головы. Они сожгли русские жилища, разломали железный путь, уложенный Русскими с большими усилиями. Они обрушили мосты возведенные над глубокими оврагами и реками, и потом с веселыми криками, самодовольным хохотом и с блестящими от гордости глазами столкнули туда тяжелые, дорогие паровозы.

Теперь кулачники из окрестностей молились небу у кумирни под высокой горой, занятой русскими солдатами, и горячо просили у неба победы над Русскими. И сверкали на солнце среди них железные ножи.

Склон горы с этой стороны был очень крутой, без дорог, неровный и усеян большими камнями. Русские солдаты на. горе не верили что Китайцы пойдут в атаку на такую высоту. Изредка какой-нибудь солдат приложит ружье к плечу, прицелится в Китайцев и нажмет пальцем на спуск. Сухо щелкнет выстрел. Но Китайцы еще далеко, трудно в них попасть, и офицер не велел стрелять даром.

Вся местность здесь была покрыта разнообразными горами. Самые дальние из них были синеватые и закрывали небо точно облака; ближние были серые и желтые, и грубые: и все они были исполнены какого-нибудь смысла, отчего и офицер и солдаты подолгу всматривались в них. [93]

Невысокие холмы, далекие, синеватые, с мягкими легкими очертаниями как бы изображали собой мечту неясную, легкую, далекую. В горе с острой вершиной на бок, серой, каменистой, грубой, плотно прилегшей к земле своим широком, отлогим основанием, похожей на полусмятый грязный немецкий ночной колпак, было много уродливого, тяжелого, животного, земного. Еще гора из широких обнаженных каменных пластов, лишь кое-где покрытая пятками земли, поднималась снизу все выше, выше на большом протяжении и вдруг сразу обрывалась, стеной уходя в землю. В ней было много общего с бешеным конем вставшим на дыбы, полным силы неудержимой. Несколько деревьев па ее хребте походили на разметанную в ярости короткую гриву.

Небо над горами было беловатое, и посередине его ослепительно блестело лучистое пятно, солнце. Воздух тоже был беловатый, наполненный горячими солнечными лучами. И камни, и земля, и тела людей была горячие.

Вдруг Китайцы внизу под горой на которой были Русские, все разом, толпой пошли к горе сверкая ножами. Они шли неторопливо, медленно и все ближе подходили к горе.

— Полурота, скомандовал на горе офицер и несколько секунд выждав, пока солдаты прицелились в Китайцев, громко и отчетливо прибавил: — пли!

Раздался сухой, дерущий уши треск, и далеко завизжали пули ударившись о камни и отскочив от них.

А офицер опять скомандовал: — полурота, пли!

Китайцы все также толпой подошли к горе и стали подниматься на гору, но теперь они уже не шли, а бежали легким бегом. Также бегом вниз с горы они сносили на руках своих раненых.

На горе раз за разом раздавался сухой, дерущий уши треск, и словно шумел ветер: это шумели пули и визжали ударяясь о камни.

Склон горы был очень крутой, неровный и покрыт острыми камнями. Китайцы были синие, неясные, и блестели у них ножи.

И вдруг они, точно бы вынырнули из воды, выбежали из массы света перед русскими солдатами совсем близко, и ясно до мельчайших подробностей стало их видно. Правда, их осталось не больше двухсот, остальные были убиты и [94] ранены, но зато они были очень близко к Русским. Ноги их скользили с гладких и острых камней, и камни с шумом скатывались из-под них вниз. Головы у них были обвязаны красными платками и они громко пели что-то заунывное и зловещее. В руках у них были большие железные ножи которыми они воинственно, угрожающе и плавно размахивали. Глаза у них были наполнены бессмысленной злобой; глаза эти как будто не смотрели на Русских и вместе с тем они внимательно следили за ними. Злобой же дышали их лица. Брови у всех широко раздвинулись в стороны, ноздри раздулись и все лица словно раздались в ширину. Многие из них были оголены до пояса чтобы труднее было схватить их в рукопашной схватке за голое, вспотевшее, склизкое тело. Желтые тела их теперь были мокры от пота. Все были подпоясаны красными поясами; широкие штаны у щиколок были обмотаны красными тряпками, и красные тряпки были привязаны к рукояткам острых блестящих ножей.

— Добегут! мелькнуло сознание опасности в глазах у русских солдат; и раздался дружный сухой треск. Пули зашумели и, разбивая камни и взрывая землю, близко завизжали.

— О-о-о!.. послышались стоны упавших Китайцев.

Раздался еще один сухой, резкий, дерущий уши треск; на этот раз русские солдаты почти в упор выстрелили в Китайцев. И кучками, человек по пяти, по восьми, где два, где три, добежали Китайцы до Русских по всей ширине обороны, и все кончилось.

У Русских был ранен лишь один солдат. Он схватился бороться с огромным Китайцем: за голое, потное тело солдату было трудно схватить Китайца, и тот свалил солдата на землю и разрубил ему ножом руку которой он закрылся от него. Другие солдаты закололи Китайца.

Вся гора с этой стороны посинела от убитых Китайцев. Лица у большинства из них теперь были спокойные, обыкновенные. Много было молодых, здоровых лиц. Тела их лежали неподвижные, и камни вдавились в них и окрасились их кровию. Над горой было тихо, и солнечные горячие лучи разлагали тела чтобы из них воспроизвести жизнь. Неразумные минуты прошли. Жизнь из одного своего состояния переходила в другое, хотя бы в трупных червей. Неразумное, грубое посягнуло на жизнь и погибло само, но жизнь осталась. [95]

Уставшие солдаты захотели пить и многие из них сошли вниз под гору где был колодезь.

