БЕЛЬКОВИЧ Л. Н.

В ЧУЖОЙ СТРАНЕ

(См. "Русская Старина", ноябрь 1914 г.)

Частенько, заинтересованный смыслом той, или другой картины, я обращался за разъяснениями к Чан-фу, думая, что этот "знаток китайского быта" разъяснит мне мое недоумение. Но "знаток" оказывался не на должной высоте своего назначения. Он прежде всего начинал смотреть на меня не то с удивлением, не то с насмешкой, и выражение его лица ясно говорило: — вот, мол, чудак и нашел о чем спрашивать, и после этого он обыкновенно отвечал: "моя не знай, барыня; — другой люди может знай. — Твоя скажи; моя не знай", а когда я к нему приставал уже со своими вопросами, то он обращался к кому-либо из посторонних и вступал с ними в переговоры, при чем я замечал, что посторонний давал всегда свои объяснения с серьезным и вместе с тем с самодовольным лицом: — Знай, мол, наших: — какие у нас картины-то рисуют; — не чета поди-ка вашим! — И он старался, видимо, объяснить содержание картины моему Чан-фу, — водил по ней пальцем, — тыкая им и в сонливые лица женщин (бабушек), и в самодовольный лица стариков, и в поставленных в "академические позы" молодых людей. Ну уж теперь-то Чан-фу объяснить, думал я, слушая и наблюдая за объяснением постороннего человека. — Ну что? спрашивал я его, приготовляясь слушать. — Но не тут-то было: — ничего я от него не узнавал и всегда он говорил только: "О, барыня! — это наша, мал-мало, театр играй". Да что же "театр играй"! — Ты мне толком-то расскажи, — допытывался я, начиная уже злиться. "Театр играй"; [482] вота другой человек скажи театр играй; — моя почем знай;"! И после этого он становился нем, складывал свои губы в ниточку, а я ругал его мысленно дураком, и тем кончались наши переговоры.

Помню из всех виденных мною картин, — меня в особенности поразила одна, так как сюжет этой картины был таков, что, глядя на нее, невольно я задавался вопросом: Неужели художник изобразил "Св. Блоговествование". Пресвятая Дева и явившийся к ней Ангел с цветком хризантемы — все это было здесь, но, конечно, типы и костюмы были китайские. Как я жалел, что Чан-фу и про эту картину дальше: "мал-мало театр играй" не пошел в своих объяснениях».

При каждом постоялом дворе непременно имеется свой повар, на обязанности которого лежит удовлетворение гастрономических потребностей посетителей. Повара обыкновенно — очень расторопные ребята и всегда по-видимому относятся к исполнению своих обязанностей с большой охотой и усердием, несмотря на то, что дел у них, как говорится: — хоть отбавляй. — Иной раз на постоялый двор ввалится человек 50 разных извозчиков, погонщиков, гуртовщиков и прочего рабочего и голодного, после трудов праведных, люда. Надо их всех накормить; — надо и посуду приготовить и вымыть ее; наконец и самое кушанье изготовить по желанию каждого посетителя, и все это делает один повар, вертясь как белка в колесе и не теряя, несмотря на это, своего веселого вида. Положительно все встречаемые нами на постоялых дворах повара поражали меня тою любовью, с которой они относились к своим обязанностям. Ничего нет невозможного в том, что китайцы, возводя еду в своего рода культ, относятся с известным уважением и к служителям этого культа, и эти последние, ценя это уважение, с такой охотою и любовию приносят себя в жертву. Что касается до вопросов питания, то к таковым китайцы действительно относятся с нескрываемым уважением и выдвигают эти вопросы по-видимому чуть ли не на первый план. При встрече, вместо нашего: "как ваше здоровье" или "как вы поживаете", китаец спросит: "обедали ли вы сегодня", зная, что если человек имел возможность пообедать, то следовательно он должен быть и здоров и счастливь.

Самым обыденным кушаньем китайца — простолюдина является каша из чоумицзы и к ней что-нибудь горячее — [483] в роде наших капустных супов. Эти кушанья всегда имеются уже в готовом виде, при чем в одном котле упревает рассыпчатая и желтоватая чоумицза и в другом суп. Повару, следовательно, остается только наливать эти кушанья и подавать их посетителям. Но некоторые из них не желают довольствоваться этими скромными и простыми блюдами и предъявляют свои требования на что-нибудь повкуснее: — один, положим, заказывает себе лапшу, другой — пельмени, — третий просит поджарить маленькие кусочки свинины с капустой, четвертый — еще что-нибудь заказывает, и т. д., и вот тут-то начинается работа. Приготовляется и лапша, лепятся пельмени и жарится мясо. — Повар, обливаясь потом, работает неустанно и в то же время обменивается еще иногда веселыми шуточками с посетителями, смеясь сам и заставляя и их смеяться тоже. Все поспевает у него с замечательной быстротой и проворством.

За всю дорогу нам приходилось питаться исключительно китайской стряпней, мы ели всегда лапшу, иногда пельмени, — пробовали и мясо в капусте и все это ели с большим аппетитом, — все казалось нам вкусным. Единственное блюдо, которое мне не понравилось и которое также пользуется почетом у простонародия — это так называемый "Тоу-фан". Приготовляется он, кажется, из бобовой муки, при чем из теста режутся ромбообразные фигурки, которые и варятся в воде. — Тоу-фан пресен и в общем безвкусен, так что мы все не понимали, как можно его есть с таким аппетитом, — но, вспомнив истину относительно разных вкусов, успокаивались. Единственно в чем ощущался недостаток — это в хлебе, так как китайцы не имеют обыкновения печь хлеб и они скорее варят его, для чего из пшеничного теста делаются небольшие кругленькие или продолговатые булочки (киандзы, или ман-тоу), затем их кладут на решето и держат таковые под паром кипящей в котле воды. Тесто приготовляется без соли и без всякой закваски, отчего оно совершенно пресно и безвкусно и в общем скорее напоминает какую-нибудь резину, чем хлеб. Казаки обыкновенно клали такие булочки в горячую золу и тогда корка пропекалась, середина же оставалась по-прежнему резиноподобной.

