НИКОЛАЙ МИХАЙЛОВИЧ ПРЖЕВАЛЬСКИЙ

(См. «Русск. Стар». февраль 1912 г.)

Третье путешествие в Центральной Азии.

В двадцатых числах мая 1878 года Н. М. Пржевальский прибыл уже в Петербург. Все доктора, к которым он обращался, находили, что болезнь его происходила, главным образом, от нервного расстройства, вызванного общим утомлением организма. Наилучшее лекарство, говорили они, купанье и жизнь в деревне, «чему я очень рад, прибавил Николай Михайлович. Из Питера проеду прямо в Отрадное, не останавливаясь в Смоленске...»

Отдыхая в деревне, он был порадован вниманием Запада: Парижское Географическое общество прислало Николаю Михайловичу золотую медаль, назначенную за прошлую экспедицию, а из Германии извещали его о присуждении ему Берлинским Географическим обществом большой золотой медали имени Гумбольдта. Медаль эта была учреждена обществом по случаю его пятидесятилетнего юбилея, и первый, кто удостоился ее получить, был Н. М. Пржевальский за совокупность его ученых исследований в Центральной Азии. Впоследствии, председатель общества, Н. Г. Нахтигаль, в письме к нашему путешественнику, между прочим, писал:... «Вы отправились на совершение новых подвигов и во время продолжительного и опасного путешествия собрали свежие лавры, раньше чем мы успели вплести скромный наш листок в ваш славный венец...» [570]

«Моя брошюра о Лоб-норе, сообщал Николай Михайлович Пыльцову, встречена чрезвычайно сочувственно за границею. Уже переведена на немецкий и английский языки, со всевозможными меня восхвалениями. Первый том моей Монголии, переведенный на английский язык, продается в Питере за 24 рубля. Расходы по изданию в Лондоне все окупились, и мне прислали еще из Лондона 190 рублей — половину чистой прибыли, до сих пор полученной. — У нас же второго тома раскуплено только сорок экземпляров».

Деревенское приволье значительно восстановило силы Николая Михайловича, но к сожалению лето того года было холодным и дождливым. Несмотря на то он ежедневно купался или обливался холодною водою, охотился и, как говорил, безусловно ничем не занимался — думал одну только думу, о путешествии, и составлял проект экспедиции в Тибет.

* * *

К удовольствию Н. М. Пржевальского попытки англичан проникнуть в Тибет из Индии не увенчались успехом. Ост-индское геодезическое бюро посылало лишь пундитов — обученных географии и съемке индусов, чтобы получить общие сведения об этой недоступной стране. Тибет держался совершенно обособленно и зависимость его от китайского правительства выражалась одними подарками, посылаемыми из Лхасы в Пекин.

«Между тем, писал Пржевальский, духовное владычество Далай-ламы, не уступая по силе средневековой власти пап, широко раскидывается по всей внутренней, восточной и южной Азии. На поклонение своему духовному владыке, даже более — воплощенному божеству, ежегодно стекаются в Лхасу многие тысячи пилигримов из холодных пустынь Монголии и из жарких стран Индокитая. У далай-ламского престола сталкиваются люди чуждые друг другу по происхождению и языку, по нравам и образу жизни. Общее для них только одно — религия; но эта пружина, как учит история, достаточно сильна бывает для того, чтобы двинуть массы даже на исторический подвиг. Правда, кроткий буддизм едва ли способен сделать то, что сделало магометанство, но все-таки в опытных и талантливых руках духовная власть, располагающая 250-ю миллионами последователей, составляет силу страшную. В сближении с этою силою Россия может найти для себя немаловажные выгоды. Обстоятельства нам вполне благоприятствуют: изолированный Тибет пока еще не имеет друзей; русское имя в самой глубине Азии пользуется симпатиею; наконец, вблизи [571] нашей границы и под большим нашим влиянием находится город Урга, священный для буддистов и в особенности для монголов. Эти последние душою ненавидят китайцев и подобное настроение трех миллионов номадов, при случае, может также пригодиться в нашу пользу».

Тибет вообще представлял громадный научный интерес, так как был совершенно неизвестен в географическом, естественном и этнографическом отношениях. Вот почему Н. М. Пржевальский сосредоточил все свое внимание на Тибете, и осенью того же года представил в Географическое общество проект тибетской экспедиции с наличным персоналом в двенадцать человек и с расходом на два года, — двадцать восемь тысяч рублей. В эту цифру не включались: прогоны, содержание по службе и так называемые непредвиденные расходы. «Считаю также долгом оговорить, писал Пржевальский, что в общий расчет включены только обыкновенные подарки, как-то: часы, ружья, револьверы, зеркала и т. п. Если же правительство желает послать Далай-ламе, его сподручнику Бань-чэн-эрдени, равно и китайскому резиденту в Лхасе, какие либо ценные вещи, то их покупка должна быть произведена из особых средств...»

Окончательное утверждение экспедиции зависело от возвращения Государя из Крыма, но в принципе она была уже предрешена. «Нельзя не признать, писал при этом председатель географического общества Великий Князь, что одним из главных деятелей нашего времени на поприще изучения Центральной Азии является полковник Пржевальский. Его научные заслуги высоко оценены всеми русскими учеными учреждениями, увенчаны рядом самых почетных наград на Западе и, без сомнения, заслуживают всякого поощрения и поддержки со стороны правительства».

* * *

Собираясь в новое путешествие, Николай Михайлович старался приискать себе второго сотрудника, что было очень не легко. Спутник должен быть истинным помощником, близким другом, и если человек не соединяет в себе таких качеств, то, конечно, не годится для экспедиции, где «каждый лишний человек, говорит Пржевальский, становится обузою, в особенности, если он не удовлетворяет вполне требованиям экспедиции. В длинном ряду этих требований, далеко не на последнем месте стоят нравственные, или вернее, сердечные качества. Сварливый, злой человек будет неминуемо великим несчастием в экспедиционном отряде, где должны царить дружба и братство, рядом с безусловным подчинением руководителю дела». [572]

Долго Пржевальский колебался, кого взять — желающих являлось много, военных и статских, и, наконец, остановился на товарище Эклона по гимназии, прапорщике Новочеркасского полка Всеволоде Ивановиче Роборовском. При первом же знакомстве, после нескольких слов, Николай Михайлович нашел в нем спутника вполне подходящего. «Человек весьма толковый, писал он одному из своих друзей, порядочно рисует и знает съемку, характера хорошего, здоровья отличного». Пржевальский тотчас же донес о своем избрании главному штабу, и 14 декабря (1878 г.) последовало Высочайшее разрешение на командирование полковника Пржевальского, прапорщиков Эклона и Роборовского, четырех казаков и трех солдат, в Тибет на два года.

Отправляясь в Тибет, Николай Михайлович сознавал всю трудность и сложность предпринимаемой задачи. Тибет — это страна, ревниво оберегаемая китайцами от всякого вторжения иностранцев, а в особенности европейцев, и китайское правительство не охотно допускает в него путешественников. В предыдущей статье мы упоминали о препятствиях, чинимых китайскими министрами при первом известии о приближении Пржевальского к Тибету, теперь же в руках его были новые сведения, свидетельствовавшие, что и в предстоявшем путешествии будет не легче. «Население Тибета, говорили китайские министры, издавна и постоянно не желает видеть в своей стране чужеземцев и держится этой мысли твердо, не поддаваясь никаким убеждениям».

Полагаясь только на свое счастие, Николай Михайлович, двадцатого января 1879 года, выехал из Петербурга, а двадцать седьмого февраля уже прибыл в Зайсан. «Особых приключений дорогой не было, писал он, только донимали нас сильные морозы. В Оренбурге, Омске и Семипалатинске останавливались по несколько дней. — В Зайсане я застал Коломейцева (Отставной унтер-офицер л.-гв. Преображенского полка, сопутствовавший Н. А. Северцова по Туркестану и Г. Н. Потанина по северо-западной Монголии.), которому Н. А. Северцов до сих пор не высылал ни копейки денег. Бедный Коломейцев был кругом в долгу. Я взял его с собою в экспедицию...

«Глубокий снег, выпавший в нынешнем году, в Зайсанской степи не растаял еще до сих пор, и это обстоятельство затормозило наше выступление в путь. Впрочем, в настоящее время снегу не много, так что, дня через три или четыре, мы, вероятно, уйдем из Зайсана. [573]

«Теперь птицы делаются двумя препараторами, Эклоном и Коломейцовым. В Зайсане сделали около тридцати пяти штук — все мелочь. Хороших экземпляров достать здесь негде по близости, а ехать в даль, в горы, мешает снег».

Персонал экспедиции, включая сюда и проводника, определился в четырнадцать человек. На случай представления китайским властям, везлись мундиры для офицеров, а нижним чинам были сшиты из плиса русские костюмы. Каждый из членов экспедиции имел винтовку за плечами и два револьвера у седла... «Уменье хорошо стрелять, говорит Н. М. Пржевальский, стояло вопросом первостепенной важности — это была гарантия нашей безопасности, в глубине азиатских пустынь, наилучший из всех китайских паспортов. Не будь мы отлично вооружены, мы никогда не проникли бы ни во внутрь Тибета, ни на верховье Желтой реки. Мы не могли бы идти на пролом, не спрашивая позволения или, лучше сказать, не слушая китайских стращаний и запрещений. И если бы наша маленькая кучка не уподоблялась ощетинившемуся ежу, который может наколоть лапы и большому зверю, то китайцы нашли бы тысячи случаев затормозить нам путь, или, быть может, даже истребить нас подкупленными разбойниками. Из опыта многолетних путешествий в Центральной Азии мною вынесено то практическое убеждение, что путешественнику в этих диких странах, среди здешнего дикого населения, равно необходимо для успеха дела: деньги в кармане и оружие в руках, с умелым приложением к тому и другому повелительного обращения с туземцами».

