АЛЕКСЕЕВ В. М.

В СТАРОМ КИТАЕ

ДНЕВНИКИ ПУТЕШЕСТВИЯ 1907 г.

Глава II

НА ЛОДКЕ ПО БОЛЬШОМУ КАНАЛУ

Май 1907 г., Пекин. Мой учитель по Коллеж де Франс профессор Эдуард Шаванн отправляется в путешествие по археологическому Китаю, и я еду с ним. Я предан идее представить в диссертации некий кодекс китайских бытовых надписей, которыми столь богаты китайские города и деревни, и, таким образом, в то время как Шаванн будет собирать археологическую эпиграфику, я хочу обратить внимание на эпиграфику ежедневно-бытовую, но так как в последней отражается и первая, то гармония интересов будет соблюдена.

Счастливая судьба свела меня с Шаванном, однако я иду самостоятельным путем широких культуроведческих задач. По принципу наибольшего охвата китайской культуры я подолгу останавливаюсь на ее составных частях и многообразных проявлениях. Прежде всего я стараюсь овладеть языком и текстом.

Весь опыт моего студенчества привел меня к следующему выводу: нельзя брать дико, в лоб, языки, надо идти в обход крепости, обложить ее со всех сторон.

Изучать язык без изучения культуры невозможно. Здесь существует целостное соотношение: изучай язык, чтобы изучить культуру, ибо она понятна только владеющему языком; изучай культуру, чтобы изучить язык, ибо он является ее отражением.

Руководствуясь этим своим принципом, я и надеюсь собрать во время путешествия эпиграфический [32] материал для хрестоматии китайского языка. Кроме того, я хочу продолжить свои исследования в области храмовой эпиграфики, в частности собрать материал по заклинательным надписям и амулетам. Меня интересует масса сложнейших вопросов, связанных с религией Китая, особенно область китайского храмового синкретизма. Эти цели также общи для нас с Шаванном.

Однако свое главное внимание я хочу обратить на жизнь городов и деревень, на весь китайский быт. Из области китайского фольклора меня особенно интересует лубочная картина, являющаяся как бы иллюстрацией к бытовой эпиграфике: они самым тесным образом связаны друг с другом и друг друга дополняют. Лубочная картина, этот чрезвычайно любопытный образец народного искусства, представляется мне благодатным полем для наблюдения и исследования. Свою диссертацию я хотел бы посвятить именно этой увлекательной теме и возлагаю большие надежды на сбор материала во время экспедиции. Вот основные задачи. Остальное подскажет сам путь.

30 мая 1. Мы выехали из Пекина поездом, быстро домчавшим нас до Тяньцзиня. Этот огромный торговый порт с его концессиями и прямо-таки невероятным оживлением после величественного Пекина слегка оглушил нас. Всюду масса европейцев, говорящих большей частью по-английски.

В Тяньцзине мы окончательно определили наш маршрут на Цзинаньфу (губернский город Шаньдуна), решив после долгих обсуждений ехать первобытным способом: на лодке по Большому (Великому. — Ред.) каналу.

Домчавшись с помощью электрического трамвая и рикшей до грязнейшей лужи, представляющей из себя бассейн для джонок, отправляющихся по каналу на юг, я без всякого труда нанял до Дэчжоу за 15 мексиканских долларов большую джонку с каютным помещением. Принесли весь наш багаж (его немало), разместились. Каюты хватило для всех участников экспедиции: Шаванн, я, мой приятель фотограф Чжоу из Пекина, эстампер (слепщик) Цзун (очень способный, [33] хотя и малограмотный человек) и слуга Сун. С соседних лодок приходят люди, усаживаются и, как водится, смотрят во все глаза на «заморских дьяволов» (ян гуйцз). Вступаю с ними в разговор. Слушают сосредоточенно. Затем поднимаются и говорят: «Удивительное дело! Иностранцы, которых мы видали, то тебя толкнут, то ударят, то всячески обидят, а вот разговариваешь же ты, сяньшэн, с нами по-человечески! Можно, значит!»

Во время разговора нарываюсь на любопытный инцидент. «Куда, спрашиваю, вы наменяли этакую уйму медяков (чохов)? Ведь с такою кладью мы потонем еще чего доброго!» — Молчание. Потом один из лодочников, поколачивая трубкой о пол, чтобы вытряхнуть пепел, говорит серьезно: «Какие нехорошие слова!» Спохватываюсь и спрашиваю: «Табу что ли?» — Смеется: «Да! Этого слова (тонуть — яньцы) мы избегаем».

Табу — очень интересная область для филологического изыскания в китайской лексикологии. Из быта тех же лодочников известно, например, изменение настоящего названия палочек для еды — чжуцзы в куайцзы просто потому, что чжу значит также остановиться, застопориться (чжуся, чжаньчжу), а куай значит быстрый. Неграмотному человеку, конечно, нет никакого дела до того, что эти слова пишутся в обоих значениях совершенно различными иероглифами и что созвучие — простая случайность, к тому же еще условная, ибо ограничивается всего лишь одним слогом. Табу распространен в китайской простонародной речи так же сильно, как и у других народов. Змея у китайцев называется чан-чун (длинный червь), тигр — лао-ху (почтенный тигр), лисица — ху-сянье (святая лиса), мышь — сы-тхяотхорды (четвероножка) и т. д. Не упоминаю, конечно, о табу приличия, женских, евнушеских, монашеских и прочих. Исследование этого вопроса по исчерпывающему подбору материала было бы весьма желательно.

Шаванн вслушивается в мою беседу с рабочими и с грустью замечает, что главным содержанием вопросов, мне предлагаемых, являются деньги, деньги и деньги. Жаль, жаль, конечно, но типично ли это только для китайцев? [34]

Жара, духота; какие-то невероятных размеров бесшумные черные тараканы — плохой аккомпанемент сну усталых людей. Часто просыпаюсь, идиллическая по теории обстановка далека от идиллии на практике. Когда же просыпаюсь окончательно, то вижу, что лодка и не думает трогаться, несмотря на клятвенные обещания лодочников, данные вчера.

Наконец, едем. Пробираемся сквозь подвижной мост палуб, в лесу мачт при помощи бранных окриков исключительно генеалогического типа, багров, рук, веревок и других средств. Когда же выезжаем на свободу, то ветер не желает дуть нам в спину, а как-то дрябло напирает в лицо. Рабочий слезает с лодки, забегает вперед по берегу, впрягается в лямку и тянет нас вперед со скоростью столь непочтенного в Китае существа — черепахи. Лямка эта представляет собой бамбуковую планку, привязанную с обоих концов к главному узлу веревки. На планке читаю надпись: «[Так] просвещенный князь [Вэнь-ван] пригласил к себе министра-визиря [тайгун. Надпись эта характерно иллюстрирует пристрастие китайца к цитате и намеку, проявляющееся при всяком удобном случае. Дело вот в чем 2.

Просвещенный князь (Вэнь-ван) видел вещий сон, истолкованный ему в том смысле, что он-де вскоре найдет себе помощника по возвеличению рода (династии) и министра. Взнь-ван направляется к реке Вэй (нынешняя провинция Шэньси) и видит восьмидесятилетнего старца Люй Шана, удящего рыбу. Вэнь-ван предлагает ему княжескую колесницу, как особую честь. Люй садится и… велит везти себя самому князю. Тот даже на это согласен, лишь бы только добыть себе в министры мудреца. Однако через шестьсот шагов выбивается из сил и говорит, что далее не может. Люй настаивает, чтобы он продолжал, иначе, говорит, ни за что не стану тебе служить. Кряхтя, взялся Вэнь-ван снова за гуж, но, пройдя двести шагов, остановился, на этот раз самым решительным образом: «Полшага далее не сделаю». Люй говорит: «Жаль! Каждый, сделанный [35] тобою шаг, был равносилен году царствования твоей династии. Значит, ей придется существовать всего около восьмисот лет» (как и случилось!).