Обыкновенно наше появление на постоялом дворе производило в своем роде сенсацию между его обитателями, и все они стремились за "полярный круг", дабы посмотреть на заморских людей (в описываемое время появление русских [484] офицеров, а тем более в присвоенной им форме одежды, было большой редкостью в пределах Маньчжурии, теперь, конечно, китайцы к этому привыкли). Мы располагались на нарах — все в повалку, заказывали себе чего-нибудь поесть и в ожидании, пока пища будет готова, каждый из нас, принимался за какое-нибудь дело: казаки чинили амуницию — одежду, протирали и чистили оружие и т. п. Я доставал свои книги, зажигал свечу, предполагая приступить к процессу чтения — но этого большею частию не удавалось. Вокруг нас плотным кольцом уже стояла толпа, и слышно было, как входная дверь то и дело отворялась, скрипя своим блоком и впуская все новых и новых любопытных, которым очевидно уже кто-нибудь успевал сообщить о нашем приезде. Все эти люди сначала почти безмолвно смотрели на нас в течение нескольких минут; — слышались только тяжелые вздохи, покашливания, — да иной раз кто-нибудь передает в полголоса свои впечатления товарищу. Конечно, при условии нахождения под "расстрелом" сотни глаз, читать невозможно, и я начинал в свою очередь посматривать на этих людей и замечал, что многие из них смотрят как-то напряженно и с выражением даже какого-то страха, смешанного с недоумением и ожиданием. По всем этим взглядам действительно можно было придти к заключению, что эти люди принимают нас как бы за выходцев из иного, неведомого для них мира, к каковому они относятся и с любопытством, и вместе с тем со страхом, — как, вероятно, относятся спириты к появившейся перед ними материализованной фигуре. — Чего бельма пучат? — говорить какой-нибудь казак. — Ну и народ: — Людей, однако, не видали. — Кавалист не редко при этом кроил уморительные рожи и этим приводил, толпу в еще большее смущение, — она не знала, как к этому следует отнестись, не сделает ли, мол, этот человек какой-нибудь вред, или же он просто добродушно смеется. Кавалист не смущаясь продолжал выкраивать рожи из своего подвижного лица, и тогда толпа начинала уже понимать, что этот человек только добродушно шутит, и сама начинала добродушно посмеиваться. Шанго, шанго, говорили эти люди; — шанго!-сян-хау-ла! (хороню! мы друзья — братья).

— То-то — шанго, говорил Кавалист, а то ишь в одно место сгрудились, нет тебе ни ходу, ни выходу — и стоят, да как совы смотрят. — Русский человека, всегда, брат, шанго, [485] говорил он, хлопая по плечу какого-нибудь парня, — который испуганно бросается в толпу, стараясь в ней спрятаться.

Слышится общий смех.

— Эх ты, парень, — я к нему, однако, с лаской, а он и труса задал — говорил Кавалист.

Снова одобрительный смех.

И так, мало-по-малу, завязывается общение. Некоторые подходят к Чан-фу и, многозначительно указывая на меня глазами, что-то спрашивают в полголоса. Чан-фу принимает на себя важный и официальный вид и отвечает: "Санж-у". Это значить — спрашивали о том — сколько мне лет и он ответил, думаю я, — затем слышится еще какой-то вопрос, и Чан-фу по-прежнему с важным видом говорить: "Сюнь-фу". — Это значить — спрашивали — какой у меня чин, и он снова удовлетворил любопытство вопрошающего. После этого слышится неоднократно это Санж-у и Сюнь-фу, потому что каждый подходящий считает почему-то первым долгом спросить о моих летах и о чиновности. — Затем чаще всего при таких разговорах повторялось, слово "Уолос", это уже относилось до народности, и толпа следовательно любопытствовала о нашей национальности. — Повторялись также очень нередко, слова: Индза, тин, иен, то-фа ей-до, мэй-мо, ян-дин, пиза-хуза и т. д. словом, выражения, показывающие, что опрашивающие любопытствовали о том, сколько я получаю денег, и делали подробный разбор и оценку моей внешности: — волос, усов, носа, глаз и т. д. Чан-фу, с видом знатока, читал этим людям целые лекции, и они слушали с вниманием, покачивая в знак согласия головами и выражая свое удивление словами: шанго шанго-уля, а то и просто издавали звук похожий на це, це, це.

Так в течение нескольких минуть Чан-фу разыгрывал перед этими людьми роль директора какого-нибудь зверинца, выставленного на показ "почтеннейшей публики". И надо правду сказать, что "директор" старался выставить перед зрителями своих "зверей" не как зловредных хищников, которых надо бояться, потому что они кусаются, а как таких, к которым можно смело подходить, не рискуя быть укушенным, и действительно он достигал этого вполне. Толпа начинала держать себя не с прежним принуждением; разговоры делались громче; чаще и чаще на лицах появлялись приятные и радостные улыбки. — Находились, наконец, такие смельчаки, которые решались подойти поближе, и тут прежде [486] всего они рассматривали подробно наши одежды, пробуя руками драп и сукно на пальто, щупая каждую пуговицу, рассматривали погоны, шашки и пр. Сделав таким образом самый подробный "инспекторский смотр" нашей внешности, они начинали осматривать кое какие вещи, и здесь их внимание прежде всего приковывалось зажженной стеариновой свечей, к которой они всегда относились почему-то с чувством глубокого уважения и изумления: им вероятно казалось странным и необъяснимым, как это может существовать на свете такая свеча, которая дает так много света, что их убогие сальные конусообразный свечи и масленые светильники конкурировать с этим хитрым заморским изобретением никак не могут. — Свеча ходила по рукам, ее осматривали; ощупывали и чуть ли даже не облизывали и потом с блогодарностью возвращали ее мне, выражая свой восторг и удивление. — Интересовали их и книги, и я, видя, что кто-нибудь намеревается поближе познакомиться с тем — какие бывают у заморских людей книги, брал таковую и начинал показывать толпе. У меня было с собою полное сочинение одного из наших великих писателей с его портретом. Я показывал им этот портрет и старался объяснить, что вот этот человек написал все эти книги. Смотрящие удивлялись, покачивая головами, и буквально вперяли свои глаза в портрет, — теснясь и смотря друг другу через плечи, при чем всех почему-то поражала борода и усы на лице писателя. Всегда в толпе находилось много грамотных, так как грамотность в Китае вообще между народом имеет по-видимому большее распространение, нежели у нас. Я просил кого-нибудь из грамотных взять лист бумаги и изобразить мне на нем несколько слов с помощью Иероглифов. — На это всегда охотно соглашались, и каждый наперерыв старался щегольнуть своими знаниями. Появлялись сейчас же на сцену тушь и кисти, и взявшийся писать садился на нары и начинал выводить замысловатые Иероглифы, читал их, а Чан-фу переводил прочитанное слово на русский язык. Я писал под Иероглифами их значение по-русски, и удивление толпы доходило до предела по поводу того — как это, мол, можно написать целое слово с такой быстротой и не отрывая руки от бумаги. Писал я им и целые фразы и заставлял Чан-фу переводить эти фразы на китайский язык, и толпа просто по-видимому не верила — как можно так скоро писать. Листок с написанным переходил из рук в руки, и [487] удивлению этих людей не было конца. Эти добрые люди, мало-по-малу, совершенно с нами осваивались, подходили к казакам, — рассматривали их винтовки, их папахи и по поводу всего выражала свой восторг и удивление. Да и как же было им не удивляться — ведь большинство из них ничего не видели и дальше своей деревни нигде не бывали, а потому и следовало всегда быть снисходительным к ним и прощать им их детское и под час и надоедливое любопытство. Все бы это было хорошо и всегда вечер, так мирно начинаемый, — так бы мирно и кончился, но все дело портил строгий китайский унтер. Ему, очевидно, было неприятно, что толпа относится к нам с таким сочувствием, и он своими речами начинал смущать этих, готовых поверить решительно всякому вздору, людей, и многие из них расходились по своим углам и домам уже как бы разочарованными в своей чрезмерной, как им могло казаться, к нам доверчивости. Было очень неприятно, когда иной раз приходилось остановиться на ночлег вместе с различными командами солдат, которые по случаю ли войны, или уж так — по заведенному порядку шли командами из Нинчуты в Хунчун, или в Гирин. — Вот тут уже приходилось держать ухо остро и делать вид человека, относящегося совершенно индифферентно ко всему, что только ни говорят, — а говорилось очень много неприятного — по нашему адресу, как об этом и сообщал мне всегда шопотом мой Чан-фу. Я просил его передать этим людям, чтобы они не говорили разного вздора и не верили бы тому, что русские помогают японцам, и Чан-фу, передавая все это, в конце концов обращаясь ко мне, говорил: люди шибко худой же смиет моя (все надо мною смеются), зачем моя русски ходи — говоли моя чики, чики надо; — моя не знай что делай (зачем я служу русским — говорят, что мне надо голову отрубить — я не знаю, что мне я делать).

