АЛЕКСЕЕВ В. М.

В СТАРОМ КИТАЕ

ДНЕВНИКИ ПУТЕШЕСТВИЯ 1907 г.

Глава IV

ХЭНАНЬ — СТРАНА ВЕЛИКОГО ЛЕССА 1

18 июля. Утром находим громадные визитные карточки с громадными знаками, обозначающими губернатора. Это означает прощальный визит в януцзюй. Едем. Долго беседуем на темы весьма разнообразные: о барометре, о нашем маршруте, о китайской стилистике и т.д. На прощание нам преподносят по эстампажу с редчайшей стелы киданьского письма 2.

Киданьские письмена, равно как и древние памятники монгольского квадратного письма, которые мы уже столько раз на нашем пути находим в состоянии полного забвения, чрезвычайно важны для изучения истории Китая. В истории Китая войны сыграли немалую роль. [177] Выражение «у стен недвижного Китая» — только выражение и ничего больше. В истории мира никогда не было недвижных культур. Китаю никогда не позволяли не двигаться, а то, что называют «недвижным Китаем»,— есть на самом деле поразительная и чрезвычайно характерная для Китая устойчивость его культурной мощи. Иноземные письмена, в том числе и киданьские, интересны, прежде всего, именно с этой точки зрения.

Кочевники всех племен и времен покоряли Китай своему владычеству, влезали на богдыханский трон и правили страной, как своей вотчиной, целыми сотнями лет. По странной, хотя исторически и состоятельной прихоти судьбы, даже имя страны Китай (Катай), а также русское титулование китайских императоров богдыханами. обозначают, первое — кочевников китаев (киданей), захвативших часть страны в X в., а второе — монгольских властителей XIII и особенно последующих веков.

Однако и под иноземным игом внутренняя жизнь Китая оставалась верной своим традициям. Культурный Китай терпел власть захватчиков, как терпят власть бандитов попавшие к ним в плен. Ренегаты, почуявшие поблажки, конечно, действовали в духе угнетателей, но ничего не могли поделать с внутренней стойкостью культурного китайца, который смотрел на все происходившее, как на кошмар, от которого, если не он, то его потомки, конечно, освободятся. Изучались те же книги, писались те же трактаты, слагались те же стихи. Народ пел те же песни, смотрел те же театральные представления, слушал те же предания родной старины. Под кулаком захватчиков Юаней процветали потерявшие свою эгиду мирные, культурные Суны. А «государственный» язык и новые веяния — за немногими, и то не без оговорок, исключениями — жили только, пока жил террор.

Более того, Китай не только сохранил полностью свою национальную самобытную культуру, но и китаизировал самих захватчиков, и настолько, что некоторые из них забыли и свой язык, и свою историю, а их собственные имена в китайском обличье стали прямо неузнаваемы. Нынешнему исследователю их истории нужно ломать себе голову (и часто безрезультатно) для того, чтобы дознаться, где лежит оригинал столь плотно [178] китаизированного материала. Таков и этот образец киданьского письма, кстати сказать, почти неизвестного в Европе. Этот сюрприз нас весьма тронул. Вообще наше путешествие можно назвать трудовой научной миссией среди людей, всюду стремящихся сделать все возможное, чтобы быть приятными и полезными.

Итак, наш ближайший маршрут: по железной дороге через Чжэнчжоу до Сышуйсяня, затем телегами на Лоян (Хэнаньфу) и далее на юг в Лунмынь, Драконовы ворота — центр археологической миссии Шаванна.

19 июля. Железная дорога из Кайфына на Лоян строится франко-бельгийским обществом. На вокзале и в поезде все служащие — французы или бельгийцы. В вагоне первого класса удобно, покойно. Какой-то важный чиновник, вздев огромные черепаховые очки, читает иллюстрированный журнал. В соседнем купе изящная, хрупкая китаяночка, на козьих ножках, едет, очевидно, со своей мамкой. Обильная косметика странно сочетается в китаянках с подчеркнутой пугливостью и вычурной суровостью лица и фигуры.

Со своим соседом я живо разговорился. Он — из провинции Гуйчжоу и рассказал много интересного об инородцах.

Меня всегда радует эта легкость, с которой в Китае удается завести разговор с совершенно незнакомыми людьми. Китайцы приветливы и словоохотливы, демократичны. Отличные, умные люди на каждом шагу.

Входит комичная группа: миссионер с семьей. Все одеты и обриты по-китайски, у миссионера рыжая коса. Жена его, весьма корпулентная, большеногая особа, тоже в китайском наряде. Все выглядит карикатурно. Не понимаю, кому нужна эта подделка!

Затем вагон останавливается. Входит важный тип, представляется: итальянец Молинатто, предприниматель. Говорит, что ему сообщено о приезде Шаванна, приглашает к себе. Приходим к большому, хорошему дому, видимо, построенному каким-то чиновником, над входом надпись: «Литературное светило». Молинатто очень рад посещению «интеллигентных европейцев». Шутит, орет, смеется, вытаскивает бутылку за бутылкой. Зато с китайцами груб и фамильярно нагл, всюду старается подчеркнуть свое «превосходство». [179] Несомненно, это еще глупее, чем носить рыжую косу. Жена Молинатто — молоденькая, красивая француженка, держится просто и мило. Нашу компанию разделяют также бельгиец врач Спрюит и еще два француза, работающих на стройке.

За столом разгорелся жестокий спор. Молинатто и французы самого скверного мнения о китайцах. Рассказывают всякие ужасы. На все наши возражения и доводы отвечают, как истые европейские варвары. Трудно узнать Китай в этом кривом зеркале обывательского суждения о нем. Европейцу, начиненному своими условностями, которые он принимает за абсолютную норму, все несовместимое с его привычками кажется странным до дикости, глупым и смешным. Если собрать воедино реплики и мнения этих «образованных» людей, то Китай предстанет в следующем виде:

«Китайцы — все на одно лицо, различить одного от другого — невозможно. Очень смешной народ (всякий знает о китайских церемониях!). В знак приветствия подносят к своему лицу кулаки, руки не пожимают. Речь пресыщена всякими вежливостями вроде: ”О, знатная фамилия!”, ”Где ваш дворец?”, ”У ваших колен сколько господинов?” (детей) и т. п. Неприличным у них оказывается спросить о здоровье жены или сестры, снять шапку при входе и т. д. Костюм у них тоже несуразный: шапка с шерстяной пуговицей, для чего-то пришитой сверху; жилет поверх кофты, сама кофта из холста на вате; чулки из холста, даже подкрахмаливаются.

Мужчины носят юбки, женщины — шаровары. У мужчин, к тому же, коса, в руках — веер. У женщин уродливые ноги, плоские фигуры. Румянятся они как-то чересчур демонстративно и нелепо: румяна вокруг глаз, щеки белые, посредине губ красная точка. А их гаремы? Чуть ли не в каждом доме! А еда? Черви, пауки, всякая дрянь! Самым отчаянным мотовством считается блюдо из... ласточкиных гнезд, т. е. навоз с соломой! Подают не на блюдах, а на блюдечках, едят палочками. За столом никаких дам, разве только пригласят гетер...

А религия? Храм — склад идолов. Какого вероисповедания — не понять: сегодня буддист, завтра конфуцианец! [180]

Театр их — сплошной кошмар! Сарай с примитивными подмостками, откуда несется жуткая какофония. Да еще иногда устроят театр прямо в храме, сценой к главному алтарю! Литература — скучнейшие афоризмы Конфуция, абракадабра под названием ”Лао-цзы” и вообще ничего ”человеческого”. Живопись — без теней и без перспективы, ужасно однообразна. Ну, и, наконец, эта самая ”китайская грамота” ...Подумайте, сколько лет они ее учат и потом еще сами сознаются, что ничего как следует не знают... Книги начинаются с конца, примечания наверху, ни точек, ни запятых.