Везти телегу и бурлачить по-китайски один и тот же глагол тянуть (ла). Поэтому фраза: «Вэнь-ван просит Люй-тайгуна (министра)» — как бы говорит: «”Тянем” и мы лодку, как Вэнь-ван ”вез” своего министра». Такие надписи характерны для литературного Китая, в котором прямо не терпят незаполненного надписями пространства. Эпиграфическая мода, проникнув в народные массы из феодальных верхов, где она воцарилась, очевидно, с утверждением иероглифики, держится здесь с особенным упорством. Китай — страна надписей. Все те места, которые у нас свободны от надписей, в Китае обычно ими покрыты: косяки, полотнища дверей дома, стены над окнами и т. д. Надписи пишут, конечно, не сами обитатели бедных домов и лавчонок, так же как и лодочник, который и прочесть-то надпись не может, хотя содержание ее прекрасно знает. Но важно, что все эти малограмотные и совершенно неграмотные любители литературных цитат имеют к ним вкус. Культурная толща Китая здесь особенно видна.

Становится жарко. Вода канала возмутительного цвета, вонючая, начинает казаться несносным лоном природы. Усевшись на корточки, лодочники хлебают мутную жижу — суп из лапши, закусывают желтыми кукурузными лепешками и овощами, нарезанными тоненькими ломтиками, которые они аппетитно поддевают палочками 3. Питательности в такого рода пище немного.

Кругом пусто и уныло. Полей из-за берега не видать. Глина, жалкие кустики, встречные баржи — вот и весь ассортимент впечатлений. По берегам виднеются спорадические группы людей, плавным, уверенным, совместным движением вычерпывающих плетеным ковшом воду из канала на поле. Это те, что победнее. В других же местах такую работу проделывает [36] мельничное колесо, поворачиваемое наверху горизонтальной шестерней с лямкой, в которую впряжен осел.

Доезжаем до местечка Янлюцин (Ивовая зелень), знаменитого своими печатными народными картинками, поставляемыми на весь Северный Китай. Содержание этих картин чрезвычайно разносторонне, и, я, право, не знаю ни одного народа на свете, который сумел бы себя выразить на бесхитростной простой картине с такою полнотой, как народ китайский. Здесь и весь сложный живописный быт, и чудесный мир, сказки, побасенки, легенды, и моральные поучения, сатиры, карикатуры, заклинательные символы, благожелательные ребусы, изображения празднества Нового года со всевозможными украшениями, чествованиями духов и божеств и т. д. Их печатают на деревянных досках, причем контур печатается отдельно, а краски также каждая в отдельности.

Заходим на одну из фабрик. На лицах хозяев полное недоумение. Еще бы! Иностранцы, говорящие по-китайски, знающие не только о существовании этих картин, но и перечисляющие техническими терминами их сюжеты, — вещь по меньшей мере странная. Накупаю массу картин, аппетит разгорается при виде столь обильного материала, исследованию которого я хочу посвятить свою диссертацию. Эта тема все больше и больше увлекает меня, тем более, что она никем еще по-настоящему не исследовалась.

Народное искусство в своих высших формах примыкает к «большому» искусству, прикладные формы которого (например, фарфор) вообще создавались народом. Но и в малых формах народное искусство часто близко к совершенству, и пример тому — лубочная картинка. Не может не поразить самая форма картин, их твердый отчетливый рисунок, результат, может быть, трех тысячелетий никогда не прерывавшейся традиции, отличные краски, сложная затейливость замысла, такая, что сюжет картины совершенно непонятен зрителю, не знакомому с культурой Китая. В самом деле, на этих картинках перед нами в самом прихотливом разнообразии проходит китайская живая старина, все то, что, питаясь древними родниками духовной культуры, истории, литературы, преданий, претворилось в форму, доступную уму китайского простого [37] человека, и обогатило его, связав его ежедневное убогое прозябание с жизнью тысячелетий.

Конечно, из общей культуры просачивается в народную толщу сравнительно немного. Но и это немногое, живя тысячелетиями и обрастая традицией гораздо больше, чем подчиненные моде верхи, представляет собой очень сложное целое, и изучать это коллективно-анонимное творчество является задачей весьма трудной. С этой трудностью я столкнулся еще в университете, когда до нас, студентов-китаистов, случайно дошла одна из таких картинок 4 с совершенно непонятными нам фигурами и иероглифами, которые при всем нашем старании могли быть только «прочтены», но не прочитаны, ибо мы не в состоянии были хоть что-либо понять в изображении. А изображено было, как мне тогда казалось, нечто совершенно невообразимое: какой-то старик с комично утрированным, уродливым, огромным лбом едет на пестром олене. А вокруг круглолицые, румяные ребята со шкатулками, из которых вьется дым, а в дыму опять невесть что, куда-то бегут, что есть мочи. Один из мальчуганов держит на ленте огромную лягушку, давящуюся медной деньгой, а двое других, так же загримированных, напудренных и нарумяненных, как и первые два, замерли в апофеозе: один с такою же шкатулкой в руках, а другой — с цветком. Вообще все это настолько не похоже было на то, что нам преподавалось, что не только ключа, но и подхода-то ко всей этой, круто заправленной мешанине не было. Что это за картина? Кому она продается? Кто ее рисует? Если все это делается на потребу простых людей, то почему ученые люди (наши преподаватели) этого не понимают?

Словарь Палладия-Попова, составленный по словнику труднейших выражений, недостаточно знакомых даже шедшим на государственный экзамен китайцам, игнорировал «простые» выражения, как недостойные большого словаря, а лектор-китаец только смеялся и говорил: «Это все грубые и глупые люди себе позволяют. Я не желаю на это и смотреть в университете». [38]

Разрешить загадку этой картины мне так и не удалось с 1898 по 1902 г., и только в 1903 г. я начал кое-что понимать в ней, хотя еще и не все. Когда же я приехал в Пекин и пережил в нем празднество китайского Нового года, то прежде всего обратил внимание на бытовую эпиграфику и эти самые лубочные картинки, которые, как бы дополняя иероглифику, покрывают все здания и столь обильно представлены на улицах в течение месяца Нового года, что пройти мимо этого явления просто невозможно. Я не только обратил внимание на этот новый для меня Китай, не только стал усиленно приобретать и изучать эти картины, но и решил написать о них диссертацию. Само собой разумеется, что злополучная картинка, задавшая мне такую головоломку, как архитрадиционная, сразу же попала в мою коллекцию. Теперь я уже в состоянии решить этот ребус. Именно ребус, ибо особенностью китайского искусства, и в высшем его проявлении, и в народно-лубочном, является мания ребусов. Ребусы данной картинки заключают в себе благожелания на всевозможные темы. Так, старик с огромным лбом — это дух Южного полюса и звезды Долговечности, Шоу-син,— посылает долгие годы; олень, на котором он восседает, дарует высокие чины с обильным жалованьем (ибо олень и жалованье имеют одинаковое звучание лу, хотя обозначаются различными иероглифами). Толстяк-мальчишка держит в руках огромный гранат, раскрывший свои зерна, желает сотни зерен-сыновей (религиозная мания китайцев, вменяющая человеку в несчастии и нечестии неимение мужского потомства, имеет доисторическое происхождение). Далее, два совершенно одинаковых мальчика держат в руках: один — коробку, другой — цветок лотоса. Это — символы, превращающие в ребус самую типичную для китайских картин формулу — «единение — согласие» — хэхэ. Коробка — хэ, лотос-цветок — хэ передаются, как видно, однозвучными (но графически совершенно различными) словами хэхэ. Таков немой ребус этого благожелания. Искусству оставалось сделать еще один шаг для его оживления путем создания совершенно одинаковых фигур, держащих в руках эти символы, двойников хэ и хэ. Однако формула хэхэ как благожелание одна не встречается. Наиболее частым ее спутником является пожелание [40] богатства. Это и изображено на картинке: коробка приоткрыта, и в ней видны круглые перлы, от которых исходит сияние, переданное в виде дымки. В дымке в свою очередь заключено все, чего только может пожелать жадная фантазия, т. е. золотые и серебряные слитки, перлы, яшмы, медные деньги в виде отдельных монет или же длинных цепей, прихотливо принимающих (в орнаменте) форму дракона (так называемый дракон денег). В довершение всего мальчик держит на ленте трехлапую жабу, кусающую деньгу, на которой надпись: «Ежемесячно богатеть!» Таким образом, полной формулой, заключенной в этом ребусе, становится следующее благожелание: «Единение — согласие да принесут всяческое богатство!» Эта основная тема может варьировать до бесконечности, и ребус соответственно может осложняться тоже бесконечно.

