ПРЖЕВАЛЬСКИЙ Н. М.

УССУРИЙСКИЙ КРАЙ

II.

Инородческое население.

(См. выше май, 236 стр. с приложенную картою)

Из инородческих племен, обитающих в Уссурийском крае, первое место, по числу, принадлежит русским китайцам или «манза» (О значении слова «Манза» я много раз допытывался у китайцев, но никогда не мог получить удовлетворительного ответа. Обыкновенно они говорят, что это слово есть настоящее название китайцев), как они сами себя называют.

Это население встречается, как на самой Уссури, так и по ее большим правым притокам, но всего более скучено в Южно-Уссурийском крае, по долинам Сандогу, Лифудин, Ула-хэ, Дауби-хэ; затем в западной части Ханкайского бассейна и по всем, более значительным, береговым речкам Японского моря, в особенности на Шгипо-хэ, Сучане, Та-Судухэ, Ta-Уху, Пхусун и Тазуши.

Трудно с точностью объяснить историческое происхождение этого населения, и сами манзы на этот счет ничего не знают. Всего вероятнее, что с тех пор, как, в половине XVII века по P. X., манчжуры овладели Китаем, восточная часть их родины, скудно населенная туземными племенами орочей и гольдов, сделалась местом ссылки различных преступников. С другой стороны, естественные богатства этой страны, в особенности соболь и дорогой корень жень-шень, ценимый [544] в Китае на вес золота, привлекали сюда целые толпы бездомных скитальцев, неимевших дела на родине и приходивших в Новый край, с надеждою на скорое и легкое обогащение. Наконец, морское побережье, где, у скалистых выступов, в изобилии растет морская капуста (особый вид морской водоросли Fucus), представляло обширное поприще для промысла, не менее выгодного, чем ловля соболя и искание женьшеня. Таким образом, в зависимости от всех этих условий и сложилось местное китайское население края, которое можно разделить на постоянное, или оседлое, и, или приходящее.

В первому, относятся те китайцы, которые поселились здесь на вечные времена, занялись земледелием и живут на одних и тех же местах.,

Это население образовалось, вероятно, из беглых и ссыльных, а частию и из временно-приходящих, которым нравилась дикая, свободная жизнь, вне всяких условий цивилизованного общества.

Главнейшее занятие всех оседлых манз есть земледелие, которое доведено у них до совершенства. Поля, находящиеся при их жилищах, или фанзах, могут служить образцами трудолюбия, так что урожай хлеба, в особенности проса, составляющего главную пищу, бывает чрезвычайно велик, и обеспечивает годичное существование хозяина фанзы, с его работниками. Кроме проса, манзы засевают также сорго, бобы, фасоль, кукурузу, ячмень и пшеницу, а по огородам различные овощи, как-то: огурцы, дыни, капусту, редьку, чеснок, лук, красный перец и табак. Лук и чеснок составляют для них любимую овощ и употребляются как в сыром виде, так и в различных кушаньях.

Сверх того, некоторые китайцы — правда очень немногие — занимаются возделыванием жень-шеня (Panax ginseng). Это растение, принадлежащее к семейству аралий, встречается в дивом состоянии в южной Манчжурии и в Уссурийской стране, приблизительно до 47° северн. шир. Оно растет в глубоких тенистых лесных падях, но везде очень редко. С давних времен китайская медицина приписывает корню жень-шеня различные целебные свойства, даже в таких болезнях, как истощение сил, чахотка и т. п.; поэтому в Китае платят за него громадные цены. Оставляя даже в стороне преувеличенные, в этом случае, показания прежних писателей, которые, как напр. миссионер Вероль, уверяют, что фунт дикорастущего жень-шеня стоит в [545] Пекине до 50-ти тысяч франков, все-таки цена на него в Китае громадная и по рассказам манз простирается до двух тысяч серебрянных рублей, на наши деньги, за один фунт корня. Возделываемый же на плантациях жень-шень стоит несравненно дешевле, и продается только 40-50 серебрянных рублей за фунт.

Исканием дикого жень-шеня, в южной Манчжурии, ежегодно занимаются несколько тысяч человек, получающих на такой промысел дозволение и билеты от правительства. В прежние времена, промышленники приходили и в Южно-Уссурийский край, но теперь этот промысел прекратился здесь совершенно, хотя существовал не так давно в размерах довольно обширных. Еще миссионер де-ла Брюньер, посетивший Уссури в 1846 году и бывший на ней первым из европейцев, в своих записках рассказывает об этом промысле и описывает исполненную трудов и опасностей жизнь искателей жень-шеня. В настоящее время, в нашем Уссурийском крае вовсе нет подобных искателей (Только иногда, и то очень редко, местные манзы ищут жень-шень в окрестностях своих фанз) и все манзы единогласно говорят, что причиною тому занятие нашими края и распространение в нем русского населения, которого боятся промышленники.

Между тем, искусственное разведение жень-шеня идет по прежнему, и его плантации изредка встречаются в Южно-Уссурийском крае на Дауби-хэ, Сандогу, Сучане и на некоторых речках морского побережья. Разведение и воспитывание этого растения требует особенного, тщательного ухода. Обыкновенно его садят семенами, или корнями (последний способ разведения гораздо лучше) в гряды, которая имеют одну сажень в ширину и около десяти в длину. Земля для этих гряд должна быть чистый чернозем, который осенью сгребают в кучи; затем, весною просеивают сквозь особые редкие сита и только после подобной обделки кладут в гряды. Для защиты от солнечных лучей, которых не любит это растение, над каждою грядою устраивается навес из холста, иногда же из досок. Кроме того, с северной стороны, также делается защита от холодного ветра. С наступлением зимы навес снимается, и открытая гряда заносится снегом. В первый год после посева корень выростает очень небольшой, но с каждым годом толщина его увеличивается, хотя и при глубокой старости он достигает величины только [546] указательного пальца человеческой руки. Через три года можно уже иметь довольно порядочные корни, но, обыкновенно, здешние китайцы держат их больший срок. Затем после сбора они приготовляют корень особенным образом, посредством обчистки и вываривания в воде, а потом отправляют на продажу в Китай, через Нингуту и иногда морем прямо в Шангай. Хотя искусственно разводимый корень, как сказано выше, ценится гораздо ниже дикого, но все-таки цена его довольно высока, так что китаец от продажи своей плантации получает целое состояние.

Кроме земледельческих фанз, располагающихся преимущественно в долинах рек, есть еще другие, так называемые зверовые, обитатели которых занимаются звериным промыслом. Эти фанзы устраиваются в лесах, где обилие всяких зверей обусловливает возможность правильной и постоянной за ними охоты. Впрочем, число зверовых фанз, принадлежащих собственно манзам, невелико и этим промыслом занимаются исключительно орочи, или тазы, и гольды, незнающие земледелия.

Фанзы, в которых живут китайцы, располагаются большею частью в одиночку, иногда же по нескольку вместе, и в таком случае образуют поселения или деревни. Притом, все эти фанзы выстроены на один и тот же образец. Обыкновенно, каждая из них имеет четыреугольную форму, более протянутую в длину, чем в ширину, с соломенною крышею, круто покатою на обе стороны. Стены фанза около четверти аршина толщины, и делаются из глины, которою обмазан плетень, служащий им основанием. С солнечной стороны проделаны два-три решетчатых окна и между ними двери для входа. Как окна, так и верхняя половина дверей всегда заклеены пропускною бумагою, промазанною жиром. Внутреннее пространство фанзы бывает различно по величине. Это зависит от состояния хозяина и числа живущих. Обыкновенно же фанзы имеют 6-7 сажен в длину и сажени 4 в ширину. Кроме того, в богатых фанзах есть, перегородка, которая отделяет место, занимаемое хозяином, от его работников.

Внутри фанзы с одной стороны, а в некоторых и с двух, приделываются глиняные нары, которые возвышаются немного более аршина над полом, состоящим прямо из земли. Эти нары покрыты соломенниками, искусно сплетенными из тростника и служат для сиденья, главным же образом для спанья. С одной их стороны приделана печка, закрытая [547] сверху большою чугунною чашею, в которой приготовляется пища. Труба от этой печки проведена под всеми нарами, и выводится наружу, где оканчивается большим деревянным столбом, внутри пустым. Дым от печки проходит по трубе под нарами, нагревает их и затем выходит вон.

Кроме печи, посредине фанзы всегда находится очаг, в котором постоянно лежат горячие уголья, засыпанные сверху золою, чтобы подольше сохранить жар. Очаг у бедных делается просто на земляном полу, у богатых же на особенном возвышении, и в нем иногда горит каменный уголь. Над таким очагом зимою, в холодные дни, манзы сидят по целым часам, даже дням, греются, курят трубки и попивают чай, или просто теплую воду, которая всегда стоит здесь в чайнике. Потолка в фанзе нет, а вместо его, сажени на полторы от земли, положено несколько поперечных жердей, на которых вешается равная мелочь: кукуруза, оставленная на семяна, старые башмаки, шкуры, одежды и т. п. Около же стен, незанятых нарами, расставлены деревянные ящики и разная домашняя утварь.

Вонь и дым в фанзе бывают постоянно частию от очага, частию от разной, развешенной на жердях, дряни, которая ежедневно коптится в дыму в то время, когда топится печка, потому что трубы под нарами редко устроены так хорошо, чтобы в них выходил весь дым; большая его часть всегда идет в фанзу. Кроме того и прямо на очаге часто разводится огонь, дым от которого выходит в растворенную дверь.

Замечательно, что во всех фанзах внутри под крышею устроены гнезда ласточек, которых манзы очень любят и берегут, так что даже подвешивают доски, чтобы различные нечистоты не падали на пол и на нары. Иногда такое гнездо сделано менее чем на сажень от земли, и доверчивая птичка спокойно сидит на яйцах, нисколько не пугаясь людей.

По наружным бокам фанзы обыкновенно находятся пристройки, в которые загоняется скот, складываются вещи, хлеб и проч. Кроме того, при некоторых богатых фанзах в особом помещении устроены бывают жернова, для выделки муки и крупы; эти жернова приводятся в движение быками, которые ходят по кругу.

Пространство вокруг фанзы, незанятое пристройками, обносится частоколом, с воротами для входа. Кроме всего этого, при некоторых фанзах находятся молельни, которые ставятся сажен на десять в стороне и имеют форму часовенки, около [548] сажени в квадрате. Вход в такую часовенку закрыт бывает решетчатыми дверями, а внутри ее приклеено изображение божества, в образе китайцев. Перед этим изображением лежат разные приношения: полотенцу с каким-то писанием, железная чаша для огня, палочки, ленточки и т. п.