А разговорный язык? Что ни город, то наречие! Китаец китайца не понимает; рисуют у себя на ладонях, чтобы как-нибудь договориться... Не дай боже! И что вас несет в китаистику? Охота себя калечить!»

И как горды подобные люди, «интеллигенты», своей европейской цивилизацией, народом, обычаями и вообще всем! Они не знают и не поверят никогда, что в Китае тоже есть люди, «побывавшие» в Европе, которые судят о ней точь-в-точь, как и они, ибо обывательщина — интернациональна. Тогда окажется, что искусство Европы — это не более, как фотография, что наши знаменитые певцы (Карузо, Шаляпин) — это тигры, рычащие в зверинце (так как поют они, по мнению китайца, нетренированным голосом); что, например, «Евгений Онегин» — никакая не поэзия, потому что там воспевается какой-то больной дядя, подушки, лекарство... И так далее. Что же касается европейских нравов и обычаев — то это, конечно, сплошной разврат.

Когда в Пекине иностранцы целуют женщинам руку, берут под руку, танцуют; обняв, за талию, садятся в театре рядом и т. д., — китайцы выносят им вердикт самый определенный: скоты, свиньи, без ли, т. е. не имеющие ни стыда, ни совести. В Петербурге, в Летнем саду, мне как-то случилось быть с китайцем. Он спрашивал меня о каждой встречной женщине: «Эта — честная или нет?» Жест, громкий смех, свободный разговор с мужчиной — для него казались более чем достаточными, чтобы усомниться в «честности».

Вот к чему приводит обывательское суждение о невоспринимаемых особенностях другой нации. Взаимное невежество, незнание и непонимание. Забыта старая истина, что для того, чтобы с человеком жить, надо его [181] понимать. «Мало видел — многому дивишься. Видишь верблюда — и думаешь, что у лошади вспухла спина»,— гласит китайская пословица.

До простого, казалось бы, сознания, что китайцы — такие же люди, что и мы, лишь в иной форме, европейцы доходят только после пристального изучения страны и людей. Нужно знать многое, чтобы понимать их правильно. Нужны хорошие ученые, нужна наука, чтобы познать народ и все его особенности, независимо от личного вкуса, чтобы отразить великий мир, живущий в данном народе как части человечества. Тогда жизнь другого народа предстанет такой же сложной, как и наша собственная, а условности ее получат не большее значение, чем наши.

20 июля. Садимся на дрезину и мчимся в Сышуйсян. Пейзажи дивные. Ползущие складки тихих шаньдунских гор сменились резкими террасами укладок лесса... Иногда наслоение обрывается и желтые пики самых причудливых форм восхищают глаз. Лессовые скалы изрыты пещерами. Вход заделывается в косяк — и фанза готова. Сначала это кажется отрывочным явлением. Затем уже видим целые соседства и, наконец, деревни, в которых обычные постройки сочетаются с пещерами.

Железная дорога кончается. Впереди траншеи, мосты, туннели. Путь строится.

Дальше едем, по теории, на ослах. Практически же — шагаем рядом, так как ослы не выдерживают нашей тяжести. Нас сопровождает вчерашний знакомый доктор Спрюит, молодой человек, сдержанный, серьезный, с интересом присматривающийся к окружающей, непонятной ему жизни.

Едем по свежевырытым траншеям. Какая масса международных рабочих всех типов и национальностей служит здесь молоху Парижа и Брюсселя! Все строится без машин, человеческими руками.

Среди строителей есть и славяне. Один из них — Миколич, типичный славянин, медлительный, с огромными глазами. Был «на Руси» и говорит на языке, в общем похожем на русский склад. Замечаю, что хорваты сохранили все древние слова славянского языка, которые уже исчезли из русского. Оказывается, здесь [182] работает огромная семья хорватов, обслуживающая целую линию. О них говорят, между прочим, что работают они, как волы, и работали бы так же, будь у них в кармане хоть миллион.

Мы ожидали найти при раскопках пути большие археологические ценности. Расспрашиваем. Нам показывают огромные, полые внутри кирпичи с сильным и сложным геометрическим орнаментом. Это — облицовка древних гробниц. Шаванн слепляет орнамент. Больше — ничего. Все раскуплено, расхищено, попало в руки опытных скупщиков и спекулянтов и утечет в Европу и Америку, как утекли уже туда массы величайших ценностей.

Выходим на берег Хуанхэ. Вид удивительный: желтая бурливая поверхность воды, шириной в пять километров, с пятнами отмелей, поросших осокой. Барки спускаются по течению с отчаянной быстротой. Когда солнце прикрывает тучи, на том берегу показываются очертания гор, при солнце невидные.

Бредем по берегу реки по адской жаре. Уклоны и подъемы. Видим пещеры — храмы местного божества туди.

Доходим до реки Ло. Это большая, широкая река с водой уже полупрозрачной. Видим барки императрицы, на которых она удирала в Хэнаньфу. Так как пользоваться ими не положено, то они заперты и мирно гниют.

Приезжаем в пригород Гунсяня и останавливаемся в доме доктора.

21 июля. Для переправы через Ло наняли лодку. На ее борту, в кормовой части крупными знаками сделана любопытная надпись: «Сверху ведает тремя небесами и простирающимися землями, снизу управляет девятью реками и восемью потоками». Это — посвящение князьям-драконам, чья помощь и покровительство необходимы лодочнику. Сам лодочник с семьей живет на лодке, в маленькой каморке.

22 июля. Нанимаем четыре телеги и трогаемся. Пыль ужасающая, лессовая, поднимается столбом и долго не может улечься. Приезжаем к гробницам сунских императоров. Это — огромная усеченная пирамида. С юга к ней идет целая аллея из каменных фигур, [184] расположенных попарно. Пара цилиней, божественных зверей, появляющихся только в эпохи расцвета. Здесь же они охраняют двери государей-предков, что говорит о великой добродетели этих последних, Затем следуют фигуры людей в чиновничьем одеянии и в военных доспехах. Это — советники трона и полководцы. Затем — старик с курчавой бородой, изображающий варвара, и следом за ним — лошади, собаки, бараны, т. е. животные варварских земель, — все это, очевидно, означает покорность трону варварских племен. Далее — большой слон, символ Вьетнама, с которым торговали китайские государи.

Кругом масса памятников, поставленных императорами Сунской, Минской и Цинской династий. На одном красиво вырезан феникс, опускающийся на скалу, — символ счастливого предзнаменования.

Неподалеку от гробниц видим свежую могилу с воткнутыми в нее белыми и красными флажками. Это — флажки, «ведущие душу». Их несут во время похорон перед гробом, а затем втыкают в могилу, чтобы душа по этим ориентирам могла найти погребенное тело. Таков обряд.

Едем по узким, запутанным ущельям в наслоениях лесса. Заходим в дом предпринимателя-француза, грубого бородача. Собираются еще европейцы строители и с места в карьер начинают ругать местное население. Рассказывают о трудных условиях работы, среди всеобщего недоверия, насмешек, руготни и издевательств. Просто не веришь ушам своим: а с нами-то почему не случилось ничего подобного? Нет, такое отношение может быть только реакцией на какую-то вопиющую бестактность и грубость, которыми, надо сказать, часто грешат в Китае высокомерные и самовлюбленные «цивилизаторы». В Пекине, например, я сам видел надписи на скамьях, сделанные по-английски и по-китайски: «Только для европейцев». Это в чужой-то стране! В буддийском монастыре под Пекином европейцы держали сторожевую собаку в часовне при храме, повесив вывеску: «Бойтесь собаки под именем божества».