Нетрудно видеть, что главной предпосылкой распространения подобных картин, изображающих в красках и рисунках все то житейское благо, которое мерещится [41] голодной фантазии бедняка, является безысходная нищета народных масс. Только живя в Китае, понимаешь, как могут возникнуть эти сны наяву, эти мелкобуржуазные наивные мечты.

Однако самый интересный и самый распространенный тип лубочных картин — это картины серьезно, необычайно вдохновенно изображающие китайского актера, исполняющего исторические пьесы, которые все проникнуты экспансивным восхвалением добра и порицанием зла.

Родная история явилась необъятным поставщиком сюжетов китайских музыкальных драм. Доминирующее количество их — это иллюстрации к истории. Не удивительно поэтому, что эпизоды, лежащие в основе этих драм, вращаются чаще всего вокруг тех исторических периодов, которые с наибольшей ясностью выставляют героя и сообщают наибольшую подвижность обстоятельствам. Так, например, сотни китайских пьес рассказывают о событиях III в. н. э., когда разыгралась борьба за единовластие между тремя самостоятельными государствами, на которые распался Китай после Ханьской династии. Эта эпопея борьбы крупных фигур, ставшая содержанием бесчисленных народных легенд, собранных в XIV в. в колоссальный и популярнейший роман «Троецарствие» 5, составляет чуть ли не семь десятых всего театрального репертуара и дала народной картинке неисчерпаемый материал.

Подвиги выдающегося полководца Чжугэ Ляна, министра и главного советника одного из трех претендентов на престол,— излюбленный мотив народных картин. Одна из таких картин, купленных мною здесь, изображает эпизод из пьесы «Хитрость с пустой крепостью».

Чжугэ Лян с очень небольшим отрядом войск оказался осажденным в городе-крепости. Талантливо рассчитав, Чжугэ Лян открыл городские ворота, и враг, действительно, не рискнул войти, подозревая западню. Картинка изображает воеводу Чжугэ Ляна восседающим в парадном платье на городской стене: он спокойно играет на цине, а ворота города открыты. Надпись на картинке называет героя «Лежащим драконом», ибо он как [42] министр мог быть только «лежащим» (т. е. скромным) драконом в отличие от «взвивающегося» и летящего по небу, т, е. государя.

Другая картина с чрезвычайно сложной фактурой изображает типичный китайский театр с надписями на столбах, играющими роль не только декоративную, но и поучительно-литературную. В данном случае две параллельные надписи гласят следующее: «Мы [актеры] хвалим добро, злодейство казним, различая, что славно, что скверно; и вот все дела чуть не тысячи лет как будто на ваших глазах. Мы скажем о мире, споем о разрухе, укажем, где счастье и где разрушенье. И вот, все семнадцать династий лежат перед вами, открыты как книга». Блестящий ансамбль китайской группы изображен играющим одну из пьес на тему, взятую из того же героического романа. Здесь вы увидите перед собой и «премудрого государя» (мин цзюнь), и «государя темного, омраченного» (хунь цзюнь); бравых генералов в патриотическом возбуждении; министров в спокойной позе ученых людей, как определенно добрых и хороших, так и определенно подлых, «продающих страну». Здесь то основное различие между добром и злом, о котором говорит надпись, представлено в фигурах. Медальоны, раскрашенные в разные цвета, рассказывают эту героическую эпопею. Над медальонами общий заголовок: «Мы вам споем о трех державах и затем десять раз вздохнем».

Еще одна картина на тот же исторический сюжет. Актеры разыгрывают пьесу (вернее, один из многочисленных ее вариантов) «Бранит Цао», никогда не сходившую со сцены. На картине изображен благородный ученый Ни Хэн, обличающий перед собранием сановников бессовестного узурпатора Цао Цао (ненавистное имя в китайской истории и литературе). Ни Хэн в шутовском наряде (Цао велел ему быть во дворце актером-барабанщиком), да еще для придания вящего эффекта до неприличия сокращенном, бьет в барабан и поет свою знаменитую оду «Попугай», высмеивающую тирана. Лицо Ни Хэна щедро выкрашено в красный цвет, что означает добродетель: стыд проходит через кожу, значит, есть совесть. У негодяя Цао Цао вместо лица — белая маска. Свое негодование Цао Цао выражает весьма энергично. Синклит военных и гражданских [43] чинов изображают актеры в костюмах полутрадиционных, полуфантастических, но пышных и роскошных, как всякий наряд китайского актера. Блестящие краски для народной картинки не менее необходимы, чем сам рисунок.

В моей коллекции уже имеются десятки картин, подобных описанным. Честность, преданность, мужество олицетворяются в тысяче типов китайской народной картины: то в образе честного князя Лю Бэя, борющегося за свое правое дело продолжателя насильно устраненной династии Хань, то — его министра Чжугэ Ляна, помогавшего ему в этой борьбе, несмотря на все соблазны быть принятым у более крупного противника. Добродетелью, которая воспевается и восхваляется на все лады театральной картинкой, является, таким образом, добродетель честной преданности престолу (чжун-хоу) — основа конфуцианской морали. Казалось бы, что даже в такой монархической стране, как Китай, трудно представить себе, чтобы народ восторгался столь чуждыми ему событиями чиновничьего мира. Однако безмерная любовь китайцев к театру наполнила весь мир их воображения историко-театральным содержанием, и все театральное стало родным, близким, понятным.

События родной истории, ее героика, борьба, театральный парад своей национальной культуры — все это неизменно трогает сердце китайца, независимо от того, сколько он знает иероглифов, и знает ли он их вообще.

Не меньшей популярностью пользуются и музыкальные драмы с фантастическим сюжетом, почерпнутым из народной мифологии.

Одна из лучших имеющихся у меня театральных картинок иллюстрирует пьесу «Брак на Млечном пути». Сюжет — полная фантастика. В одной семье после смерти родителей старший брат совершенно обошел младшего, оставив ему только старую корову. Корова оказалась волшебной: говорила человеческим голосом, указывала, где найти деньги и за какое дело взяться. Хозяин ее разбогател, и брат стал ему завидовать. Выведал о корове, увел ее, хлестал, чтобы она говорила, но корова молчала, и он убил ее. Младший брат, прослышав, выпросил шкуру и принес домой. В ту же [45] ночь он видит во сне корову. Она велела ему одеться в ее шкуру, которая сделает его невидимым, пойти на берег реки и похитить платье небесной девы. Тогда та вынуждена будет стать его женой. Все сбылось. Красавица жена родила ему ребят и принесла в дом счастье. Однако главная небесная фея, узнав о таком мезальянсе, пришла в негодование и разлучила супругов, вызвав фею на небо. Муж бросился за ней, неся детей в корзинке, но у небесных ворот его встретила главная фея и выпустила из рукава небесную реку (Млечный путь). Потом, смилостивившись над бедным мужем, разрешила ему седьмого числа седьмой луны видеться с женой. С тех пор фея созвездия Ткачихи переходит в эту ночь по мосту, сплетенному сороками через Млечный путь, чтобы свидеться со своим Пастухом (тоже созвездием).

Другая превосходная, тонкого рисунка картинка рассказывает не менее поэтичную и тоже любовную легенду о белой змее, являющуюся сюжетом одной из популярнейших театральных драм. Таких примеров масса. Театр и картинка, дополняя друг друга, представляют собой самые действенные источники культуры и эстетики для безграмотного населения.