Внизу под горой, как шли толпой Китайцы, с одной и с другой стороны лежали убитые две китайские девушки. Оружия при них не было, но в руках они зажали красные платки с которыми они повидимому и шли в атаку. Одна была старше, другая моложе. Они были в белых рубахах, в синих широких штанах и, как все кулачники, в красных повязках на головах, подпоясанные красными кушаками. Они были убиты в начале атаки под горой. Старшая из них, большая, мясистая, лежала навзничь, широко раскинув руки. Упала она так, от удара пулей в грудь, и вся рубаха у нее на груди промокла кровяными пятнами засохшими и почерневшими от солнца. Щеки и нижняя губа у нее были сильно притерты красной краской. Соскочивший при падении металический тяжелый браслет откатился немного и лежал на камнях тут же. У нее были смело протянутые брови и чувственный большой рот. Все лицо у нее было смелое и чувственное. Другая девушка, моложе, худенькая, была убита двумя пулями в живот и в грудь. Она упала на бок и широкий острый таз у нее сильно поднимался над ней. Она лежала головой к вершине горы и туда же были вытянуты ее худенькие костлявые руки, и пальцы рук судорожно растопырились и скрючились. У нее был маленький пухлый ротик и большие, выпуклые глаза. Наверное, в своей деревне она была очень хорошенькой девушкой, и уж какой нибудь юноша да сложил певучие стихи про «весенний нежный цветок». Но теперь ее выпуклые глаза застыли и потускнели и были похожи на два гнойные нарыва, отчего все лицо ее было отвратительное.

Это были женщины-кулачники. Китайцы их называют, в переводе на русский язык: красными фонарями, потому что ночью всякая из них имеет с собой зажженый красный фонарь, а днем красный платок. По поверью у Китайцев, на платке такая женщина может перелетать через большие пространства, а куда махнет она красным фонарем, там все горит огнем. Махнет она в сторону железного пути: загораются шпалы и портится железный путь; махнет она на неприятельский лагерь: зажигается огнем неприятельский лагерь; махнет она на деревню: горит деревня пожаром. [96]

II.

Звенели тихие, задумчивые звуки...

Было темно.

Пройдя еще несколько шагов, я остановился перед высокими каменными воротами под крышей с загнутыми кверху концами. Борота были масивные с глубоким проходом под ними. Два большие белые бумажные фонаря yа которых были вычерчены черные толстые иероглифы горели на воротах, и около ворот тьма мешалась со светом. Мимо меня прошел в ворота какой-то старик, сгорбившийся, с фонарем в руках от которого дрожало на земле светлое пятно; потом прошел юноша, высокий, с гордым лицом; потом две женщины в длинных шуршавших шелковых куртках, с блестящими глазами, с массами волос на затылках. В волоса у них были воткнуты цветы. Они прошли мимо меня, переговариваясь тонкими, тихими голосами, точно бы звенели в колокольчики. В таком тихом, нежном женском голосе очень много ласки, слабости; в Китае его любят, и встречается он только в Китае. Женщин сопровождали: впереди приземистый Китаец с фонарем и сзади старая седая старуха со свертками в руках.

Проходившие в ворота были сериозны и шли торопливо.

За всеми я тоже прошел в ворота и попал на большой двор углы которого скрывались в темноте. Вдали же передо мной опять стояли ворота, высокие, масивные, с большими фонарями на них, под крышей с загнутыми кверху концами.

На пути следования от одних ворот к другим в темноте на земле валялись нищие, оборванные и больные. Они подымались с земли, перед проходившими мимо Китайцами, протягивали к ним руки и падали перед ними ниц на землю; опять подымались, опять протягивали руки и опять падали на землю, ползли по земле и просили. Звякали деньги которые им бросали, и это звяканье мешалось с их хриплыми голосами. Из грязной тьмы при свете фонарей смело выглядывали страшные, уродливые лица, засохшие и распухшие члены тела, язвы, лохмотья. Один нищий забежал передо мной вперед и, показывая рукой на огромный нарост на шее, кланялся падая на землю. Я бросил ему деньги; он [97] схватил их с жадностью, споткнулся, чуть не упал и опять стал кланяться мне. Здесь было тяжело среди этих больных в этой тьме, и все спешили отсюда пройти во вторые порота.

За вторыми воротами тоже был двор, но по размерам меньше первого. По сторонам его шли жилые помещения, низенькие, длинные с решетчатыми бумажными окнами и дверями, а прямо впереди поднимались широкие каменные ступени к высокому зданию под несколькими крышами, одна над другой. Три широких двери во всю стену здания перед каменными ступенями были открыты, и против средних дверей вдали, в глубине здания, на белом цветке лотоса, поджав под себя ноги, сидел вызолоченный Будда. Здание, храм, было ярко освещено огнями свечей, и синий легкий дым наполнял его.

На дворе перед храмом, на ступенях к храму и в самом храме было множество Китайцев. Мущины, женщины, старики, дети приходила сюда и уходили совершив короткую молитву. На дворе здесь в земле была вырыта неглубокая яма обмазанная глиной. В яме горела бумага. Всякий вновь пришедший в храм разворачивал свертки принесенные с собой, доставал из них бумажные свечи и белую бумагу и бросал бумагу в яму. Бумага в яме шуршала, коробилась и превращалась в легкий пепел. Огонь над ямой то увеличивался, то уменьшался. Огненные языки то прозрачные мягко шевелили в яме бумагу, то красные, закрученные взвивались кверху с бумажным пеплом. И свет и тьма шевелились над ямой, и это отражалось на высоких воротах, на земле, на стенах жилищ, на ступенях к храму, на лицах людей, и от этого и ворота, и жилища, и ступени, и люди, все здесь было изменчиво, нежно, таинственно, необыкновенно.