Таковы наружная форма и внутреннее устройство фанз.

Обитатели их, манзы, живут решительно все без семейств, которые они должны были оставить в своем отечестве при отправлении в этот край.

Бессемейная жизнь как нельзя более отражается на самом характере манз и делает его мрачным, эгоистичным. Редко-редко можно встретить сколько-нибудь приветливого манзу. Вообще грубость, неряшество, страшная жадность к деньгам — вот качества, которые характеризуют всех представителей небесной империи, живущих в наших пределах. Все помыслы и заботы манзы вертятся только на том, чтобы насытить свой желудок да приобресть несколько лишних рублей; вне этого он ничего не знает.

В каждой фанзе живет один, два, а иногда и более хозяев и несколько работников, и везде, где только случалось мне видеть, образ жизни манз один и тот же. Обыкновенно, утром, на рассвете, они топят печку, и в чугунной чаше, которою она сверху закрыта, приготовляют свою незатейливую пищу, состоящую, главнейшим образом, из вареного проса. В тоже время разводится огонь и на очаге, так что вскоре вся фанза наполняется дымом, для выхода которого растворяется дверь, даже зимою, несмотря на мороз. Холод с низу и дым с верху заставляют наконец подняться и тех манз, которые заспались подольше других. Когда все встали, то, не умываясь, тотчас же садятся на нарах около небольших столиков и приступают к еде проса, которое для этого накладывается в глиняные чашки, и подносится во рту двумя тоненькими деревянными палочками. Как приправу к вареному просу, часто делают особый едкий соус из стручкового перцу. Кроме того, в богатых фанзах приготовляют и некоторые другие кушанья, как-то, пильмени, булки, печеные на пару, а также козье, или оленье мясо. Утренняя еда продолжается около часу; манзы едят непомерно много, и притом пьют из маленьких чашечек, величиною немного более наперстка, нагретую водку (сули), которую приготовляют сами из ячменя.

После обеда работники обыкновенно отправляются на работы: молотить хлеб, убирать скот и прочее, сами же хозяева остаются в фанзе и, по большей части, ничего не делают. [549] В холодное время они по целым дням сидят перед очагом, греются, курят трубки и распивают чай, заваривая его прямо в чашках, из которых пьют. Так проходит целый день до вечера. Перед сумерками, опять варится буда и опять едят ее манзы тем же порядком; а затем, с наступлением темноты, ложатся спать, или иногда сидят еще недолго, употребляя для освещения лучину, чаще же ночник, в котором горит сало или травяное масло. Вечернее время часто посвящается истреблению собственных паразитов, которых манзы отвратительно казнят на передних зубах. Во избежание вероятно тех же врагов, на ночь манзы снимают с себя все платье и снят нагишом, прикрывшись только с верху, на теплых нарах, нагреваемых во время топки печи. Привычка делает такую постель весьма удобною, но для европейца не совсем приятно спать в то время, когда одному боку очень жарко, а другому очень холодно, потому что фанза, во время мороза, сильно выстывает за ночь.

Так однообразно проходит день за днем в течении целой зимы; летом же манзы, с образцовым трудолюбием, занимаются разработкою своих полей.

Одежда манз до того разнообразна, смотря по времени года, состоянию и вкусу каждого, что, право, трудно ее точно описать. В большей части случаев преобладает длиннополый халат из синей дабы, такого же, а иногда и серого цвета панталоны и башмаки, с очень узкими и загнутыми вверх носками. Эти башмаки делаются из звериной или рыбьей шкуры и в них, зимою, манзы накладывают для мягкости и теплоты сухую траву ула-цао (Эта трава принадлежит к роду ситовников (Cyperus) и есть та самая, которую манчжуры считают в числе трех благ (соболя, жень-шеня и травы ула) дарованных небом их родине). Головной убор состоит из низкой шляпы, с отвороченными вверх полями; за поясом манзы постоянно носят длинный и узкий кисет с табаком и трубкою.

Зимняя одежда состоит из короткой меховой куртки, шерстью вверх, и такой же шапки с широкими меновыми наушниками. Все это делается из шкуры енотов, редко из меха антилопы.

Волосы свои манзы, как и все китайцы, бреют спереди и сзади, оставляя только на затылке длинный пучек, который сплетают в косу. Бороду также бреют, оставляя одни усы, а иногда и клочек бороды, в виде эспаньолки. [550]

Все оседлые манзы имеют свое собственное, организованное управление. В каждом поселении находится старшина, который разбирает мелкие жалобы своих подчиненных. Если же фанза стоит отдельно, то она всегда приписана к другому какому-нибудь месту. Все старшины выбираются самими манзами на известный срок, по прослужении которого могут быть или уволены, или оставлены на вторичную службу. В случае же дурного поведения, или каких-нибудь проступков, они сменяются и ранее срока, по приговору манз.

Кроме того, известный район имеет одного главного, также выборного старшину, которому подчинены все прочие. Этот старшина судит важные преступления, как напр., воровство, убийство, и власть его так велика, что он может, наказывать смертью.

Приведу один резкий случай такого суда, совершенного в 1866 году и рассказанный мне очевидцами русскими. Виновный манза совершил убийство во время картежной игры, которая происходила в фанзе Кызен-Гу (Не далеко от вершины Уссурийского залива). Он играл здесь вместе с другими манзами и заметив, что один из них сплутовал, встал, не говоря ни слова, взял нож, как будто для того, чтобы накрошить табаку, и этим ножем поразил прямо в сердце того манзу, который смошенничал в игре. Убийцу тотчас же связали и дали об этом знать главному старшине, который явился на суд, вместе с другими манзами. После долгих рассуждений приговорили, наконец, закопать виновного живым в землю, и для более удобного исполнения такого приговора, решили напоить его сначала пьяным. Волею или неволею должен был осужденный пить водку, уже в виду выкопанной ямы, но хмель не брал его, под влиянием страха смерти. Тогда манзы, видя, что он не пьянеет от маленьких чашечек, которыми они обыкновенно пьют, стали насильно лить ему в горло водку большими чашками и наконец, когда привели в совершенное беспамятство, то бросили в яму и начали закапывать. Когда насыпали ужо довольно земли и несчастный, задыхаясь, стал ворочаться в яме, тогда несколько манз бросились туда, ногами и лопатами стали утаптывать плотнее землю, и наконец совсем закопали виновного.

Однако, в настоящее время, принимаются меры к ограничению такого самоуправления. Старшины хотя по прежнему будут выбираться манзами, но утверждение их будет [551] зависеть от русских начальников, и власть их суда будет простираться только на преступления маловажные.

Число оседлого китайского населения трудно определить с точностью, так как до сих пор еще не сделано полной переписи. Приблизительную же цифру этого населения можно полагать от четырех до пяти тысяч душ.

Временное, или приходящее, китайское население является в Южно-Уссурийский край для ловли морской капусты и трепангов; кроме того, прежде много китайцев приходило сюда ради грибного промысла и для промывки золота.

Ловля капусты производится на всем нашем побережье Японского моря, начиная от залива Поссьета до гавани св. Ольги. Самые лучшие места для этой ловли — утесистые берега заливов, где нет сильного волнения и где глубина не более двух, или трех сажен. В чистой, совершенно прозрачной морской воде, на такой глубине видны мельчайшие раковины и между прочим водоросли, которые прикрепляются к камням, раковинам и т. п.

В одном и том же месте, ловля производится через год для того, чтобы водоросли могли вновь вырости. Китайцы достают их со дна длинными деревянными вилами, «ушат на солнце, связывают в пучки 1-2 пудов весом, а затем везут во Владивосток и Новгородскую гавань, где продают, средним числом, на наши бумажные деньги по одному руб. за пуд.

Покупкою этой капусты занимаются несколько иностранных купцов, живущих во Владивостоке и Новгородской гавани, откуда они отправляют ее, на иностранных же кораблях, в Шангай, Чу-Фу и другие китайские порты.

По словам тех же самых купцов, из трех вышеназванных пунктов в 1868 году было вывезено 180,000 пудов (Вывоз 1868 г. был не велик, вследствие беспорядков произведенных в Южно-Уссурийском крае китайскими разбойниками (хун-хузами)) капусты, а в 1869 году 360,000 пудов.

Промысел морской капусты увеличивается с каждым годом, чему причиною служит возможность промышленникам сбывать свою добычу во Владивостоке, гаванях Новгородской и св. Ольги, следовательно, в пунктах, лежащих возле самого места лова, а не отправлять ее, как прежде, трудною вьючною дорогою, в ближайшие манчжурские города Сан-Синь и Нингуту. Благодаря удобству сбыта и дешевой морской перевозке, наша капуста стала весьма выгодно конкурировать на [552] китайских рынках с капустою, привозимою из Японии, и запрос на нее увеличивается с каждым годом, а вследствие этого развивается самый промысел и принимает более правильную, против прежнего, организацию. Теперь уже немного одиночных ловцов, которые промышляют сами от себя. Богатые купцы из Хун-Чуна и Нингуты нанимают обыкновенно зимою работников, снабжают их всем необходимым и отправляют на лето в море, под надзором доверенных от себя лиц. Первые, т.-е. хун-чунские купцы, отправляют своих рабочих в Новгородскую гавань, где на мысе Чурухада зимуют их лодки, иногда в числе более тысячи. Сюда в апреле приходят эти работники, садятся от двух до трех человек в каждую лодку, и пускаются в море на выгодный промысел.

Таким образом, одна, большая, часть ловцов капусты следует через Новгородскую гавань, другая же, меньшая, избирает иной путь. Для этого из Хун-Чуна они поднимаются вверх по реке того же имени, переходят через невысокий перевал на р. Манчугай и отсюда следуют двумя дорогами: или через пост Раздольный (На р. Суйфуне), мимо вершин Амурского и Уссурийского заливов на рр. Цыму-хэ и Сучан, или же, если Амурский залив еще покрыт льдом, то прямо от устья Манчугая, через полуостров Муравьев-Амурский, также на Сучан и Цыму-хэ. Здесь, в вершинах этих и некоторых других рек, местные китайцы строют лодки, выдалбливая для этой цели стволы огромных ильмов, и этими лодками снабжают ловцов капусты. Наконец, часть этих же промышленников из Хун-Чуна спускается вниз по реке того же имени в р. Тумангу, и уже по ней выплывает прямо в море.