Таких примеров, увы, немало. Да и вообще китайцы: вправе сказать европейцам: «Вы жалуетесь на оскорбления и ”уколы” самолюбия,— но что же делать? Уходите. А, не уходите? Почему? ”Жизненные интересы”! [185] Вам нужен Китай для добывания денег?! Ну, так потерпите же маленько!»

Подобные рассуждения слишком логичны, чтобы не приходить в голову китайцам.

Моя коллекция лубочных картин уже имеет образец открытой антиимпериалистической пропаганды. Нарисован рыжебородый европеец-империалист, надпись следующая: «Я вам подарил Библию, чтобы все вы забыли думать о своей родине и нации и чтобы служили только богу. Я привез вам опиум: курите и теряйте силы! А я приду по вашу жизнь!»

Уже ночью, при луне, подъезжаем к какому-то храму и останавливаемся на ночлег. Спим в зале Восьми бессмертных, торжественно стоящих по стенам.

23 июля. Трогаемся в 5 часов. Едем медленно, в облаках лессовой пыли.

Разговариваю с кучером. Рассказываю ему о наших обычаях. Его удивленные реплики до смешного напоминают те, которые слышишь, рассказывая о Китае в России или Европе. Взаимность полная!

Доктор, слушая нашу беседу и ничего, конечно, не понимая, приходит в восторг от моего китайского языка. Говорить по-китайски — высшее достижение в глазах европейцев. Как же, — «китайская грамота»! Смешно и досадно.

Подъезжаем к Баймасы — обители Белой лошади. Это древнейший в Китае буддийский монастырь. Название дано ему, очевидно, в честь легендарной белой лошади, на которой были привезены в Китай священные сутры (буддийские книги).

Однако первый же зал этого храма посвящен отнюдь не Будде, а конфуцианцу Гуаню. Буддизм укоренился в Китае именно благодаря этой своей хитрой тактике приспособления к местной религии и учениям, ассимиляции их, вбиранию в себя.

Буддизм привлек к себе стихию народной веры главным образом организованным наглядным культом загробной жизни. Конфуцианство усердно занималось похоронными обрядами, но этим все кончалось. Оно не сообщало народу, что будут делать мертвые. «Если не знаешь, что есть жизнь, то зачем спрашиваешь о смерти?» — вот ответ Конфуция. Буддизм же покорил [186] народную религию заботой о загробной жизни и стройным величественным ритуалом, пением, музыкой, помпой. Исполнение треб стало главным занятием монаха! Буддизм пленил воображение бесчисленными и иногда весьма поэтичными легендами о загробном мире. Стены монастыря расписаны ими. Целый зал именуется Заставой ворот демонов, разделяющей, согласно преданию, два мира: жизнь и смерть. Вошедшему в нее — возврата нет. Он может только подняться на Башню смотрящих в родные края и увидеть, как проливают слезы его родные. Затем умерший проходит через суд Яньло-вана — владыки ада. Ад мыслится в виде иерархического государства, с восемнадцатью департаментами, изобретающими для грешников специальные, сообразно типу прегрешений, муки. После этого демоны-стражники конвоируют умершие души для их нового рождения к «Беседке старухи Мын», где эта последняя поит их «чаем забвения». Выпив его, уже нельзя вспомнить события прежней жизни.

Статуя будды Шакьямуни стоит в зале Звуков грома, ибо так именовалась обитель, в которой он жил. На стене изображены носорог и лев, изрыгающий пламя, на них верхом ездил Будда.

Бесчисленные статуи, изображения, иллюстрирующие столь же бесчисленные легенды, величественное пение, расположение монастырей в самых живописных местах — все это создало популярность буддийским храмам. К тому же они ловко приспособлены ко всем культам. В религиозные праздники безмолвные храмы и монастыри наполняются народом, причем наиболее пожилые и набожные стоят толпами перед костром горящих в медной курильнице свеч и внимают похоронному речитативу буддийских молитв, а молодежь пользуется случаем освободиться от надзора и показать себя друг другу. Таким образом, храм становится клубом.

Подъезжаем к Хэнаньфу. Это — древняя западная столица Китая, первоначально именовавшаяся Лоян. Здесь тоже живут итальянцы и французы. Рядом с нашей гостиницей вижу школу нового типа. В ней преподают по программе, из которой выброшены все трудные классические образцы, замененные легкими хрестоматийными выборками. Таким образом, остается место для преподавания предметов европейского [187] образования, совершенно игнорировавшихся при прежней системе. Останавливаю мальчугана лет восьми. Сначала пугается, потом привыкает и с любопытством обо всем расспрашивает. По приглашению написать свою фамилию, нагибается и пальчиком чертит знак фу. Забавно и мило.

24 июля. Здешний чжисянь — типичный старый начетчик, неимоверный любитель цитат, которые весьма нелегко нами улавливаются.

При той изощренной памяти, которая присуща образованному китайцу, он знает наизусть в сотни и тысячи раз больше, нежели мы в России знаем поэтических произведений, и может говорить, все время заимствуя свою речь из литературы.

Весь так называемый «мандаринский» язык есть компромисс между литературным и разговорным языками. Но в основе его лежит ритм разговорный, а не [188] книжный, ибо книжный ритм в обиходе для китайца значит то же, что для нас экспромт стихов (а не литературной речи, которая для нас легче, чем для китайца).

Чжисянь ни за что не хочет пустить нас в Хэнфынсянь: опасно — разбойники. Что же касается Лунмыня, то он готов сделать все. Итак, из Лунмыня нам придется возвращаться той же дорогой, что, конечно, нам мало улыбается.

Едем. Всюду канавы для орошения. Из них полной струей разбегается вода. Кругом — цветущий сад. Чудесно!

Видим рощу и в ней — огромные, красивые храмы. Оказывается, это — Гуаньдилин — усыпальница Гуань-ди. Набрели случайно!

Если учесть, что Гуань Юй был убит при обороне Цзининчжоу и что в этом городе также имеется его могила, то остается неясным, которая же из них подлинная. Такие курьезы в Китае — не редкость: все легендарные герои имеют, по меньшей мере, две могилы.

По храмам нас водит малъчонок-хэшан, необыкновенно развитой. На вопросы отвечает немедленно. В храмах масса интересного. В одном из них видим две статуи Гуань-ди: впереди стоит гражданский Гуань-ди, за ним — военный. Такое «раздвоение личности» никого не смущает и, напротив, весьма удобно: чиновники поклоняются Гуань-ди — чиновнику, военные — воеводе. Кроме того, таким образом наглядно иллюстрируются доблести Гуаня, который был не только отважным воеводой, но и ученым конфуцианцем. В спальном дворце (наиболее интересном из всех храмов) божество изображено читающим с почтением анналы Конфуция — на одной стороне храма, и мирно почивающим — на другой его стороне. Соответствующие надписи гласят: «С дрожью читающий» и «Недолго отдыхающий». В этой параллели заключен намек на то, что, помимо высокой политической честности, Гуань Юй славится и абсолютной моралью, которую он доказал, когда захватчик, временщик Цао Цао, взяв его в плен и желая искусить и опорочить, заставил остаться ночевать с двумя красавицами, женами повелителя Гуаня, которому он так самоотверженно служил. Гуань сейчас же сел у открытой двери, зажег свечу и целую ночь читал вслух [189] знаменитую «Историю» Конфуция, и, таким образом, непреклонная доблесть благородного человека, которую проповедует эта классическая книга, нашла себе в этой причудливой обстановке необыкновенно красноречивое применение.