* * *

С разгоревшейся весенней зарей, 21-го марта 1879 года, караван был готов к выступлению. Длинною вереницею вытянулись верблюды, привязанные друг к другу и разделенные на три эшелона. Впереди и поодаль следовал верхом Пржевальский с одним казаком и проводником... В арьергарде ехал полный молодых сил прапорщик Роборовский. Выйдя из города и вытянувшись по дороге, караван остановился. Николай Михайлович внимательно объехал его и приказал двигаться — путешествие началось.

Китайская граница проходит невдалеке, а там и бассейн Урунгу, по долине которой во многих местах вблизи воды теснились приветливые рощи, прикрывавшие бивуак экспедиции. Рыбы в Урунгу было такое обилие, что представлялась возможность иметь ее ежедневно в виде отличной ухи, а иногда и жаркого. «Впрочем, прибавляет Н. М. Пржевальский, подобная постная [574] пища мало пригодна для волчьего аппетита, каким все мы обладали во время путешествия. Баранина, обыкновенно вареная, составляет здесь незаменимую пищу, которая при том имеет то великое достоинство, что никогда не надоедает, подобно, например, разной дичи или мясу рогатого скота.

«Путешествие наше идет весьма благополучно и все мы здоровы. Даже зуд, которым я страдал, почти совсем прошел, чему я очень и очень рад. Было бы здоровье, да счастье, тогда дело будет сделано... Нужды пока еще не терпим никакой — из Зайсана взяли много запасов. Иногда в торжественные дни, после хорошей охоты, на Святой и т. п., услаждаемся вареньем из Отрадного и наливкою из Смоленска. За караваном гоним небольшое стадо баранов и в три дня съедаем двух. Теперь же едим кабанятину. ...Я ничего не знаю, что делается в Европе, и вероятно не буду знать до возвращения из путешествия. Ко мне можно теперь писать только через Ургу, на имя Я. П. Шишмарева, да и то письмо получится не ранее как через год...»

Распрощавшись с долиною Урунгу, путешественники направились поперек Джунгарской пустыни, стараясь ее осилить как можно скорее... Дни проходили главным образом в движении каравана. Пржевальский зорко следил в пути за всякого рода явлениями, производя в то же время маршрутно-глазомерную съемку и занося наблюдения в карманную книжку... Потом, на месте, все переводилось и записывалось куда следует. Из походного порядка в бивуачный, караван, обыкновенно, переходил очень быстро, так как все участники экспедиции, не исключая и офицеров, принимали энергичное участие в этом деле, за которым, потом, следовала трапеза.

— Едва ли, говорит Николай Михайлович, какой-либо гастроном ест с таким аппетитом разные тонкости европейской кухни, с каким мы теперь принимаемся за питье кирпичного чая и за еду дзамбы, с маслом, а за неимением его — с бараньим салом. Правда, последнее, будучи растоплено, издает противный запах сальных свечей, но путешественнику в азиатских пустынях необходимо оставить дома всякую брезгливость, иначе лучше не путешествовать. Цивилизованный комфорт, даже при больших материальных средствах, здесь не возможен; никакие деньги не переменят соленой воды на пресную, не уберегут от жаров, морозов и пыльных бурь. В самом себе должен искать путешественник сил для борьбы со всеми этими невзгодами, а не стараться избавиться от них разными паллиативными мерами...» [575]

Подкрепившись и отдохнув в то же время, каждый принимается за свое дело. Члены экспедиции, являясь главными исполнителями научной части задачи, объединяются взглядом и руководством начальника; за ними следуют препараторы — собиратели коллекций и переводчики. На долю низших чинов взваливается тяжелое бремя — регулирование вьюков и несение сложной повседневной службы до ночных дежурств включительно... Время бежит очень быстро; едва потухнет вечерняя заря, — на землю спускается ночь. Я, как сейчас, живо представляю себе пустыню — сероватую, монотонную, однообразную, — и возле небольшого ключа или колодца бивуак экспедиции. Две палатки стоят невдалеке друг от друга; между ними помещается вьючный багаж, возле которого спят казаки. Впереди уложены верблюды и привязана кучка баранов; несколько в стороне наарканены верховые лошади. Утомившись днем, все отдыхают. Только изредка всхрапнет лошадь, тяжело вздохнет верблюд, или забредит сонный человек... В сухой прозрачной атмосфере ярко, словно алмазы, мерцают бесчисленные звезды, созвездия ярко бросаются в глаза; млечный путь отливает фосфористым светом; там и сям промелькнет по небу падучая звезда и исчезнет бесследно... А кругом дикая, необъятная пустыня. Ни один звук не нарушает там ночной тишины. Словно в этих сыпучих песках и в этих безграничных равнинах нет ни одного живого существа...

* * *

Оазис Хами — стратегический пункт, узел дорог, которые ведут в Джунгарию и Восточный Туркестан с одной стороны и в Собственный Китай — с другой. Китайцы оценили его должным образом и всегда, после разгромов, восстановляли не только цитадель, но и общую часть города; земледельцы же широко расплываются по окраинам оазиса. В торговом отношений Хами играет также не маловажную роль.

Придя в этот оазис, Пржевальский разбил свой бивуак в полутора верстах от города, на небольшой лужайке, по которой протекал горный ручеек. Вступление экспедиция в Хами отмечено было китайскими офицерами, приветствовавшими русских путешественников от имени командующего войсками и военного губернатора — цин-цай’я. Вечером Николай Михайлович отправился верхом в город, с визитом к цин-цай’ю. На дворе губернаторского дома были выстроены солдаты со знаменами; губернатор встретил путешественника на открытом воздухе и проводил его в приемную-гостиную, где был предложен чаи и [576] сласти. Хозяин расспрашивал гостя о здоровья, благополучии в пути, пункте дальнейшего следования и о количественном составе экспедиции; затем цин-цай предложил несколько вопросов о Европе, в чем обнаруживал свое полное невежество...

На следующий день губернатор отдал визит и пригласил офицеров экспедиции обедать на свою загородную дачу. «На парадный обед, пишет Николай Михайлович, приглашены также были высшие местные офицеры и чиновники, так что набралось всего человек тридцать. Офицеры младших чинов прислуживали и подавали кушанья. Обед состоял из шестидесяти блюд, все во вкусе китайском. Баранина и свинина, а также чеснок и кунжутное масло играли важную роль; кроме того подавались и различные тонкости китайской кухни, как-то: морская капуста, трепанги, гнезда ласточки-саланганы, плавники акулы, креветы и т. п. Обед начался сластями, окончился вареным рисом. Каждое кушанье необходимо было хотя отведать, да и этого было достаточно, чтобы произвести такой винегрет, от которого даже наши, ко всему привычные желудки были расстроены во весь следующий день.

Неуменье русских есть палочками смешило китайцев, которые больше и больше привыкали к своим гостям и впоследствии часто навещали их лагерь. Иногда они позволяли себе и неприличие, подговариваясь к той или другой вещи, чтобы ее подарили русские. Впрочем, в этом отношении, показал полную бестактность и сам губернатор, возвратив обратно посланный ему Николаем Михайловичем в подарок револьвер, прося заменить его двухствольным ружьем. Разгневанный Пржевальский отправил прежний револьвер, присовокупив к нему несессер с серебряным прибором, после чего дружба снова восстановилась. Цин-цай устроил другой обед, попроще — блюд в сорок и просил показать ему стрельбу экспедиционного отряда. «В самый короткий срок, говорит Николай Михайлович, было нами выпущено около двухсот пуль, мишенями для которых служили глиняные бугорки в степи. В виду отличного результата стрельбы, цин-цай с улыбкою сказал: «как нам с русскими воевать; эти двенадцать человек разгонят тысячу наших солдат». В ответ на такой комплимент я возразил, что нам воевать не из-за чего, и что Россия еще никогда не вела войны с Китаем. Но чтобы довершить впечатление, я взял дробовик и начал стрелять в лет стрижей и воробьев. Похвалам и просьбам пострелять еще не было конца. Когда же напуганные птички улетели, пришлось, уступая общему желанию, разбивать [577] подброшенные куриные яйца, по одному и по два разом, двойным выстрелом. Жаль было попусту тратить заряды, которых здесь нигде уже нельзя достать; но репутация хорошего стрелка весьма много мне помогала во все прежние путешествия. Это искусство производит на азиатцев чарующее впечатление».

* * *

Познакомившись, на сколько было возможно, с городом, войсками, экспедиция оставила Хами и продолжала двигаться к югу, глубже и глубже внедряясь в пустыню, которая на третий-четвертый день явилась во всем своем ужасающем величии: ни растительности, ни животных, ни даже ящериц и насекомых... По дороге беспрестанно валялись кости лошадей, мулов, верблюдов. Над раскаленною днем почвою висела мутная, словно дымом наполненная, атмосфера; ветерок не колыхал воздуха, не давал прохлады. Только часто пробегали горячие вихри и далеко уносили крутящиеся столбы соленой пыли. Впереди и по сторонам путника играл обманчивый мираж. Если же его не было, то и тогда сильно нагретый нижний слой воздуха волновался и дрожал, беспрестанно изменяя очертание отдаленных предметов. Жара днем стояла невыносимая — почва накалялась до 62,5° С. Солнце жгло от восхода до заката; переходы приходилось делать или ночью или самым ранним утром.

С полным душевным удовлетворением путешественники наконец вступили с караваном в оазис Са-чжоу, но только местные китайцы оказались не столь любезными и предупредительными, как хамийские: в Са-чжоу отказали дать проводника в Тибет, отговариваясь неимением людей, знающих путь, и что к югу от Са-чжоу, сообщалось из Пекина, нет «человеческих следов и некуда вести». — Если, добавляли китайские министры Бюцову, после заявления об этом путешественнику, полковнику Пржевальскому, он все-таки пожелает отправиться вперед, то власти не могут быть привлечены к какой-либо ответственности.