Число ловцов капусты, приходящих из Нингуты, менее нежели из Хун-Чуна, и они следуют сухопутною дорогою на вершину р. Сунфуна, потом, мимо нашей деревни Никольской, по р. Чагоу, и наконец, перевалом на р. Май-хэ, а по ней к Цыму-хэ и Сучану. Собравшись, таким образом, из разных мест в числе приблизительно от трех до четырех тысяч, китайцы, с наступлением весны, выходят в море на ловлю капусты и продолжают этот промысел до наступления осени. Когда дни бывают сильно ветряные, то они укрываются где-нибудь в заливах, и отправляются на охоту [553] за оленями, ради их молодых рогов, которые весьма дорого ценятся в Китае.

Осенью, в сентябре, китайцы свозят свою добычу во Владивосток, в гавани св. Ольги и Новгородскую, продают ее там, а затем отправляются во-свояси. Часть идет сухим путем, которым пришла, большее же число направляется морем в Новгородскую гавань, где они оставляют до следующей весны свои лодки, под надзором особых надсмотрщиков.

Однако не все китайцы уезжают на зиму домой. Некоторые из них, вероятно промышляющие сами от себя, или приходящие из дальних мест, как напр. из Нингуты, остаются в нашем крае и, большею частию, на зиму нанимаются в работники у богатых манз. В особенности много таких китайцев на Сучане, где, чрез это, зимнее население по крайней мере вдвое более летнего.

Рядом с ловом капусты производится и ловля трепангов (Holoturia edulis?), но только в размерах несравненно меньших. В сушеном виде, они также сбываются в Хун-Чун и китайские порты.

Другой промысел, ради которого к нам ежегодно приходило значительное число китайцев из Манчжурии, состоял в собирании и сушении грибов, растущих на дубовых стволах, подверженных гниению. Этот промысел всего более был развит в западной, гористой части Ханкайского бассейна. Для подобной цели китайцы ежегодно рубили здесь десятки тысяч дубов, на которых через год, т.-е. на следующее лето, когда уже начнется гниение, являются слизистые наросты, в виде бесформенной массы. Тогда манзы их собирали, сушили в нарочно для этой цели устроенных сушильнях и затем отправляли в Сан-Син и Нингуту, где продавали, средним числом, на наши деньги по 10-12 серебрянных. рублей за пуд.

Грибной промысел настолько выгоден, что им, до последнего времени, занималось все китайское население западной части Ханкайского бассейна как местное, так и приходящее. Последнее обыкновенно нанималось в работники у богатых хозяев. Каждый владелец фанзы, истребив, в течении пяти или шести лет, все окрестные дубы, перекочевывал на другое, еще нетронутое, место, опять рубил здесь дубовый лес и, в течении нескольких лет, занимался своим промыслом; после чего переходил на следующее место.

Таким образом прекрасные дубовые леса истреблялись методически, и теперь даже грустно видеть целые скаты гор [554] оголенными и сплошь заваленными гниющими остатками прежних дубов, уничтоженных китайцами. Местная администрация, сознавая весь вред от подобного безобразного истребления лесов, пыталась несколько раз запретить этот промысел, но все запрещения оставались мертвою буквою, так как мы не имели ни средств, ни желания фактически поддержать наши требования. Во многих, даже очень многих местах Уссурийского края китайцы знали русских только по наслышке, и конечно смеялись над всеми нашими запрещениями, передаваемыми, вдобавок, через китайских же старшин.

Военные действия с хунь-хузами в 1868 г. повернули это дело в другую сторону, и местные манзы, поплатились за свои симпатии к разбойникам разорением не одного десятка фанз, сознали, наконец, над собой нашу силу и начали иначе относиться к нашим требованиям. Теперь уже нет прежнего безобразного истребления лесов ради сбора грибов, да и едва ли это может повториться в будущем, так как, с учреждением в Южно-Уссурийском крае конной казачьей сотни, везде будут являться разъезды и наблюдать за китайским населением.

Третий род промысла, привлекавший, и весьма недавно, в наши владения также значительное число китайцев — была промывка золота, россыпи которого находятся преимущественно в пространстве между Уссурийским заливом, рр. Цыму-хэ и Сучаном. Этот промысел существовал здесь уже давно, потому что в вышеозначенном пространстве, на некоторых береговых речках видны несомненные следы прежде существовавших разработок, на которых теперь растут дубы более аршина в диаметре. Для промывки золота китайцы приходили из тех же мест откуда и для ловли капусты, или по одиночке, чтобы работать каждый для себя, или также небольшими партиями, снаряжаемыми от различных хозяев. Пути, по которым они следовали, были теже самые, как и для ловцов капусты, только нужно заметить, что большая часть их шла сухопутною дорогою. Работая на приисках, эти китайцы, также как и ловцы капусты, получали все продовольствие от богатых манз-земледельцев (преимущественно с Цыму-хэ и Сучана), которые от поставки провизии, конечно, имели хорошие барыши. На зиму, когда промывка золота превращается, часть китайцев, занимающихся этим промыслом, отправлялась во-свояси, другая же оставалась зимовать, преимущественно на рр. Цыму-хэ и Сучане.

Таким образом, на обеих этих реках, в особенности [555] же на первой, к зиме каждого года сбиралось значительное число всевозможных бродяг, готовых за деньги и добычу на всякое дело. Неспособные ни к какому честному и постоянному труду, они вели праздную, разгульную жизнь и большую часть своего времени проводили за картежною игрою, которая вообще весьма сильно распространена между всеми здешними китайцами. В некоторых местах для этой цели устраиваются особые фанзы, в которых игра идет целые дни и ночи. Многие китайцы приходят недалека собственно для того, чтобы играть, и часто случается, что богатый хозяин за одну ночь проигрывает все свое состояние, даже фанзу, и идет в работники.

До последнего времени промывка золота, производившаяся по различным, преимущественно береговым, речкам и, вероятно, доставлявшая не слишком большие барыши, не привлекала на себя особенного внимания. Когда же летом 1867 года на о. Аскольде (Аскольд, или Маячный, лежит верстах в пятидесяти на юго-восток, от Владивостока и в семи верстах от берега материка. Этот остров, вместе с пространством между р.р. Сучаном, Май-хэ и Уссурийским заливом (всего 466,000 десятин), поступил, в 1868 г., в удельное ведомство) были случайно открыты золотые россыпи, тогда на этот остров устремились целые толпы всевозможных китайских бродяг. Однако они были вскоре прогнаны оттуда нашим военным судном, привезшим с собою небольшой отряд солдат. Китайцы не оказали никакого сопротивления и добровольно убрались во-свояси.

Между тем молва об открытии золота на о. Аскольде быстро пронеслась по соседней Манчжурии, Китаю, даже целому миру и, как обыкновенно, слухи преувеличивались по мере своего распространения. Понятно, как должны были действовать эти слухи на всех прежних искателей золота и на тех бездомных бродяг, которыми так обильна соседняя Манчжурия, и которые известны там под именем хун-хузов (Слово «хун-хуз» в буквальном переводе значит «красная борода». О происхождении такого названия я не мог узнать обстоятельно).

Эти люди, по большей части, различные преступники, бежавшие из Китая, чуждые всяких семейных связей, живущие сегодня здесь, а завтра там, конечно, всегда были и будут готовы на предприятие, хотя и опасное, но, в случае успеха, обещающее скорое и легкое обогащение. Они-то и решились, несмотря на неудачу первых золотоискателей, прогнанных с Аскольда, вновь попытать счастия на этом острове и, в случае вторичного появления русских, отражать уже силу силою. [556]

В течение зимы 1867-68 года, в пограничной Манчжурии и преимущественно в г. Хун-Чуне, сформировались вооруженные партии, которые, пополнившись прежними золотоискателями, явились в апреле 1868 года в числе пяти и шестисот человек на о. Аскольд и начали промывку золота. Однако эти хун-хузы действием нашего военного суда вскоре принуждены были очистить остров, перешли на материк, где значительно усилились приставшими к ним местными китайцами, сожгли три наших деревни (Шкотову (на р. Цыму-хэ), Суньфунскую и Никольскую) и два поста; но вскоре были разбиты подоспевшими войсками, частию уничтожены, а частию ушли за границу.

Военные действия с хун-хузами, и симпатия, оказанная им местными китайцами, выяснили истинные отношения к вам этого населения и ясно указали на необходимость как военных, так и гражданских мер, для предупреждена на будущее время подобных явлений.

В первом отношении, т.-е. в военном, учреждение конной казачьей сотни, которая будет содержать постоянные разъезды в Южно-Уссурийском крае, составляет меру вполне рациональную, так как теперь является возможность фактически наблюдать за местным и пограничным китайским населением. Что же касается до мер гражданских, то, мне кажется, следует произвести самую точную перепись, по крайней мере китайского населения и обложить его, хотя самою ничтожною податью, за право пользования нашею землею, на которой, нужно заметить, манзы заняли и занимают самые лучшие места.

Последняя мера может быть выгодна в том именно отношении, что заставит китайское население смотреть на себя, как на подданных русской земли, а на нас, как на хозяев этого края, но не наоборот, как то было и есть до настоящего времени. В самом деле, теперь всякий китайский бродяга, приходя к нам из Манчжурии, делается совершенно независимым человеком: выбирает землю для своей фанзы где хочет, занимается чем угодно, переходит туда или сюда когда вздумается и т. д., словом, никому не подчиняется.

Правда, с прошедшего года каждый вновь приходящий манза должен брать билет на жительство у местного (окружного) русского начальства, но, при обширности края и при полном его незнании с нашей стороны, наконец, при неимении средств, — есть ли какая-нибудь возможность фактически наблюдать, что пришедший за билетом манза тот именно, или [557] другой, и что некоторые вовсе не берут таких билетов, или меняются ими по произволу.

Казачья сотня, о которой было упомянуто выше, много может помочь в этом отношении, так как ее главною обязанностью будет наблюдение за местным китайским населением.

Обложение поземельною податью этого населения может принести нам еще и ту пользу, что уменьшит прилив новых манз из Манчжурии в наши пределы, а может быть, даже заставит некоторых, из живущих уже здесь, уйти обратно восвояси. Последняя выгода едва ли не будет самая важная, так как бессемейное китайское население, занимающее лучшие места нашего Уссурийского края, притом одушевленное полною ненавистью в русским, вряд ли подает какие-либо отрадные надежды в будущем и, конечно, при всяком удобном случае может стать на сторону наших врагов, как-то уже показал опыт 1868 года.

____________________________________

Другое инородческое племя нашего Уссурийского края — гольды, обитают по берегу Уссури и ее притока Дауби-хэ; сверх того они встречаются и по Амуру, от Бурейнских гор (Матого Хин-гона) до устья р. Горыни и даже несколько далее.