И так мы продолжали наш путь. Сделав небольшой привал на постоялом дворе, одиноко приютившемся среди безжизненного и мрачного ущелья, мы поехали дальше. Дорога делалась все более и более каменистой, ущелье суживалось и горы становились все выше и мрачнее. Вот высится левее дороги громадная пирамидальная и скалистая гора, вершина которой покрыта уже белой шапкой, а за ней видны и другие вершины и на них залег уже холодный снежный покров и пролежал так до самой весны. Дорога мало по малу поднимается в гору. А вот впереди виднеется горный кряж, [488] который и преграждаете нам путь. Это перевал Пен-лин. Дорога крутыми зигзагами взбирается на его вершину и там она прорезана уже в скале в виде глубокой и широкой траншеи. Тут с нами встретился обоз из нескольких арб, нагруженных бобовыми жмыхами. Арбы жалобно скрипели; погонщики хлопали своими длинными бичами и понукали своих лошадок, с подстриженными гривами, издавая при этом звук на подобие и-о! и-о! Китайцы обыкновенно запрягают в свои арбы не менее 6 лошадей, при чем одну, самую сильную, — они ставят в корень — в оглобли, а остальных пристегивают тройками, или парами на вынос. Китайская арба, по своему устройству, напоминаете турецкую: те же два массивных колеса, та же деревянная и плохо смазанная ось, — тот же жалобный и однообразный скрип и писк, оглашающий окрестности, по поводу которого кавказские обыватели говорят, что он оглашает воздух с тою целью, чтобы показать, что по дороге едет честный человек. Арбы завывали, погонщики кричали, бичи хлопали и вообще на вершине перевала была суматоха, которую человек всегда и всюду вносит своим появлением. В этой суматохе — движение, а в движении — жизнь. А на верху было чистое голубое небо, — безмолвное, тихое, спокойное, но вечно живущее и вечно чарующее небо. Там, в этом небе, — также было движение, но более величественное, в сравнении с человеческой сутолокой и суетой. Там в вышине казалось все было свято и чисто. Чудная панорама гор вырисовывалась впереди, и эти горы громоздились друг над другом, — теснили друг друга, как бы ведя вечную борьбу из-за обладания местом. Казалось, что оне так загромоздили собою землю, что между ними и не пройти такой несчастной мошке, как человек, но эта несчастная мошка, как известно, всегда и всюду найдет себе лазейку, всюду пройдет и проберется, такая она уже, видно, настойчивая в борьбе со всем тем, что становится у нее на пути. Над самыми дальними горами повисла тяжелая и мрачная туча, и казалось, что она думала: — идти ей дальше, или остаться отдыхать на этом месте. Позади картина также была хороша. Пройденное нами ущелье извивалось мрачной бездной, — а дальше виднелась громадная и ровная, как столь, Хунчунская равнина и на самом горизонте — далеко-далеко видна была прозрачная, нежно-фиолетовая дымка. Там вероятно был Хунчун. За этой дымкой — еще дальше высились горы и это были уже наши родные горы. Вонь за [489] той горой, — наше урочище Новокиевское, а вот у подошвы этой большой горы приютилась штаб-квартира нашей пограничной сотни; — там мы были недавно, и тогда эти горы не казались нам такими синими, — такими прекрасными. Теперь все мы, остановившись на вершине перевала, чтобы перевести дух, смотрели больше туда — назад — на родную сторону, и все смотрели как-то грустно и сосредоточенно, как смотрит человек, расставаясь с тем, что ему дорого, и не будучи вполне убежден в том, что он снова вернется к этому дорогому. Каждый из нас, я уверен в этом, в душе помолился о том, чтобы Бог сохранил бы его от всех бед и несчастий и помог бы целым и невредимым вернуться на родную землю.

Ну, братцы, — вперед!

Мы снова трогаемся в путь, ведя своих лошадей в поводу, потому что сейчас уже начинается крутой спуск. Китайские солдаты продолжают сидеть. Им должно быть не жаль своих маленьких лошадей, которых они не считали нужным облегчить ни на подъеме, ни на спуске. Спуск короче подъема, и вот мы уже снова у подножия перевала и, сев на лошадей, тянемся по каменистому и довольно широкому ущелью. Жаркой затягивает своим высоким тенором какую-то грустную мелодию. Сначала он поет в полголоса, но, мало-по-малу, голос его крепнет; — он начинает увлекаться и воодушевляться, и грустная мелодия переходит в разухабистый и залихватский мотив. Китайцы слушают, но по-видимому остаются совершенно индифферентны к мнению, не понимая в нем конечно той сути, которая не всем и каждому понятна одинаково.