Культура неграмотного человека — это его устная традиция: пословицы, басни, рассказы, мифы, предания, история. Все это нашло свое отражение в лубочной картинке. Сюжет лубка доступен и дорог неграмотному, гармонирует со всем укладом его жизни, ибо это свое, а не чужое. Картинки глубоко проникли в обиход, стали тысячелетней модой. В каждый Новый год бедняк наклеивает от одной до десяти таких картинок в разных местах своего жилья: на ворота, двери, стены, потолки, столбы, заменяя прежние, грязные, новыми. Спрос на них поэтому особенно велик в месяц Нового года, когда эти картинки наводняют уличные ларьки и продаются в неимоверном количестве, но и в летние месяцы ими торгуют и в деревнях, и в городах.

31 мая. Проходим мимо какой-то деревушки. Высится храм. Заходим. Обычный тип храма богини-подательницы детей. Сама она восседает в середине храма с кучей кукол-приношений вокруг. Всякий раз, как [46] молитва о ниспослании чад бывает услышана, счастливая мать приносит в храм куклу мальчика и кладет ее на место куклы, взятой ею ранее в качестве амулета. Сторожа, как и всегда и везде в Китае, крайне приветливы и гостеприимны. Угощают чаем и ни за что не хотят брать денег. Надо трижды отказаться.

Наступает 5 часов. Томный жар все еще неподвижно висит в воздухе, но уже не обжигает. Слезаем с лодки и идем по берегу. Кругом сплошная зелень полей, ослепляющая, восхищающая. «Кругом меня цвел божий сад». Обработан каждый кусочек земли, и так непривычно видеть поле, возделанное тщательнее любого огорода, с тычинками и всякими приспособлениями для увеличения полезной площади, что я останавливаюсь и не могу отвести глаз от этого трогательного зрелища.

Приходим в деревушку Дулю. Типичное название. Ду (и) Лю — две фамилии. Значит, живут два рода.

Напиваемся чаю огромными дозами, какие только и возможны летом в Китае, когда человек солидной комплекции буквально истекает потом, и возвращаемся на лодку. Какая-то старуха с соседней лодки завязывает со мной разговор, начиная, как водится, с расспросов. Из каютки высовывается миловидное личико ее внучки лет тринадцати. Старуха рекомендует ее. «У нас теперь, слава богу, нравы ”открылись” (фынсу кхайтхун). Женщины не пугаются мужчин, разговаривают с ними, совсем как у вас, иностранцев!» Внучка, оказывается, учится в открытой японцами в Тяньцзине школе. Прошу ее спеть что-нибудь из колыбельных песенок, которыми я тогда очень интересовался. Не хочет — стыдится, а взамен их поет вновь составленную песню о патриотизме (айго) из цикла школьных песен, обильно выпускаемых ныне в свет шанхайскими книгопродавцами, бесцветных и грубо приторных (японский шаблон, конечно, доминирует).

Ночь. Небо в звездах. Лодочник долго смотрит вверх и спрашивает, что такое звезды. Стоящий рядом фотограф Чжоу презрительно ухмыляется и говорит мне на ухо: «Не нужно отвечать. Что этот темный (ся дэн жэнь) человек может в этом понимать?» Однако лодочник слушает внимательно и, по-видимому, что-то смекает. [47]

1 июня. Наутро ветер оказывается противным, причем все усиливается. Лодку нашу, влекомую людьми, швыряет с берега на берег. Вперед движемся крайне медленно. Старый лодочник-рулевой равнодушно говорит: «Здорово дует старый Будда!» («Лаофо-е гуади тхуй ди!»). Выражение это меня заинтересовывает. Спрашиваю старика, что он разумеет под Лаофо-е (старый, почтенный Будда). Молча указывает на небо. Небо отождествляется с Буддой, Будда — с чиновником (лаойе). Впоследствии подобного рода смешения религиозных идей и их номенклатур меня уже не удивляли. Даже в храме Конфуция изображения самого «совершенного первоучителя» и его учеников неграмотными носильщиками назывались фо-е — буддами. И таким образом в будды попал тот, чье учение стало впоследствии их ярым врагом! Исследователи народных религий часто грешат тем, что, желая найти логику в разнообразии религиозных концепций, стараются выискать нечто готовое и уже сформированное в самом материале. Уроки, вроде вышеописанного, таким исследователям весьма полезны.

Идем по берегу. Заходим в какую-то деревушку. Туча женщин окружает торговца «красным товаром». При нашем приближении, конечно, стремительно ковыляют на своих козьих ногах в разные стороны. Проходим мимо какой-то маленькой кумирни, вход в которую вместе с горшком для возжигания замурован наглухо. Оказывается, сюда заходят нищие, избирающие это почтенное обиталище духов своим временным убежищем, загрязняют его, а не то и просто используют деревянную утварь для своего костра. Замуровывая кумирню, оставляют небольшое отверстие, сквозь которое можно все-таки видеть, кому поклоняешься, и возжечь курительные палочки. Пот струится с нас потоками. В складках материи цвета хаки, из которой сшиты наши дорожные костюмы, этот ужасный пот выедает целые полосы, которые даже после кипячения материи ярко обозначаются белым цветом по общему желтому фону.

2 июня. Утром приходит поболтать какая-то старуха. Лодочник галантно осведомляется, сколько ей лет: «Небось, уже восемьдесят скоро!» — Старуха, весьма польщенная, скромно заявляет, что ей всего только [48] пятьдесят шесть.— «Ну и счастье тебе, старуха! (цзаохуа шыцзаюй хао). Выглядишь, ей-ей, на все восемьдесят!» Не поздоровилось бы молодцу, если бы он предложил сей комплимент какой-нибудь европейской матроне! Дело ясно. В патриархальном Китае возраст всегда заслуживает уважения! Поэтому понятие старый и уважаемый (лао) выражаются у китайцев одним словом.

Я могу только бесконечно обрадовать человека, дав ему (хотя бы и неискренне) больше лет, чем следует. Я как бы хочу этим преувеличением сказать ему: «Я должен Вас уважать, как старшего».

Ветер сегодня все время меняется. То дует нам в спину, и мы мчимся, то задувает нам в лицо, и опять тянут лодку люди со сложенными за спиной руками и лбами, повязанными от жары платком. Жара заставляет нас даже пренебречь видом воды в канале — и мы лезем в нее, чтобы как-нибудь освежиться.

Пристаем к большому городу Синцзы. Вывески на лавках сопровождаются лаконическим заявлением: «Чистая, истинная вера мусульман». Это значит, что торговлей здесь занимаются мусульмане, которые, как известно, не имеют дела со свининой. Надписью этой дают понять, во-первых, что здесь свинины нет и что спрашивать ее есть невежливость и оскорбление (шутники, злоупотребляющие этой религиозной заповедью мусульман, рискуют даже нарваться на нож), во-вторых, что мясо (по преимуществу баранье) здесь непременно свежее, так как в Китае резаки обыкновенно мусульмане. Мечеть тут же, неподалеку. Заходим, Мулла (ахун) в тюрбане некитайского типа радушно встречает нас и ведет в свой дом, полный арабских книг. [49] Поражает точность китайской транскрипции собственных арабских имен. Долго беседуем с почтенным наставником, причем более сами подвергаемся опросу, чем можем что-либо узнать. Любопытно все-таки, что на китайской территории не особенно-то легко водворить целиком иноземное учение. Так, наиболее популярными брошюрами при храме все же являются брошюры о любви к родителям и их важной роли в нашей жизни. Воинственный фанатизм и гурии рая — не особенно важные стимулы в глазах китайцев. Напротив, китаец глубоко возмущается их безнравственностью.

Прощаемся с ахуном самым трогательным образом и сопровождаемые ребятами всего села идем далее. Заходим в начальное училище первого и второго разрядов (в одном здании), построенное по полуевропейскому образцу, исключительно на частные средства. Входим в школу во время рекреации. Группа учеников на чистом дворе смотрит на нас в изумлении и на первых порах никак не может примириться с тем, что мы говорим по-китайски. Экзаменую парнишку побойчее по китайской истории. Отвечает дельно, хотя, конечно, не без промахов, а из задних рядов кто-то старательно подсказывает. История и история литературы в Китае до сих пор проходятся патриархально, т. е. путем усваивания на память фактов и имен, а впоследствии чтением схоластических исторических рассуждений.