Н. М. Пржевальский пошел и без проводников изучил прилежащий к Са-чжоу средний Нань-Шань, превосходно прожив первые две недели при ключе «Благодатном» и почти столько же в альпийской горной области, одного из лежащих к югу горных хребтов. С той и другой стоянки экспедицией был предпринят ряд экскурсий в окрестности. В Нань-Шане Пржевальский открыл два могучих альпийских хребта, названных им именами великих географов — Гумбольдта и Риттера. Стоя на [578] одном из многочисленных ледников хребта Гумбольдта, Пржевальский восторженно говорит: «Никогда еще до сих пор я не поднимался так высоко — 17.100 футов над морем, никогда в жизни не оглядывал такого обширного горизонта. Дивная панорама гор, освещенных солнцем, расстилалась под ногами. Весь поглощаешься созерцанием величественной картины. Легко, свободно сердцу на этой выси, на этих ступенях, ведущих к небу, лицом к лицу с грандиозною природою, вдали от всей суеты и скверны житейской. Хоть на минуты становишься действительно духовным существом, отрываешься от обыденных, мелочных помыслов и стремлений»...

* * *

Таким образом лучшую часть лета путешественники с успехом провели в тех самых горах, которые протянулись к востоку до Желтой реки, а к западу — мимо Лоб-нора к Хатану и Памиру, образуя собою гигантскую ограду всего тибетского нагорья с северной стороны. Лишь на пути к Курлык-Цайдаму, в южных отпрысках Нань-Шаня, в урочище Сыртын, случилось очень памятное событие, едва не окончившееся гибелью одного из участников экспедиции — унтер-офицера Егорова. Во время преследования на охоте дикого яка, Егоров заблудился в горах и пропал бесследно. Все попытки отыскать его в течение пяти дней оставались напрасными. Посланные в разные стороны казаки, объездив верст по сотне в окружности, вернулись ни с чем. — «Участь несчастного, пишет Н. М. Пржевальский, теперь, повидимому, была разъяснена: его погибель казалась несомненною, тем более, что прошло уже пять суток с тех пор, как Егоров потерялся. Тяжелым камнем легло на сердце каждого из нас столь неожиданное горе. И еще сильнее чувствовалось оно при мысли, что погиб совершенно бесцельно и безвинно один из членов той дружной семьи, каковою мог назваться наш экспедиционный отряд.

«На завтра, пятого августа, мы покинули роковое место и направились к западу по высокой долине, которая залегла между главным и окрайним хребтами. Пройдя верст двадцать пять, встретили ключ, отдохнули на нем часа два, а затем пошли опять, с целью уйти в этот день как можно дальше. Караван шел в обычном порядке, все ехали молча в самом мрачном настроении духа. Спустя около часа после того, как мы вышли с привала, казак Иринчинов, по обыкновению ехавший в главе первого эшелона, заметил своими зоркими глазами, что вдали, вправо от нас, кто-то спускается с гор по направлению [579] нашего каравана. Сначала мы подумали, что это какой-нибудь зверь, но вслед затем я рассмотрел в бинокль, что то был человек и никто иной, как наш, считавшийся уже в мертвых, Егоров. Мигом г. Эклон и один из казаков поскакали к нему, и через полчаса Егоров был возле нашей кучки, в которой в эту минуту почти все плакали от волнения и радости...»

Егоров стоял на коленях и молча молил о прощении...

«Страшно переменился за эти дни наш несчастный товарищ, едва державшийся на ногах. Лицо у него было исхудалое и почти черное, глаза воспаленные, губы и нос распухшие, покрытые болячками, волоса всклокоченные, взгляд какой-то дикий. С подобною наружностью гармонировал и костюм, или, вернее сказать, остатки того костюма, в котором Егоров отправился на охоту. Одна злосчастная рубашка прикрывала теперь наготу; фуражки и панталон не имелось; ноги же были обернуты в изорванные тряпки.

«Тотчас мы дали Егорову немного водки для возбуждения сил, наскоро одели, обули в войлочные сапоги и, посадив на верблюда, пошли далее. Через три версты встретился ключ, на котором мы разбили свой бивак. Здесь напоили Егорова чаем и покормили немного бараньим супом. Затем обмыли теплою водою израненые ноги и приложили на них корпию, намоченную в растворе арники, из нашей походной аптеки; наконец больному дано было пять гран хины и он уложен спать. Немного отдохнув, Егоров вкратце рассказал нам о своей пропаже следующее.

«Когда, тридцатого июля, он разошелся в горах с казаком Калмыниным и пошел по следу раненого яка, то вскоре отыскал этого зверя, выстрелил по нем и ранил еще. Як пустился на уход... Егоров за ним и следил зверя до самой темноты; затем повернул домой, но ошибся и пошел в иную сторону. Между тем наступила холодная и ветреная ночь. Всю ее, напролет, шел Егоров и когда настало утро, то очутился далеко от гор в Сыртынской равнине. Видя, что зашел не туда, Егоров повернул обратно к горам, но, придя в них, никак не мог обозначь местность; тем более, что, как на зло, целых трое суток в воздухе стояла густая пыль. Егоров решился идти на угад и направился к западу (вместо севера, как следовало бы) поперек южных отрогов окрайнего хребта. Здесь блуждал он трое суток и все это время ничего не ел, только жевал кислые листья ревеня и часто пил воду, «есть нисколько не хотелось», говорил Егоров, «бегал по горам легко, как зверь, и даже мало уставал». [580]

«Между тем плохие самодельные чирки износились в двое суток; Егоров остался босым. Тогда он разорвал свои парусинные панталоны, обвернул ими ноги и обвязал изрезанным на тонкие пластинки поясным ремнем. Но подобная обувь, конечно, весьма мало защищала от острых камней, и вскоре обе пятки Егорова покрылись ранами. А между тем ходить и ходить было необходимо — в этом только и заключалась возможность спасения. Застреливши из винтовки зайца, Егоров содрал с него шкуру и подложил эту шкуру, вместе с клочками случайно найденной бараньей шерсти, под свои израненные, обернутые в тряпки, ноги. Болели они сильно, в особенности по утрам, после ночи. Невозможно даже было тогда встать, так что Егоров выбирал себе ночное логовище на скате горы для того, чтобы утром ползти сначала на четвереньках «размять свои ноги», как он наивно выражался!» Не менее муки приносили и ночные морозы, доходившие в горах по крайней мере до десяти градусов, да еде иногда и с ветром. Забравшись где-нибудь под большой камень, Егоров с вечера разводил огонь, добывая его посредством выстрела холостым патроном, в который вкладывал, вместо ваты или трута, оторванный кусок фуражки. При выстреле этот кусок загорался, потом тлел, и Егоров раздувал огонь, собирая для него помет диких яков. Но поддерживать огонь всю ночь было не возможно — одолевали усталость и дремота. Вот тут-то и начинались, вдобавок к страданиям израненных ног, новые муки от холода. Чтобы не замерзнуть совершенно, Егоров ухитрялся туго набивать себе за пазуху и вокруг спины сухого помета диких яков и, свернувшись клубком, тревожно, страдальчески засыпал... В это время пропотевшая днем рубашка обыкновенно примерзала к наложенному помету; за то по крайней мере не касалась своею ледяною корою голого тела.

«На четвертые сутки своего блуждания Егоров почувствовал сильную усталость и голод. Последний был еще злом наименьшим, так как в горах водились зайцы и уллары. По экземпляру того и другого застрелил Егоров и съел сырою часть уллара; зайца же, также сырого, носил с собою и ел по маленькому кусочку, когда сильно пересыхало горло.

«В это время Егоров блуждал возле тропинки, которая ведет из Сыртына в Са-чжоу. Несколько раз пускался он в безводную степь, но мучимый жаждою, снова возвращался в горы. Здесь, на пятые сутки своего блуждания, Егоров встретил небольшое стадо коров, принадлежавших несомненно кочевавшим где-либо по близости монголам; но пастухов при коровах не [581] оказалось. Вероятно, они издали заметили незнакомого, странного человека и спрятались в горах. Конечно, Егорову следовало застрелить одну из коров, добыть таким образом себе мяса, а кожею обвернуть израненные ноги. Однако он не решился на это; хотел только взять от коров молока, но и тут неудача — коровы оказались недойными.

«Оставив в покое этих соблазнительных коров, Егоров побрел опять по горам и переночевал здесь шестую по счету ночь. Между тем силы заметно убывали... Еще день-другой таких страданий, и несчастный погиб бы от истощения. Он сам уже чувствовал это, но решил ходить до последней возможности; затем собирался вымыть где-нибудь в ключе свою рубашку и в ней умереть. Но судьба судила иначе... Егоров случайно встретил наш караван и был спасен.

«И как не говорить мне о своем удивительном счастьи! Опоздай мы днем выхода с роковой стоянки, или выступи днем позже, наконец пройди часом ранее или позднее по той долине, где встретили Егорова-несчастный, конечно, погиб бы наверное. Положим, каждый из нас в том был бы неповинен, но все-таки о подобной бесцельной жертве мы никогда не могли бы вспомнить без содрагания, и случай этот навсегда остался бы темным пятном в истории наших путешествий...»

* * *

При заботливом уходе Егоров стал быстро поправляться; к общей радости у него не сделалось ни горячки, ни лихорадки; только сильно болели ноги, на которые по-прежнему прикладывалась корпия, намоченная в раствор арники. Через два дня Егоров уже мог, хотя с трудом, сидеть на верблюде, и экспедиция направилась в дальнейший путь — к югу, поперек Цайдамской равнины, в ставку монгольского князька Цзун-цзасака, каковой благополучно и достигла в первых числах сентября...