По широким ступеням я поднялся к храму и остановился у крайних дверей в стороне чтобы быть возможно меньше заметным молившимся, чтобы не оскорбить их молитвенного настроения своим посторонним любопытствующим видом. Прямо перед этими дверями, лицом к дверям, так что лицом ко всякому входившему в храм через эти двери, стоял небесный человек-воин. Он был большой сделанный из глины и раскрашенный. У него было широкое розовое лицо, тупой нос и узкие косые глаза. Он был изображен одетым в кольчугу и в латы поверх [98] цветных рубахи и штанов. В правой руке он держал широкий длинный двуострый обнаженный меч опущенный вниз в бездействии, но наготове. Левую же руку с длинными, тонкими пальцами он поднял ладонию к двери так, как поднимают руки матери, когда приказывают своим детям быть тише. И его неподвижные суровые глаза, и его жесть, и весь он как бы говорили всякому входившему через эти двери в храм: тише, здесь небо! И я невольно старался быть еще незаметней и дальше жался в глубь темноты. У других боковых дверей стоял такой же большой по величине небесный воин в кольчуге, в латах, с мечем в руках. На ладони же другой поднятой руки он держал высокую буддийскую пагоду под многими крышами, как бы указывая всякому входившему в храм через эти двери на силу и могущество неба. Лицо у него было полно движения и воли.

А там дальше в глубине храма был изображен Будда, весь позолоченный, окутанный синим дымом, сидящий на белом цветке лотоса, поджав под себя ноги, в простой рубахе и штанах, с широким лицом, тупым носом, узкими глазами, с резко — очерченным ртом, в глубокой задумчивости, неподвижно-спокойный. Перед ним стоял большой стол на котором горели красные восковые свечи и курилось синим прозрачным дымом множество бумажных свечей.

Всякий пришедший в храм Китаец, развернув на дворе свертки и бросив там в яму белую бумагу, зажигал над ямой пачку бумажных свечей, входил в храм и остановясь перед этим изображением Будды обеими руками высоко поднимал над собой дымящиеся свечи, потом втыкал их в сосуд с золой на столе, с молитвой опускался на колена и с молитвой же совершал земные поклоны. Монах в сером одеянии, с бритой головой, с неподвижными и задумчивыми глазами, как у самого Будды, и с таким же тупым носом, при каждом поклоне молящегося ударял деревянной палочкой по краю металического полого полушария на столе, и раздавался тихий, мягкий звон напоминавший звон далекого колокола.

И бедняки в простых синих одеждах, и богатые в шелковых тканях, и маленькие радостные дети, и женщины, стуча об пол масивными браслетами на руках, вместе кланялись перед Буддой под этот тихий, задумчивый звон. [99]

Но много молившихся также толпилось перед другим изображением Будды в виде женщины, перед Гуань-ини олицетворявшим собой милосердие и сострадание ко всему живущему. При взгляде на это изображение мне вспомнилась легенда о Будде указывающая насколько ему было свойственно чувство сострадания: раз как-то, проходя одной долиной, Будда увидел труп уже весь съеденный трупными червями. Тогда Будда вырезал у себя кусок мяса и бросил его червям чтобы они не испытывали мучений голода. Изображение Гуань-ини было все вызолоченное, в виде женщины сидящей на белом цветке лотоса с красными окраинами лепестков. Лицо у вызолоченной женщины было лицом Будды: неподвижное, глубоко задумчивое, и одета была она также просто как и Буда: в рубаху и штаны. Рубаха у нее была подпоясана тонким пояском под грудями. Одна нога у нее была поджата под себя, другая согнута в колене. Ноги были маленькие, забинтованные, как у большинства китайских женщин, Перед ней также стоял стол с зажженными красными восковыми свечами и с бумажными свечами. И вся она была окутана синим прозрачным душистым дымом. У стола стоял в сером платье бритый монах. Молившиеся поднимали над собой свечи, ставили их на стол и, опускаясь на колена складывая руки ладонями вместе, молитвенно кланялись Гуань-ини. Монах стучал палочкой по краю металического полушария, и звенели мягкие, задумчивые звуки, и мешались с другими такими же звуками звеневшими у другого стола.

Синий душистый дым; красные огни восковых свечей; блестящие вызолоченные изображения Будды глубоко задумавшегося, неподвижно-спокойного; тихий звон; праздничная радость и шепот молитв в храме; трепетный огонь на дворе над горевшей в яме бумагой; шевелившиеся там по стенам на земле, на высоких воротах тьма и свет; вверху чистое небо и звезды делали людей здесь лучше, добрее, и люди это знали, и голые, увечные собрались здесь на первом дворе.