Сознание важности делаемого настолько явно написано на лицах учительствующих и учащихся, что я удалился в восхищении от виденного.

Сопровождаемые тучей совершенно голых (как и везде в Китае летом) ребят, которые, разинув рты, безмолвно таращат на нас глаза, идем в поля, где вдали виднеются какие-то памятники. Находим развалины бывшей галереи животных на могиле императрицы Минской династии (XVI в.) — хаос обломков каменных львов, баранов, лошадей, человеческих фигур, стоявших когда-то в чинном порядке перед могилой. Памятник еще цел. Копируем надпись. Сегодня в первый раз я увидел, наконец, на дороге печь для сожжения бумаги с надписью: «Относитесь с должным уважением к бумаге, на которой что-либо написано, и берегите ее от дурного употребления». Эта печь поставлена, очевидно, каким-то усердным к необязательному добру [50] человеком, считающим, как и все китайцы, что ту бумагу, на которой написаны китайские знаки, изобретенные древними святыми, совершенными людьми, надо оберегать от грязного употребления и в случае ненадобности только сжигать. Я иногда спрашивал, почему же европейская печатная бумага не заслуживает того же уважения. Мне отвечали, что дело самих европейцев уважать свою бумагу и что, вероятно, знаки их не изобретены, как в Китае, святыми людьми древности, раз они позволяют себе обращаться с этой бумагой небрежно. Это настолько сильный аргумент для китайца, что я нигде не встречал скептического взгляда на него, как на предрассудок.

Город Синцзы производит впечатление большого торгового города. Огромные вывески, емкие и чистые лавки по очень длинной торговой улице. В гостинице (фаньдянь), где мы обедали, чисто и уютно. По стенам на красных наклейках надписи: «Осторожнее с огнем!», «Не обсуждать политических вопросов!» Последнее особенно характерно для китайской лавки, боящейся пуще огня дать повод чиновнику вмешаться в ее дела. Для чиновника (земского) малейший такой повод — доходная статья. Чтобы избежать оков и тюрьмы предварительного заключения, хозяин предпочтет дать тысячи лан чиновнику. Чтобы не возбуждать страстей, скандала и избежать подобных трат, вывешиваются надписи, вроде упомянутой выше.

Бредем по берегу среди роскошной растительности полей-огородов.

Проходим по деревушке Фынцзя. На первом плане два огромных могильных холма, соединенных в основаниях. Оказывается, здесь погребена чета известных в селе богатеев. В конце села видим Гуаньдимяо — храм обожествленного исторического героя Гуань Юя. Этот человек-бог пользуется высшей репутацией в Китае. Конфуцианские достоинства этого генерала III в. н. э., который служил с совершенно изумительной преданностью своему князю, известны всем, ибо он — герой самого популярного в Китае исторического романа «Троецарствие». Водящий нас по храму человек старается выказать на каждом шагу свою эрудицию по части деталей повествования и стенных рисунков на ту же тему. [51]

Гуаня почитают и ученые-конфуцианцы, ибо он прославился не только своей политической честностью, но и ученостью. Известно, что он с детства пристрастился к чтению и изучению хроники Конфуция. Изображен он поэтому в военной кольчуге, но с книгой в руках. За свою образцовую верность и честность Гуань был награжден разными посмертными титулами — от князя до царя (ди) — и, наконец, обожествлен. Его культ начался еще до XIII в. и является первым по своей распространенности. Нет местечка, где бы не было посвященного ему храма, причем отвлеченное обожание совершенной личности постепенно превратилось в поклонение божеству, дающему счастье, деньги и потомство. Иногда его божественная специальность сосредоточивается только на ниспослании денег, и он из честного вояки, бессребреника, бескорыстно преданного своему государю, превращается в бога денег Цайшэня, т. е. в нечто совершенно противоположное. Религия имеет логику только детскую, а то и вовсе никакой.

Народ не разбирается в генезисах тех духов и святых, которым молится. Он рассматривает их как незримых чиновников, имеющих власть над душой и судьбой человека точно так же, как зримый глазу китайский чиновник распоряжается в своей сатрапии безответным населением, и поэтому ищет заступничества у самых разнообразных духов. На храмовый праздник идут толпами, не разбирая, какая тут действует религия; всем духам молятся одинаково, даже явно презирая «специальность». И вот Будде, монаху, думавшему и учившему только о смерти, как об избавлении, ставят свечку, чтобы помочь родить детей, нажить деньги, ущемить врага и т. д., а военному генералу-герою Гуаню точно так же молятся о деньгах; и вообще мольба о деньгах и о мужском потомстве универсальна. Разнообразнейший храмовый статуарий едва ли известен даже самим жрецам, не говоря уже о верующих, и, как я говорил, какой-нибудь забредший в храм солдат может назвать Буддой статую... ученика Конфуция.

3 июня. Останавливаемся в крупном торговом местечке Ляньчжуан. Узнав, что в главном храме идет театральное представление, отправляемся туда. [52]

Театр при «храме божьем» — явление, шокирующее религиозных европейцев, но совершенно естественное в Китае, где храм не только церковь, но и клуб. Театральные подмостки устраиваются напротив главного алтаря и дверь приоткрывается, чтобы дух мог тоже насладиться игрой актеров. Сцена при больших храмах и монастырях обычно бывает постоянной, в деревнях же совсем просто: маленькая сцена устраивается в два счета, без гвоздей, только из бамбука и циновок. Перед сценой — места для знати, а дальше — людское море. И совсем оригинально решается эта проблема в городе каналов — Сучжоу, где лодка с актерами останавливается среди реки, а зрители рассаживаются по берегам. Все театральные труппы кочуют, и даже в крупных городах с постоянными театральными зданиями труппы перекочевывают из одного в другое. Такая оперативность китайского театра и огромное, невероятное для европейца, количество театральных трупп свидетельствуют о такой же популярности его. Действительно, Китай — страна театра. Более страстных любителей театра не видел свет, ибо это в полном смысле слова народный театр.

Однако, когда европейский зритель попадает в китайский театр, то первое впечатление, которое он выносит оттуда, это впечатление чего-то несерьезного, какого-то кривого зеркала. Он видит перед собой сцену без кулис и занавеса, оркестр, который помещается на сцене и производит оглушительную музыку, не усваиваемую европейским ухом, бутафорию, наивную до смешного, актера, поющего резким горловым фальцетом как мужские, так и женские роли, равно как и актрису, изображающую то женщин, то бородатых генералов, жесты, напоминающие озорных детей или акробатов-клоунов, грим, лишающий лицо актера всех признаков человеческого облика и превращающий его в фантастическую маску, и т. д. Однако если европеец не окончательно закупорен в свои условности и еще способен видеть и наблюдать, то он не может не чувствовать, несмотря на это первое ошарашивающее впечатление, что стоит перед дверью к оригинальному, огромному искусству, но ключа к этой двери у него нет. В чем же дело? Мы считаем себя абсолютным мерилом вещей, мы думаем, что мы всемирны, а на самом деле, мы — [53] только условны и ничего больше. Своих условностей мы не замечаем, ибо выросли в них. Наш язык нам кажется легчайшим, а он — труднейший. Так и театр. Наши кулисы, занавес, грим, искусственный голос, балетные жесты, речи в сторону — все искусственно и условно (это и есть суть театра — «театральное»). Просто мы в своем театре забываем о своих условностях. Но легко напомнить: китаец, не подготовленный к нашей опере (а подготовить его очень трудно), будет давиться от смеха, глядя, как Онегин и Ленский ссорятся под музыку. Все условности нашего театра сразу бросятся ему в глаза и шокируют его, ибо он в них не воспитан. Следовательно, правда тут обоюдоострая. Трудное восприятие китайского театра объясняется прежде всего тем, что мы подходим к нему со своими мерками, невольно сравнивая все со своим, а этого делать нельзя (так же как нельзя пить китайский ароматный чай с булкой и сахаром). Нельзя сравнивать несравнимое, нельзя составить одинаковую сумму из совершенно разных слагаемых. Наш театр существует около двух веков, а китайский — верных две тысячи лет, причем хотя он и подвергался сильному влиянию чужих культур, но свой основной национальный облик сохраняет нетронутым и по сей день. Китайский театр есть не что иное, как совершенно логическое проявление всей китайской культуры, и потому предпосылки его сложны и специфичны и весьма трудны для европейца, но они-то и есть те самые ключи, которые ведут к пониманию театра, а затем и к огромному наслаждению, которое он таит. Не то важно, что мы видим, а то, что видит китаец. Наше суждение начнется лишь с того момента, когда мы поймем, наконец, почему китаец наслаждается там, где мы бываем только ошарашены.