Цифра этого населения неизвестна, но во всяком случае по Уссури гольдов живет более нежели китайцев, от которых они переняли очень многое как в одежде, так и в постройке своих жилищ. Это те же самые фанзы, без изменения, как во внутреннем, так и во внешнем устройстве. Вся разница состоит только в том, что при них всегда находится устроенный на деревянных стойках (для защиты от крыс) амбар, в котором складываются запасы сушеной рыбы.

Фанзы гольдов расположены на берегах Уссури и Дауби-хэ, обыкновенно по нескольку (3-10) вместе, и в каждой фанзе живет отдельное семейство; впрочем, иногда вместе с родителями, помещаются и их семейные сыновья.

Вообще, добродушный от природы нрав этого народа ведет в самой тесной семейной связи: родители горячо любят своих детей, которые, с своей стороны, платят им такою же любовью.

Мне лично много раз случалось давать гольду хлеб, сахар и т. п., и всякий раз, получив лакомый кусок, он делил его поровну между всеми членами своего семейства, большими и малыми. Притом нужно самому видеть ту [558] искреннюю радость всего гольдского семейства, с какою оно встречает своего брата или отца, возвратившегося с промысла или какой-нибудь другой отлучки. Старый и малый бросаются к нему на встречу и каждый спешит поскорее поздороваться.

Кроме того, старики гольды, неспособные уже ни к какой работе, прокармливаются своими детьми, которые всегда оказывают им полное уважение.

На долю женщин у этого племени выпадают все домашние работы и ухаживанье за малыми детьми. На их же попечении остается фанза со всем имуществом в то время, когда зимою мужчины уходят на соболиный промысел.

В семейном быту женщины, как хозяйки фанз, пользуются правами почти одинаковыми с мужчинами, хотя все-таки находятся в подчинении у последних. Они не участвуют в совещаниях мужчин об общих делах, напр. об отправлении на звериный промысел, рыбную ловлю и т. п. Словом, женщина у гольдов прежде всего мать и хозяйка дома; вне фанзы она не имеет никакого круга действий.

Каждый взрослый мужчина, в особенности если он хозяин фанзы, есть вместе с тем господин самого себя и своего семейства, так как все дела, у гольдов решаются не иначе, как с общего согласия и только голос стариков, людей более опытных, имеет большее значение в подобных совещаниях.

При миролюбивом характере гольдов, больших преступлений у них почти вовсе не случается; даже воровство бывает очень редко, как исключение.

В своих религиозных верованиях гольды преданы шаманству, но, как кажется, шаманы пользуются у них меньшим влиянием, нежели у других инородцев Амурского края.

Вообще, гольды — добрый, тихий и миролюбивый народ, которому от души можно пожелать лучшей будущности, хотя, к сожалению, наше влияние на них до сих пор еще совершенно незаметно.

Хлебопашества гольды вовсе не знают; только изредка у тех, которые летом, во время рыбной ловли, не покидают свои фанзы, можно видеть огороды, где, кроме разных овощей, более всего засевается табак. Его курят не только все мужчины, но даже женщины и малые дети.

Рыболовство летом и звериный промысел зимою составляют главное занятие этого народа и обеспечивают все его существование. Рыбный промысел начинается весною, лишь [559] только вскроется Уссури и по ней начнет идти сплошною массою мелкий, перетертый лед, или так называемая шуга, от которой рыба прячется по заливам.

Так как в это время вода бывает высока, следовательно ловля неводом неудобна, то гольды употребляют особую круглую сеть, устроенную таким образом, что она может смыкаться, если потянут за прикрепленную к ней веревку. Бросив эту сеть на дно, рыбак тащит ее за собою, двигаясь потихоньку в лодке, и когда попавшаяся рыба начнет дергать, то он смыкает сеть и затем вытягивает свою добычу. Говорят, что при таком способе ловли можно в счастливый день поймать сотню и даже более крупных рыб.

Осенью, когда повторяется таже самая история, т.-е. перед замерзанием Уссури по ней идет шуга, ловля рыбы по заливам бывает несравненно прибыльнее, так как в это время вода всегда почти мала, следовательно, в дело можно употреблять невод. Иногда уловы в это время бывают баснословно удачны, и вместе с тем свидетельствуют о великом изобилии в Уссури всякой рыбы вообще.

Таким образом осенью 1867 г., в заливе возле станицы Нижне-Никольской, за одну тоню неводом в 90 сажен длины было поймано 28,000 рыб, более всего белой — сазанов и тайменей. Когда подвели в берегу крылья невода, который, нужно при том заметить, захватывал еще не весь залив, то не могли его вытащить и, оставив в таком положении, вычерпывали из него рыбу в течении двух дней.

Если положить круглым числом по двадцати рыб на пуд, то приблизительный вес всей этой рыбы был около полутора тысячи пудов. Впрочем, это не единственный пример такой удачной ловли; несколько раз случалось на Уссури, в прежние годы, что за одну тоню вытаскивали семь, девять и даже двенадцать тысяч рыб.

Лишь только весною окончится ход льда и шуги, как вверх по Уссури идут для метания икры множество осетров и калуг, лов которых производится гольдами и немногими нашими казаками, посредством так называемых

Каждая такая снасть состоит из длинной, толстой веревки, к которой, на расстоянии 2-3 футов, привязаны небольшие веревочки длиною около сажени, с толстыми железными крючьями на свободных концах. К последним приделаны поплавки из бересты, сосновой коры или чаще из пробки, там где она растет. К общей толстой веревке прикреплены камни для того, чтобы она лежала на дне; концы [560] же ее привязываются к толстым кольям, вбитым в берег или на дно реки.

Подобный снаряд ставится на местах наиболее посещаемых рыбою. Главная веревка лежит на дне; крючья же с поплавками поднимаются к вверху на длину веревочек, за которые они привязаны. Для того, чтобы удобнее осматривать поставленную снасть, к общей веревке привязывается большой поплавок, всего чаще обрубок дерева, который держится на поверхности воды.

Лов подобным снарядов производится на том расчете, что большая рыба, идущая вверх по реке, любит, как говорят местные жители, играть с встретившимися ей поплавками и задевает в это время за крючек. Почувствовав боль, она начинает биться, задевает за другие соседние крючки, и окончательно запутывается. Впрочем, иногда сильная калуга отрывает даже несколько крючков и уходит; но случается также, что впоследствии, даже через несколько лет, она попадается вторично. Зажившие раны на боках ясно свидетельствуют тогда, что эта рыба уже и прежде попадалась на крючья.

Небольшие осетры обыкновенно удерживаются на одном крючке и вытащить их из воды очень легко.

Совсем другое бывает дело, когда попадется калуга пудов в двадцать, тридцать и более. Тогда нужно много ловкости и уменья, чтобы совладать с подобною громадою. В таком случае попавшуюся рыбу захватывают еще другими, так называемыми, подъемными крючьями и тащат на веревках к берегу.

Лов вышеописанным снарядом распространен по всему Амуру и его притокам, но все-таки способ его самый несовершенный и может быть употребляем с успехом разве только при здешнем, баснословном обилии рыбы.

Мало того, что, конечно, одна из многих тысяч проходящих рыб попадается на крючек, необходимо нужно, чтобы она задела за него заднею частью тела, иначе ей удобно сорваться. Притом же ловить можно только рыб непокрытых чешуею, так как чешуйчатые виды обыкновенно оставляют только одну чешуйку, за которую задел крючек.

В продолжении всего лета, гольды промышляют рыбу преимущественно острогою, которая имеет форму трезубца и усажена на древке длиною от двух до трех сажен и толщиною около дюйма. Самый трезубец сделан из железа и надет неплотно, так что легко может соскакивать и [561] держится, в это время, на длинной тонкой бичевке, которая укреплена также в начале древка. Завидев место, где рябит вода от рыбы, или самую рыбу, гольд бросает в нее свое копье, и железо, вонзившись в мясо, соскакивает с дерева. Рыба, в особенности большая, метнется как молния, но никогда не в состоянии порвать крепкую бичеву, за которую и вытягают ее из воды. Гольды чрезвычайно ловко владеют подобным оружием и, при благоприятных обстоятельствах, очень редко дают промах.

Проводя на воде большую часть своей жизни, гольд придумал для себя и особую лодку, так называемую оморочку. Эта лодка имеет 2 1/2 —3 сажени длины, но не более аршина ширины и оба носа ее высоко загнуты над водою. Остов оморочки делается из тонких, крепких палок и обтягивается берестою, так чту эта лодка послушна малейшему движению весла, но нужно иметь большую сноровку, чтобы безопасно управлять ею.

Под искусною рукою гольда, который одним веслом гребет по обе стороны, эта лодка летит как птица; если же нужно потише, то он бросает длинное весло и взяв в обе руки два маленьких, сделанных на подобие лопаток, изредка гребет ими и неслышно скользит по зеркальной поверхности тихого залива. Впрочем, гольды, с малолетства привыкшие к воде, смело ездят в этих лодках по Уссури даже и в сильный ветер.

Самая горячая пора рыбной ловли для всего уссурийского населения бывает осенью, когда, в половине сентября, идет здесь вверх по реке красная рыба (Salmo lagocephalus) в бесчисленном множестве. Эта рыба, известная в здешних местах под именем каты, входит в конце августа из моря в устье Амура, поднимается вверх по этой реке, проникает во все ее протоки до самых вершин (Красная рыба совсем не заходит в оз. Ханка, вероятно по причине его мутной воды) и мечет икру в местах более удобных для ее развития.

Ход красной рыбы по Уссури продолжается недели две — с половины до конца сентября — и в это время все спешат на берег реки с неводами, острогами и другими снарядами. Даже белохвостые орланы слетаются во множестве в реке, чтобы есть убитую, или издохшую и выброшенную на берег рыбу. Гольды в это время делают весь годовой запас для [562] себя и для своих собак, которых они держат очень много как для звериного промысла, так и для зимней езды.

Приготовлением рыб в прок занимаются гольдские женщины, которые для этой цели разрезывают каждую рыбину пополам, и сушат ее на солнце. При этом вовсе не употребляют соли, так что подобная сушеная рыба, известная здесь под именем «юколы", издает самый невыносимый запах.

Наши казаки хотя также занимаются ловлею красной рыбы, но далеко не с таким рвением как гольды, и притом большая часть из них вовсе не делает себе запасов в зиму на случай голодовки. Русские обыкновенно не сушат, но солят красную рыбу; в таком виде она очень похожа вкусом на семгу, только несколько погрубее ее. Впрочем, на устье Амура, где эта рыба ловится еще не исхудавшая от дальнего плавания, ее вкус ничуть не уступает самой лучшей европейской семге.