* * *

С приходом в Южный Цайдам, Николай Михайлович вступил на большую тибетскую дорогу, ведущую из Пекина и Урги в Лхасу... В Цайдаме все караваны отдыхают, запасаются продовольствием и только потом следуют дальше. Цзун-цзасак, старый знакомый Пржевальского, встретил экспедицию не особенно радушно и с первых же дней стал кривить душою. Ясно было, что и сюда проникло предписание китайских властей не содействовать проходу экспедиции в Тибет, наоборот — всеми силами [582] тормозить, чтобы принудить ее к возврату. Лишь категорическое и настойчивое требование Пржевальским проводника и заявление, если его не будет, то сам князь поведет экспедицию в Тибет, сделало свое дело...

«И действительно исполню свою угрозу, прибавлял Николай Михайлович в письме к Кояндеру. Я так взволнован подобным отказом, что трудно вам передать... Мера моего терпения уже кончилась. Нужно при том сказать, что этот самый князек был нашим приятелем в 1873 году. ...Ради Бога, нельзя ли понудить пекинские власти к более откровенному образу действий. Пусть они или окончательно запретят мне путешествовать в их владениях, или кончат свои происки. В особенности важно устранить недоразумение в Лхасе, иначе Тибет не будет нами исследован. О, если бы удалось исследовать хотя часть Тибета!...»

* * *

С восходом солнца, двенадцатого сентября, экспедиция радостно снялась лагерем и направилась в заветный Тибет...

Теперь начался второй период путешествия более интересный, как по своему характеру впереди лежавших местностей, так и по их совершенной неизвестности. «Грандиозная природа Азии проявляющаяся то в виде бесконечных лесов и тундр Сибири, то безводных пустынь Гоби, то громадных горных хребтов внутри материка и тысячеверстных рек, стекающих отсюда во все стороны, — ознаменовала себя тем же духом подавляющей массивности и в обширном нагорье, наполняющем южную половину центральной части этого континента и известном под именем Тибета. Резко ограниченная со всех сторон первостепенными горными хребтами, названная страна представляет собою, в форме неправильной трапеция, грандиозную, нигде более на земном шаре в таких размерах неповторяющуюся, столовидную массу, поднятую над уровнем моря, за исключением лишь немногих окраин, на страшную высоту от 13-15.000 футов. И на этом гигантском пьедестале громоздятся, сверх того, обширные горные хребты, правда относительно невысокие внутри страны, но за то на ее окраинах развивающиеся самыми могучими формами диких альпов. Словно стерегут здесь эти великаны трудно доступный мир заоблачных нагорий, неприветливых для человека по своей природе и климату и в большей части еще совершенно неведомых для науки»...

Вдоль многочисленных рек и долин Тибета процветают богатейшие пастбища, по которым привольно пасутся дикие млекопитающие. [583]

«Встречая по пути, иногда в продолжение целого дня, пишет Н. М. Пржевальский, сотенные стада яков, хуланов и множество антилоп, как-то не верится, чтобы то могли быть дикие животные, которые при том обыкновенно доверчиво подпускают к себе человека, еще не зная в нем самого злого врага своего. Невольно переносишься мыслию в далекие первобытные времена, когда подобную картину можно было встретить и в других странах земного шара. А теперь только дикие пустыни Тибета, да немногие иные местности нашей планеты пока еще уберегли неповинных животных от беспощадного уничтожения их человеком... Да, его веяние страшнее и истребительнее всяческих невзгод природы. Ни холода и бури, ни скудный корм, ни разреженный воздух, ни сравнительное обилие хищников на плоскогорье сев. Тибета — ничто это, конечно, далеко не может сравниться с тою роковою гибелью, которую несут для диких созданий прогрессивно выростающая культура и так называемая цивилизация рода человеческого. Равновесие природы нарушается, искусство заменяет творчество и со временем, как говорит Уэллес, быть может только один океан в своих недоступных недрах останется девственным и непокорным человеку...»

* * *

Из всех зверей, водящихся на нагорья Тибета, больше других внимание путешественников сосредоточивалось на огромных диких яках, бродивших в одиночку или по несколько штук вместе. «Вот за этими-то старыми яками, иногда после раны бросающимися на стрелка, пишет Пржевальский, мы и охотились с постоянным увлечением. Интерес борьбы и до известной степени опасность невольно разжигали охотничью страсть и манили прибавить еще несколько сильных ощущений к тем многоразличным впечатлениям, которыми так богата жизнь каждого путешественника вообще, а странствователя по пустыням Центральной Азии в особенности. Помимо охот в одиночку, с подхода, практиковавшихся на дневках, или по приходе на место бивуака, во время самого пути с караваном мы частенько охотились за яками, обыкновенно с помощью двух наших собак, тех самых, которые отправились с нами из Зайсана и до сих пор путешествовали благополучно. Несмотря на свою непородистость, собаки эти отлично напрактиковались для охоты за зверьми. Тонкость понимания дела у наших псов доходила даже до того, что они умели различать по звуку выстрел дробового ружья по птице и винтовки по зверю. В первом случае собаки, всегда следовавшие в хвосте [584] каравана, настораживали уши и спокойно шли далее. Но лишь только раздавался отрывистый, словно щелкнувший орех, выстрел берданки или начиналась учащенная пальба из тех же берданок, псы в одно мгновение выносились вперед и во весь дух пускались за убегавшими зверями, из которых нередко ловили раненых, в особенности антилоп. Хуланов преследовать далеко не любили, так как по опыту знали, что зверь этот весьма вынослив на рану и если только не убит на повал, то уходит далеко. За то, когда встречались старые самцы яки, собаки усердствовали, сколько было сил и уменья. Заметив зверя часто еще издали, наши псы выбегали немного в сторону от каравана и ждали или выстрела, или сигнала к нападению. В том и другом случае пускались во весь мах и быстро догоняли тяжелого яка, хватали его за хвост и за боковые лохмы волос, или с лаем забегали вперед, вообще всеми силами старались остановить зверя. Так обыкновенно и случалось. Испуганный и пустившийся на уход, но теперь рассвирепевший, як останавливается. С поднятым кверху хвостом и наклоненными рогами, он бросается то на одну, то на другую из надоедливых собак, которые, конечно, легко увертываются от ударов грузного зверя. Тем временем охотник спешит к добыче. Еще издалека раздаются несколько нетерпеливых выстрелов, заставляющих яка броситься снова на уход, но собаки скоро опять его останавливают. Тогда запыхавшийся охотник подбегает к зверю в меру близкого выстрела. Дрожащими от усталости и ажитации руками, он ставит, или как в Сибири говорят, «бросает» на сошки свою винтовку, сам припадает к ней и начинает палить в яка. Последний обыкновенно выносит десяток и более пуль, прежде чем будет убит. Однако иногда, получив два-три удара, разъярившийся як бросается уже не от охотника, а прямо к нему, но всегда действует нерешительно, что, конечно, губит зверя и спасает стрелка. Ринувшись с места в сторону охотника, дикий як сам как будто пугается своей смелости, пробегает двадцать-тридцать, много полсотни, шагов и останавливается в нерешимости. Стрелок не дремлет и пускает в зверя пулю за пулею из своей скорострелки. Словно в мишень бьют мелкие малокалиберные нули, но все-таки еще не могут одолеть могучего яка. Последний, как ни в чем не бывало, постояв несколько секунд в своей любимой боевой позе, т. е. с опущенною головою и поднятым вертикально хвостом, снова бросается к охотнику, но, пробежав немного, или опять останавливается, или займется собаками, не перестающими теребить зверя. Между тем [585] стрелок начинает расходовать уже другой десяток патронов, а як видимо слабеет от полученных ран. Движения зверя становятся менее порывистыми, гордая поза делается смиренною, поднятый к верху хвост опускается, голова никнет, туловище вздрагивает... Еще несколько мгновений предсмертной агонии — и могучее животное падает на землю. Собаки, пока их не отгонят, все еще продолжают теребить уже мертвого яка... От убитого зверя мы брали, обыкновенно, лохматый его хвост, иногда кусок мяса или шкуры; остальное бросали в добычу волкам, воронам и грифам. Хищники эти в Тибете так наповажены, что всегда зорко следят за охотником и обыкновенно пользуются результатами его охоты.