Подходим к храму и сразу же оказываемся в толпе зрителей среди массы деревенского люда, вряд ли когда-либо видевшего европейцев. На нас оглядываются, таращат глаза, но и только, никакого приставания (отмечаю этот факт, ибо наслышался всяких ужасов об отношении к европейцам).

На сцене, открытой с трех сторон, идет представление. Сцена постоянная, украшенная позолоченной резьбой, свивающейся в прихотливые узоры, над ней крыша, орнаментация которой не имеет ничего [54] соответствующего в Европе и неизменно чарует мой глаз. По бокам сцены на резных и раскрашенных столбах висят типичные для убранства китайской сцены лакированные доски с бегущими вниз иероглифами. Это — дуйцзы, параллельные надписи, столь излюбленные в китайском искусстве. Сразу же списываю их (для хрестоматии!). Весь текст значит следующее:

Пусть нет прекрасного вина,

Будем пить и — ничего!

Пусть нет вкусных яств,

Будем есть — и ничего!

Пусть нечем тебя одарить,

Будем петь и танцевать!

На сцене никаких декораций, но ясно, что действие происходит в императорском дворце: актер, одетый в пышный, ослепительный наряд, сидит на столе — это император на троне. Другой актер — генерал в латах — с орнаментом тигра, царя зверей, вскочил на стул и делает яростные движения, размахивая блистающим мечом (стул в данном случае — просто приспособление для сверхчеловеческого размаха). Стремление в китайском театре к сокращению бутафории, вызванное прежде всего постоянным кочевьем театральных трупп, идет гораздо дальше шекспировской сцены, ибо в китайском театре нет не только декораций, занавеса, кулис, звонков, суфлера и прочего, но и плакатных обозначений бутафории (как у Шекспира — «здесь лес» и т. д.). Бутафории как таковой вообще нет, есть только — стул и стол. Так, например, стул, положенный на землю, и весло в руке актера, изображающего красавицу, заставляют зрителя вообразить, как она плывет в роскошной лодке, а бедняга студент, стоящий тут же, смотрит в бамбуковую трубу, как она исчезает. Когда нужно изобразить холм, стул сыграет и эту роль. Стол может быть и кроватью, может быть и алтарем. И в том, и в другом случае он будет покрыт вышитой скатертью (в богатых театрах — совершенно роскошной), но отнюдь не для придания сходства с кроватью или алтарем, а только для общего парада. Если один генерал разговаривает с другим из осажденной крепости, то влезает для этого на стол, на котором громоздятся табуреты, и китайскому зрителю это нагромождение сейчас же ярко нарисует крепость. Последняя, впрочем, [55] может быть изображена еще куском холста с белыми полосами, который держат в руках двое слуг, считающихся невидимыми, и потому одетых в простое платье. Если на холсте нарисована рыба, — это река, если колесо, — телега и т. д. Я мог бы полностью иллюстрировать все сказанное театральными народными картинками, ибо никакая фотография не дает такого впечатления от китайского театра, настоящего, народного театра, как эта простая лубочная картинка. Фантазия художника и фантазия актера идут одним путем и создают необыкновенную сочность и характерность изображаемого. Конечно, в народной картинке обыкновенно комбинируется условный театральный реквизит с его пышной, хотя и несуществующей реализацией так, чтобы все было красиво и многозначительно (хаокань), но в то же время совершенно не считается нужным отходить от театральных традиций, и точно так же используются столы и стулья вместо алтарей и кроватей. Более того, когда художник хочет изобразить, скажем, блаженную страну (рай, что ли), куда летят бессмертные журавли и несут для вас, дорогой покупатель, столько палочек, сколько лет вам желают еще прожить, то и тогда этот сложный реквизит по-прежнему выполняется двумя невидимками-слугами, расстилающими размалеванное полотно.

Отсутствие декораций на китайской сцене и стремление к минимуму ее условного реквизита компенсируются, таким образом, ответным воображением зрителя. Фантазия требуется именно от зрителя, а не от режиссера, как у нас, и это никак не характеризует китайского зрителя более наивным, чем мы.

Однако стремление к облегчению театральной сцены на этом не останавливается и идет гораздо дальше. Как в живописи китайский художник стремится уйти от фотографической точности и изобразить сущность, мысль предмета, так и китайский театр принципиально стремится к фантазии, к изображению предмета, а не к его бутафорской имитации. Если на европейской сцене должна быть дверь с замком и ключом, то так и бывает, в китайском же театре и дверь и ключ будут изображены только жестом актера. Так же он зажигает несуществующую свечу и гасит ее, так же он сражается с врагом, а когда умирает, то не бухается на пол, а [56] просто... уходит влево (если же остается жив — то направо). То, что имеет место в нашем театре как например, в «Псковитянке», когда Иван Грозный выезжает на живом коне, китайцу покажется безумием: живой конь при холщевых деревьях!

Эта условная сценичность требует, конечно огромного актерского мастерства. И действительно, лозунг китайского актера — сценическое преображение. В Пекине я видел одного актера, исполняющего роль знаменитой красавицы древности Си-ши, одной из трех, о которой сложилась историческая пословица: «Раз взглянет — опрокинет город, два взглянет — погубит царство». Актер-мужчина с неподражаемым совершенством сумел передать характер этой очаровательной, талантливой кокетки; в каждом его движении и в каждом слове сквозили надуманность, нарочитое умение тонкая женская игра. Он не копировал женщину, он изображал ее, рассказывал о ней. Актер, играющий роль царя обезьян Сунь У-куна, чрезвычайно насыщенную акробатикой, проделывает виртуозные сальто и кульбиты, но это не просто акробатика, и то, как он подражает обезьяньим ухваткам, тоже не просто имитация зверя. Это — мастерство изображения, это сценическая преображенность.

Костюм китайского актера пленяет своим исключительным изяществом, красотой и невероятной роскошью, которая заменяет все прочие аксессуары наших постановок. Сцена должна быть парадной, праздничной. Весь эффект в костюмах, роскошь которых утрируется часто вопреки исторической правде, и нищая лодочница все равно одета в шелка и нарумянена. Однако стиль, цвет и форма костюма очень важны, так как указывают на роль и характер действующих лиц. Так гражданские чиновники носят особый халат, цвет которого определяет их положение (губернатор — красный, император желтый с драконами, студент — белый вышитый халат и узорную диадему). Конного генерала можно сразу узнать по флагам за плечами и каске, пешего — по восьмиугольной шапке с привесками и поясу, спадающему вниз по бокам, честный простой человек одет обычно в синий халат без пояса и т. д. Конечно во всем этом много и фантазии актера, вряд ли учитываемой. [57]