Обратный ход красной рыбы неизвестен. Гольды и казаки говорят, что она не ворочается, но вся погибает. В этом, вероятно, есть своя доля правды, так как уцелевает и возвращается назад, может быть, одна из многих тысяч рыб, поэтому ее обратный ход и незаметен.

Как ни много идет красной рыбы по Уссури, но все-таки гольды говорят, что прежде ее бывало гораздо больше. Может быть, этому причиною развивающееся по Амуру пароходство, а может быть, в этих рассказах играет, общая многим людям, страсть хвалить прошлое, старину.

Когда замерзнет Уссури, рыбные промыслы гольдов почти прекращаются, и тогда все здоровые мужчины отправляются в это время в леса, на соболиный промысел. Только оставшиеся старики и женщины ловят еще рыбу на удочку, делая для этого проруби во льду Уссури. На крючек, для приманки, привязывается кусочек красной материи, или клочек козьей шкуры. Сидя на льду и держа удилище в руках, гольд беспрестанно дергает им вверх и вниз, чтобы приманка не стояла неподвижно. На такую удочку попадаются преимущественно сазаны и таймени. В счастливый день, говорят, можно поймать от двух до трех пудов, но только нужно иметь терпение и здоровье гольда, чтобы от зари до зари просидеть открыто на льду во время ветра, и иногда при морозе в 20° Р.

В то время, когда гольды ловят зимою рыбу на удочку, казаки добывают ее посредством так называемых заездков. Для этой цели перегораживают какой-нибудь рукав или глубокое место на главном русле реки, посредством плетня, [563] который опускается до дна и там вколачивается. В этом плетне, на расстоянии 1-2 сажен, оставляют свободные промежутки, в которые вставляют сплетенные из тальника морды. Эти морды иногда бывают сажени две длины и около сажени вышины, так что для поднятия их из воды тут же на льду устраиваются особые рычаги в роде тех, какими достают из колодцев воду в наших русских деревнях.

Рыба, которая обыкновенно идет против течения, встречая плетен, ищет прохода и попадает в морду. Эти морды осматривают каждый день утром, и сначала зимы, когда улов бывает всего прибыльнее, на 10 или 15 морд каждый раз вынимают от 10-15 пудов рыбы, т.-е. средним числом, по одному пуду на каждую морду.

Сначала зимы более всего добывают таким образом налимов, которые в это время мечут икру; потом начинают попадаться сазаны, таймени, белая рыба, и к концу зимы, т.-е. в феврале, улов бывает уже весьма незначителен, так что многие заездки в это время совсем бросаются.

Кроме рыбной ловли, другой важный промысел, обеспечивающий существование гольдов, есть звероловство, в особенности охота за соболями, которая начинается с ноября и продолжается почти всю зиму.

Лишь только замерзнет Уссури и земля покроется снегом, гольды оставляют свои семейства и, снарядившись, как следует, отправляются в горы, лежащие между правым берегом Уссури и Японским морем, преимущественно в верховья рек Бикина, Ина и ее притока — Вака. Многие из них, даже большая часть, для того чтобы не терять времени и начать охоту с первым снегом, идут на место ловли еще ранее замерзания воды и поднимаются в верховья названных рек на лодках; те же, которым идти поближе, отправляются уже зимою. Для этой цели они снаряжают особенные легкие и узкие сани, называемые норты, кладут на них провизию и все необходимое, и тащат эти норты собаками, которые служат для охоты.

Обыкновенно, добравшись до места промысла, каждая партия разделяется на несколько частей, которые расходятся по различным падям и избирают их местом своей охоты. Прежде всего устраивается шалаш, в котором складывается провизия и который служит для ночевок.

К этому шалашу каждая отдельная партия собирается всякий вечер, между тем как днем все ходят особо, или только вдвоем. [564]

При этом гольды никогда не забывают взять с собою своих богов, или бурханов, которые представляют изображение человека китайского типа, сильно размалеванного красною краскою на бумаге, или на дереве. Устроив шалаш, каждая партия вешает тут же на дереве и своего бурхана. Отправляясь на промысел, гольды молятся ему, прося хорошего лова, и, в случае действительной удачи, т.-е. поймав хорошего соболя, убив кабана или изюбря, опять приносят своему бурхану благодарственные моления, при чем брызгают на него водкою, мажут салом или вареным просом и вообще стараются всяким образом выразить свою признательность.

Сначала зимы, т.-е. в течение ноября и декабря, когда, снег еще мал, охота производится с собаками, которые отыскивают соболя и, взогнав его на дерево, начинают лаять до тех пор, пока не придет промышленник. По большей части, соболь, взбежав на дерево, начинает перепрыгивать с одного на другое чрезвычайно быстро, но хорошая собака никогда не потеряет зверка из виду и, следуя за ним с лаем, всегда укажет охотнику дерево, на котором наконец он засел.

Случается, что иной соболь пускается на уход по земле и залезает в дупло дерева, в нору, или под камни. В первом случае, обыкновенно, дерево срубается, во втором копают нору, если только это позволяет грунт земли и, наконец, в третьем — выкуривают зверка дымом. Охотясь за соболями, гольды бьют и других зверей, если только они попадаются. Весьма большою помехою для всех этих охот служат тигры, которых довольно много на Уссури и которые часто ловят охотничьих собак, а иногда приходят и к самым шалашам спящих промышленников.

Гольды страшно боятся тигра и даже боготворят. Завидев тигра, хотя издали, гольд бросается на колени и молит о пощаде; мало того, они поклоняются даже следу тигра, думая этим умилостивить своего свирепого бога

Впрочем, с тех пор как на Уссури поселились русские и начали, почти каждый год, бить тигров, многие гольды видимо сомневаются во всемогуществе этого божества, и уже менее раболепствуют перед ним. Некоторые даже совсем перестали поклоняться тигровым следам, хотя все еще не отваживаются прямо охотиться за страшным зверем. Здесь кстати заметить, что гольды охотно заменяют свои прежние фитильные ружья нашими сибирскими винтовками, которые хотя по виду не стоят и двух копеек, но в искусных руках [565] здешних охотников без промаха бьют всякого зверя, и большого и малого.

Когда выпадут большие снега и охота с собаками сделается крайне затруднительною, тогда гольды промышляют соболей иным способом. Нужно заметить, что в это время, т.-е. в январе, у соболей начинается течка, и каждый из них, напав на след другого, тотчас же пускается по этому следу, думая найти самку. Другой, третий делают тоже самое, так что наконец протаптывается тропа, по которой уже непременно идут все, случайно попавшие на нее, соболи. На таких тропах гольды настораживают особенные луки, устроенные таким манером, что когда соболь заденет за привод, то стрела бьет сверху вниз и пробивает его насквозь. Такой способ охоты гораздо добычливее и не требуют особенных трудов от охотника, который только однажды в сутки обходит и осматривает свои снаряды, а остальное время сидит, или спит своем шалаше.

Кроме того, есть еще один способ добывания соболей, который также употребляется с успехом. Этот способ основан на привычке соболя бегать непременно по всем встречным колодам. Не знаю, чем объяснить такую привычку, но я сам, видевши не одну сотню соболиных следов в хвойных лесах, покрывающих главный кряж Сихотэ-Алиня, всегда замечал тоже самое: соболь непременно влезет и пробежит по верху каждой встречной колоды.

Зная такое его обыкновение, в тех местах, где много соболиных следов, устраивают на колодах особенные проходные загородки, в которых настораживают бревна и иногда даже кладут какую-нибудь приманку: кусочек рыбы или мяса. Соболь, взбежав на колоду и схватив приманку, или просто пробегая сквозь загородь, трогает за привод бревна, которое падает и давит зверька. Такой снаряд употребляется всеми инородцами на Уссури и нашими казаками, у которых называется слопцом. Подобные слопцы употребляются также для ловли енотов и зайцев.

Между всеми соболиными промышленниками, как инородцами, так и русскими, развита чрезвычайная честность относительно добычи охоты, запасов и т. п. Часто случается, что промышленник набредет на чужой шалаш, в котором никого нет, но где лежит вся провизия и добытые соболи, однако он никогда ничего не украдет. Только, по существующему обычаю, он может сварить себе обед и поесть сколько хочет, но ничего не смеет брать в дорогу. Примеров воровства никогда не бывает, и я несколько раз, расспрашивая об [566] этом у казаков и гольдов, всегда получал один ответ, что если бы, случайно набредший на чужой шалаш, промышленник украл из него что-нибудь, то хозяин украденной вещи непременно нашел бы его по следу и убил из винтовки. Вероятно, такая острастка сильно действует даже и на тех из охотников, которые, при случае, не прочь стянуть чужое.

С соболиного промысла гольды возвращаются в конце зимы, т.-е. в феврале и марте; другие же остаются в лесах до вскрытия рек, и выезжают уже на лодках. Число соболей добываемых каждым охотником не одинаково из года в год, и изменяется от 7-15, даже до 20-ти штук Это зависит от большого или меньшего счастия, главным же образом от количества соболей, которых в один год бывает много, в другой на тех же самых местах — мало.

Подобное явление происходит от того, что соболи, также как белки, хорьки, а в Уссурийском крае даже кабаны и дикие козы, предпринимают периодические переселения из одной местности в другую. Эти переселения обусловливаются различными физическими причинами. Так, напр., когда снег ляжет на замерзшую землю, следовательно, кабанам не удобно копаться, они тотчас же перекочевывают на другие, более удобные места. Точно также урожай кедровых орехов, в данном месте, привлекает туда множество белок, за которыми следует и соболь, их главный истребитель.

Всех добытых соболей гольды отдают китайцам за порох, свинец, просо, табак, соль и другие продукты, которые они забирают наперед, в долг, и за это обязываются доставлять весь свой улов. Заплатив за прежде взятое, гольд снова забирает у китайца, опять несет ему, на будущий год, всех добытых тяжким трудом соболей, и таким образом никогда не освобождается от кабалы. Эта кабала так велика, что гольд не смеет никому продать своих соболей, даже за цену гораздо большую, а обязан всех их доставить своему заимодавцу китайцу, который назначает цену по собственному усмотрению. Я думаю, что каждый соболь обходится китайцу гораздо менее рубля.

Этих соболей китайцы, в свою очередь, отдают русским купцам, большею частию за товар взятый в долг, или свозят на продажу на устье Уссури в с. Хабаровку, где летом, в июне и июле, скопляется до двадцати тысяч соболиных шкурок. Средняя цена соболя бывает здесь в это время 6-8 рублей за штуку. [567]

Мех уссурийского соболя незавидный, по большей части коротко-пушистый и светлого цвета, так что далеко уступает в ценности меху соболей амурских, особенно добываемых в малом Хингоне и на низовьях Амура.