Ущелье извивается между каменистыми склонами гор, и дорога постепенно спускается все ниже и ниже. По сторонам встречаются редкие и совершенно одинокие фанзы и не видно около них ничего, кроме голых камней. Их обитатели не занимаются видимо земледелием, да и негде им заниматься, потому что на камнях пахать невозможно. И эти фанзы смотрят мрачно и бедно; — должно быть, их обитателям не очень-то легко живется на белом свете.

На протяжении около 12 верст дорога тянется по такому ущелью, и вот мало-по-малу начинает появляться растительность: сначала видны какие-то кустики, а потом начинают попадаться и небольшие деревья. Вскоре дорога входит в редкий небольшой лес. Слышно бурление какой-то речки, [490] воды которой не скованы еще льдом. Темнеет. А вот и самая речка; — она довольно широка, но по-видимому мелка. Мы переходим ее в брод и въезжаем в деревню, расположенную на ее берегу. Это Мацзян, — первая деревня от Хунчуна. Здесь мы должны ночевать. Пора, да и лошади утомились, ступая все время то по камням, то по мерзлой почве. Деревня грязная. Видны глинобойные фанзы, соломенные крыши, — высокие стоящие на земле трубы, заборы, заклеенные бумагой окна и навоз, навоз, навоз. В общем грустно.

Мы остановились на постоялом дворе подобном вышеописанному; для меня сначала отвели какую-то отдельную от казаков каморку, грязную, холодную и неуютную. Скучно было одному, а в соседнем помещении за стеной, — слышался уже смех и говор собравшейся толпы. Это казаки заводили знакомство с китайцами. Пойду и я туда: лучше в тесноте, да на людях, чем одному с мрачной думой. — И я не раскаялся. Было хотя и тесно, и грязно, и дымно, но можно было наблюдать нечто еще новое, неведомое, которое всегда интересно для человека и которое живит и ободряет его душу.

Рано утром перед солнечным восходом я услышал несколько ружейных выстрелов. Это по объяснению Чан-фу "человек мал-мало нет сыпи; ружье стреляй — хунгуза пугай" (ночной караульщик, который не спал и ночью из ружья стрелял, чтобы пугать хунгузов). "О барыня, добавил Чан-фу — люди шипко худой, шинко много хунгуза есть; наши люди, шипко бойся хунгуза".

Утро было хорошее: воздух чист и спокоен, и по холодку мы бодро тронулись в путь. Дорога протекла по небольшой в несколько квадратных верст равнине, покрытой возделанными полями. Окружающие эту равнину горы мрачны, каменисты и местами были уже покрыты снегом. Слева тянулся кряж, отделяющий китайские владения от корейских. Пройдя верст пять по долине, мы снова въехали в ущелье, и здесь с левой стороны, на выступе горы, виднеется какая-то бедная лачужка, с поставленным около нее шестом, на котором развевался какой-то флаг. Это, как мне сказали, корейский караул. — Не знаю, так ли это, — быть может и так. На протяжении 5 — 6 верст дорога тянется этим ущельем, которое после этого как-то сразу заканчивается отдельной от прочих гор громадной скалой — и перед глазами открывается снова огромная равнина, на которой видны деревни, фанзы, деревья, поля. Вот впереди — верстах в 3 видна [491] большая деревня — это Лян-Сюй-Чуаи-цза (в переводе источник холодной воды), въехав в которую, мы останавливаемся на привал.

Еще не доходя одной версты до деревни, мы услышали в стороне от дороги ружейный выстрел. Признаюсь, в первое время я готов был поверить в существование здесь каких-нибудь злоумышленников, для которых могло быть почему-либо нежелательным наше земное дальнейшее существование; но, посмотрев по направлению, откуда послышался выстрел, я увидел человека, спешащего куда-то, и впереди его вместе с ним, туда же спешила его, вертящая хвостом, беленькая собачка. Очевидно, человек этот был "злоумышленник", но только не против наших жизней, а против жизней бесчисленного множества фазанов, которые паслись целыми стаями на вспаханных полях, отыскивая на них оставшиеся зерна. Заслышав выстрел, Соболька наш остановился, приосанился и, вертя хвостом, взглядывал то на нас, то на выстрелившего человека и его собачку и как бы спрашивая: — куда ему прикажут теперь бежать и если только туда, где стреляют, то он, Соболька, готов уже со всем своим собачьим усердием исполнить наше приказание. Но так как такого приказания не последовало, то он и принужден был остаться только при своем желании, и ограничиться жалобным попискиванием, как бы говоря этим — на что же это, в самом деле, похоже: — там люди стреляют и фазанов бьют, а они и ухом но ведут, странные, право, люди.

В Лян-Сюй-Чуан-цзе мы остановились в одном из домов, которые быстро наполнялся любопытными. Толпа окружила и рассматривала нас с жадным любопытством. Между всеми этими людьми мне бросился в глаза один какой-то бледный, с горящими черными глазами молодой человек, одетый в какой-то своеобразный, отличающийся от прочих костюм, который состоял из тонкого черного халата. Взгляд его черных и блестящих глаз был какой-то как бы созерцательный, и казалось, что он, глядя на вас, — не видит вас, а смотрит куда-то далеко — далеко, как бы что-то улавливая. Он долго и неподвижно смотрел на меня таким образом и вдруг почему то подошел к стоящему тут же столику и, взяв небольшой клочек лежащей на нем китайской бумаги, начал водить по ней кистью, обмакнув таковую предварительно в растертую туш. Потом он подошел ко мне с этим листом и подал его мне в руки. На листке [492] оказалось довольно не дурно изображенная физиономия какого-то китайца с косой, с раскосыми глазами и с добродушной улыбкой. Сделав все это и не ожидая моего приговора, молодой человек протеснился сквозь толпу и исчез; больше я его и не видал. Чан-фу, — на вопрос — что это должно обозначать, заявил мне, что "эта человек — мал-мало голова худой". — Быть может это было и так, но он мне почему-то показался каким-то созерцателем, каким-то, как говорится, человеком "не от мира сего" и почем знать, быть может это был какой-нибудь гений, которому не суждено было высказаться.