Эта же тема в разных вариациях повторяется в многочисленных надписях, которые постоянно пишут, «умыв руки и навострив ум», ученые карьеристы, в надежде, что подобные произведения помогут им получить высокую степень и видную должность.

За воротами усыпальницы Гуань-ди стоят два каменных цилиня, охраняющих вход. На спинах у них сидят маленькие цилини-детеныши. Курьез, созданный фантазией каменщика.

Подъезжаем к Лунмыню — Драконовым воротам. Видим два каменистых покатых холма обычного китайского и сибирского рисунка, производящего впечатление подъема против их желания. Оба склона этих ленивых холмов, обращенных к реке И, протекающей между ними, усеяны гротами наподобие пчелиных сотов. [190] В них находятся буддийские фигуры, центр наших археологических стремлений.

Останавливаемся в храме. Кругом, в гротах, масса курильщиков опиума. Не продохнуть.

26 июля. Вчера и сегодня целыми днями карабкались по горам, исследуя гроты. Теперь уже могу наметить в общих чертах интересные стороны Лунмыня. Фигуры, наиболее часто встречаемые внутри этих гротов, несомненно, носят влияние индийского искусства. Огромное большинство их представляют из себя общеизвестную группу Будды, двух его учеников с непокрытыми головами, некоторого варьирующего числа бодисатв и четырех небесных владык, безобразных и устрашающих, попирающих ногами демонов и злодеев.

Главная художественная ценность заключается в самых дальних гротах, более древней эпохи. В них мы видим ряды красиво сформированных ниш. Внутри каждой помещается бодисатва в виде прекрасной женской фигуры. Они выполнены так смело и тонко, так пластичны и изящны их позы, что наполняют восторгом и эстетическим энтузиазмом. Изумляет тонкое понимание человеческого тела, безупречно пропорционального, готового к живому движению. На вершине холма две скульптурные фигуры поражают ярко выраженным греческим стилем, столь необычным в скульптурах Китая. Китайское искусство, как и всю китайскую культуру, можно сравнить с полноводной рекой, впадающей в море далеко не с тем составом воды, который у нее был в (предполагаемом!) источнике. Китайская культура, как и всякая другая, слагалась из наслоения очень многих культур, как национальных местных, так и иноземных, хотя основы ее, поскольку мы сейчас это знаем, почте исключительно национального, китайского же происхождения. Китайская культура — это звено какой-то грандиозной цепи в истории человечества, звено, оказавшееся более всех жизнеспособным. «Химический» состав его неясен, неизвестен; мы очень мало знаем древние источники китайской культуры, да и более поздние влияния (буддийское, иранское) еще далеко не достаточно изучены и ставят загадки на каждом шагу.

Все эти фигуры, а также очень интересные барельефы, изображающие религиозные церемонии ранней [191] эпохи триумфа китайского буддизма, блестящим образом иллюстрируют нам период китайского искусства V и VI вв. н. э. (Северо-Вэйская династия).

Несомненно, все это представляет интерес огромнейший. И тем больнее видеть свирепствующий здесь, как и всюду, религиозный вандализм. Представьте себе какую-либо статую в состоянии некоторого разрушения. Религиозный человек смотрит на это сочувственно и решает покрыть статую маской раскрашенной глины, чтобы «выглядело лучше». Таким образом, Будда может обратиться в Лао-цзы или еще кого-нибудь, и все следы древней работы пропадают в этом варварском акте. Очевидно, именно такое происхождение имеет главная статуя самого интересного грота — так называемого грота Лао-цзы. Эта статуя с уродливо наложенной глиной, раскрашенной в грубые цвета, безобразит все. Почему-то она принята за изображение Лао-цзы.

Эти дни жара стоит колоссальная: в тени выше 30° по Реомюру. От нее буквально тлеешь, но любопытно, что обильный пот все же не изнуряет.

Вечером, пообедав, выходим на террасу и ждем луну. Над горой все желтеет, желтеет, светлеют облачка и, наконец, ярким серпом прорезается луна.

27 июля. Сегодня разразилась гроза. Отрезанные ливнем от наших гротов, сидим дома. Я занялся фонетикой со слугой, местным жителем. Все вверх дном, тоны улетели в лету. Изучать китайский язык можно только по частям, сравнивая эти части по мере изучения. Никаких обобщений делать нельзя, пока не исследованы отдельные части огромного целого.

Приставленные к нам чжисянем телохранитель и солдаты, кстати сказать, совершенно безоружные (только один имеет какое-то подобие сабли), разбрелись по гротам, из коих половина — притоны азартных игр и опиума. Опиумный смрад сочится отовсюду, тяготит голову. Несомненно, опиум продают сами хэшаны и за это позволяют курильщикам располагаться в гротах и храмах. Кстати, об этом. Декрет чжисяня, высеченный на камне, гласит: «В святом месте гротов помещаются пьяницы и отребье. Годится ли это? Смещаю прежнего, дурного, бонзу и назначаю нового, добродетельного. Всякого бесчинствующего хватать и тащить в ямынь». [192] Любопытно для сопоставления с современным положением вещей. «Новый, добродетельный бонза» сонливо бродит между гротами-притонами и сосет кальян. Он тоже опиумист и, по всем признакам, сам продает его. На стене при дороге высечена другая надпись, гласящая о взимании пошлин со всех решительно повозок, проезжающих здесь.

29 июля. Дождь все идет. С гор свергаются шумливые ручьи. Река заметно пухнет. Шаванн пропадает в гротах, делает слепки. Я занимаюсь фонетикой, читаю.

По вечерам философствуем. Я много рассказывал Шаванну о русской литературе (в частности, о Леониде Андрееве). Только в России могут так писать. Я горд моим чудесным языком, я счастлив, что в моей стране растет нечто невероятно великое в умах ее лучших сынов... Скоро наступит переоценка всех ценностей. Слышны удары прибоя, прибоя новой жизни!

Шаванн довольно безучастен к подобным темам. Историю, по его мнению, делают выдающиеся личности (к коим он, по-видимому, причисляет и себя).

2 августа. Я еще раз убедился в том, что с Шаванном надо говорить только о Китае. Здесь он просто великолепен. Наши длительные беседы буквально по всем вопросам изучения Китая — краса путешествия. Сейчас же, оказавшись в западне, мы только и делаем, что читаем и говорим. Основная тема, конечно, Лунмынь и вообще история буддизма в Китае.

Буддизм, проникнув в Китай в I в. н. э., был встречен всеобщим недоверием, враждебным настроением и даже погромом. Этого и следовало ожидать от вторжения чужеземной религии в страну с совершенно другим укладом мысли и жизни. Главным препятствием ко внедрению буддизма в Китай была конфуцианская настроенность чиновничьей интеллигенции, глубоко атеистической и националистической. Единственным учителем почитался Конфуций и никаких других учителей и учений не полагалось. Конфуцианством буддизм был отвергнут, как вообще все иностранное, некультурное. Переводы буддийских книг на китайский язык были до того непонятны, неуклюжи и неясны, что до сих пор, через две тысячи лет после своего появления ни одной, [193] строкой (и никогда вообще) не входили в учебные программы китайских школ, ни в своем «оригинальном» виде, ни в подражаниях. Через пять, примерно, веков после своего появления в Китае, произведя колоссальную переводную каноническую, а также пропагандную литературу, буддизм приобрел как бы право гражданства: придирчивый антологист царевич Сяо Тун принял в лоно своего «изборника» один образец буддийской храмовой эпиграфики, написанный «приличным» языком, т. е. конфуциански достойным и стилистически выдержанным. При династии Тан (619—905) происходит расцвет буддийской поэзии, совпавший с расцветом всей китайской поэзии. Появляются поэты-монахи чрезвычайно крупных дарований, бежавшие в буддийские монастыри от лицемерной и превратной жизни чиновника. Министр Сыкун Ту, конфуцианец по образованию и убеждению, писал молитвы бодисатвам и буддийские стихи, как правоверный буддист 3.