Соболиным промыслом занимаются и наши казаки, но только в размерах несравненно меньших, чем гольды.

Русские охотятся на этих зверьков только с собаками, и уходят из станиц в горы по первому снегу недели на две, на три, или уже много на месяц.

Кроме охоты за соболями, гольды промышляют и других зверей: белок, куниц, рысей, изюбрей, медведей, кабанов и проч. Вот еще одна в высшей степени оригинальная охота гольдов за дикими козами на воде.

Прежде всего нужно заметить, что эти козы ежегодно, весною и осенью, предпринимают переселения из нашего Уссурийского края в южные части Манчжурии и обратно. Причиною таких переселений служат глубокие снега, которые в иную зиму выпадают на Уссури фута на три и из-под которых козуля, конечно, не может доставать себе пищи.

Как осенний, так и весенний ход продолжается, каждый, недели по три, но самый сильный бывает не более шести или семи дней.

Козы идут стадами 5-10-30, иногда даже до 100 штук, и пути их следования, из года в год, одни и теже. Местные охотники, русские и инородцы, устраивают на таких путях засадки и бьют коз множество.

Но самая выгодная звериная охота производится гольдами, если коза идет в то время, когда Уссури еще не замерла, или уже очистилась от льда. Зная места, где звери переправляются через реку, гольды устраивают засадки и ждут, пока начнется переправа. Долго ходят старые вожаки по берегу, тщательно нюхая воздух и осматривая, нет ли опасности на противоположной стороне реки. А там все спокойно: густою стеною нависли ивы с берега и в их темной чаще, по-видимому, нет ничего подозрительного; дикие утки полощутся в воде; цапли расхаживают по песчаным откосам; словом, нет никакой опасности. И вот, помявшись еще немного, передовые самцы бросаются в воду, за ними самки и наконец все стадо.

Трудно плыть по быстрой, широкой реке, тяжело фыркают молодые, не привыкшие к подобным трудностям! Однако все стадо довольно быстро подвигается вперед; вот на середине реки, — еще немного, и достигнет желанного берега... Вдруг как будто из воды выростает гольдская лодка-оморочка, за нею [568] другая, третья.... со всех сторон, из заливов, из-под тальника, отовсюду несутся быстрые, легкие челноки и, доселе безмолвный, берег оглашается теперь радостными криками гольдов, ожидающих себе уже верную добычу. Озадаченное сразу, все стадо останавливается не зная куда деться, не повернуть ли назад. Еще мгновение, и оно решается на такое, по-видимому, единственное средство спасения: делает крутой поворот и стремится к прежнему берегу; но быстрее птицы летят гольдские оморочки, и путь отступления отрезан. Видя со всех сторон лодки и людей, пораженное ужасом, все стадо бросается в рассыпную: одни козы силятся идти на пролом, другие бросаются в противоположному берегу, вниз, вверх по реке, словом во все стороны — и тут-то начинается главная бойня. С копьем в руках, несется гольд к плывущей козе и, одним ударом, пронзает ее насквозь в шею, немного ниже позвоночного столба для того, чтобы убить не на повал, иначе она утонет и пропадет для него; получив же только рану, правда смертельную, коза долго еще, в предсмертной агонии, держится на поверхности воды, а подплывающие тем временем жены и дети гольдов тащат свою добычу к берегу. Пронзив одну козу, гольд бросается за другою, третьею, четвертою и т. д., пока еще он видит в реке свою добычу.

Голоса людей, предсмертные крики раненых коз, вода обагренная кровью, лодки гольдов, несущиеся как птицы по волнам — все это представляет дикую, оригинальную картину. Наконец все стихает. Только немногие, счастливые козы успели, в суматохе, выплыть из реки и исчезнуть в кустах. Убитых и раненых свозят к берегу, начинают снимать с них шкуры, потрошат и сушат на солнце мясо, которое вместе с рыбою служит главною пищею для бедного, неприхотливого гольда.

______________________________

Племя орочей, или тазов (Слово «таза», как объяснили мне манзы, есть местная переделка китайского названия Ю-пи-да-цзы, что значат, в буквальном переводе, «рыбокожие инородцы». Этим именем китайская география издавна называет обитателей восточной Манчжурии, употребляющих, для обуви и одежды, выделанная шкура рыб), по числу, вероятно не уступающее гольдам, обитает по береговым речкам Японского моря, начиная от устья Суйфуна до устья р. Тазуши и даже несколько далее к северу; сверх того оно встречается внутри страны, по большим правым притокам Уссури: Бикину, Има и др. [569]

По образу своей жизни, орочи разделяются на два класса: бродячих и оседлых.

Первые из них представляют, в полном смысле, тип дикарей-охотников и целую жизнь скитаются с своими семействами с одного места на другое, располагаясь в шалашах, устраиваемых из бересты.

Это жалкое убежище ставится обыкновенно там, где можно добыть побольше пищи, следовательно, на берегу реки, когда в ней много рыбы, или в лесной пади, если там много зверей. Часто случается, что ороча, убив кабана или оленя, перекочевывает сюда и живет, пока не съест свою добычу, после чего идет на другое место.

Во время своих странствований по Уссурийскому краю, мне несколько раз случалось встречать одинокие становища этих бродяг, и я всегда с особенным любопытством заходил к ним.

Обыкновенно, вся семья сидит, полуголая, вокруг огня, разложенного посредине шалаша, до того наполненного дымом, что, с непривычки, почти невозможно открыть глаза. Тут же валяются звериные шкуры, рыболовные снаряды, различная рухлядь и, рядом с малыми детьми, лежат охотничьи собаки. При появлении незнакомца целое общество разом забормочет, собаки залают, но через несколько минут все успокоится: собаки и дети, по прежнему, улягутся в стороне, взрослые орочи и их жёны опять начнут продолжать еду или какую-нибудь работу; словом, появление неизвестного человека производит на этих людей впечатление не большее, чем и на их собак.

Какая малая разница между этим человеком и его собакою! Живя как вверь в берлоге, чуждый всякого общения с себе подобными, он забывает всякие человеческие стремления и, как животное, заботится только о насыщении своего желудка. Поест мяса или рыбы, полуизжаренной на угольях, а затем идет на охоту, или спать, пока голод не принудит его снова встать, развести огонь и в дымном, смрадном шалаше, вновь готовить себе пищу.

Так проводит этот человек свою целую жизнь: сегодня для него тоже что вчера, завтра — тоже что сегодня. Ни чувства, ни желания, ни радости, ни надежды, словом, ничто духовное, человеческое для него не существует. На деле убедился я теперь в истине того, что гораздо большая пропасть лежит ввиду цивилизованным и диким человеком, нежели между этим последним и любым из высших животных. [570]

Другая часть орочей поднялась ступенью выше своих собратий и достигла уже некоторой степени оседлости. Хотя, они, также, как и гольды, не знают земледелия, но подобно последним живут в фанзах, которые как по своему наружному, так и по внутреннему устройству ничем не отличаются от китайских. Летом орочи покидают эти фанзы и переселяются на берега рек, обильных рыбою, но с наступлением зимы снова возвращаются в них. Здесь остаются тогда жены, старики и малые дети; все же взрослые мужчины уходят в леса на соболиный промысел, с которого возвращаются к началу весны. За забранные у соседнего или какого-нибудь другого манзы просо, табак, водку и проч., орочи несет ему всех добытых соболей, отдает их по цене, назначенной китайцем, и затем опять, в течении года, берет у него в долг все необходимое для себя, так что остается в постоянной кабале.

Женщины орочей, если и не отличаются красотою, то, тем не менее, имеют большую претензию на щегольство, хотя конечно, по собственному вкусу. Прежде всего, у каждой из них в правой ноздре и в ушах продеты довольно толстые кольца, на которых висят медные или серебряные бляхи, величиною в двугривенный. Кроме того, на всех пальцах надеты, иногда по несколько штук на одном, медные и серебряные кольца, а на кистях рук такие же, или реже, стеклянные браслеты. Наконец голова и все платье украшено множеством различных побрякушек — бубенчиков, медных или железных пластинок и т. п., так что при малейшем движении такой красавицы издаются самые негармонические звуки.

Однако «о вкусах не спорят», и бессемейные манзы часто берут себе этих женщин в наложницы. Мужья и отцы орочи, как видно, смотрят на такое дело весьма хладнокровно, потому что за-частую сами живут вместе с китайцем, у которого находится их дочь или жена, в обоюдном владении. Здесь же кстати заметить, что все инородцы нашего Уссурийского края совершенно свободно объясняются по-китайски, так что этот язык в здешних местах в таком же ходу, как и французский в Европе.

К числу замечательных явлений, совершающихся в последнее время на крайнем востоке Азии, следует отнести также миграцию корейцев в пределы России, и образование ими там новых поселений. Густая населенность Корейского полуострова и развившиеся там, вследствие этого, нищета и пролетариат, грубый деспотизм, оковавший собою все лучшие силы народа, наконец близость наших владений обильных [571] плодородною, нетронутою почвою — все это было сильною пружиною, достаточною даже для того, чтобы заставить и неподвижных жителей Востока отречься от преданий прошлого и, бросив свою родину, искать себе, при новых условиях и новой обстановке, лучшей и более обеспеченной жизни. И вот, боязливо, как будто еще не решаясь покончить вдруг со всем прошлым, начали, мало-по-малу, жители ближайших к нам владений Кореи изъявлять свою готовность на переселение в русские пределы. С нашей стороны подобное заявление было встречено с полным сочувствием, и еще в 1863 г. к нам переселилось 12-ть семейств.

Затем, переселение повторялось каждый год, так что в настоящее время в наших пределах образовались три корейские деревни, Тызен-хэ, Янчи-хе и Сидеми (Первые две деревни, т.-е. Тызен-хэ и Янчи-хэ лежат вблизи залива Поссьета, а Сидеми верстах в 80-ти севернее его), в которых считается 1,800 душ обоего пола.

Пример всех этих переселенцев сильно действует на пограничное корейское население, так что и теперь, есть еще иного желающих переселиться к нам.

С своей стороны, корейское правительство всеми средствами старалось и старается приостановить такое переселение, и употребляет самые строгие меры, расстреливая даже тех корейцев, которых удается захватит на пути в наши владения. Однако, несмотря на это, корейцы бросают свои фанзы, тихомолком ночью переправляются через пограничную реку Тунангу (Гаоли-дзян), и уже там, иногда даже под прикрытием наших солдат, безопасно следуют в Новгородскую гавань. До чего корейское правительство чуждается всяких сношений с русскими, можно судить уже из того, что начальник пограничного города Кыген-Пу запретил жителям, под страхом смерти, продавать что-либо русским, и приказал уничтожить все лодки, находящиеся в городе для того, чтобы никто из корейцев не мог переезжать на левую сторону реки, где стоит наш пограничный пост. Однако несмотря на строгое запрещение своего начальника, жители Кыген-Пу, зимою, когда замерзнет река, приходят ночью на этот пост в гости в солдатам.