Но вот мимо меня по широким каменным ступеням поднялся в храм богатый старик. На голове у него была круглая шапочка с красным верхом, на плечах черная шелковая куртка с длинными рукавами. Лицо у него было в морщинах, со ввалившимися щеками. Старик вошел в храм и остановился у дверей. Молодой Китаец с [100] застенчивым взглядом, его слуга или родственник, бросил на дворе в яму бумагу, зажег там свечи и войдя в храм подал их старику. Молча взял у него старик тлеющие, дымящиеся свечи, подошел к столу перед изображением Будды, высоко в обеих руках поднял над собой свечи, подержал их так немного и поставил на стол; потом с помощью молодого Китайца опустился перед Буддой на колена и громко нашептывая молитвы стал откладывать земные поклоны. И зазвенели тихие, ласкающие, задумчивые звуки. Рядом со стариком опустился Китаец с застенчивыми глазами и тоже молился. Вся фигура старика была торжественность, строгость, святость; вся фигура молодого радость и застенчивость.

К этому же столу подошла женщина и маленькая девочка. Женщина опустилась у стола на колена. Густые волосы у нее были собраны на затылке в сетку. Устремленные на Будду глаза молились ему. Крупные выразительные губы была крепко сжаты. И полные щеки и губы были притерты красной краской. На сложенных ладонями вместе, молитвенно, руках висели тяжелые серебряные браслеты. Возле нее маленькая девочка с наивными глазами в вышитой шелком курточке все хотела поставить на стол перед Буддой несколько свечей. И тянулась рученками к столу, и не могла достать до стола. Просительно взглядывала она на молившуюся женщину, и вдруг... рассыпала свечи на пол и очень, очень смутилась.

А вызолоченный Будда, неподвижный, спокойный, в глубокой задумчивости, в синих клубах дыма был точно живой перед девочкой и перед молившимися. И звенели в храме тихие, задумчивые звуки.

В эту ночь в Китае наступил новый год, и Китайцы молились.

...Когда я вернулся домой, в свою тихую простую маленькую комнату, и зажег свечу в высоком медном подсвечнике, мне было жаль расстаться с тем праздничным, чистым, радостным, чудесным настроением которое меня охватило в храме среди Китайцев. Очень это было похоже на давнишнее полузабытое состояние, когда в детстве прочтешь, бывало, какую-нибудь увлекательную сказку, прочтешь ее и проживешь с ее храбрыми богатырями, ее пригожими да приветливыми красавицами, среди дремучих лесов и злых и завистливых колдуний, на кисельных берегах, у [101] молочных рек, а потом оглянешься на комнату в которой знакома всякая мелочь, — очень жалко станет что сказка окончилась.

III.

Удар штыком.

Осень. Облачно.

Холодные вечерние сумерки сгущаются все больше и больше, и если посмотреть с горбатой черной горы вниз на деревню у ее подножие, то она кажется погруженной глубоко в быстротекущую чистую воду. В деревне где-то гулко и беспрерывно лает собака, точно кто-нибудь сольно бьет в дно пустой бочки. Ветер волочится и пылит но улице и стучит в затворенные двери дворов. Двери трясутся и наклеенные на них, накрашенные на бумаге боги полные стремительности в движениях, с обнаженными мечами в руках, с искривленными злобой бородатыми лицами, сидящие верхами на разъяренных тиграх, тоже трясутся вместе с дверями, как будто сражаются со злыми духами... И вдруг раздаются по временам над деревней тревожные, надрывающиеся крики и стоны и долго не смолкают: то ревут ослы.

Посередине одного тесного дворика брошена тяжелая двухколесная телега. Ее большие, масивные колеса часто обитые железными гвоздями в некоторых местах покрыты засохшей грязью. Очевидно, в последний раз телега ездила по размокшей от дождей почве, глубоко по своей тяжести уходя в нее. Около телеги на соломе лежит худой со всклокоченной шерстью осел. Он поджал под себя свои тонкие сильные ноги и большая, серая голова у него опущена так низко что распустившиеся отвислые губы достают до земли. Его большие, покорные глаза полузакрыты, и он тихо и тревожно поводит своими большими, мохнатыми изнутри ушами, прислушиваясь к ветру который вырывает из-под него солому чтобы бросить ее тут же около него. С трех сторон двор огорожен глиняными стенами, с четвертой стороны глиняной избой с дверью в виде черной дыры и с решетчатым бумажным окном во двор.

У дверей избы стоят старик-Китаец худой как скелет и молодая лет четырнадцати тоненькая девушка-Китаянка. Старик весь согнулся, и шея с головой у него [102] далеко вытянулась вперед. Он молча курит длинную трубку. Ветер дергает его за седую редкую бороду и выдувает из его трубки нагоревший пепел, обсыпая им и его и девушку. Одет старик в синие ватные куртку и штаны. Лицо у него исполнено той спокойной величавой печали которая встречается лишь на лицах старых Китайцев, в которой так мало земного и перед которой поэтому мятущиеся в жизни люди чувствуют себя ничтожными, пустыми. Тоненькая девушка возле старика, наоборот, очень свежа и, здорова. Она стройна и гибка, точно сочный зеленый камыш. Черные волосы у нее гладко расчесаны на обе стороны головы и, закрывая уши в которых висят большие серебряные серьги, сзади заплетены в длинную, толстую, тяжелую косу. Одета она в черную куртку и широкие штаны на выпуск, до того широкие и длинные что они совсем скрывают под собой ее забинтованные ножки, и только лишь при ходьбе обнаруживаются из-под них вышитые желтыми и синими нитками остроконечные башмачки. Из узких карих глаз девушки смотрят страх и тоска.

И старик, и девушка напоминают два дерева из которых одно старо, покрыто морщинистой грубой корой, безобразно скрючено, умирающее; другое молодой побег около него налитый соком, прямой, гибкий, душистый. Молодой побег прильнул к старому дереву, и они стоят тихие, как бы перед грозой.