Однако параллельно этому очарованию буддизмом конфуцианство продолжало осуждать самый характер буддийского учения, как религии вообще и чужой в особенности. Считаются классическими по идее и форме обличительные реприманды трону 4 знаменитого Хань Юя (IX в.) — поэта и прозаика, по должности цензора, который обрушился на буддийскую религию, как на мракобесие, гибель для народа и государства 5. Буддизм обслуживал в основном те слои общества, которые конфуцианство презирало: гарем царя, евнухов и суеверных богачей (весь Лунмынь — усердие такого рода). Сами правители тоже нередко увлекались буддийской верой. В 819 г. танскому государю Сюань-Цзуну доложили, что в знаменитом монастыре Фамыньси хранится палец Будды, который, по преданию, раз в тридцать лет разгибается, и тогда наступает благоденствие и покой. Ввиду непрекращающихся смут и зная склонность императора к суеверию, просили разрешения устроить торжественную процессию и встречу этой реликвии в столице. Царь согласился и даже велел оставить палец [194] на три дня в самом дворце, а потом торжественно переслать его по всем монастырям... Понятно, что никто не смел что-либо сказать против этого государственного неприличия, и только бесстрашный министр Хань Юй, возвысил свой голос, резко осуждающий поведение государя и зло высмеивающий его суеверные увлечения.

Китайская литература гордится во всех отношениях, этим памятником гражданского мужества, не говоря уже об образцовом стиле, которым петиция написана. Конфуцианство еще раз выступило во всеоружии культурного атеизма, и если карта его была бита, то только в смысле кары на подавшего петицию (Хань Юй был сослан в сырые места далекого юга), но каста ученых-конфуцианцев хранит с тех пор эту петицию как первоклассное литературное достояние и знамя, под которым она не раз выступала против ненавистных и презренных религиозных ересей.

3 августа. Обсуждаем трудности научного писания и, особенно, переводов. Шаванн собирается приняться за новый перевод Конфуция. Пора и русским китаистам подумать о выработке нового метода перевода китайских классиков для включения их в общее литературное наследство. Не говоря уже о бесконечной сложности философской интерпретации конфуцианского наследия, во весь рост встает и проблема формы перевода. Действительно, существуют десятки переводов Конфуция и заповеданных им классических книг древности, но ни в одном из них нет достойного языка, и от этого Конфуций остался странным изрекателем бессвязных фраз. Наше незнание основоположника китайской культуры и науки отчасти зависит именно от тех переводов с китайского, которые преподносили, например, его афоризмы («Луньюй») в совершенно непонятном и неверном виде, ибо «простой» перевод текста двух с половиной тысячелетней давности на какой-то (неизвестного стиля) язык создает лишь фальшивое впечатление, поселяя недоверие к Конфуцию, говорящему детские (в версии переводчика) вещи.

Архаичные тексты, дошедшие до нас большей частью в редакции и истолковании Конфуция, его учеников и школы, передавали идеи, считавшиеся особо важными и [195] глубокими. Следовательно, и форма их должна была быть соответствующей. Архаический язык этих текстов поэтому часто нарочито загадочен (сокровение от непосвященных), многие знаки (иероглифы) имеют единичное, более уже (за исключением цитат) неповторяющееся значение, масса фраз и целых мест недоступна и для комментаторов. Изучение этих текстов осложняется еще и тем, что их происхождение неизвестно; рукописи отсутствуют, и неизвестно, насколько те тексты, которые мы изучаем, соответствуют тем действительным текстам, о которых говорит предание. Однако на этих именно текстах сформировался классический литературный язык — вэньянь, развив все важные нити древних текстов, благоговейно подражая им и в то же время творя новые и новые формы речи и стиха. Это так называемое старинное творчество, обнимающее всевозможные роды человеческой мысли, характерно удалением от «простых тем», непременным присутствием философской идеи и максимальным культом формы, «пахнущей древностью» (величайший комплимент: совсем похоже на «старое»).

Отсюда совсем особое благочестивое отношение к книге, читаемой с усилием, как максимальное выражение человеческого духа. В часы чтения великих книг зажигались курильные свечи, сделанные из благовонных смол. Чтение — это занятие в течение дней, недель, месяцев (а не мимоходом, как у нас). К книге обязательно возвратиться. Не видеть в книге все разжеванным, рассказанным, а постепенно вникать. Этот культ чтения в Китае приблизительно соответствует периоду нашей древней литературы, благочестия, классиков. К этому благочестию у китайцев присоединяется и культ второго, неразговорного языка (вэньянь).

Ясно, что и перевод не должен превращать эту литературу в послеобеденное чтение на диване. Перевод может это сделать (как, например, Диккенс превращен русскими переводчиками в детского писателя), но это — убийство. Китайский писатель-эссеист (неизвестный в Европе), это не писатель-беллетрист, «глотаемый» мимоходом, и отнюдь не заслуживает снисходительного «легкого» чтения.

Литературное наследство Востока дает нам себя ощущать с гораздо большей трудностью и ограниченностью, [196] чем литературное наследство Запада, которое мы можем получить даже в самых элементарных переводах. Читая Овидия или Шекспира, мы представляем себе, хотя бы в общих чертах, время и историческую обстановку, в которых они жили и творили. Для Востока, который совершенно не входит в программу нашего образования, у нас такой платформы нет, и от произведения II в. мы ждем эффектов XX в. (то же и у китайцев: Шекспир воспринимается, как забавные рассказы современности). Это искажение восприятия может упразднить лишь образование, создающее чувство времени, пропорций, умение читать. Но пока о таком образовании можно только мечтать, и это налагает особую ответственность на предисловия: они должны учить наново. Есть многое в китайской культуре, что не совпадает с европейской номенклатурой. Ввести это многое в общую систему представлений — наша задача.

У китайца при чтении осознаются веками заложенные ассоциации. Интуиция его идет к интуиции автора, устраняя форму, которая европейца ставит в тупик. Европеец не знает наизусть китайских классиков, а, между тем, литературный язык весь построен на этом. Таким образом, фундамент китайский у европейца отсутствует, а фундамент европейский не помогает.

Китайская литература говорит специальным языком об общечеловеческих вещах. Надо этому языку сообщить переводную формулу, подготовить читателя к пониманию китайского мира (хотя бы путем предисловий и комментариев). Это наш упорный долг перед будущим через голову настоящего, которому пока что все это ненужно и неинтересно. С помощью предисловий, комментариев и даже прямого перефразирования наиболее трудных мест надо стараться перебросить мост между китайцем поэтом и русским читателем. Но «мост» не должен задевать «здание» — произведение должно оставаться нетронутым.

Уважение к колоссу-автору далеко не всегда ощущается переводчиками: «Дай-ка переведу из Ли Бо!» У меня — священный трепет: боюсь переводить, не знаю, как передать, воспроизвести картину оригинального, не похожего на наш, поэтического уклада китайского ума, который объясняется не только общечеловеческими истоками и эмоциями, но и самобытным характером [197] духовной жизни Китая в течение, по крайней мере, трех тысячелетий.