Корейские деревни состоят из фанз, расположенных в расстоянии 100-300 шагов одна от другой. Своим наружным видом и внутренним устройством, эти фанзы ничем не отличаются от китайских. Только в тех из них, где находится несколько женатых, нары разделены перегородками на части, служащие отдельными спальнями для каждой пары. [572]

В пространствах между фанзами находятся поля, в трудолюбивой и тщательной обработке которых корейцы нисколько не уступают китайцам. Все полевые работы производятся на коровах и быках, но плуги весьма дурного устройства, так что работа ими тяжела как для скотины, так и для человека.

Из хлебов корейцы более всего засевают просо (буды), которое составляет для них, также как и для китайцев, главную пищу, потом бобы, фасоль и ячмень; в меньшем же количестве сеют кукурузу, картофель, гречиху, коноплю и табак, а также огородные овощи: огурцы, тыквы, редьку, салат, красный перец и проч.

Хлеб свой корейцы жнут небольшими серпами, в роде нашей косы, и затем связывают в снопы, которые молотят колотушками на особых токах, находящихся возле фанз.

Табак, после сбора, вешают под навес для просушки; курят все, даже и женщины. Для обработки конопли сначала варят самый стебель часа два в горячей воде, а потом уже руками обдирают волокно.

Кроме того корейцы, также как и китайцы, приготовляют для себя масло из семян кунжута (Sesam um orientale). Для этого они сначала мелют семена в жернове, потом наливают на них немного воды и варят; наконец кладут в мешок под тяжелый камень. Масло, вместе с водою, вытекает в подставленный сосуд; вкусом оно похоже на подсолнечное.

Кроме хлебопашества, корейцы занимаются скотоводством, в особенности разведением рогатого скота, который служит им для работ. Коров своих они никогда не доят и также, как китайцы, вовсе не употребляют молока.

В своем домашнем быту корейцы отличаются трудолюбием, особенно чистотою, совершенно противоположно китайским манзам, грязным донельзя. Самое одеяние их, белого цвета, уже указывает на любовь к чистоте.

Обыкновенная одежда мужчин состоит из верхнего платья, в роде халата, с чрезвычайно широкими рукавами, белых панталон и башмаков; на голове носят они черные шляпы, с широкими полями и узкою, верхушкою. Шляпы эти сплетены в виде сетки из волос с ободками из китового уса. Кроме того, старики носят постоянно, даже и дома, особый волосяной колпак.

Одежда женщин состоит из белой кофты и такой же белой юпки, с разрезами по бокам.

Волосы свои корейцы не бреют, как китайцы, а собирают [573] их в кучу на верху головы, и сплетают здесь в виде столба; женщины же обвивают волосы кругом головы и тут их связывают. Вообще, красота волос считается главным щегольством, так что щеголихи, обиженные в этом случае природою, носят искусственные косы, работа которых доведена у корейцев до высшей степени совершенства.

В общем — физиономии корейцев довольно приятны, хотя стан их, в особенности женщин, далеко не может назваться стройным. Здесь прежде всего бросается в глаза очень узкая, как будто, сдавленная грудь. Лица корейцев, большею частию, круглые, в особенности у женщин, но притом белые, и все они решительно, как мужчины, так и женщины, брюнеты с черными глазами.

Мужчины носят бороды, которые, впрочем, очень не велики и редки. Роста мужчины большею частию среднего; женщины же несколько меньше. Последние носят маленьких детей не на руках, как это обыкновенно делается у нас, но привязывают их полотенцем за спину, возле поясницы.

Замечательно, что женщины у корейцев не имеют имен, а называются по родне, напр. мать, тетка, бабушка и проч.; у мужчин же сначала пишется и говорится фамилия, а потом имя.

Каждый кореец может иметь только одну жену, но этот закон не строго соблюдается, и богатые держат иногда до трех жен.

Корейский властитель Наран-Ними или Нараи имеет девять жен и живет во дворце Пухан, из которого есть подземный ход в соседнюю крепость Сеул или Сяури, столицу государства. Он считается меньшим братом китайского Богдыхана и совершенно не зависим от него, хотя по заведенному исстари обычаю однажды в год отправляет в Пекин подарки, в отплату за которые получает новый календарь.

Каждый из подданных, являющихся перед лицо своего царя, должен пасть ниц на землю. Этот обычай соблюдает также простой народ относительно чиновников, в особенности важных по чину.

Вообще деспотизм у корейцев развит до крайней степени, и проник все составы государственного организма. Самый вид чиновника приводит в трепет простого человека. Когда от нас был послан офицер с каким-то поручением в пограничный город Кыген-Пу, то бывший с ним переводчик из корейцев, перешедших к нам, трясся как лист, увидав своего бывшего начальника, хотя теперь был от него в [574] совершенной безопасности. До того сохранилось в нем прежнее обаятельное влияние страха перед начальством.

В Корее каждый город и деревня имеют школу, где все мальчики обучаются корейскому языку, а более способные, сверх того, и китайскому, на котором ведется вся высшая, дипломатическая переписка с Китаем.

В своих нравственных воззрениях, корейцы имеют понятие о высшем существе, душе и загробной жизни; Бога они называют Путэ-ними, душу — Хони, а небо или рай — Ханыри.

У них также есть служители религии, т.-е. священники, которыми могут быть не только мужчины, но даже и женщины.

Замечательно, что у корейцев сохранились предания, как бы заимствованные из Ветхого Завета, напр. о потопе.

Однажды во время пребывания в д. Тызен-хэ, мне случилось быть свидетелем поминок по умершему. Обряд этот совершался следующим образом.

Когда я пришел в фанзу, где происходили поминки, то все корейцы просили меня сесть на солому, разостланную на дворе, и тотчас же поставили перед мною небольшую деревянную скамейку, на которой стояло глиняное блюдцо, с тонко нарезанными кусочками свинины и сушеной рыбы. В тоже время мне предложили самого лакомого напитка — нагретой водки с медом; я нарочно попробовал один глоток — мерзость ужасная.

Между тем началась самая церемония поминок, для чего сначала принесли несколько выделанных собачьих шкур и разостлали их на дворе. Два, три человека присутствующих, по-очередно, ложились ниц на эти шкуры и что-то бормотали, шопотом. В тоже время двое сыновей умершей матери, по которой совершались самые поминки, стояли подле лежащих и напевали самым плачевным голосом.

Полежав минуты три, гости вставали, заменяясь новыми к, отойдя немного в сторону, садились, большею частью, на корточки; при этом получали свинину и рыбу, также как и я, садились на скамейку и выпивали чашку водки. Эта чашка несколько раз обходила всех присутствующих, которые, в антрактах между едою и питьем, наклонялись друг к другу и что-то тихо бормотали. Каждый вновь приходящий проделывал также всю церемонию, от которой не увернулся даже и мой крещеный спутник — старшина деревни Тызен-хэ. Женщины находились отдельно от мужчин внутри фанзы, даже с завешенным окном, и голосили там во время церемонии.

Все присутствующие были одеты в свою обыкновенную белую [575] одежду, а на голове имели черные шляпы с широкими полями; только одеяние обоих сыновей умершей матери было серого цвета, и вместо шляп у них были надеты серые колпаки.

Такая одежда считается признаком траура, который, по закону корейцев, должен носиться три года. Самые поминки совершаются, как и у нас, однажды в год, в день смерти и продолжаются с утра до глубокой ночи. Других праздников у корейцев очень мало, — всего четыре в году, да и из тех только один продолжается трое суток, остальные же празднуются по одному дню.

Переселясь к нам некоторые из корейцев приняли православную веру, так что теперь в д. Тызен-хэ есть несколько десятков христиан мужчин и женщин, и в том числе старшина деревни. Его прежняя фамилия и имя были Цуи-ун Кыги; теперь же он называется Петр Семенов, по имени и отчеству своего крестного отца, одного из наших офицеров.

Этот старшина пожилой человек, 48 лет, умеет, хотя и плохо, говорить по-русски и, кроме корейского языка, знает немного по-китайски; ходит он в русском сертуке, обстрижен по-русски и даже при своей фанзе выстроил большую русскую избу.

Любознательность этого человека так велика, что он несколько раз высказывал мне свое желание побывать в Москве и Петербурге, чтобы посмотреть эти города. Притом же этот старшина человек весьма услужливый и честный. В продолжении двух суток, которые я пробыл в д. Тызен-хэ, он находился неотлучно при мне, везде ходил со мною, рассказывал и когда, на прощаньи, я предложил ему деньги за услугу, то он долго отказывался от них и взял только после настоятельной просьбы с моей стороны.

Вообще услужливость, вежливость и трудолюбие составляют, сколько я мог заметить, отличительные черты характера корейцев, которые, в этом случае, стоят бесконечно выше своих соседей китайцов — манз, грубых и до нельзя жадных на деньги.

Сами себя корейцы называют — каули. В настоящее время трудно сказать что-либо определенное относительно наших корейских колоний, которые существуют еще так недавно. Во всяком случае, до выяснения положительных результатов, мне кажется, следует приостановить дальнейший прием новых переселенцев из Кореи, так как во вновь заселяемой [576] русской стране гораздо естественнее считать десять русских на одного корейца, чем наоборот.

С другой стороны, поселение перешедших к нам корейцев, в такой близи от их границы (Деревня Янчи-хэ лежит в 25 верстах, а д. Тичен-хэ в 40 верстах от пограничного китайского города Кыген-Пу), есть немалая ошибка. Как ни тяжка была жизнь на родине, но все-таки с ней связаны для них воспоминания, самые дорогие для каждого человека. Слишком крут был переход в настоящему от прошедшего для того, чтобы они могли его сразу позабыть и из корейцев сделаться русскими. Нет, нужно много времени и много влияний с нашей стороны, чтобы обрусить их хотя сколько-нибудь.

Для успешного достижения подобной цели, необходимо окружить их такой обстановкой, которая нисколько не напоминала бы о прошлом, но заставляла бы, мало-по-малу, и совсем его позабыть. В настоящее время для корейцов нет и тени ничего этого. Они живут отдельною, своею общиною на расстоянии, по крайней мере, двух сот верст от наших крестьян, про которых разве только слышали, а видеть наверно не видали. Притом же близость границы дает им возможность знать и интересоваться тем, что делается на родине, даже самый вид родных гор, синеющих вдали за берегами Туманги — все это сильно напоминает им о былом, и устраняет возможность всякого активного влияния с нашей стороны.