Был тут в толпе и другой "экземпляр", при взгляде на которого никак уже нельзя было заподозрить в нем присутствие какой-либо гениальности. Экземпляр этот был очень высок ростом, худ и с огромным выдающимся вперед животом. Живот этот обрисовывался у него с особенной ясностью, блогодаря тому обстоятельству, что этот незнакомец кроме одной грязной рубахи, свешивающейся почти до самых пят, ничего не имел на своем бренном теле и, принимая во внимание стоящей на дворе мороз, можно было придти к заключению, что он или философ диогеновской школы, или же попросту юродивый, и так как физиономия его к тому же не говорила в пользу его философского склада мышления, то, по всей вероятности, второй из этих выводов и надлежит считать наиболее в данном случае вероятным.

Этот "долговязый экземпляр" совместно с прочими людьми, составлявшими окружавшую нас толпу, был по-видимому очень заинтересован нашим появлением и свою любознательность он выражал тем, что несколько раз выходил из толпы, останавливался против меня и начинал тупо меня осматривать; — потом он издавал какое-то дикое мычание и исчезал в толпе, а потом снова появлялся, — опять смотрел, опять мычал и исчезал и т. д.

Толпа, по-видимому, не хотела его пускать, но он тогда протестовал довольно громким и диким криком и все же лез вперед, безцеремонно расталкивая стоящих людей. У этого, по выражению Чан-фу: голова была уже не мал-мало худой, а "шипко худой, башка". По-видимому, это был безвредный сумасшедший, к которому все уже привыкли и перестали обращать на него внимание.

Вскоре окружающая нас толпа зашевелилась и, [493] расступившись, дала дорогу какому-то необыкновенно высокому и должна быть сильному человеку, на голове которого была надета громадная маховая шапка, с отвороченными наушниками, и эта шапка придавала его фигуре еще более внушительный вид. — Человек этот, поздоровавшись со мною, сел тут же на нарах и сейчас же начал что-то говорить. Он по-видимому был еще молод, лет так 30-35; — вес лицо его было изрыто оспой и принадлежало к категории тех лиц, на которых черти забавлялись игрою в свайку. Вместе с тем лицо это было не безобразное, и мне оно показалось даже очень симпатичным и главным образом потому, что было снабжено парою умных и добрых глаз, а также и ртом, который складывался чисто в добродушную улыбку. По всему было видно, что этот человек редко когда скучал и всегда и при всяких обстоятельствах умел сохранить в себе веселость и хорошее расположение духа, (Драгоценная черта характера и счастливы те, кто ею обладает). Он держал себя совершенно непринужденно, видимо этим не бравируя, а делая это естественно. Казалось, — что если бы он разговаривал с каким-нибудь китайским Дзян-дзюнем, а быть может и с самим китайским богдыханом, — то разговаривал бы с ним, как равный с равным, нисколько не умаляя перед этими сильными мира сего своего человеческого достоинства. Впрочем, быть может, заключение это и слишком скороспелое, так как каждому вероятно нередко приходилось встречать в жизни таких людей, про которых как-то невольно подумаешь: ну, этот человек никогда и ни перед кем не спасуешь и никогда не уронит своего человеческого достоинства. — И что же! не только при разговоре с высокопоставленными людьми, но даже с простыми смертными, стоящими ступени на две повыше, человек этот начинает лебезить, сюсюкать и всячески извиваться, так что посмотришь на него и подумаешь: однако, брат, и гусь же ты порядочный, а я-то думал и т. д. Быть может, и пришедший великан принадлежал к породе таких "гусей"; — не знаю, но только первое впечатление на меня он произвел очень хорошее, какое производит всякий простой безхитростный человек. Он с первых же слов разговора, видимо, нисколько не удивился тому обстоятельству, что я — русский офицер и странствую теперь по их земле. Он даже не поинтересовался узнать — зачем я собственно еду в Гирин, да и известие-то об этом как-то пропустил мимо ушей, как будто бы и не [494] стоило даже говорить об этом. Идет, мол, человек, значить, ему нужно идти, а зачем идет, да не все ли это, мол, равно. Он оживленно начал рассказывать мне про то, что служит в Хунгуне (он был офицер, как это оказалось) и что оттуда его с отрядом солдат послали сюда, — в эту деревню, дабы охранять жителей от хунгузов, которые в последнее время начали появляться большими шайками и грабят не только, отдельные фанзы, но и деревни. Про ход военных действий он не мог решительно мне ничего сообщить, не зная даже — где в настоящее время воюют и как воюют. Воюют, ну, и пусть их воюют, коли им это нравится, — так, надо думать, рассуждал он. Толпа, при его появлении, почти вся исчезла; осталось только несколько человек и между ними "человек с большим животом". Он все время пребывал около двери, стоя, как солдат, на вытяжку, опустив руки по швам и сохраняя на своем лице какое-то важное и сосредоточенное выражение. Быть может, он воображал себя в это время каким-нибудь стражем, охраняющим вход во дворец самого богдыхана. Мало ли чего иной раз не воображает даже и здоровая человеческая голова, про больную же и говорить нечего. Нет предела ее фантазий. — Вскоре по приходе этого офицера пожаловал и другой, — на вид уже совсем старикашка, — маленький, худенький, желтенький и сгорбленный. Надо думать, что он изображал собою нечто подобное нашему ротному командиру, при чем высокий весельчак был у него в подчинении и был весьма вероятно у него в качестве субалтерн-офицера. Чан-фу, указывая на старичка, заявил, что "она мал-мало сто солдата начальник", а она (указывая на высокого) "50 солдата начальник". Из этого я и вывел вышеозначенный заключения, который, быть может, хоть отчасти подходят к истине.

Старичек этот, как более умудренный и искусившийся на жизненном поприще, — сразу начал высказывать свою подозрительность и недоверие. Начал он с того, что оглядел меня с ног до головы, как-то особенно подозрительно и тяжело — и затем, пожевав губами, как это всегда делают подозрительные старики, — спросил — не японец ли я. — И узнав, что я русский и еду в Гирин, он снова начал жевать, взглядывая на меня с неменьшей подозрительностью и ворча что-то себе под нос. — "Она говоли, — перевел мне Чан-фу воркотню старика, — зачем люски человека китайски земля ходи, — люски — японска помогай; — люски человека [495] китайски земля нет ходи" (зачем русские люди ходят по китайской земле, русские помогают японцам и им незачем ходить по китайской земле). На сколько было возможно, я конечно старался убедить этого подозрительного старика, который в общем сильно походит на Плюшкина, в том, что его подозрения ложны и совершенно не основательны, но он мне не поверил и, прощаясь с нами, он продолжал так же подозрительно жевать своими тонкими губами, мысленно посылая нам, вероятно, недобрые пожелания на дорогу.