Мне ненавистны любители перелицовывания китайского текста на удобный европейский лад. Юдифь Готье в своей «Свирели Китая» и ей подобные сообщают читающей публике то, чего нет. Культ слащавых и псевдоживописных настроений, нелепый перевод восхищенного варвара! («Чужая» поэзия, видите ли, недостаточна,— возьму и нафабрикую на свой манер!) Ищут нового, не воспринимая его, попадая мимо, и производят фальсификаты, отсебятину, вроде «Голубой мечты задумчивости!» Никто не посмеет так обращаться с древним миром Греции...

Не лучше, однако, и другая крайность: дословщина. Форма исчезает, и вместе с ней исчезает китаец-гений: за ним встает наемный раб-переводчик. Слова-физиономии превращаются в бесцветную, нехудожественную, плоскую иностранщину. Остается лишь фабула, которая и спасает положение. Без нее — «висит скука». Очарование гаснет в наборе бессильных слов переводчика, оперировавшего со словарем, грамматикой и, в лучшем случае, с первым попавшимся нетрудным китайским комментарием. Кто не видел, в самом деле, юродствующих переводов восточной изящной литературы, пленительной для Востока и отвратительной для русского читателя? Кто не обвинял в этом проклятое, вечное расхождение «близнецов» (по Киплингу: «близнецы никогда не встретятся»). А виноват только переводчик, художественная русская палитра которого ни в чем не соответствует богатой восточной палитре оригинала. Великий и свободный русский язык может быть признан только за тем, кто его усвоил как следует, а не между делом, из беглого чтения и беглых разговоров. Перевод чик должен знать свой русский язык не хуже, чем его восточный автор знал свой.

Перевод решает судьбу произведения в чужой стране: будет ли оно воспринято как литература, или останется где-то на задворках, «китайщиной». Русский читатель часто грешит сравнением восточной литературы со своими русскими писателями. Это, конечно, анархия, убивающая все. Традиция одна убивает другую. Русскому нравится в китайской поэзии исключительно «общечеловеческое»: луна, цветы, море, небо... вообще [198] природа, или радость жизни, любовь, правда, тоска... и не нравится «специфическое»: письма Хань Юя, трактаты, эссеи, оды. Таким образом, ища «нового» (того, что незнакомо), читатель этого рода оценивает старое, как «новое», действительно новое не воспринимается. «Мало людей действительно оригинальных. Почти все думают и чувствуют под влиянием привычки и воспитания» (Вольтер). Переводчик-китаист должен содействовать перевоспитанию читателя, должен помочь ему войти в совершенно новый мир без предвзятостей, заложенных в нем его образованием и воспитанием. Борьба с ограниченностью фантазии, привыкшей лишь к определенным формам, есть до некоторой степени разрушение самого себя. Это надо помнить и настойчиво подводить читателя к такому восприятию китайской литературы, при котором ему показалось бы, наоборот, чрезвычайно странным и неприятным, если бы он в переводах с китайского увидел только то, что давно уже знал из чтения русской литературы.

Быть переводчиком-китаистом по крайней мере нелегко и даже для немногих достижимо. Ученый переводчик — это прежде всего знаток языка. Как известно, китайские слова, изображаемые в письменности иероглифами, лишены какой бы то ни было изменяемости, таким образом, у нас нет никаких внешних свидетельств об отношениях слов между собой. Бесполезно китаисту спрашивать себя: «Где здесь подлежащее или сказуемое?», ибо, если он не понимает фразы, то никаких искомых признаков не увидит. В разговорном языке все определяется положением слов во фразе. Но литературный язык употребляет самый минимум грамматических уточнений, старательно избегая их, чтобы не «опуститься» до «подлого штиля». И тут есть над чем призадуматься и вполне зрелому переводчику. Весьма часто он ничего не может вывести из правила о расположении слов и должен подыскивать аналогичные словосочетания в общем литературном запасе образцовых произведений, восстанавливать ассоциации — иногда, как целое по частям,— и уже тогда с уверенностью переводить и объяснять трудное место. Трудно найти ключ к переводу и по другой причине: китаист не может исчерпать специальную литературу о произведении, которое он переводит из-за ее невероятных размеров, ибо [199] навести справки об авторах, писавших о данном поэте, весьма трудно, иногда даже невозможно и, во всяком случае, требует огромного времени и работы. Комментарий к поэту может быть разбит по фразам в самых разнообразных источниках, из которых большую часть просто не достать.

Китаисту-переводчику надо быть подготовленным филологом, понять свою задачу совершенно ясно, не смешивая науки с рассказами, удивляющими ахающую публику или усыпляющими путешественников в спальных вагонах.

Однако в погоне за точной, научной передачей смысла нельзя проглядеть выработку оттенков. Всякий перевод китайского литературного текста старинного уклада и так обречен на неуспех в смысле неизбежной упрощенности в переводе неупрощаемого в природе вещей оригинала; и, следовательно, потерять самый ритм, стиль произведения было бы тем более непростительно. Ритм речи — это ее внутренняя жизнь, ее музыка, не подлежащая грамматической расшифровке и составляющая внутренний нерв, основу стиля. Для китайского языка тут важность особая: чувство ритма угадывает начало я конец фразы, ритм определяет значение слова в предложении.

Язык есть жизнь, он сложен и труден как жизнь, а не как преодоление грамматики. Слово соединяет нас с жизнью всех времен. Все лучшее, что когда-либо было достигнуто человеком, запечатлено в языке. Знание языка есть знание культуры владетелей этого языка. При бесконечном разнообразии явлений китайской культуры и при трудности ее усвоения и понимания задача знания языка есть задача всей жизни. Я нахожусь под впечатлением величия китайского языка, как феномена человеческой культуры.

«О великий, свободный русский язык!.. Дан великому народу!..» Так думают о своем языке везде и всюду патриоты всех национальностей.

4 августа. Река из несчастного ручьишки превратилась в бурный поток. Она доросла уже до каменных своих пределов. А дождь продолжает лить. Нам не выбраться, страдаем от вынужденного безделья на берегу разлившейся реки. Шаванн неузнаваем: обычно такой [200] уравновешенный и холодноватый, сейчас он доходит до ожесточения и способен на самые резкие сцены.

Цзун, у которого на любую ситуацию всегда найдется пословица, характеризовал на этот раз наше положение неутешительно: «Три дня рыбу ловить, два дня сети сушить — много не наловишь»...

5 августа. Дождь перестал. Перевозим вещи на пароме: всю дорогу затопило. Нагружаем телеги и едем. Солнце жжет отчаянно, тяжелая сырая жара. Добираемся до реки Ло и нанимаем большую лодку с крытым помещением для пассажиров.

Стремительно несемся по течению. Бешеная струя мчит комья бурой пены. Кругом — наводненная страна. Ребятишки и бабы, вооруженные вилами, вылавливают из реки хворост, доски, гаолян. Порой крупная хворостина несется сравнительно далеко от берега. Ребятишки вплавь, саженками, быстро достигают ее и торжествуют.

Наслаждаемся свежим воздухом и ласковым вечерним ветерком. Потухающее солнце сползает с нежно-зеленого небосклона. Мы все мчимся. Отдавшись стремительному движению, так дивно отдыхаешь. Нервы успокаиваются, не хочется ни думать, ни трогаться с места. Гора Суншань, одетая густыми облаками, все время: в виду. Проплываем мимо затейливых лессовых наслоений. Этаж над этажом, живут, копошатся люди. Вся деревня помещается на одном таком утесе, других построек мало. Беседую с лодочниками. Тема вечно одна; рассказы о далекой стране.