Оба они слабы и беззащитны.

В седой, вытянутой, вперед голове старика есть одна мысль: он так стар что скоро умрет. Нужно чтобы его похоронили согласно издавна установленным в стране священным правилам; нужно чтобы потом всегда заботились о поддержании его могилы, жгли на ней в определенные сроки курительные душистые свечи и белую мягкую бумагу; нужно чтобы на домашнем алтаре рядом с узкими дощечками с надписями на них имен предков старика поставили дощечку с его именем... И все это должен был бы сделать его сын который еще так недавно ворочал здесь на дворе тяжелую телегу, запрягал в нее осла и лошадь и звонко щелкая длинным кнутом и громко крича на животных: уо-уо-ие-ие!.. бодро выезжал со двора на работы в поле...

Девушка стоит крепко ухватившись рукой за куртку старика. Она знает о ком думает старик, и они оба молчат. [103] Долго молчат... Их груди точно обмотаны веревцами плотно и туго, и это мешает им свободно дышать, и от этого болят у них груди, руки и ноги.

Печаль, тоска и страх обуяли их.

Где же ты, тот человек, о котором беспрестанно думают в этой избе, за которого здесь так болеют, и тоскуют, и тревожатся?

Где ты, в одно время сын и отец?

В такой же осенний вечер далеко от деревни плечистый, согнувшись, он роет черную яму. Пот крупными каплями выступил на его здоровом грязном лице, и он тяжело дышет от усталости. Вокруг него стоят солдаты, чужеземцы, в желтых мундирах, в широких соломенных шляпах с загнутым кверху одним бортом. Они торопят его в работе, понукая ружейными прикладами. И он забывает усталость, и все копает, и копает яму с каким— то остервенением. Скрипит и звенит лопата в его руках входя в землю, и он поднимает ее из ямы отяжелелую и с силой сбрасывает с нее комья земли в сторону, а ветер на лету подхватывает их и далеко относит от ямы.

— Schnell, schnell! толкают его ружьями солдаты. Лица у них тоже грязные, злые, и они не смотрят друг на друга.

Сзади за ними насыпан невысокий вал из свежей бурой земли, а перед ними расстилается беспредельное поле покрытое хлебами, движущимися своими тяжелыми вершинами из стороны в сторону.

Он «и-хэ-туань», то есть, кулачник.

Как он им сделался, он и сам не знал хорошо. Все лето по деревням расклеивались большие красные листы исписанные черными иероглифами. Иероглифы эти указывали на распутство, злобу и жадность чужеземцев живущих в Китае и именами разгневанных божеств призывали население деревень к оружию против них как против зла. Они требовали изгнания чужеземцев из пределов родной земли и сулили страшные кары тем, кто в такое время останется у домашнего очага. Из рук в руки, из дома в дом, из деревни в деревню быстро передавались также маленькие белые листки по содержанию написанного в них сходные с большими красными листами. Все написанное в белых листках заканчивалось так: «Кто из умеющих писать перепишет и передаст другому такой листок, или [104] прочтет кому нибудь такой листок, тот после смерти будет взят на небо. Кто из умеющих писать перепишет и раздаст другим десять таких листков, или прочтет такой листок десяти человекам, тот после смерти сам будет взят на небо и семья его будет взята на небо. Кто перепишет и передаст другим сто таких листков, или такой листок прочтет ста человекам, тот после смерти сам будет взят на небо, и семья его будет взята на небо, и вся деревня его будет взята на небо». Одновременно с этими листками стали появляться в деревнях неизвестные никому дети; на перекрестках улиц они падали на землю и опять поднимались, опять падали и опять поднимались; то порывисто, то плавно размахивали руками; изо рта у них выступала пена, а сквозь судорожно сжатые зубы прорывались страшные слова: «И-хэ-туань сметут все до-чиста!» Другие люди также пришлые, в красных повязках на головах, в красных повязках на, ногах, в красных поясах, предлагали всем оружие и учили всех действовать им. Открыто везде они воздвигли свои алтари и воскуривая на них фимиам молились небу, прося у него силы на чужеземцев.

И везде сделалось большое смущение.

Мущины, юноши и даже женщины и дети брали оружие, и не зная ясно для чего, собирались в толпы. Явились вожаки которые с кривлянием дабы доказать толпам свою божественность повели их к Тянь-Цзину, к Пекину.

Насадив большой железный нож на длинную палку вместе с другими из деревни пошел и они, также не зная ясно куда и зачем.

Долго они переходили из одной местности в другую, повсюду расклеивая и раздавая красные и белые воззвания и везде грабя чтобы не умереть с голода. Где-то он переменил свой большой нож на ружье, запасся патронами и наконец встретился с чужеземцами. От встречи этой у него остались в памяти лишь треск ружейной стрельбы, причем и он куда-то стрелял, потом крики его товарищей и чужеземцев... и вот он роет черную яму.

— Schnell, schnell! торопят его солдаты вокруг. Но яма уже глубока... И вдруг один солдат грубым и сильным толчком толкнул его в яму и широко замахнулся на него ружьем.

Только теперь он понял зачем он рыл яму и увидел вокруг себя все вдруг так ясно... Далекое [105] движущееся вершинами хлебов поле... легкие сумерки внизу, а вверху темные облака... Он вспомнил свою деревню под высокой горой, старика-отца и тоненькую, худенькую девочку, свою дочь... ее узкие печальные глаза...