Был уже первый час, когда мы тронулись в дальнейший путь. До ночлега, по словам сопровождавших нас китайских солдат, оставалось еще не менее 30 верст (60 ли. У китайцев дорожною мерою служит "ли", при чем 1 ли равняется почти нашей полуверсте). Надо было торопиться, тем более, что нам предстояло перевалить довольно трудно доступный и лесистый хребет Гао-Лин.

За околицей деревни, в стороне от дороги, виднелись группы людей, которые что-то работали на вспаханном поле. Завидев нас, они все побросали свою работу и бегом бросились к дороге, чтобы посмотреть на нас, когда мы будем проезжать. Любопытство и здесь превозмогло, и эти люди чуть ли не с разинутыми ртами глазели на нас, — когда мы проходили мимо них. В стороне от дороги — иной раз почти в непосредственном с нею соседстве, а иной раз шагах в 50 — во 100 от нее виднелись какие-то громадные массивные ящики. Это были гробы, в которых почивали вечным сном покончившие свой земной путь странники. Было холодно и потому эти гробы и не распространяли от себя никакого зловония, но, говорят, летом проезжать мимо них не совсем приятно и часто приходится зажимать нос, дабы не чувствовать черезчур уже сильного "аромата". Китайцы хоронят своих покойников, не предавая их земле. Конечно, мы не можем сказать — существует ли подобный обычай во всем Китае, или же он применяется только в Маньчжурии, где около каждой деревни и даже около отдельных фанз можно видеть эти массивные ящики, иной раз полуразвалившиеся от ветхости. Эти ящики делаются из очень толстых деревянных пластин, имеющих в толщину до трех вершков. Сколачиваются это пластины по большей части деревянными нагелями, и затем на получившийся таким образом ящик наколачивается такими же нагелями толстая и массивная крышка. Такая чрезмерная массивность гробам придается с тою целью, [496] чтобы предохранить заключенные в них трупы от растерзания собаками и волками, которых в этой стране не мало. Для покойника быть может и приятно прохлаждаться на свежем воздухе в толстом и прочном гробе, и в этом отношении китайские покойники находятся в несколько лучшем положении, нежели наши, опускаемые в глубокие и сырые могилы мертвецы, которым и в гробу тесно и темно, да и сверху давит тяжелый и толстый пласт земли, но зато для живых людей столь близкое общение с покойниками должно бы быть не совсем приятным, и если оно на самом деле имеет применение, то его, кажется, следует объяснить так распространенным среди китайцев культом поклонения предкам — и если китаец, живущий в Маньчжурии, почему-либо принужден будет покинуть эту страну и вернуться на свою родную землю — куда-нибудь в Шан-Дун, или в Сычуан, то он ни за что не бросит костей своих умерших родственников, а, вынув их из гробов, заберет с собою на свою родную землю.

Проехав верстах в двух от деревни через очень каменистое русло реки, мы поднялись на довольно значительную возвышенность, с вершины которой открывался вид на печальную, имеющую около 4 — 5 верст в ширину долину с приютившимися на ней 3-4 отдельными фанзами. За этой долиной был виден покрытый лесом горный хребет. Это и был Гао-Лин, подъем на который длинен и труден, в силу того, что дорога усеяна камнями, которых очевидно никто не желает убирать; вероятно ждут того, чтобы сами они убрались с дороги. Долго взбирались мы на Гао-Лин; дорога почти все время шла по крутому лесистому склону гор вдоль оврага, на дне которого булькал ручеек, вероятно, в большую воду превращающийся в бурный горный поток. К солнечному закату мы были на вершине перевала и здесь остановились передохнуть около громадной кучи мелких камней, неизвестно кем и для чего сложенной. Как потом пришлось убедиться, на каждом перевале китайцы набрасывают камни в виде аккуратно сложенного конуса. Это жертвенники, у которых путники останавливаются и молятся. На многих перевалах построены даже кумирни со скульптурными изображениями разных богов.

По ту сторону снова громоздились синеющими силуэтами горы, и между ними виднелась одна очень красивая гора с совершенно плоской и как бы срезанной вершиной. [497]

До ночлега еще оставалось около 10 верст и когда мы спустились к подножью Гао-Лина, то мрак уже почти вполне покрыл землю и мы двигались позади китайских солдат не видя, что находится впереди и по сторонам. Помню, что перевалили еще раз через небольшую возвышенность прошли через какое-то замерзшее кочковатое болото и усталые и голодные подошли наконец к воротам одинокой фанзы в которой заночевали. Фанза была битком набита народом. Это были по преимуществу грузовые возчики и их тяжело нагруженный арбы заняли собою почти нею внутренность двора. Все эти люди, по-видимому, были утомлены не меньше нашего, и потому они смотрели на нас довольно холодно и равнодушно. Некоторые из них лежали уже на нарах и накрывшись своими шубами храпели на разные лады; некоторые докуривали свои трубки, и человек 5 сидели у пылающего костра, который они развели тут же в фанзе в стоящем по средине каменном очаге, вся внутренность фанзы была наполнена едким дымом. Эти люди кейфовали около огня: они сняли с себя рубахи и, греясь на огне, долго растирали свои мускулистая и сильные руки, поворачиваясь к огню разными сторонами тела; — потом они начали что-то искать в своих рубахах, — что-то такое находили и, беспрестанно поднося рубахи к губам, они зубами кусали то, что находили, при чем беспрестанно слышался характерный треск. По всему было видно, что они артистически выполняли то, что делали, и в искусстве "казни" превзошли того самого ночного сторожа, который, по словам одного нашего писателя, стоя на своем посту от скуки полез к себе за воротник, поймал там какого-то зверя и казнил его лютой казнью на собственном ногте. Они долго продолжали свой кейф, беспрестанно пощелкивая зубами и ведя между собою какую-то тихую, деловую беседу. Освещенные красноватым светом догорающего костра, они со своими обнаженными мускулистыми торсами походили на каких-то бандитов, совещающихся о каких-нибудь отважных предприятиях. Я долго не спал и все смотрел на этих людей, и порою мне начинало казаться, что они как будто бы что-то действительно против нас замышляют. Они изредка и как бы подозрительно касались в нашу сторону, и казалось, что старались нарочно говорить так, чтобы их никто не мог слышать. Казаки мои, покончив свои дела, храпели, как у себя дома, а Чан-фу, несмотря на усталость, долго ворочался с боку на бок, повторяя: [498] "О Господи! — худо народ есть", и этим еще больше настраивал мою подозрительность по отношению этих людей, — подозрительность, которая вероятно не имела бы места, — не будь этого красноватого отблеска, мерцающего среди мрака, не будь этого разнообразного храпа, несущегося из всех углов фанзы, и этого пропитанного дымом, копотью и разными миазмами спертого воздуха. Наконец усталость взяла свое, и эти люди, и костер, и мрак, и храп — все это для меня перестало существовать. Китайский унтер был очень утомлен, а потому он сегодня, как только основался на своем месте, — тот час же и уснул и никаких разглогольствований с его стороны не последовало.