Уже в темноте пристаем к берегу. Вблизи слышно» кряхтенье и причудливый унисон лягушек. Сырой туман облепляет плотной сетью тело и лицо, тяжело дышать. Надвигается гроза. Сплошная темно-синяя масса застилает добрую половину неба, и на ней молния мгновенными вспышками вырисовывает контуры облаков. Картина великолепная. Словно кто-то смелый, умный, могучий, скрываясь в синей темноте, светозарным штрихом шлет глазу восхитительный намек. То вдруг взовьется блестящий горизонтальный излом, то сверкнет огненное око, то рассечет темную массу нестерпимо блистающее лезвие. В тишине при луне это сильное, внезапное, прихотливое зрелище восхищает глаз до восторга. [201]

6 августа. Около Яньцзисяня погружаемся на четыре телеги и едем к парому. Каким чудом держатся телеги, поставленные чуть не боком и к тому же всего одним колесом на твердую поверхность палубы, а другим на хрупкий настил,— понять не могу. Интересна система подтягивания парома: с носа тянут веревку, затем в воду бухает якорь, и мы резко пересекаем реку.

Мы в стране колоссальных лессовых отложений. Дорога — ущелье в его слоях. Лесс напоминает сталактиты: башенки, столбы, остроконечные, словно обсосанные, глыбы.

Дорога все труднее и труднее. Мулы выбиваются из сил. На колдобинах телеги опрокидываются.

Измученные, добираемся до деревушки Футунь. Спим вповалку на земле.

7 августа. Поднимаемся в гору Суншань, как всегда, в облаках. По долине ползет едкий тяжелый туман. Оседает на лицо, погружает в тупую задумчивость.

Телеги не едут: мулы выбились из сил, отказываются везти. Малейший подъем вызывает исступленные крики погонщиков: тига-тига, трр-трр. Ни с места. Приводят быков. Огромные туши тупо, горбом тащат телеги в гору по ужасающей дороге, которую даже трудно назвать таковой. Просто глыбы камней, никак не прилаженных друг к другу, и на то, что это не случайность, указывает лишь бордюр да памятники, говорящие о чжисянях, строивших дорогу. Можно расхохотаться, читая эти панегирики, если не принять во внимание, что китайское искусство бессильно против дождя.

Подъем все круче и круче. Выкрутасы, проделываемые телегой, не подлежат описанию. Быки спокойно прут возы, мулы нервно напрягаются, падают, люди отчаянно кричат.

Добираемся, наконец, до границы уездов.

Нас встречает посланный с визитной карточкой, на которой написано: «Ничтожный младший брат Ван Юнь-хань почтительно кланяется». По китайским обычаям это — просто изысканная вежливость. Русским эквивалентом китайскому «ничтожному человеку» является «покорнейший слуга». «Пресловутые китайские церемонии» и «китайская вежливость» — результат фельетонного просвещения нашей русской публики. [202] Филологу же ясно, что некоторые слова и выражения выветриваются одинаково у всех народов. Русские выражения «милостивый государь» и «покорнейший слуга» отнюдь не указывают на отношения между адресатом и пишущим, напоминающие отношения раба к господину и феодала к сюзерену.

Чжисянь Ван Юнь-хань предупредительно приглашает нас остановиться в его ямыне, когда мы прибудем в Дэнфынсянь, так как приличных гостиниц в городе не имеется. Вместе с посланным явились и чжисяневы воины. Вооружены они до смешного плохо. Приклады сколочены из прежних луков, кремневые пищали — просто загляденье. Зато на спинах у них написано «смелые и храбрые». Беседую с ними. Оказывается, они солдаты только на время беспорядков, в остальное время занимаются сельским трудом.

Едем дальше. Дорога теперь идет под уклон, спускается в долину. Пейзаж дикий и красивый. Долина вся в обсосанных водой глыбах. Горы невысоки, но величественны. Тучи, косматые, клубящиеся всеми оттенками темных цветов, засасывают вершины.

Красиво до безумия! Не хватает только звука. И кажется, что объятое мраком под нависшими космами, ущелье угрюмо и сосредоточенно молчит, готовя звук. Проезжаем мимо больших местечек. Все население высыпает навстречу, не столько из-за нас, сколько из-за телег, которые здесь неслыханно редки.

Останавливаемся около шести каменных колонн от ворот эпохи Хань. Вообще, надо сказать, что каменистая местность вокруг Центрального Священного пика бедна древними остатками.

«Изголодавшийся» Шаванн набрасывается на барельефы колонн. Ханьская скульптура — центральная задача его экспедиции.

Шаванн, изучая ханьскую скульптуру (добуддийскую, оригинальную), доказал, что она относится ко времени около начала нашей эры (до Шаванна считали, что много раньше).

Для истории китайского искусства и всей китайской культуры очень важно установить тот кардинальный пункт, с которого началась замена древнего искусства новым, навеянным буддийскими иконами и буддийским статуарием. Правда, буддийское (так же как и [203] иранское) влияние было только влиянием: оно претворялось в китайском искусстве, но никогда не стирало его. Однако китайский древний добуддийский орнамент, по-моему, заслуживает совсем особого уважения. Он отвечает всем требованиям орнаментального искусства: строг, условен, полон идейной сжатости, намека, легко применим к вещам. Не то мы видим на произведениях более позднего происхождения. Буддийское искусство, вторгшееся в Китай в первых веках нашей эры, сообщило китайскому искусству не только сюжетные идеи, но и самый стиль письма. И это, по-моему, плохо отразилось на орнаменте. Его стали составлять из цветов, выкрученных на индийский манер. В нем появились сигматические извивы стеблей, совмещение зубцевидных листьев и т. д. Таким образом была потеряна древняя строгая простота и сила.

Барельефы очень интересны. Они дополняют серию ханьских барельефов в Шаньдуне. Та же простая и вместе с тем смелая и тонкая картина повседневной жизни той эпохи, что и в шаньдунском Улянсы. Замечаем особую трактовку мифологических сюжетов. Много загадочных изображений, фигур, намеков, нам непонятных. Несомненно, что эти барельефы — первая необходимость для всякого изучающего китайское искусство и древний фольклор.

Далее трудности пути прямо необоримы. Если бы кто-нибудь сказал мне, что это — дорога, я принял бы это за издевку. Но единственная длинная полоса незасеянной земли должна, очевидно, означать дорогу. К тому же, на ней часто встречаются ослы и мулы, навьюченные горой.

Телеги с грохотом, криком, стоном, поддерживаемые со всех сторон людьми, которых чжисянь нарядил сопровождать нас, кое-как добираются до Дэнфынсяня. Льет сильный дождь. Мы в макинтошах торжественно идем по городу сквозь шпалеры зрителей, любопытство которых не в силах победить никакой ливень.

Располагаемся в ямыне. Фотограф Чжоу тихонько рассказывает мне, что знаменитые здешние разбойники составляют банду в 50 человек и что их легко узнать по костюму. О разбое в Дэнфыне нам говорил еще чжисянь Хэнаньфу. Как он выразился, «нравы около Дэнфыня не раскрылись еще...» [204]

Затем под проливным дождем приходит сам хозяин ямыня. Это необыкновенно любезный и милый старик. Разговорчивый и простой.

8 августа. Едем на ослах, т. е., виноват, идем: около них в Чжунюймяо — храм, построенный во времена ханьского императора У-ди (в I в. до н. э.). Название означает, что храм находится на горе, в центре земли, против небесного центра. Можно, пожалуй, перевести как «пуп земли».