И протянул к чужеземному солдату руки, но тот ударил его штыком в живот. Холодная сталь изорвала его внутренности. Глаза у него широко открылись итак закатились что видны были одни белки. От боли он заскрежетал зубами и, как насекомое проткнутое булавкой отчаянно хватается за нее ланками, в судорогах он схватился руками за воткнутый в него штык, и так сильно его сжал что солдат не мог вытащить его назад. Тогда другие стоявшие тут солдаты ударили его еще несколькими штыками. Медленно разжал он свои руки, перегнулся в пояснице вперед почти надвое, точно бы поклонился до земли широким полям перед ним, и окровавленный повалился на дно ямы.

Лопатой и ногами солдаты быстро засыпали его землей.

Где-то близко в волновавшихся хлебах протяжно стонала птица И точно бы плакала о ком-то или жаловалась на кого-то. А на небе, закрывая его до горизонтов, теснились темные облака как распущенные погребальные хоругви склоненные над свежезасыпанной ямой.

IV.

В китайском театре.

«Чем ночь темней, тем ярче звезды, чем глубже скорбь, тем ближе Бог!» А ночь стоит черная, яснозвездная. В такую ночь действительно скорбь глубже, и Бог ближе, и звезды ярче.

Там вверху гораздо светлее, чем здесь внизу, где я стою. Здесь внизу грязный красный огонь уличных фонарей еще более чернит ночную тьму. Возле меня по сторонам стены домов лишь чуть-чуть видны, а вдали по улице, впереди меня и сзади меня черная тьма.

— Извощик.

— Пожалуйте, господа!

— В китайский театр.

— Слушаю-с. [106]

Извощик осторожно, почти шагом направляет лошадей в темноте по узким улицам. Фонари по сторонам экипажа ничуть не больше как на аршин тускло освещают вокруг. Они освещают лишь наши ноги, подножка у экипажа, подпрыгивающие коричневые крупы лошадей, да то что попадается попутно близко к ним: Китайца ли боязливо жмущегося в узкой улице подальше от экипажа, серый ли камень на дороге, или просто серую землю уползающую назад.

В одном месте мы переехали через мост; мост был худой с выбоинами и извощик особенно тихо пустил через него экипаж. Встретившиеся нам тут солдаты остановились и прижались к перилам моста. Свет от экипажных фонарей упал на их груди в серых шинелях, на приклады ружей, на их лица. Из темноты на нас уставились их взгляды. Один взгляд сытый, но усталый, желавший покоя и койки, как бы нехотя сказал: какое мне дело до вас? Другой взгляд, завистливый, так и впился в нас: вы куда? И я бы с вами! Еще один взгляд был весьма сложный, грустный, нервный и что-то неопределенное в нем стояло, вроде как бы: ни за что я над этим думать не перестану. Так внезапно всплывшие из темноты взгляды внезапно же и потонули в темноте. И опять тьма и красные огни фонарей.

...Наконец, мы приехали.

Театр окруженный большим поместительным двором представлял высокое и длинное каменное здание в два света. Окна здания были ярко освещены огнями.

Двери на пружинах отворились и захлопнулись за нами. Мы в театре. Из темноты мы попали на свет. Переход очень резкий. Там за дверью театра было темно, здесь в театре сильное керосиновое освещение. Там тьма, одинокие лица встречных, ночной покой и тишина, здесь свет, блеск, радость, тщеславие, веселие, равнодушие, злоба, словом, все что всегда наблюдается: в толпе людской.

Внутренность театра состоит из просторной высокой залы. Свод театра поддерживается толстыми деревянными столбами вверху украшенными вызолоченными драконами. Внизу в продольном направлении театра по стенам устроены ложи; вверху над ними нависли галереи тоже разделенные на ложи.

Нижняя часть театра с нижними ложами окрашена в зеленый цвет; верхняя часть театра и ложи вверху [107] окрашены в желтый цвет. С потолка опускаются люстры с лампами; кроме того в разных местах много еще ламп.

Сцена устроена у противоположной от входа стены и имеет вид большого четырехугольного ящика опрокинутого вверх дном. С трех сторон сцена ограждена очень низкими перилами. Позади ее возле голубых шелковых занавесей расшитых золотыми и серебряными драконами и цветами расположился оркестр со струнными инструментами, с флейтами, с бубном и с медными тарелками.

Перед сценой между нижними ложами тесно расставлены скамьи и столы, и за ними сидит много Китайцев. Также много Китайцев сидит в верхних и нижних ложах.

Я был несколько раз в этом театре и всегда видел все ложи и места между ложами внизу наполненными Китайцами.

В ложах и между ложами на столах расставлены прохладительные напитки, фрукты и сласти которыми Китайцы услаждают себя в театре. Обладающие материальными достатками молодые мущины в театре сидят с чисто выбритыми лбами, с тщательно заплетенными в длинные косы волосами, в богатых шелковых и бархатных платьях. Женщины же все кроме лишь седых старух изысканно одеты в свои лучшие платья, в искусно сделанных из волос сложных прическах, украшены обильно цветами, блестками и серебром.

Знакомьте переглядываясь между собой и узнавая друг друга издали с улыбками кивают головами. Женщинам в ложах места уступлены впереди. Мущины сидят за ними и, если только позволяет место, рядом с ними.