«Преследуемый без собак, раненый як лишь изредка бросается на охотника и опять-таки действует крайне глупо, нерешительно. В нынешнее путешествие по Тибету мне только однажды случилось испытать серьезное нападение этого зверя. Дело происходило в горах Думбуре, на обратном пути нашем из Тибета во время дневки, устроенной накануне нового 1880 года Как обыкновенно на дневках, утром мы отправились, в числе нескольких человек, в соседние бивуаку горы поохотиться за зверями, главным образом за белогрудыми аргали. Не давалось также спуску волкам, кярсам и старым якам; но хуланы, равно как антилопы, оронго и ада, в то время нам уже так надоели, что на них почти не обращалось внимания. Долго бродил я по горам, но нигде не встретил ни аргали, ни кярсы или волка, шкуры которых нужны были для коллекции. Всюду попадались только хуланы и антилопы, да изредка на мото-шириках (Мото-ширик — тибетская осока (Kobresia thibetica).), паслись дикие яки. Так прошло время до полудня, и я забрался верст за десять от своего стойбища. Отдохнув немного, я повернул назад другою окраиною гор и здесь, в одной из долин, встретил несколько старых яков. Звери подпустили к себе шагов на двести и, выпустив с десяток пуль по одному из них, я, наконец, его убил. Затем, обойдя поспешно вокруг горы, через которую направились остальные яки, я опять встретил их и начал палить. Не помню уже, за которым выстрелом один из этих яков сначала приостановился, потом упал и покатился вниз по крутому снежному скату горы. Так зверь катился шагов сто, или даже более; затем остался лежать почти недвижимым. Но лишь только я начал подходить, як вскочил и быстро побежал по долине. Я послал ему в догонку пулю, но [586] напрасно. Тогда я вернулся к ранее убитому яку Досмотрел его, и так как до бивуака было далеко, да при том шкура зверя местами оказалась попорченною во время драк в период течки, то я отрезал только хвост и заткнул его себе сзади за поясной ремень. Затем направился к бивуаку, как раз по той долине, по которой убежал сильно раненый як. Последний не мог уйти далеко и залег на равнине. Подпустив меня шагов на сто двадцать, зверь встал и сначала шагом, а потом рысью бросился прямо ко мне. В это время у меня осталось только два патрона. Первым из них я ударил яка шагов на семьдесят; вторым — шагов на пятьдесят. Однако, зверь не повалился от этих новых пуль, но, пробежав еще шагов десять или двадцать, остановился против меня, с наклоненными рогами и поднятым кверху хвостом, которым беспрестанно помахивал. Ружье мое в это время было пусто, а рассвирепевший як стоял так близко, что можно было различить не только небольшие его глаза, но даже видеть, как краснели раны на груди и капала кровь из морды. Сильно испугался я в ту минуту... Действительно, будь як поумнее и решительнее — он убил бы меня наверняка, так как на ровной степной долине спрятаться было негде, да и некогда. На крайний случай я поспешно вынул из-за спины заткнутый туда яковый хвост и повернул свою берданку ложею вперед, рассчитывая, при окончательном нападении зверя, бросить ему в глаза мохнатый хвост, а затем ударить со всего размаха винтовкою по голове — но что мог сделать подобный удар гигантскому черепу, который не пробивает наискось попавшая штуцерная пуля! Минуту или две, мы оба, т. е. як и я, оставались неподвижны, зверь только помахивал хвостом, но не изменял своей позы и не подвигался вперед; затем опустил хвост и приподнял голову — знак, что раздраженное состояние начало успокаиваться. Тогда я решил отступать и, пригнувшись к земле, пополз прочь, не спуская глаз с зверя. Шагов через шестьдесят я выпрямился и пошел быстрее; як же продолжал стоять на прежнем месте и только поворачивал головою по мере того, как я делал круговой обход по узкой долине. Лишь удалившись шагов на двести от зверя, я вздохнул свободнее и быстро направился к своему бивуаку, давши мысленно клятву всегда брать с собою на звериную охоту в Тибете запасную пачку патронов. Медные гильзы последних, в достаточном количестве разбросанные нами по горам и долинам сев. Тибета, много лет еще будут напоминать туземцам, случайною находкою, о том, что здесь некогда путешествовали и охотились европейцы». [587]

* * *

По мере проникновения экспедиции в глубь «заветной» страны и по мере приближения зимы, тибетское нагорье давало себя чувствовать, в особенности разреженный воздух, в конец обессиливающий организм. В ночь на третье октября выпал снег на полфута, а на следующий день еще на столько же. Снег в Тибете имеет ту особенность, что при ясном солнце блестит нестерпимо и почти не дает возможности смотреть вдаль. Караванные животные не могли отыскать себе корма, и голодные они съели друг на друге несколько вьючных седел, набитых соломою. Первая снежная вьюга причинила смертельный холод. Таким образом начало пути по Тибету обещало мало хорошего; к тому же проводник не знал дороги и с большим трудом ориентировался. «Трудно будет — говорил начальник экспедиции, — но все-таки пойдем вперед до последней возможности. Если снег пролежит еще неделю и продлятся сильные морозы, то и наши верблюды начнут дохнуть. Впрочем, вероятно, эти холода случайные и впереди будет тепло... Вчера на проталинах было много ящериц, при том медведи еще не залегли в зимнюю спячку. Ни того, ни другого не было бы, если бы теперь наступила зима настоящая».

Караван двинулся в путь. От невыносимого блеска снега скоро заболели глаза не только у всех членов экспедиции, но и у животных, не исключая баранов, которых гнали за собою как продовольствие... «Один из этих баранов, — пишет Николай Михайлович, — вскоре совершенно ослеп, так что мы принуждены были его зарезать без нужды в мясе. Воспаленные глаза верблюдов пришлось промывать крепким настоем чая и спринцовать свинцовою примочкою. Те же лекарства служили и для нас. Синие очки, которые я надел, мало помогали, так как отраженный снегом свет попадал в глаза с боков; необходимы были очки с боковыми сетками, но их не оказалось». В довершение всех невзгод, проводник сознался, что заблудился, и требовал вернуться на вчерашнюю стоянку. Рассерженный Пржевальский прогнал проводника, а сам остался один со своими спутниками в пустыне северного Тибета... На сотни верст вокруг не было ни одного жилья, не было ни одной души человеческой, стоял только караван небольшой горсти русских смельчаков, окруженных дикою суровою природою...

Как и в Нань-Шане, так и теперь, отыскивать дорогу приходилось собственными разъездами. Всюду валялись людские черепа и кости караванных животных, напоминавших о трудной борьбе человека с грандиозною природою. На переходах, даже [588] небольших, участники экспедиции сильно уставали, так как помимо вьючения и развьючения верблюдов, дорогою имели на себе ружья, патронташи и проч., всего чуть не по полупуду тяжести. При том, часто приходилось идти пешком, в особенности при холоде и буре, когда верхом на лошади или верблюде просидеть долго невозможно... В таких случаях для пьющих великую услугу оказывала бы рюмка водки, но путешественники на этот счет имели в наличности всего лишь четыре бутылки коньяку, который берегли на всякий случай.

Едва-едва на восьмые сутки бивуак был разбит близ перевала Тан-ла, на абсолютной высоте 16.700 футов. Справа и слева поднимались снеговые цепи гор, командующие вершины которых достигают 19-20.000 футов над морем. На перевале Пржевальский и его спутники произвели залп из берданок и трижды прокричали ура! Природа была побеждена силою общей идеи, взлелеянной еще на родине...

* * *

День перехода экспедиции через вершину Тан-ла, седьмого ноября 1879 года, был ознаменован нападением тибетцев-еграев. В ожидании хорошей добычи разбойники давно следили за караваном и, наконец, под предлогом продажи масла, партией в пятнадцать человек, проникли в лагерь и завязали ссору. Один еграй обнажил саблю, другой кинулся с копьем на переводчика Абдула, а несколько других — на казаков. Все это было делом одной минуты, и Пржевальский не хотел верить во что-либо серьезное, пока не последовали выстрелы с противной стороны и не полетели, метко бросаемые из пращей, камни... Там и сям из-за соседних скал раздавались выстрелы еграев. Пржевальский с отрядом открыл огонь, и после первого залпа разбойники бросились на уход, потеряв четырех человек убитыми и нескольких ранеными.

В ожидании вторичного нападения, бивуак экспедиции был перенесен на более открытое место и к ночи принял вид маленького укрепления. На часах стояли двое казаков, а все прочие спали не раздеваясь в объятиях с ружьем. В течение всей ночи слышались крики в ближайших аулах: повидимому, путешественникам готовилось мщение.

Ранним утром караван готов к выступлению; три эшелона были поставлены рядом друг с другом. «Впереди их, — пишет Николай Михайлович, — собрались все мы кучею, с винтовками в руках, с револьверами у пояса; в сумке у каждого [589] находилось по сто патронов; около четырех тысяч тех же патронов везлись на вьюках. В таком боевом порядке двинулись мы вперед к ущелью, которое лежало по пути недалеко впереди нас. Еграи заняли это ущелье конною партиею, стоявшею при входе, и несколькими стрелками, усевшимися с фитильными ружьями на скалах; другая конная партия расположилась на скате горы прямо против нашей ночевки; наконец, третья собралась немного сзади, вероятно для того, чтобы атаковать нас с тыла, или может быть задержать наше отступление».

Едва караван тронулся с места, еграи заволновались, пришли в движение и огласили воздух дикими криками... Средняя кучка разбойников двигалась параллельно каравану и когда приблизилась к нему на расстояние семисот шагов, Пржевальский открыл огонь. «Сократить еще расстояние, — говорит он — не было расчета, так как еграи, на своих отличных конях, в несколько мгновений могли прискакать к нам и наш главный шанс — дальнобойные, скорострельные ружья не могли быть пущены в дело как следует». Несколько залпов по ближней партии, а затем и по отдаленной, сделали свое дело — еграи очистили дорогу и разбежались в стороны. Караван благополучно миновал ущелье, вышел на равнину и приютился лагерем в долине речки Сая-чю.

* * *

Между тем история на Тан-ла быстро облетела окрестности, и впереди лежащие населенные пункты пришли в смятение. Русские идут сюда затем, кричали защитники Далай-ламы, чтобы уничтожить нашу веру; мы их ни за что не пустим; пусть они сначала перебьют всех нас, а затем войдут в наш город. Тибетцы выставили посты от деревни Напчу до Тан-ла и запретили местным жителям, под страхом казни, вступать с русскими в какие бы то ни было сношения и даже продавать им продукты.

На содействие китайского резидента в Лхасе рассчитывать было нечего, потому что и пекинские министры действовали недоброжелательно и в душе были очень рады, если бы Пржевальскому не удалось проникнуть в столицу Тибета. Китайские министры препроводили нашему поверенному в делах, Кояндеру, копию с донесения высших сы-чуаньских властей, которые писали, что несмотря на горячее их желание оказать содействие венгерскому графу Зечени, в его путешествии в Тибете, они не могут этого сделать, так как тибетские тангуты выставили своих солдат [590] для удержания путешественника. Защитники тибетского духовного престола говорили, что они решились ни в каком случае не впускать к себе иностранцев, и если граф Зечени решился вступить в пределы Тибета, то доставление головы его будет сочтено подвигом, в поощрение которого обещан был ценный приз. Опасаясь, чтобы того же не произошло и с Н. М. Пржевальским, китайские министры торопились предварить о том нашего поверенного в Пекине и сложить с себя всякую ответственность.