Храм преинтересный. Построен он, несомненно, по модели знаменитого храма Восточного пика (Таймяо) в Тайаньфу и так же, как и тот, находится в состоянии; запустения и разрушения. Там, где, судя по всему, должен был бы находиться большой зал, остался один навес, и под ним стоят четыре бронзовые свирепые фигуры в устрашающей позе, подняв кулаки, в которых когда-то, видимо, было оружие. Выполнение статуй весьма тонкое. Интересна спальня божества, где под балдахином на деревянной кровати лежит нарядно одетый дух Чжун-юй, а в изголовье его сидит жена с маленькими ножками, в полном одеянии и с золотой шапкой на голове. На другой кровати дух почиет раздетым и под одеялом, а жена сидит в ночном туалете, но в диадеме. По бокам стоят две прислужницы. Любопытно, что «обеты исполнения», сделанные на желтой бумаге, положены и перед ними. Многие фигуры обряжены в золотую парчу: это благодарность за исцеление. На первом месте, конечно, богини няннян, которые здесь присутствуют в полном составе.

На обратном пути беседую с попутчиками-крестьянами. Один из них спрашивает меня о воздушном шаре, слыхал об этом в училище.

Вечером приходит чжисянь. Он живет в соседней фанзе, весьма скромно. Дарим ему виды Парижа и будильник. Он восхищен.

9 августа. Утром направляемся в храм Императорской долговечности, расположенный у подножия горы Суншань. Название этого храма показывает, что он построен в память исторической легенды о том, что когда воинственный император Ханьской династии (У-ди) поднимался на Центральный пик, чтобы [205] принести там жертву, то гора кричала «миллиарды лет императору». На стеле высечена вся эта легенда. По храму нас водит живущий здесь старый даос, величественный, степенный. Показывает нам интересный и важный памятник: указ Чингис-хана в пользу даосских служителей, высеченный в монголо-китайском стиле на камне, который наполовину погребен в земле.

Даос приглашает к себе, расспрашивает. Любопытная прическа у здешних даосов: носят дамский шиньон, не брея лба. Голова при этом, конечно, не моется. Занимаются земледелием. «Если самим не работать, есть не хватит», — говорит старик.

Вечером приносят будильник: чжисянь не понял, что он уже заведен, попробовал еще и сломал. Положение наше пиковое, особенно в Китае, где частью общего этикета является обычай бесконечных взаимных подарков, порождающий отношения весьма сложные. Рассыпаемся в извинениях, объясняем, обещаем починить и прислать из Хэнаньфу.

10 августа. Рано утром собираемся в путь. Навьючиваем мулов: вещи кладутся в специальные рогатки, укрепленные на их спинах.

Нас провожает любезный чжисянь: «Если есть твердая воля, то всего достигнешь», — говорит он мне на прощанье. — «Углубляясь в книги, совершенствуя себя, помните всегда слова Конфуция: ”Мне было пятнадцать лет, и я устремился к учению; стало тридцать — и я установился. В сорок я разрешил сомнения. В пятьдесят мне открылись законы неба. В шестьдесят, на склоне лет, я слышал лишь истину. И только в семьдесят я мог спокойно следовать велениям сердца, не боясь нарушить справедливость”». Хороший, умный старик, этот чжисянь. Благодарю его с истинным чувством.

Свирепая лошадка, предназначенная для меня, с трудом сдерживается под уздцы. Вернее, под уздцу, так как здесь полагается только одна повязь к удилам. Еду довольно сносно. Впереди идут груженые мулы, любопытно видеть эти балансирующие массы. Проезжая по прежней дороге, удивляюсь, как могли телеги проехать здесь три дня тому назад.

Солнце накаливает спину. Лошадь «сходит с ума» от укусов мух. [206]

Доезжаем до Шаолиньсы, монастыря Молодого леса, расположенного на склоне горы. Этот старый монастырь основан первым китайским буддийским патриархом Бодидхармой, прибывшим в Китай в 520 г. н. э. По преданию, он сидел здесь, перед Центральным Священным пиком, в буддийской позе созерцателя, повернувшись лицом к каменной стене, и от столь долгого сидения на камне запечатлелось его изображение. Показывают камень. Гравюра смахивает на грубый шарж. Знаменитый пришелец из Индии изображен, как иностранец, в преувеличенно безобразном виде: горбоносый, кудрявый, с голой волосатой грудью и волосатыми босыми ногами.

Весь храм в великолепной живописи. Тысяча пятьсот архатов заполняют стены, двери. Хороши их сильные, типичные телодвижения. [207]

Крайне любопытно изображение боксирующих и фехтующих монахов. Так как горная безлюдная местность приютила, кроме спасающихся от мирской суеты монахов, еще и толпы грабителей, устраивавших набеги на обитель, — монахи этих мест завели у себя особого рода тренировку, обязательную для всех и состоящую в усвоении приемов борьбы, обезоруживающих без убийства, строго воспрещаемого, как известно, буддийской религией.

Росписи стен иллюстрируют борьбу монахов с разбойниками: бонзы с пиками и саблями устремляются на врагов, которые бегут в паническом страхе. Наверху — видение бодисатвы с небесными воинами. На другой картине изображена осада древнего города Гулочэн. Монахи тут выступают в роли спасителей трона и государя.

11 августа. Ранехонько поднимаемся. В предрассветной тишине красив широкий двор с громадными деревьями, устланный плитами. Долго возимся с нагрузкой вещей. Когда трогаемся в путь, уже жарко. Переваливаем гору и едем в лабиринтах лесса. Это страшней всего: в ущелье нет движения воздуха, а в столбах лессовой пыли накаливает до боли беспощадное яркое солнце. Вероятно, не без влияния картин лесса, в сухие дни застилающего весь воздух красно-желтым туманом, в поэтико-философском китайском языке мир сует, жалкий мир людей именуется «красным прахом». Душно, голова болит, несмотря на защиту каски. Солдаты с зонтиками и веерами еле плетутся сзади. Смех один! Переход от Шаолиньсы до Яньшисяня занял у нас более шести часов. Усталые, голодные добираемся до парома.

Шаванн совершенно измучен и болен: уже три дня его изводит нарыв на пальце, не дает спать. Решаем поэтому отклониться от маршрута и ехать не в Хэнаньфу, а в Гунсян, к доктору Спрюиту.


Комментарии

1. Китайские географы выделяют Лессовое плато как один из отчетливо выраженных географических районов КНР, отмечая, что «находящиеся в пределах Лессового плато долины рек Вэйхэ и Фыньхэ были центрами зарождения и расцвета древней китайской культуры» (Чу Шао-тан, География нового Китая, М., 1953, стр. 231). — Согласно современным географическим представлениям, лесс — это не что иное, как мощные отложения песка и пыли, занесенные в Китай ветрами из Центральной Азии. Лессовое плато занимает около 670 тыс. кв. км. Лессовый район содержит в своих недрах богатейшие месторождения каменного угля и других полезных ископаемых (см. ниже в тексте дневника), подавляющая часть которых остается погребенной под мощным пластом лесса. Своеобразной особенностью лессового района являются пещерные поселения, ушедшие в глубь лесса и невидимые даже на близком расстоянии (Прим. ред.).

2. Киданьская письменность остается до сих пор нерасшифрованной (Прим. ред.).

3. О Сыкун Ту см.: В. М. Алексеев, Китайская поэма о поэте. Стансы Сыкун Ту (837—908), Пг., 1916 (Прим. ред.).

4. «Обращение к трону по поводу пальца Будды».

5. О Хань Юе см.: Н. И. Конрад, Начало китайского гуманизма («Советское востоковедение», № 3, 1957, стр. 72—94) (Прим. ред).

Текст воспроизведен по изданию: В. М. Алексеев. В старом Китае. Дневники путешествия 1907 г. М. 1958

© текст - Алексеев В. М. 1958
© сетевая версия - Тhietmar. 2006
©
OCR - Ingvar. 2006
© дизайн - Войтехович А. 2001