На следующий день утро было морозное и ясное. Всюду лежал иней, искрящийся на первых лучах восходящего солнца. Воздух был чист и совершенно неподвижен, и наши лошади бодро прокатили по замерзшей дороге. Свежесть и прозрачность воздуха действовала на всех нас ободряюще и настраивала мысли на веселый лад. Китайские солдаты пересмеивались друг с другом, и даже суровый унтер как бы сбросил обычный мрак со своего лица. Да и действительно хорошо было в поле: — всюду свет, чистота и прозрачность и главное простор — простор — без конца. Фазаны целыми стаями взлетали из покрытой инеем травы и, полетав немного, снова опускались на землю где-либо в стороне от дороги — в более дальнем от нее соседстве; но некоторые из них высказывали более доверчивости к людям и, сидя шагах в 50-100 в стороне, проводили нас, испуганно поворачивая за нами головы и прижимаясь к земле. Быть может, в данном случае они выказывали больше свою лень и неподвижность, нежели доверчивость к людям, так как доверчивость в чистом так сказать виде и в полном значении этого слова, едва ли когда-нибудь существовала и существует во взаимных отношениях всего живого на земле и всегда она смешана с какой-нибудь низостью и пошлостью.

Соболька все время выходил из себя и надрывался, стараясь поймать фазана. Иной раз ему действительно удавалось подкрасться к фазану на такое расстояние, что оставалось сделать только прыжок, чтобы схватить птицу, которая обыкновенно в таких случаях отлично видела его проделку и с своей стороны приготовлялась, чтобы принять все меры к поспешному бегству — именно тогда, когда это потребуется. И действительно: Соболька с разинутой уже пастью делал [499] этот отчаянный и последний натиск на врага, но именно в это время последний то и обращался в бегство, и тут то начиналась скачка с препятствиями через камни, кусты и канавы, — скачка, сопровождаемая лаем, визгом и прочими признаками бессильного бешенства, и дело кончалось тем, что фазан, наглумившись в волю над своим четвероногим врагом, садился на какой-нибудь высокий куст, а Соболька с высунутым на четверть аршина влажным и красным языком и с виноватым видом возвращался к нам. Что, брат, не будешь больше, смеялись казаки над неудачею добродушного пса, но он, отдохнув немного, снова пускался на охоту, и снова попытка его кончалась так же неудачно.

Множество дичи соблазнило одного из китайских солдат, и он, передав свою лошадь товарищу и зарядив свой винчестер, начал стрелять по живой цели. — Долго и часто он палил; то и дело воздух оглашался резким звуком выстрела, после которого слышно было, как сверлила выпущенная в пространство пуля. — В небо, однако, палит, парень, говорили казаки, подсмеиваясь над неудачею китайского воина. Они к этому делу, должно, не обычны. И действительно: сколько он ни палил, ни один фазан не лишился от этого своей жизни.

— Ваше Высокоблогородие! послышался позади голос Дементьева: — дозвольте мне фазана стрелить. — Разрешение было дано, и Дементьев, передав лошадь товарищу, выбрал себе сидящего шагах в 100 от дороги фазана и нацелился в него. — Смотри, Дементьев, однако, не подгадь, говорили ему другие казаки; ты с колена-то — с колена стрели: ловчей, однако, будет, советывали ему, но Дементьев целил стоя. Я также мысленно посылал Дементьеву пожелания попасть в цель: — Хотелось, чтобы китайские солдаты посмотрели бы — как умеют стрелять русские казаки; я видел, что китайцы действительно были заинтересованы этим и, остановившись, они внимательно смотрели и ожидали, что будет. Скорей стрели! — скорей! — говорили от нетерпения казаки: — ввайдет фазан-то... Выстрел раздался. Пуля взрыла землю около самого фазана и, пронзив его, уложила на месте. Казаки были в восторге; их собрат не ударил лицом в грязь. — Китайцы также одобряли, говоря: шанго, шанго — уля и при этом выставляли большие пальцы правых рук в знак выражения особой похвалы. Чан-фу сиял от восторга: теперь наверно китайские солдаты будут относиться к нему с [500] большим уважением, так как они убедились, с какими людьми он, Чан-фу, водит компанию. Наверно, подобное соображение и привело Чан-фу в восторг, и он стал нас уверять, что русский казак "шибко холоса уцыни, и китайский казак шибко худой и ничего не понимай есть". Целый час не проходило после этого общее оживление. Много ли, в самом деле, нужно человеку для того, чтобы заставить его радоваться, или привести его в печаль. — И в радости и в печали человек одинаково жалок.

Вскоре веселая и разухабистая русская песня оглашала окрестности и всем было как-то легко и радостно.

Мы спускались по склону пологой возвышенности, покрытой редким кустарником. — Я залюбовался чудной панорамой впереди. Не хотелось верить, что находимся в какой-то мало кому известной Маньчжурии; все казалось, что странствуем или по Кавказу, где на каждом шагу — природа — чудно хороша, или же где-нибудь в предгорьях Альп, где, по словам бывавших там людей, природа так прекрасна, что просто глаз от нее не хочется оторвать. Здесь, я убежден в этом, она была не менее прекрасна, потому что она, кажется, дала все, что только могла дать для того, чтобы открывающиеся перед взором горные панорамы ласкали его мягкостью, нежностью и воздушностью своих тонов. Чудные действительно места! Будь только здесь климат не столь суров, — они бы были еще лучше для живущих здесь людей. Залюбовавшись таким образом открывшимся с возвышенности видом, я был выведен из созерцательного настроения возгласом Кавалиста: Ребята! китайца-то нашего нет!