О характере действующих лиц говорит и грим, разнообразный и причудливый. Грим может превратить лицо актера в сплошную или несплошную маску (но без маски фактической), но может и отсутствовать (достойный простой человек только напудрен). Расписной в три краски грим покрывает лицо временщика, узурпатора. Белый грим на лице отмечает мерзавца, красный — благородного человека и т. д. Конечно, на лице, сплошь покрытом гримом, мимика затруднена и ее заменяет жест, разработанный до тончайших нюансов нашему артисту совершенно неизвестных. Для того чтобы обратить внимание публики на жест, актер откидывает длинный рукав и тем самым велит смотреть на пальцы. И надо внимательно следить за жестом, потому что он в игре китайского актера имеет не просто подсобное, как у нас, а первостепенное значение. Воевода жестом указывает, что бои безнадежен, или наоборот, энергичным гневным жестом вытягивая руку вперед призывает к наступлению. Некоторые жесты весьма сложны, и не всякий понимает их условный язык. Так, например, сжатые пальцы обозначают [58] успокоение. Кроме того, жестом китайский актер заменяет отсутствующие декорации и бутафорию. Перешагивая через несуществующий порог, он тем самым велит понять, что действие теперь переносится в комнату, жестом он покажет, что поднимается в гору или вскакивает на коня (которого, кстати сказать, изображает причудливо сделанная плеть), плывет на лодке, пьет чай и т. д. вплоть до отрезания носа преступнику. Надо сказать, что китайская сцена не любит натурального жеста: он всегда преувеличен, театрален. То же относится и к походке. Движение актера на сцене — это постоянный танец. Генералы выступают особым «тигровым шагом», актеры, изображающие красавиц на перебинтованных ножках, грациозно изгибаясь, семенят быстрыми ловкими шажками. В истории китайского театра есть много имен актеров, прославившихся именно своей поступью-танцем, полной красоты и абсолютного ритма.

Ритм — первое по значению условие игры. Фехтовальные жесты, виртуозная манипуляция с двумя мечами, атаки, езда на коне, акробатические сальто, прыжки — все это, вплоть до мельчайшего жеста, подчинено ритму оркестра. Когда видишь эту строгую согласованность движений, красок и музыки, которая вначале только раздражала непривычное ухо и натягивала нервы, начинаешь ощущать ее полную законность. Так, незаметно трансформируется первое впечатление и «дверь», к которой у вас не было «ключа», открывается...

Труднее всего европейскому уху помириться с пронзительным фальцетом, которым поет китайский актер. Постановка голоса у него горловая, у нас — грудная, однако и то, и другое — голоса неестественные, поставленные, т. е. искусственные, и, как всякая искусственность, условные. Вопрос, следовательно, только в том, кто к какой условности привык. И уж тут, как говорится, о вкусах не спорят.

Китай — страна многообразной культуры, его изобразительное мастерство (живопись, фарфор и т. д.) уже давно прославлено на весь мир, и театр, существующий не менее двух тысячелетий, насыщен культурой и мастерством. Веками сохранялась, копилась традиция, от поколения к поколению передавалась эстафета [59] мастерства, перешедшего, наконец, из мастерства в виртуозность, которая кажется иногда чем-то почти сверхъестественным, невозможным. В китайском актере прежде всего бросается в глаза именно это мастерство, ставшее традицией, или, вернее, являющееся следствием ее, плюс, конечно, колоссальная тренировка (с детства!). Китайский актер должен уметь петь, декламировать, танцевать, акробатничать — и все с одинаковым совершенством. Если наш оперный певец плохо играет, то про него говорят: «Зато голос хорош», китайскому же актеру ничего не простят. В Пекине я видел, как за какой-то промах актеру грозили кулаком из зрительного зала. Театралов в Китае масса. Собственно говоря, все театралы, ибо нет такого китайца, который бы не любил свой театр.

Ясно, что, расширив свой горизонт и допустив в него чужую форму, мы тем самым приобщим и к нашему миру это прекрасное и абсолютно общечеловеческое искусство. Надо лишь перевести язык одной культуры на язык другой и создать должные пропорции.

Условный театральный язык может быть понят только на его родной почве. Иностранец должен усвоить этот условный язык, переведя его сначала на свой собственный, не менее условный, а потом соединив добросовестно оцененные элементы его в новый мир, позволяющий жить жизнью чуждого вначале театра. Тогда увидим, что бескомпромиссное разделение добра и зла 6 может доставить не меньшее удовольствие, чем смешение того и другого в хаос, что направленные к этой ярко и демонстративно подчеркнутой цели и жест, и костюм, и грим, и голос, и музыка не смешны, а трагически велики, что бутафория и декорации могут и не быть предметами культа, что мужчина может исполнять женскую роль с исключительным совершенством, что древняя эпическая музыка может оттенить трагедию резкими эффектами, что в ней есть ясно выраженные мелодии, создающие настроение; и вообще увидим и услышим в причудливо новом виде то же самое, что видим, слышим, понимаем и ценим у себя, на родине. [60]

4 июня. Идем по прекрасным зеленеющим полям, орошаемым искусно поднимаемой наверх водой. По берегу посажены прекрасные тополя для укрепления берегов, о чем свидетельствует надпись на одном из деревьев, угрожающая судом виновникам порчи и потравы.

Проходим мимо какого-то храма и видим, что он превращен в кладовую для товаров. Религиозные заботы верующих, очевидно, не особенно балуют монахов этого храма, а может быть, алчность, столь присущая хранителям буддийской веры в Китае, побудила их сдать помещение. Мы видим это в Китае на каждом шагу. Очень часто храм является притоном опиеманов, игроков, бесприютных бродяг и т. д.

Нарушение святости места, по мнению китайцев, никого, кроме самого нарушителя, не боящегося возмездия, не касается. Во всяком случае церковное изуверство в Китае развито неизмеримо меньше, чем во всех других странах.

Библиотека сей почтенной обители, состоящая из разрозненных экземпляров буддийского канона, литургий и причитаний, покрыта солидным слоем пыли и валяется где-то в углу. Благодаря нашей любознательности книги эти попадают, вероятно, впервые за много лет в руки человека. Монахи не дают воли своей фантазии. Это, за незначительными исключениями, крайне грубый народ, знающий очень ограниченное число китайских знаков, и, конечно, ничего об Индии, санскрите, первоучении и первоучителях буддизма и т. д. Главная функция буддийских и даосских монахов заключается в начитывании текстов канона по покойникам и собирании подаяний по всему Китаю, особенно же ко дням храмовых торжеств.

На полях, по которым мы проходим, работает масса женщин. Пшеницу они вырывают с корнем, а не срезают. У многих за спиной свертки, из которых торчат детские головенки. Так трудятся китайские крестьянки: за плечами пищит младенец, искалеченные ноги ноют, увязая в грязи. Не удивительно, что от такой тяжелой трудовой жизни и, конечно, возмутительных условий деторождения женщины быстро вянут, и во всей полосе лессового Северного Китая они редко красивы, хотя встречаются девицы и молодые женщины [61] своеобразно интересные. Вообще же только юг Китая, особенно Шанхай и Сучжоу, славится своими красавицами. И действительно, обитательницы сих счастливых мест румяные, изящные, с жемчужно-матовой кожей, стройные, большеглазые, с роскошными волосами, причесанными по моде (которая законодательствует затем по всему Китаю), звонким, красивым голосом, прелестными манерами, остроумием и часто тонким образованием (это, конечно, только в богатых домах).

Я по-прежнему восхищаюсь поведением китайцев. Киваешь головой какому-нибудь старику, бредущему навстречу. Он тотчас же осклабливается и превежливо, даже слегка манерно, отвечает, затем осведомляется, куда держим путь, и восхищенный тем, что понимает и понят людьми, во всем столь резко ему противоположными, долго еще смотрит, кивает и улыбается нам во след. И так везде и всегда.