— Все эти соображения, отвечал Кояндер китайским министрам, а также и известная осторожность и энергия нашего путешественника полковника Пржевальского не оставляют во мне сомнения в том, что он благополучно проследовал через пустыни северного Тибета и достиг местностей, где начинается оседлое население, и где властям почтенного государства не может представиться затруднительным оказывать ему должную защиту и покровительство. Я уверен, что власти неверно поняли переданный им слух, который, если бы он оказался справедливым, конечно, побудил бы их немедленно же принять надлежащие меры против бунтовщиков. Иначе можно было бы подумать, что Тибет страна совершенно независимая, и тогда характер отношений к ней, ее соседей, несомненно изменился бы.

Не желая признать Тибета независимым, министры уверяли, что они получили коллективное письмо от лам, просивших не разрешать иностранцам вход в Тибет. Ничего не подозревая о переписке и пререканиях вообще по поводу русской экспедиции, Пржевальский шел смело вперед...

С приближением каравана к деревне Напчу, навстречу были высланы двое тибетских чиновников, с конвоем, с целью разузнать, кто такие путешественники и зачем идут? Чиновники держали себя очень вежливо и вошли в юрту только по приглашению. «Я объяснил, — говорит Николай Михайлович, — что все мы русские, и идем в Тибет за тем, чтобы посмотреть эту неизвестную для нас страну, узнать, какие живут в ней люди, какие водятся звери, птицы, какая здесь растительность и т. д.; словом, цель наша исключительно научная. На это тибетцы ответили, что русские еще никогда не были в Лхасе, что сюда с севера приходят только монголы, тангуты, да сининские торговцы, и что правительство тибетское решило не пускать нас далее. Я показал свой пекинский паспорт и заявил, что самовольно мы никогда бы не пошли в Тибет, если бы не имели на то дозволения китайского государя, что, [591] следовательно, не пускать нас далее не имеют никакого права и что мы ни за что не вернемся без окончательного разъяснения этого дела». Ответ мог быть получен только из Лхасы, и чиновники просили начальника экспедиции обождать недели две, прежде нежели желание его будет исполнено. Обстоятельства заставили согласиться Пржевальского, и он отдал распоряжение перенести бивуак к ручью Ниер-чунгу, вытекающему из подошвы горы Бумза.

Подобная невольная остановка, после тридцатидневных переходов без дневок, необходима была и для отдыха. Пользуясь ею, все члены экспедиции вымылись, выбрились и стали немного походить на европейцев. Одежда и обувь, равно походные принадлежности поизносились, поистрепались, требовалось во всем этом обстоятельное ремонтирование. «Трудное теперь переживаем мы время, говорит Николай Михайлович. Тягостная неизвестность впереди на счет посещения Лхасы, огромная — 16.000 футов — абсолютная высота, холода, бури, ночное одиннадцатичасовое лежание на грязных войлоках и часто без сна — все это вместе донимает нас. Хорошо еще, что у меня есть работа — писание о Тибете, иначе не знал бы что делать от скуки. На охоту ходить некуда — зверей нет, птицы же все одни и те же».

* * *

Прошло шестнадцать суток, прежде чем был получен ответ, и все это время Пржевальский был в тревожном состоянии. Он сознавал, что караван его заперт: спереди — в деревне Напчу, было собрано до тысячи солдат и милиции, а сзади — на Тан-ла, несомненно еграи поджидали возвращения. Ответ же гласил следующее: по постановлению важных сановников Тибета, решено не пропускать русских в Лхасу. На следующий день вслед за письменным ответом явился тибетский посланник, который остановился в одной из двух палаток, поставленных недалеко от русского бивуака для него и для свиты. Переодевшись в богатую соболью шубу, посланник пришел на бивуак в сопровождении наместников трех больших монастырей и представителей тринадцати аймаков собственно далай-ламских владений. После обычных приветствий, посланник спросил: с кем он имеет честь видеться — с русскими или англичанами? Получив надлежащий ответ, он начал говорить, что русские никогда не были в Лхасе, что они иной веры, и что правители Тибета и Далай-лама не желают пустить их к себе.

«На это я отвечал, говорит Пржевальский, что хотя мы и разной веры, но Бог один для всех людей; что по закону [592] божескому, странников, кто бы они ни были, следует радушно принимать, а не прогонять; что мы идем без всяких дурных намерений, собственно посмотреть Тибет и изучить его научно; что, наконец, нас всего тринадцать человек, следовательно, мы никоим образом не можем быть опасны». Посланник, повторив свои доводы, самым унизительным образом умолял не ходить далее и обещал уплатить все расходы по путешествию, если только русские согласятся повернуть назад. Отвергнув вопрос об уплате денежных издержек, как недостойный русской чести, Пржевальский объявил, что он возвратится, но просил выдать ему бумагу с объяснением причин, почему его не пустили в столицу Далай-Ламы. После совещаний между собою посольство заявило, что, не будучи уполномочено, не может дать такой бумаги. — Завтра утром мы выступаем, сказал тогда Пржевальский; если будет доставлена требуемая бумага, то пойдем назад, если же нет, то двинемся к Лхасе.

После новых совещаний посланник заявил, что он готов дать такую бумагу, но для составления ее ему необходимо вернуться к своему стану, расположенному верстах в десяти от русского бивуака. — Там, добавил посланник, мы будем вместе редактировать объяснения на счет отказа в пропуске вас в Лхасу, и если за это впоследствии будут рубить нам головы, то пусть уже рубят всем.

— Я путешествую много лет, отвечал Николаи Михайлович, но нигде еще не встречал таких дурных и негостеприимных людей, каковы тибетцы; рано или поздно к ним все-таки придут европейцы и заставят пустить себя силою... Ответа на это пророческое нравоучение не последовало, а на следующий день была доставлена требуемая бумага, в которой приводились те же причины, которые объяснял посланник при первом свидании.

Итак, не дойдя всего двухсот пятидесяти верст до столицы Тибета, Пржевальский должен был повернуть назад. «Трудно описать, говорит он в письме к Кояндеру, с каким грустным чувством повернул я в обратный путь! Но видно такая моя судьба! Пусть другой, более счастливый путешественник, докончит не доконченное мною в Азии. С моей же стороны сделано все, что возможно было сделать...»

Пржевальский сам рассчитывал на лучшее будущее, а теперь решил идти в Цайдам и посвятить весну и лето исследованию Желтой реки, где, как известно, не бывали еще европейцы. Пока вьючили караван, тибетские чиновники с особенным вниманием [593] рассматривали оружие; потом любезно распрощались с русскими и как бы не веря, что они пойдут назад, стоя группою, следили за караваном до тех пор, пока он ни скрылся за ближайшими горами.

* * *

Обратное следование было сопряжено с еще большими трудностями, нежели передний путь, так как наступала глубокая зима. «Необходимо было спешить, пишет Николай Михайлович, ибо наши верблюды слабели с каждым днем, а запасы провизии истощались, за исключением одного мяса, которого можно было добыть охотою сколько угодно. В рождественский сочельник выяснилось, что у нас дзамбы только сто семь фунтов; между тем впереди путь еще далекий. Поэтому с завтрашнего дня казакам будет выдаваться только по полфунта в день на каждого. Соли тоже мало. Казаки едят как фараоновы коровы. Вообще они звери, а не люди, но с такими только и возможно путешествие в здешних странах. Нужно, чтобы казак был зверь, но на узде. Солдаты — те гораздо лучше, нравственнее и вообще благороднее. С ними и обращаться можно по-человечески; с казаками же должна быть строгость неумолимая...

«Сегодня день Рождества. Достали и ели презервированную рыбу (треску) и земляничное варенье. Казакам было дано немного сахару и по три сигары из подарочных

Новый 1880-й год Пржевальский встретил, как то было замечено выше, в горах Думбуре, в царстве дикой природы Тибета, среди зверей: яков, хуланов, антилоп «и вдали — дальней от всего цивилизованного мира. Притом, записал он в дневнике, сегодня ровно половина (по времени) нашего путешествия: десять месяцев тому назад, мы приехали в Зайсан; десять же месяцев остается, по вероятному расчету, до возвращения нашего в Кяхту. Дай Бог, чтобы и наступающая вторая половина путешествия прошла так же благополучно и продуктивно для науки, как первая. Тогда со спокойною совестью, как и теперь, я оглянусь назад, зная, что еще один год своей жизни прожил не даром... Ради нового года казакам дано было по полуимпериалу. Сами мы ели варенье и фрукты в сахаре, которые предназначались для Далай-ламы, но, по счастью, не попали к этому...»

Отпраздновав новый год, путешественники через хребет Гурбунайджи спустились на реку Найджин-гол. Здесь роздана была казакам последняя порция дзамбы; рису, с которым варился суп, осталось также лишь несколько горстей. «Назад на [594] Тибет, говорит Пржевальский, страшно было даже посмотреть: там постоянно стояли теперь тучи и, вероятно, бушевала непогода. Мы сами хотя счастливо вынесли эти трудности, но чувствовали себя истомленными и не добром поминали тибетские пустыни. Здесь же, на Найджин-голе, было довольно тепло, хотя изредка моросил снег — остаток тибетских буранов. Этот снег покрывал окрестные горы белою пеленою; но на долине реки быстро растаивал. Теперь оказалось возможным снять и лишнее теплое одеяние, без которого ходить и ездить верхом было несравненно удобнее, в особенности при беспрестанных слезаниях с коня, для делания засечек буссолью».

* * *

Тридцать первого января караван прибыл в Цайдам, где оказалось еще теплее, но где Пржевальский с неудовольствием узнал, что оставленный им пакет не был отправлен в Пекин, как он просил, а возвращен ему. Привыкшее получать периодически от Николая Михайловича известие о его путешествии, Пекинское посольство, на этот раз, в течение полугода не имело о нем никаких сведений и считало его погибшим в пустынях Тибета. «Участь экспедиции полковника Пржевальского, писал наш поверенный в делах министерству, внушает мне серьезное беспокойство. Третьего дня английский посланник передал мне, что по полученным им из Сы-чуани известиям, там ходят слухи, будто партия иностранцев, направившаяся в Лхасу с севера, встречает такие же затруднения, как граф Зечени на востоке. В тот же день министры сообщили мне донесения им сининского губернатора и сы-чуаньских властей, извещающих, что о Пржевальском нет никаких сведений, и что, в виду пустынности проходимых мест, китайские власти не могут быть ответственными за случайности. Что означают эти донесения? простую ли предосторожность, принимаемую властями на всякий случай, или же желание приготовить меня к более тревожным и неприятным вестям, — определить трудно».