Оглянувшись назад, я действительно убедился в том, что Чан-фу отсутствовал. Первая мысль была та, что он просто сбежал от нас, прихватив с собою и лошадь. То же самое подтверждали и казаки, высказывая свои предположения.

Сбежал парнишко то, однако.

Так и есть, надо полагать, что сбежал.

И ловок же — ой, ой — и как это нам то никому не в примету было.

Коня-то — увел. Ты вот, что, парень, посуди. — Нужно было действовать. Я остановил казаков и послал Замбалаева и Кавалиста назад поискать беглеца. Они хлопнули нагайками по своим лошадям и вскоре исчезли за кустами. Китайские солдаты, не останавливаясь, продолжали свой путь, [501] спеша в находящуюся не в далеке фанзу, где необходимо было остановиться на привале.

Прошло 10-15 минут в томительном ожидании. Оставшиеся казаки стояли молчаливые и угрюмые. Их веселость — как рукой сняло. Они чувствовали себя виноватыми и сконфуженными за то, что вшестером не могли досмотреть за одним человеком. Понимая причину их удручения, я и не счел нужным им выговаривать, да и что выговаривать, все равно, этим дело не поправишь, соображал я.

Все мы ждали с нетерпением возвращения посланных на розыски казаков.

— Однако, — едут — послышалось замечание.

— И парнишка с ними.

— Поймали стало быть.

— За косу бы его оттаскать, — чтоб не бегал вперед.

— А ты и оттаскай.

— И впрямь оттаскаю.

Но оказалось, к общему благополучию, что виновных в данном случае не было. Казаки сообщили, что нашли Чан-фу в стороне от дороги в кустах, а он подтвердил это, сказав: "моя шибко живот боли; — моя мал-мало земля сиде". Все дело в конце концов кончилось только смехом, и мы, продолжая наш путь, подъехали вскоре к фанзе, в которой и остановились на привал. В этой фанзе стоял небольшой отряд для защиты окрестных обывателей от хунгузов. К нам не замедлил пожаловать начальник этого отряда. Он представлял собою совершенную копию со старичка ротного командира в Лян-Сюй-Чуан-цзе и разница между ними заключалась только в том, что тот был похож на Плюшкина, — этот же, напоминая собою Плюшкина, вместе с сим ужасно походил и на хищную птицу, при чем это сходство увеличивалось еще тем, что его тонкие, цепкие и покрытые желтым "пергаментом" пальцы были вооружены огромными загнутыми вовнутрь ногтями, что и придавало им сходство с птичьей лапой, вооруженной острыми и крепкими когтями.

Вопросы, которые он мне задавал, были совершенно те же самые, что и в Лян-Сюй-Чуан-цзе: он так же недоверчиво и тяжело обмеривал меня своим взглядом, — также жевал своими тонкими прорезанными извилистой ниточкой губами и в общем своими разговорами и своим тупым упорством и нежеланием верить тому, в чем я его старался убедить, он навел на меня тяжелую грусть. [502]

Тут же в фанзе работал какой-то молодой человек, по облику совершенно не похожий на китайца. Он работал короб для китайской орды и, постукивая топором, все время чутко прислушивался к нашему разговору. — Мне почему-то он показался подозрительным и быть может это был и не китаец, а какой-нибудь иностранец, бежавший из своей страны от преследования закона. На мои попытки заговорить с ним он отвечал кратко и локонически: "бутунда" (не понимаю) и продолжал постукивать обухом своего топора об долото, пробивая им гнездо для шипа. — На вопросы Чан-фу он даже и не обращал никакого внимания и оставлял их совершенно без всякого ответа.

Покормив лошадей, мы тронулись дальше. Дорога пролегала по долине, имеющей 10 верст в длину. Там и сям в стороне виднелись фанзы и поля. Впереди нас, одетый в новую синюю куртку, гарцевал на прекрасной сытой лошадке какой-то молодой человек, с необыкновенно длинной и толстой косой. По словам Чан-фу это было "старсыник" (старшина — вероятно, что-нибудь в роде нашего волостного старшины). Откуда взялся этот "старсыник", положительно я не мог понять; он как-то сразу вырос впереди нас вместе со своею лошадью, на которой и носился в карьер от фанзы к фанзе, при чем хвост его лошади стлался по воздуху трубой, а его собственная коса развевалась на подобие ползущей по песку змеи. Я сначала никак не мог понять — к чему собственно человек этот проявлял так много прыти, но Чан-фу вывел меня из затруднения, сказав: "она мал-мало фанза ходи люди зови — смотили кака люски казака ходи" (оповещал жителей чтобы посмотрели на русских казаков) и действительно: около каждой придорожной фанзы толпились мужчины, женщины и дети и смотрели на нас с добродушным изумлением. Так провожаемые любопытными взорами окрестных поселян, мы добрались до конца этой долины, и здесь скакавший в карьер "старсыник" куда-то исчез. На сей раз он как будто бы сквозь землю провалился. Переправившись четыре раза в брод через быструю и каменистую речку Гая-хе, мы уже совсем в сумерках подъехали к маленькой и бедной фанзе и здесь остановились на ночлег. Фанза стояла особняком и обитателей ее составляли уже пожилой хозяин, его жена в возрасте уже преклонном и двое детей, при чем один был еще совсем маленький, неумеющий даже ходить. Этот карапуз беспрестанно пищал [503] и все время звал свою мать, выговаривая совершенно чисто: "мама, мама". Странно как-то было слышать это слово из уст китайского младенца, но, насколько известно, корень этого слова почти на всех языках общий, что вероятно и может служить признаком общности различных народностей, которые быть может все происходят от какого-нибудь общего родоначальника. Хозяева фанзы были очень бедны; — всюду была ужаснейшая грязь и нищета, а живописные лохмотья и заплаты на одеждах этих бедных людей показывали, что они ведут тяжелую борьбу за свое существование. Несмотря на всю неприглядность обстановки, я был очень доволен, что удалось остановиться в этой одинокой фанзе и избавиться хотя на время от назойливого любопытства толпы. Так как наши лошади были достаточно уже утомлены трудным походом, да и сами-то мы уже пристали, необходимо было навести некоторый порядок в нашей одежде и снаряжении, то я и решил передневать тут с тем, чтобы хорошо отдохнуть и набраться сил для дальнейшего похода.

Л. Н. Белькович.

(Продолжение следует).

Текст воспроизведен по изданию: В чужой стране // Русская старина, № 12. 1914

© текст - Белькович Л. Н. 1914
© сетевая версия - Тhietmar. 2015

© OCR - Станкевич К. 2015
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1914