В Китае и за границей после событий 1900 г. я слышал много вопросов, касающихся отношений китайцев к европейцам. Я думаю и подтверждаю это опытом своего пребывания среди китайцев, что отношение это близко к идеальному. Паническое любопытство никогда не переходит в назойливое приставание действием. Разговаривая с вами, каждый старается изощриться в том, чтобы сказать вам самое приятное и правдоподобное. Не говоря уже о сверхэтикете, соблюдаемом повсюду в отношении вас, народная масса, если она еще недостаточно озлоблена миссионерскими промахами, ведет себя прекрасно. Страх перед европейцами, поддерживаемый постоянным вмешательством чиновников в интересах последних, конечно, играет большую роль. Но объяснить внешне прекрасное отношение к иностранцам только этим страхом для знающего Китай было бы ошибкой. Не надо забывать, что вежливость в Китае — основа всех взаимоотношений. Так называемые китайские церемонии, происходя из религиозного обряда чинного поведения в храме предков 7, давно уже вошли в быт как учтивость, этикет. Два неграмотных [62] рикши-извозчика бегущие навстречу друг другу вдруг бросают оглобли, становятся в чинную позу — руки по швам и, сдерживая дыхание, в изысканных выражениях осведомляются о здоровье и прочем. Потом оба сразу бросаются к своим коляскам и бегут дальше. «Церемонии» вывели из вежливого обращения местоимения я и ты, заменив их самоуничижительной формулой для первого и комплиментом для второго лица. Самый простой неграмотный человек знает, что нельзя спросить: «Ты, как твоя фамилия?», а надо: «Знатная (т. е. Ваша уважаемая) фамилия?»; нельзя закричать: «Дорогу, эй ты там!», а можно: «3аимствуюсь светом» (вашей уважаемой личности и позволяю себе потревожить Вас, т. е. прошу прощения). И так на каждом шагу. Это не означает, конечно, что не бывает на улице брани, ссоры и драки, но во всяком случае их бывает несравненно меньше, чем примирительных отходов от них и, наоборот, обязательной предупредительности и обязательного комплимента. Вежливые взаимоотношения составляют основу местной проповеди в особенности конфуцианской, и, стало быть, присущи этому глубоко культурному народу, а не пришли к нему от других народов вместе с нарядами и модами.

Может ли при таких условиях китаец допустить, чтобы европеец стал думать дурно о его воспитанности? Ясно, что он приложит все силы к достижению совершенно обратного эффекта. Так оно и есть на самом деле... Да, но в Петербурге в Летнем саду я видел, как китайцев дергали за косу.

Видим на берегу какой-то храм. Ползем и обнаруживаем интереснейшую вещь, типичную для Китая — смешение буддийского культа с даосским и просто народным, неизвестно, к какой религии относящимся. Храм этот поставлен духу Северного полюса неба (даосский культ), но в следующей нише стоит статуя Будды и написано на желтой бумаге: «Все в мире пустота» — наклейка типичная и обычная для буддийского храма. Здесь же изображены полубоги исторического китайского предания: добродетельный Чжоу-гун, дядя государя Чжоуской династии (XII век до н. э.), его жена Тао-Хуар-сюй, научившаяся от него магии и давшая будто бы основу для всех последующих магических школ, дух богатства и денег (Цайшэнь), восемь [63] бессмертных китайского религиозно-литературного предания и т. д. Ради экономии помещения, результатом которой и является это странное смешение самых разнообразных культов, сюда же пристроили нишу крайне популярного божества туди (местного владыки), храм которому обязательно воздвигается в каждой китайской деревушке. Божество это заведует направлением умерших данной области в следующие инстанции, каковы: бог города (чэнхуан) и бог Восточной горы Тай, находящейся в губернии Шаньдун. Там душе воздается по делам ее, и она перерождается к жизни лучшей или худшей. Вся религия Китая в области, касающейся суда над людьми, представляет собой просто незримую серию чиновников, совершенно параллельную земной, так что храм бога города, заведующего поступающими к нему из подлежащих сел умершими, похож на ямынь (присутственное место) с его воротами, канцелярией, отделениями, объявлениями и официальными надписями в соответствующем более почтительном, чем для земного судьи, стиле.

Так и в этой нише местного божества один из его дьяволообразных помощников (чиновник-бог сам работы не делает: он только заведует) того света держит в руках доску, на которой черными знаками, обведенными красными кругами (точь-в-точь как то практикуется официальными представителями власти в Китае), написано: «Взять душу и жизнь» того, чей срок жизни пришел к концу. В левой руке он держит зубчатую палку для того, чтобы подгонять лениво бредущие души заматерелых грешников. Такой тип, по преданию, является к умирающему «по душу», и не удивительно, что, как нежеланный и неумолимый, он изображается с искаженной яростью физиономией и в дьявольском облике.

Останавливаемся на ночлег у маленького порта (матоу) очень рано, что-то около 5 часов. Дальше ехать, оказывается, неудобно, ибо на далекое расстояние нет стоянок, а дождь мешает быстрому движению лодки. Старик говорит, что он опасается, как бы не вышло «ошибки», т. е. попросту, как бы нас в глухом месте не ограбили ночью.

Пока что перебираемся на пароме через канал и приходим к старому, разрушившемуся храму. [64] Китайское правительство никогда не дает денег на реставрацию храмов, предоставляя это богоугодное дело попечению верующих. Поэтому, как ни основательно строится китайский храм, его хватает только на определенное время (лет на двести), а затем он начинает разрушаться, если вовремя не будет поддержан старанием местных жителей или богатея, желающего загладить перед духом свои грехи. Картина разрушения, представляющаяся нашему взору, любопытна. Среди куч мусора, лежащих около столбов — бывших остовов стены, выдаются бесформенные груды облупившейся глины с деревянным стержнем, на который в былое время была насажена голова божества. Головы, руки, священная утварь — все это валяется в общей куче мусора. Вряд ли когда-нибудь можно будет реставрировать этот храм, хотя прекрасное качество материала, из которого строятся китайские храмы, дает возможность неоднократно утилизировать его при реставрации. Недалеко от храма на толстой сосновой ветви висит колокол. Легенда это объясняет тем, что колокол оказался только чудом спасенным от молнии, разбившей все вокруг.

Собирается, как и всегда, толпа ребят. Спрашиваю, много ли грамотных, т. е. знающих иероглифы. Очень мало. Бедность и занятость детей в домашних делах препятствуют их обучению. И все же необходимость просвещения китайский народ сознает гораздо более органически, чем многие из других цивилизованных народов. Замечу тут же, что проповедь Конфуция всецело зиждется на «учении и постоянном совершенствовании». От расы, непрерывно преемствующей подобное, можно ожидать многого.

Те из мальчишек, сбежавшихся поглазеть на нас, которые учились чему-нибудь, имеют какой-то особенно важный вид. Они одеты почище и обязательно с веером в руках. На веере надпись, сделана, конечно, сельским учителем и поэтому еле-еле грамотна.


Комментарии

1. Начиная отсюда, датировка ведется по новому стилю.

2. Содержание передаю по апокрифическому сказанию, очень известному в народе, особенно в дальнейшем развитии, и драматизированному под названием «Река Вэй» («Вэйшуйхэ»).

3. Китайцы едят двумя палочками, складывая их в одной и той же руке на манер карандаша и подкидывая сжимаемую ими пищу, конечно, предварительно разрезанную или соответствующим образом разваренную, в рот.

4. Это была одна из картин, привезенных В. Л. Комаровым из маньчжурской экспедиции 1896 г. Она и сейчас находится в коллекции В. М. Алексеева; на конверте надпись: «Картина, доставившая мне много мучений от 1898 по 1903 г.» (Прим. ред.).

5. Имеется в русском переводе: Ло Гуань-чжун, Троецарствие. т. I—II, М.,1954 (Прим. ред.).

6. Формула китайской драмы, конфуцианской по своей идеологии, всегда определенна: добро и зло несоединимы; добро торжествует всегда, а зло — это только повод к театральному сюжету.

7. Термин «китайские церемонии» прочно вошел в наш быт, но точнее говорить не о «церемониях», а о «ритуале» или «правилах поведения». Слово ли — церемонии — состоит графически из слов бог плюс сосуд, т. е. сосуды перед семейным богом, их порядок и благоговейное с ними обращение (Прим. ред.).

Текст воспроизведен по изданию: В. М. Алексеев. В старом Китае. Дневники путешествия 1907 г. М. 1958

© текст - Алексеев В. М. 1958
© сетевая версия - Тhietmar. 2006
©
OCR - Ingvar. 2006
© дизайн - Войтехович А. 2001