Эти известия произвели тогда в Петербурге тяжелое впечатление: все единогласно утверждали о гибели Николая Михайловича, как о факте совершившемся, некоторые кружки молились в Казанском соборе за упокой душ путешественников и крайне сожалели, в особенности о начальнике экспедиции, как о безвременно погибшем... «Недавно, сказано было в «Историческом Вестнике», через иностранную, конечно, печать мы с прискорбием узнали, что в австрийских газетах, через посредство путешествующего по внутреннему Китаю мадьярского графа Зечени, [595] стали говорить, будто наш соотечественник ограблен, убит. Утешает лишь то, что наша пекинская миссия ничего о гибели Пржевальского не знает... Ливингстона искали, Пайера искали, Норденшельда искали, а Пржевальского никто искать и не думает. Стоило бы однако позаботиться о его судьбе, в особенности в тот момент, когда Китай становится прямо в враждебные отношения к России...»

Наконец, в феврале было получено успокоительное сведение о том, что не только Пржевальский, но и все остальные члены экспедиции живы и здоровы. Скоро пришло известие и от самого Николая Михайловича, с предположением о дальнейшем путешествии к истокам Желтой реки.

* * *

В сравнительно короткий срок, обновленный караван перенес экспедицию в западное соседство города Донгэра, откуда, налегке, Пржевальский отправился в Синин для свидания с местным губернатором. Свидание было очень парадное и происходило в ямыне — присутственном месте, в воротах которого были выстроены солдаты со знаменами. «Несмотря на довольно холодный день, говорит Пржевальский, все присутствующие помещались в открытой фанзе; на дворе ее набилось народу видимо-невидимо. Когда все власти собрались и приехал сам губернатор, мне дали знать, что нас ожидают. Я поехал верхом, в сопровождении прапорщика Роборовского, переводчика и двух казаков; на улицах впереди, сзади и по бокам нас, теснилась огромная толпа народа, вплоть до самых ворот ямыня, где мы слезли с лошадей и вошли во двор. Пройдя через этот двор, мы очутились во втором отделении внутренней ограды и здесь встретились с цин-цай’ем. Последний вежливо, но весьма холодно, раскланялся с нами и пригласил нас в фанзу, назначенную для приема. Здесь губернатор уселся посредине, прямо против входа, и пригласил меня сесть рядом с собою; прочие же власти, и вместе с ними г. Роборовский разместились возле боковых стен той же фанзы; переводчик Абдул стоял возле нас; казаки остались на заднем дворе

Прежде всего цин-цай спросил, куда Пржевальский намерен идти далее?

— Нынешнею весною, отвечал начальник экспедиции, мы пойдем на верховье Желтой реки и пробудем там месяца три или четыре, смотря по тому, как много найдется научной работы.

— Не пущу туда, живо возразил цин-цай, я имею предписание из Пекина как можно скорее выпроводить вас отсюда и [596] предлагаю вам идти в Алаша. При этом амбань пристально смотрел на Николая Михайловича, как бы желая видеть, какое впечатление произведет на него такой категорический ответ.

— На Желтую реку, отвечал с улыбкою Пржевальский, мы пойдем и без позволения.

— Знаете ли, начал цин-цай после некоторого молчания и как бы желая испугать собеседника, на верховье Желтой реки живут разбойники-тангуты, которые, как мне хорошо известно, собираются умертвить всех вас, в отмщение за побитие еграев в Тибете. Тангуты народ храбрый, можно даже сказать отчаянный. Я сам никак не могу с ними справиться, несмотря на то, что у меня много солдат, и все они воины отличные. Если не верите мне, спросите у других здешних чиновников. Присутствовавшие при аудиенции китайцы стали почтительно кивать головами и бормотать, а один из них встал и доложил цин-цай’ю, что на Хуан-хэ живут даже людоеды.

— Нам необходимо идти на Хуан-хэ, говорил Пржевальский, и мы пойдем туда даже без проводника, как то не раз уже делали. Тогда цин-цай стал упрашивать, чтобы экспедиция ограничила свое пребывание на Желтой реке пятью-шестью днями; чтобы Николай Михайлович дал ему расписку в том, что предполагаемое путешествие берет на свой риск. — Дать требуемую расписку я охотно согласился, пишет Пржевальский, тем более, что этим мы избавлялись от китайского конвоя, который был бы великою обузою, а при действительной опасности ни от чего бы не защитил; наоборот, всего вероятнее, сам бы стал под нашу защиту...

* * *

Через три дня Николай Михайлович оставил Сенин, закупив продовольствие и мулов, необходимых для следования в лесные горы, а также устроив свои коллекции, чтобы не тащить их с собою на Желтую реку... Весеннее теплое солнышко и голубое небо манили в объятия горной природы... По возвращении Пржевальского в лагерь, экспедиция вскоре снялась караваном и радостно двинулась в дальнейший путь, пересекая холмы, с южного склона которых увидела давно желанную Хуан-хэ, «широкою лентою извивавшуюся в темной кайме кустарных зарослей и обставленную гигантскими обрывами на противоположном берегу». Еще несколько часов, и Пржевальский с своими спутниками любовался высокими пенистыми волнами этой могучей реки, грозно катившей свои студеные воды с высокого нагорья Тибета. Вверх и вниз до долине темнели корридоры отвесных берегов, изрезывающих [597] всю местность и скрывающих самую реку от непривычного человека.

«Идешь по луговому плато, говорит Николай Михайлович, совершенно гладкому, как вдруг под самыми ногами раскрывается страшная пропасть, по дну которой обыкновенно течет речка, обросшая лиственными деревьями; густые кустарники зачастую покрывают более пологие места боковых обрывов. В подобные пропасти ведут тропинки, проложенные сифанями. Помучились мы, в особенности наши животные, не мало, переходя одно за другим такие изрезанные ущелья. К неудобствам движения присоединялось еще и враждебное настроение местных жителей...»

* * *

В глубоком, теплом ущелье Бага-горги путешественники успешно поохотились за ушастыми фазанами — Crossoptilon auritum, изящные хвостовые перья которых, как известно, идут на украшение форменных шляп китайских чиновников. «В особенности сильно запечатлелась в моей памяти, пишет Николай Михайлович, одна из подобных охот на той же Бага-горги. Мы отправились перед вечером вчетвером, верхом, версты за четыре от своего стойбища, взяли с собою войлоки и одеяла для ночевки, чайник для варки чая и кусок баранины на жаркое, словом, снарядились с известным комфортом. Перед закатом солнца добрались до места охоты и, оставив лошадей с казаком Телешевым на полянке, невдалеке от ручья, пошли в ближайшие кустарники караулить ушастых фазанов на их ночевках. Выбрали для этого большие, в рассыпную стоящие, ели, под которыми имелись несомненные признаки частого здесь пребывания описываемых птиц. Уселись и ждем. Солнце опустилось за горы и мало-помалу птицы начали думать о ночлеге. Стая голубых сорок прилетела к ключику близ наших елей, покопошилась несколько минут на земле и, с своим обычным трещаньем, отправилась в густой кустарник. Большие дрозды — Merula Kessleri один за другим начали прилетать с разных сторон на те же ели, гонялись здесь друг за другом, с чоканием и трещанием перелетали с одного дерева на другое, или лазили по густым веткам; между тем один из тех же дроздов громко пел на вершине дерева. Голос этого дрозда много походит на голос дрозда певчего. Невольно вспомнились мне теперь наши весенние вечера, в которые, бывало, на родине, я слушал пение птиц, стоя на тяге вальдшнепов в лесу. И мысль моя далеко унеслась по пространству и по времени... Чем более [598] надвигались сумерки, тем неугомоннее становились дрозды, наконец стихли все разом; смолкли и мелкие пташки; стало все тихо кругом, словно в лесу не было ни одного живого существа... Луна поднялась на востоке горизонта; вечерняя заря догорала на западе — и мы, не дождавшись фазанов, спустились к своему бивуаку. Здесь горел огонь, казак сварил чай и зажарил на вертеле баранину. Мы поужинали с прекрасным аппетитом; затем, на мшистой почве разостлали войлоки, седла положили в изголовья и легли спать. Но не спалось мне! Великолепно хороша была тихая весенняя ночь. Луна светила так ярко, что можно было читать; вокруг чернел лес; впереди и позади нас, словно гигантские стены, высились отвесные обрывы ущелья, по дну которого с шумом бежал ручей. Редко выпадали нам, во время путешествия, подобные ночевки — и тем сильнее чувствовалось наслаждение в данную минуту. То была радость тихая, успокоивающая, какую можно встретить только среди матери-природы...

«Наконец дремота одолела, и я заснул, но в течение ночи просыпался несколько раз. Все также было тихо и спокойно кругом, лишь журчал внизу ручей, да изредка фыркали привязанные лошади. Взглянешь на луну — та стоит еще высоко, [599] следовательно, до утра еще не близко; перевернешься на другой бок, плотнее закутаешься в меховое одеяло и опять забудешься сладким сном. К утру похолодело; луна ушла за горы и, наконец, чуть заметная полоска света забелела на востоке. Пора вставать и идти в засадки. Казак встал еще раньше и опять вскипятил чай. Быстро сброшены были теплые одеяла, надето охотничье платье и замерзшие, но у огня теперь отогретые, сапоги. Затем мы проглотили по чашке горячего чая и отправились в засадки, боясь не упустить дорогое время. Но оно еще не наступило, все еще спало в лесу — и мы не опоздали занять свои места. Вот хрипло прозвучала сифаньская куропатка, и послышалось трещанье голубых сорок. Вслед за тем раздался громкий крик ушастого фазана, в ответ которому закричали другие пары из разных уголков лесных ущелий... Радостно забилось сердце охотника... Надежда на желанную добычу заменила все другие помыслы и мечты; только минуты ожидания казались теперь слишком долгими.