Если обвести взглядом все ложи верхние и нижние и сидящих внизу между ложами, то можно увидеть красивые горбоносые, но чаще тупоносые мужественные умные лица мущин с крупными чертами, и кокетливые, любовные, немного притертые красками женские личики, с массами волос на затылках, с цветами и с металическими шпильками в них, с сережками и с наивными или сладострастными глазами. Можно встретить также горестные, злые, или радостные, или надменные, или робкие взгляды; и среди здоровых, краснощеких и молодых лиц можно увидеть худосочные или дряхлые, морщинистые, стариковские лица с тщательно или небрежно выбритыми лбами.

В одной ложе молоденькая Китаянка лет пятнадцати, [108] шестнадцати с удлиненным личиком и с веселыми, любовными, счастливыми большими глазами шутливо обняла одной рукой за крепкую шею здорового пожилого Китайца с маслянистым толстым лицом, и вся приблизившись к нему, заглядывая ему в лицо снизу вверх, что-то нежно говорит ему и смеется. Китаец улыбается ей снисходительной улыбкой.

А вот внизу старик-Китаец с седой бородой клином и с жиденькой серой косичкой на затылке что-то строго выговаривает мальчику-Китайцу лет трех, четырех, а тот долго в нерешительности топчется перед ним на ногах и улыбается застенчиво, а потом вдруг взял да и погрозил старику кулаком. Старик отвернулся от мальчика и нарочно сделал вид как будто он обижен, а сам улыбается себе в бороду тихой стариковской улыбкой.

На сцене на китайском масивном стуле сидит молодая женщина. У нее продолговатое бледное лицо, прямой нос, узкие, полные надменности и женского лукавства глаза. Одета она в шелковое платье золотисто-желтого цвета. На черные волосы накинуто длинное узкое золотисто-желтого цвета покрывало. Крошечные забинтованные ноги обуты в вышитую шелком обувь.

Молодая женщина сидит склонившись над работой. На куске шелковой ткани она вышивает узор. Играет музыка. Работая женщина делает изящные телодвижения.

Между ее телодвижениями и звуками музыки было много общего кроме их взаимной соразмерности. Общее между производимыми женщиной телодвижениями и музыкой лучше всего определялось так: если одно движение руки ее, например, вытягивание из ткани иглы с ниткой можно было назвать плавным, медлительным, то звуки музыки по времени соответствовавшие этому движению можно было тоже назвать плавными, медлительными. Если другое движение руки, сложное движение, например распутывание запутавшейся нитки можно было назвать сложным, нервным, торопливым, то и звуки музыки ему соответствовавшие были сложные, торопливые. Когда она взяла нитку в зубы и оборвала ее, этому соответствовал громкий, звенящий звук музыки.

К сказанному о музыке и о телодвижениях производимых женщиной на сцене можно еще прибавить следующее: они рисовали мотив музыки, начертывая его в воздухе в виде дуг, окружностей, прямых, ломанных или извилистых линий. [109]

Громко по всему театру пронесся короткий крик: «хао!» что значат: хорошо!

В зрительной зале нет уж лиц грустных или злых, мужественных или миловидных, горестных или радостных, а увидите все лица похожие одно на другое, ибо на всех лицах разные выражения стерты теперь минутным, но сильным, радостным увлечением тонким искусством.

Но миновали эти минуты, и опять лица сделались обильно разнообразны по своим выражениям, и опять здесь в театре те, молоденькая Китаянка и старик на которых я обратил внимание прежде, заняты одна толстым жирным братом или мужем, другой мальчиком, может быть, внуком.

Между тем на сцену вышел высокий сановитый чиновник в платье древнего покроя. На нем была надета длинная рубаха из красного блестящего шелка с длинными рукавами; на бедрах лежал обруч обшитый шелком, а на ногах были бархатные сапоги с толстыми белыми подошвами. Волосы у него было зачесаны в шишку и покрыты проволочной сеткой по форме соответствовавшей верхней поверхности головы и шишке из волос. Выступал он по сцене «тигровой поступью», поступью знатных людей, высоко поднимая в коленах ноги и расставляя их широко в стороны, и опускал их сначала на носок, а потом твердо становился на всю ступню.

Лицо у него было красное, налитое кровью и весь он был преисполнен власти.

Взглянув на молодую женщину за работой, он вздрогнул всем своим тучным телом и остановился, и взгляд у него сразу наполнился жестокостию и злобой.

Молодая женщина быстро вскочила перед ним на ноги и отвернувшись от него закрыла лицо рукой, а когда она открыла его опять, она вся была отчаяние.

Очевидно, актеры прошли долгую трудную школу и много работали над собой в этом направлении.

По театру опять пронесся громкий крик: «хао!» хорошо!

В театре шла историческая драма понятная только тем кто знал нравы и быт китайской старины, историю Китая и китайский язык.

Разновременно и одновременно на сцене появлялись солдаты в разноцветных кафтанах с обнаженными мечами, с луками и стрелами; офицеры одетые в шелк с вышитыми золотом и чернью драконами и львами на плечах, [110] грудях и спинах; бедно и богато одетые женщины с длинными, узкими покрывалами перекинутыми через волосы и развевающимися при движениях; бонзы с выбритыми наголо головами; чиновники с обручами на бедрах; опять солдаты, опять чиновники; нищие в оборванных одеждах, больные, уродливые. Все это двигалось, пело, смеялось, плакало.

Декорация и бутафорские принадлежности почти совсем отсутствовали на сцене, и если, например, кому-нибудь в драме нужно было изобразить из себя приехавшего на лошади, то он на сцену выходил просто с нагайкой в руках; если же ему нужно было показать что он слезает с лошади или садится на лошадь, то он делал руками и ногами движения похожие на те какие делают обыкновенно когда садятся на лошадь или слезают с нее.