«Между тем уже порядочно рассвело, и голоса проснувшихся птиц быстро огласили лес: слышался громкий свист хый-ла-по, чокание дроздов, писк синиц и завирушек; но ушастые фазаны кричали лишь изредка, тихо подвигаясь из леса на поляны. Наконец, вдали от меня мелькнула эта птица-то два самца дрались между собою. Затем прокричала и выбежала на дальний обрыв новая пара — опять таки вне моего выстрела. Досада и чуть не отчаяние начали овладевать мною; тем более, что со стороны товарищей уже раздался выстрел, конечно по ушастому фазану. Несколько раз меня подзадоривало встать из засадки и идти искать фазанов на удачу по лесу; но я решился выдержать искушение до конца, несмотря на то, что достаточно продрог на утреннем морозе. Настойчивость эта была, наконец, вознаграждена. После того, как уже взошло солнце, пара ушастых фазанов показалась из кустов шагах в сорока от моей засадки. Красивые птицы шли мерным шагом, не подозревая вовсе опасности. Первым выстрелом я убил самца, вторым ранил самку, которая однако успела убежать и скрыться в ближайшем лесу. Затем с своею добычею я отправился к месту ночлега, где товарищи, убившие также одного фазана, уже дожидались меня с оседланными лошадьми...»

* * *

...С первых лет знакомства и дружбы с Н. М. Пржевальским, я уже проникся сознанием, что человек в тесном общении с природой делается лучшим. Своим обаянием природа захватывает человека и дольше сохраняет в нем чистоту, [600] цельность и чуткость души. Среди природы человек легче дышет шире мыслит, глубже чувствует, чище любит... Пржевальский особенно любил и особенно понимал душу природы и ее волшебную красоту... В городах он бывал нервный, раздражительный,, среди же природы — нежный, обаятельный. Только Николай Михайлович умел говорить языком природы, только с его уст слетали такие слова: «Чарующее впечатление производит эта красивая птичка, Grandala coelicolor, сидящая словно цветок на лугу, или порхающая по скалам. Иногда даже жалко стрелять в милое, доверчивое создание. И всякий раз, убивши голубого чеккана, сначала несколько минут полюбуешься им, а потом уже спрячешь в свою сумку... Не мало оригинальности придает подобной охоте сама, местность (Охота на голубых чекканов (Grandala coelicolor) производилась в горах Джахар — все в той же альпийской области, которая прилегала к Желтой реке.). Приходится лазить или сидеть на высоте в 13-14.000 футов, нередко в облаках, иногда даже выше их во все стороны раскрывается далекий, необъятный горизонт; смотришь, вдаль и не насмотришься вдоволь...»

* * *

Тем временем намеченный для исследования район в амдоской альпийской области был посещен экспедицией, и Н. М. Пржевальский повернул к родному северу, держа путь через Куку-нор и Гань-су, в Алаша... «Шестого июня, записал он в своем дневнике, распрощались мы с Куку-нором вероятно уже навсегда. Перед отходом я несколько минут пристально глядел на красивое озеро, стараясь живее запечатлеть в памяти его панораму. Да, наверное в будущем не один раз вспомню я о счастливых годах своей страннической жизни. Много в ней перенесено было невзгод, но много испытано и наслаждений, много пережито таких минут, которые не забудутся до гроба...»

Еще более трогательно прощается Николай Михайлович с. горами Ган-су, среди которых темной змеей извивается и сердито клокочет пенистыми брызгами его любимец — гордый красавец Тэтунг... «На самом перевале, говорит он, в ожидании прихода отставшего немного каравана, я несколько минут пристально смотрел на великолепную панораму гор. Оба хребта-на южной и на северной стороне Тэтунга — раскидывались передо мною и убегали вдаль к западу, теряясь в легком синеватом тумане, наполнявшем воздух. [601]

«Справа, невдалеке, стояла скалистая вершина Гаджура, не окутанная против обыкновения облаками. Внизу, под самыми моими ногами темнело глубокое ущелье и множество других ущелий больших и малых, близких и далеких бороздили горы и извивались в различных направлениях. Насколько хватал глаз, все было перепутано, изломано, исковеркано. На общем зеленом фоне гор, там и сям выделялись более темные площади лесов и кустарников или голые желтовато-серые скалы.

«Любовался глаз, радовалось сердце. Но в то же время грустное чувство охватывало душу, при мысли, что скоро придется расстаться со всеми этими прелестями.

«Сколько раз я был счастлив, сидя одиноким на высоких горных вершинах! Сколько раз завидывал пролетавшему в это время мимо меня грифу, который может подняться еще выше и созерцать панорамы еще более величественные...

«Лучшим делается человек в такие минуты. Словно, поднявшись в высь, он отрешается от своих мелких помыслов и страстей. Могу сказать, кто не бывал в высоких горах, тот не знает грандиозных красот природы!..»

* * *

Спустились в долину, и обстановка резко изменилась: взамен приятной прохлады гор, экспедиция встретила сильную жару и чрезвычайную сухость атмосферы. Раскаленная днем почва горячо дышала до следующего утра, а там опять багровым диском доказывалось дневное светило и быстро накаляло все, что хотя немного успевало остынуть в течение ночи, В первый день, пришедшая с запада сильная буря, наполнившая воздух тучами удушливой пыли, была словно приветом пустыни...

Побуждаемые внутренним чувством путешественники не испытывали теперь особенной усталости и, сменив в Алаша своих вьючных мулов на верблюдов, ходко изо дня в день, подвигались к Урге; к тому же близилась осень, — самое лучшее время года для прохождения пустыни Гоби. И она была, действительно, скоро и благополучно пройдена. Только последний переход к Урге тянулся невыносимо долго, и нетерпение скорее придти на место с каждым часом усиливалось: «Наконец, пишет Николай Михаилович, с последнего перевала, перед нами раскрылась широкая долина реки Толы, а в глубине этой долины, на белом фоне недавно выпавшего снега, чернелся грязною безобразною кучею священный монгольский город Урга. Еще два часа черепашьей ходьбы — и вдали, замелькало красивое здание нашего [602] консульства, Тут же и быстрая Тола струила свою светлую, еще не замерзшую воду; справа на горе Хан-ула чернел густой нетронутый лес. Обстановка пустыни круто изменилась. Попадали мы словно в иной мир. Близился конец девятнадцатимесячным трудам и многоразличным невзгодам. Родное, европейское, чувствовалось уже недалеко. Грязные монголы, встречавшиеся по пути,, казались теперь еще противнее... Нетерпение наше росло с каждым шагом; ежеминутно подгонялись усталые лошади и верблюды... Но вот мы, наконец, и в воротах знакомого дома, видим родные лица, слышим родную речь... Радушная встреча соотечественников, обоюдные расспросы, письма от друзей и родных, теплая комната, взамен грязной холодной юрты, разнообразные яства, чистое белье и платье — все это сразу на столько обновило нас, что прошлое, даже весьма недавнее, казалось грезами обманчивого сна...

«Бури грозны миновали,
Выплыл на берег пловец,
Но ему ведь не сказали,
Что всем бурям уж конец...»

* * *

Теперь Н. М. Пржевальский всею душою стремился в Петербург, которого, однако, достиг только седьмого января (1881 года), так как езда на почтовых до Оренбурга и остановки в главных городах для встреч и лекций заняли не мало времени. Петербург, в свою очередь, также жаждал видеть Пржевальского... Вечером четырнадцатого января состоялось чрезвычайное торжественное собрание Императорского русского географического общества, назначенное для приветствования путешественника и происходившее в концертной зале дворца великой княгини Екатерины Михаиловны. Публика допускалась избранная и исключительно по билетам.

В восемь часов двадцать минут, на эстраду, где за особым столом находились члены совета географического общества, взошел великий князь Константин Николаевич, в сопровождении П. П. Семенова и Н. М. Пржевальского. Когда последний подошел к столу, зала огласилась взрывом рукоплесканий. На кафедру вошел П. П. Семенов и в краткой речи оценил заслуги Пржевальского.

— В последнем своем собрании, сказал он по окончании речи и обращаясь к Николаю Михайловичу, русское [603] географическое общество избрало Н. М. Пржевальского в свои почетные члены, и я имею честь передать вам диплом на это почетное звание. Горячие рукоплескания и крики «браво, браво, Пржевальский» прекратились только тогда, когда гласный думы М. И. Семевский — основатель и первый редактор журнала «Русской Старины» — сообщил, что сегодня же, четырнадцатого января, дума избрала Пржевальского в почетные граждане города С.-Петербурга и постановила поместить портрет его в одной из зал думы.

После этого, при новых аплодисментах, на кафедре появился сам виновник торжества и в сжатом, но чрезвычайно интересном очерке познакомил присутствующих с своим двухлетним странствованием в азиатских пустынях. Особенное впечатление произвел рассказ об унтер-офицере Егорове, пропадавшем в течение нескольких дней и случайно найденном. Зала огласилась громом рукоплесканий, когда Пржевальский ввел на кафедру самого Егорова. «С такими молодцами, сказал Николай Михайлович, мне не казалась трудна моя задача. Против нас была сила физическая, — у нас была сила нравственная, и мы победили».

П. Козлов.

Текст воспроизведен по изданию: Николай Михайлович Пржевальский // Русская старина, № 3. 1912

© текст - Козлов П. К. 1912
© сетевая версия - Thietmar. 2017
© OCR - Иванов А. 2019
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1912