Наконец, на сцене опять осталась та молодая женщина которую мы видели прежде за вышиванием. На ней было то же шелковое платье золотисто-желтого цвета и длинное, узкое золотисто-желтое шелковое покрывало на волосах.

Под акомпанимент оркестра она запела высоким, исполненным страдания голосом.

Пение ее очень походило на звуки извлекаемые из какого-нибудь большого струнного инструмента. Очень было похоже на то что вот ударили по струнам смычком в порыве вдохновения, и зазвенели струны под смычком, потом звуки оборвались. И снова ударили смычком но струнам, и забегал смычек по струнам, и опять зазвенели струны, и звуки оборвались. Часто окончания слов долго тянулись переливающимся голосом, и тогда пение напоминало поток чистый и прозрачный стекающий с каменного уступа ниже на каменный уступ, потом еще ниже на каменный уступ, еще ниже и еще ниже, и пение обрывалось. И вдруг опять как будто бы смычком ударяли по струнам какого-нибудь большого инструмента, и струны высоко звенели. Звуки были чистые, отделанные умело. В общем сложный мотив был весьма печальный, скорбный.

Когда женщина спела, здание театра опять дрогнуло от общего короткого крика: «хао!»

Вслед затем на сцену вышел тот чиновник который раньше так злобно и с такою ненавистию смотрел на молодую женщину. Но теперь он шел по сцене не прежней «тигровой поступью», а скорее как-то робко и нехотя. [111] Одет теперь он был очень бедно, и выражение лица у него было боязливое, просящее.

Молодая женщина обернулась к нему и бросила на него один короткий взгляд. Но что это был за взгляд! Сколько в нем было любовного влечения к чиновнику, стыдливости, нежности, радости, женского лукавства! И не успела еще улыбка оставить ее рта, как но лицу разлилась грусть, скорбная, правдивая грусть.

И громче чем во все предыдущие разы по театру пронесся крик: «хао!»

Затем вскоре при страшном хаотическом шуме музыки драма окончилась, и после перерыва началась комедия.

Все в театре это поняли сейчас же, как только из-за шелковых занавесей выбежала на забинтованных ножках грациозно покачиваясь на бегу из стороны в сторону бедрами молоденькая, тоненькая девушка одетая в пестрое, вышитое цветами платье.

Обведите теперь взглядом верхние и нижние ложи и внизу пространство между ними, я вы увидите на всех лицах одну и ту же легкую, радостную, несколько сладострастную, любовную улыбку!

С опущенными вниз как бы от стыдливости глазами девушка остановилась на краю сцены против всего театра и потом сразу неожиданно подняла глаза и бросила на всех зовущий, любовный, лукавый, нежный, сладострастный взгляд.

И театре все закричали: «хао!»

Девушка взяла со стола небольшой жестяной поднос с чайной чашкой на нем и стала танцевать. Она очень быстро перебирала маленькими забинтованными ножками и все также заметно покачиваясь из стороны в сторону бедрами плавно поплыла кругами, изредка ловко приседая до самого пола, держа поднос с чашкой все время в горизонтальном положении.

Потом она опять остановилась перед всем театром с потупленными глазами, и опять сразу подняв их взглянула на всех перед ней так, как не сумела бы взглянуть ни одна из русских красавиц, желая очаровать собой кого-нибудь.

И опять театр закричал: «хао!»

Затем на сцену вышли важный чиновник в шелковом платье с обручем на бедрах и два седые бородатые монаха в рубищах, с бамбуковыми палками в руках.

Сцена на этот раз, кажется, изображала трактир, [112] девушка прислужницу в нем, а монахи и важный чиновник путников зашедших туда.

Монахи, чиновник и девушка вступили в общий разговор который после перешел в спор о чем-то.

Споря с ними девушка дернула от раздражения плечиками и заметив, какое приятное впечатление это телодвижение произвело на важного чиновника и на монахов, ибо те сейчас же с нею согласились, она стала нарочно делать такие телодвижения, пустив в ход при дальнейшем споре с ними руки, плечи и грудь.

И увлеченные ее греховной красотой седобородые монахи и важный чиновник во всем соглашались с вей, и их груди, плечи и руки заходили так же, как у девушки.

Но то что у нее выходило грациозно, мило, наивно, у них вышло грубо, цинично, смешно.

И весь театр хохотал: ха-ха-ха!..

Но богатые китайские семьи уже поднимаются и выходят из лож. Значит, театр скоро окончится. Уйдем же, читатель, и мы поскорей, потому что потом, когда будут выходить все, в дверях образуется сильная давка.

Бедняки еще не выходят, они досидят до самого конца; и пускай их остаются, ибо многие из них не знают, будут ли они в состоянии заплатить гроши за вход сюда в другой раз.

Не представляете ли вы себе, читатель, что девушка танцевавшая на сцене очень мила? Да, вы правы, но я совсем забыл вам сказать что в Китае женщины на сцену не допускаются и их роли обыкновенно исполняют молодые люди... Вы не предполагали никак?.. Женские забинтованные ножки у них приставные... Что?.. Извините, не слышу... в дверях очень толкают...

Н. А. Радыгин.

Текст воспроизведен по изданию: Обернувшись лицом к китайцам // Русский вестник, № 11. 1901

© текст - Радыгин Н. А. 1901
© сетевая версия - Тhietmar. 2016

© OCR - Иванов А. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский вестник. 1901