Другое дело, если-бы эти корейцы были поселены где-нибудь подальше, наприм. на среднем Амуре, или даже хотя к степной полосе, между оз. Ханка и р. Суйфуном. Здесь бы они жили вдали от родины, и притом среди наших крестьян, с которыми могли бы поближе познакомиться и перенять от них кое-что новое. Затем, исподволь, стали бы проникать к ним, вместе с православною религиею, русский язык и русские обычаи и, быть может, со временем свершили бы еще невиданное до сих пор чудо, переродив на новый лад этих выходцев племени, столь же упорных и неподвижных, как и все прочие народы азиатского Востока.

Конечно, первым шагом к подобному обрусению как корейцев, так и прочих инородцев нашего Уссурийского края, должна явиться православная пропаганда, которая, к сожалению, далеко не может похвалиться здесь своими представителями.

На все огромное протяжение края есть только два миссионера — [577] один монах и один священник — да и те не отличаются особенным рвением и безукоризненною жизнью.

При таких условиях, дело обращения в христианство инородцев идет весьма туго и далеко не может быть сравнено с успехами в других странах иноверческой пропаганды, представители которой люди с широким образованием и при том люди, до фанатизма преданные своему делу.

Бескорыстное служение на подобном поприще есть дело честное, святое и не даром миссионерские общества хранят, мак святыню, портреты миссионеров, погибших во время их проповедей. Эти люди, бросающие свою родину и с нею все что есть для них дорогого, — бесстрашно идущие к народам диким и варварским проповедывать им слово Божие и, большею частию, мученическою смертию запечатлевающие там свое поприще — эти люди достойны полного уважения каждого человека, каковы бы ни были его личные воззрения.

Понятно, что и успех дела при таких условиях громадный. На человека неразвитого всегда более действует внешность, чем внутреннее содержание, а потому-то пример строгой жизни и бесстрашное служение своему делу суть самые сильные мотивы, обусловливающие собою успех иноверческой пропаганды.

Можно ли же найти хотя тень всего этого у ваших миссионеров Уссурийского края? К сожалению, ответ на подобный вопрос будет только отрицательный. Утвердительно же можно сказать лишь то, что доколе личности, подобные настоящим, будут вести там православную пропаганду, дотоле успех ее будет больше чем сомнительный, в особенности среди таких грубых и закоснелых в невежестве народов, каковы корейцы и китайцы.

_____________________________

В заключение моих заметок об инородческом населении, я считаю уместным поместить рассказ о посещении мною, в октябре 1867 г., пограничного корейского города Кыген-Пу.

Этот город находится в 25-ти верстах от Новгородской гавани, и расположен на левом берегу р. Туманги, которая имеет здесь около ста сажен ширины.

Весь город, состоящий из трех или четырех сот фанз, налепленных как гнезда ласточек под крышей, выстроен на довольно крутом южном склоне горы, которая упирается в реку отвесным утесом. Самая большая часть, приблизительно три четверти города, расположена внутри стены, сложенной из камня, и имеющей сажени полторы вышины и толщины; [578] около сажени. Стена эта, в общем своем очертании, представляет форму квадрата. Одной стороной она примыкает к обрыву берега, а отсюда тянется вдоль, горы, заключая внутри себя пространство, с версту длины и около полверсты ширины.

Впрочем, большая часть этого пространства остается пустым, так как фанзы, внутри стены находящиеся, скучены в подошве горы.

В самой стене вделано несколько пушек без лафетов, так что эти грозные орудия могут стрелять только по одному направлению — вниз по Туманге.

Вообще своим наружным видом, городская стена сильна напоминает каменные ограды, которыми обыкновенно обносятся кладбища больших городов. На юго-западном углу ее находится вышка, где постоянно стоит часовой, и тут же устроена комната, в виде каземата, в которую садят преступников.

В средину крепости, если только можно употребить здесь подобное название, ведут трое ворот и там живет сам начальник города; вне ее находится немного, только несколько десятков фанз, да и те жмутся как можно ближе к самой крепости. Таков наружный, весьма непривлекательный вид г. Кыген-Пу, который мне предстояло посетить.

Обождав до девяти часов утра, чтобы дать как следует проспаться тамошним жителям, в особенности их начальнику, я взял лодку, находящуюся на нашем пограничном посту, трех гребцов и поплыл, вверх, по реке, к городу, до которого расстояние от нашего караула не более версты. Со мною был также переводчик, один из солдат, живущих на посту, и, хотя он весьма плохо говорил по-корейски, но все-таки, с помощию пантомим, мог передать обыкновенный разговор.

В то время, когда наша лодка плыла по реке, несколько раз показывались, около фанз внизу и в крепости на верху горы, белые фигуры корейцев и, пристально посмотрев, куда-то быстро скрывались. Но лишь только мы вышли на берег, я направились к городу, как со всех концов его начали сбегаться жители, большие и малые, так что вскоре образовалась огромная толпа, тесно окружившая нас со всех сторон. В то же время явилось несколько полицейских и двое солдат, которые спрашивали, зачем мы пришли. Когда я объяснил через переводчика, что желаю видеться и переговорить с начальником города, то солдаты отвечали на это решительным отказом, говорили, что их начальник никого не принимает, потому что болен и что если пойти [579] доложить ему, то за это тотчас же отрежут голову. Впрочем, все это была только одна уловка со стороны солдат, не желавших пустить нас в город; вместе с тем они требовали, чтобы мы тотчас же уходили на свою лодку и уезжали обратно.

Зная характер всех азиатцев, в обращении с которыми следует быть настойчивым и даже иногда дерзким, для достижения своей цели, я начал требовать, чтобы непременно доложили начальнику города о моем приезде.

Между тем толпа увеличивалась все более и более, так что полицейские начали уже употреблять в дело свои палочки, которыми быстро угощали самых назойливых и любопытных.

Действительно, становилось уже несносным это нахальное любопытство, с которым вас рассматривают с ног до головы, щупают, берут прямо из кармана или из рук вещи и чуть не рвут их на части. Впрочем, в толпе были только одни мужчины; женщин я не видал ни одной во все время своего пребывания в Кыген-Пу. Не знаю, действовало ли здесь запрещение ревнивых мужей, или корейки, в их чести, менее любопытны, чем европейские женщины.

Между тем солдаты опять начали повторять свое требование, чтобы мы убирались обратно, и наконец, видя наше упорство, спросили: имею ли какую-либо бумагу к их начальнику? без чего уже никаким образом нельзя его видеть. Хотя со мной не было никакого документа в этом роде, но, по счастию, оказалось в кармане открытое, из Иркутска, предписание на получение почтовых лошадей, и я решился пустить в дело эту бумагу, на которой сидела большая красная печать, самая важная вещь для корейцев. Взяв от меня это предписание, один из солдат начал рассматривать печать, и потом вдруг спросил: почему же бумага написана не по-корейски. На это я ему отвечал, что корейского переводчика теперь нет в Новгородской гавани, что он куда-то уехал, а без него некому было писать.

Убедившись таким аргументом и помявшись еще немного, солдат решился наконец доложить обо мне начальнику города. Для этого он сделал рукою знак, чтобы следовать за ним, и повел нас в особый дом, назначенный для приема иностранцев, которые, до последнего времени, состояли только из пограничных китайских властей.

Дом, назначенный для такого приема, находится с краю города, шагах в пятидесяти от крепости, и состоит из простого навеса, обнесенного тремя деревянными стенами с таким же полом, на который ведут несколько ступенек. [580] Внутри здания, в средней стене, приделано еще небольшое отделение, в роде маленькой комнаты, с решетчатыми дверями. Над этими дверями висит доска с каким-то писанием, вероятно заключающим правила, как должны вести себя иностранцы, удостоенные великой чести видеть начальника города Кыген-Пу. Однако едва-ли кто из немногих иностранцев, здесь бывших, мог читать наставления относительно своего поведения, так как они написаны только по-корейски.

Оставив нас в приемном доме и сказав, чтобы мы здесь ждали, солдаты пошли с докладом к начальнику города. Между тем толпа, не отстававшая ни на минуту и все более увеличивавшаяся, опять окружила нас со всех сторон и битком набилась даже под навес. Мальчишки начинали уже школьничать, дергали вас, из-подтишка, за фалды или за панталоны, а сами скрывались. Взрослые же корейцы, по-прежнему, ощупывали, обнюхивали, или стояли неподвижно, не спускали с нас глаз.

«Погань мордва, одно слово», сказал, плюнувши в сторону, бывший со мною унтер-офицер, которому уже сильно надоели корейские мальчишки.

Минут через десять после ухода солдат, принесли несколько сплетенных из травы цыновок, которые разостлали на полу, и одну из них покрыли небольшим ковром; все что было знаком, что начальник города согласился на свидание.

Спустя еще немного, в крепости вдруг раздалось пение, — знак шествия начальника, которого несли четыре человека, на деревянных носилках. Впереди их шло несколько полицейских, которые своими длинными и узкими палочками, или скорее линейками разгоняли народ; потом четыре мальчика исполняющие должности прислужников; за ними ехал на плечах своих подчиненных сам начальник города и, наконец, человек десять солдат заключали шествие. Все это пело, или лучше сказать кричало во всю глотку, что вероятно у корейцев делается всегда, когда только куда-нибудь несут начальника. Сам он сидел, сложа руки и совершенно неподвижно, на деревянном кресле, покрытом тигровою шкурою и приделанном к носилкам.

Вся толпа до сих пор шумная, лишь только увидала шествие, мигом отхлынула прочь и, образовав проход, почтительно стала по бокам дороги; несколько человек даже поверглись ниц.

Взойдя на ступеньки у приемного дома, носильщики опустили свои носилки, тогда начальник встал с них, сделал [581] несколько шагов внутрь здания и, поклонившись мне, просил сесть на тигровую шкуру, которую сняли с кресла и разостлали на циновках.

Сам он довольно красивый, пожилой человек лет сорока, по фамилии Юнь-Хаб и в чине капитана — сатти по-корейски.

В одежде начальника не было никаких особенных знаков отличие. Как обыкновенно у корейцев, эта одежда состояла из белого верхнего платья, панталон, башмаков и шляпы с широкими полями.

Прежде чем сесть на ковер, разостланный рядом с тигровой шкурой, назначенной собственно для меня, Юнь-Хаб снял свои башмаки, которые взял и поставил в стороне один из находящихся при нем мальчиков. В тоже время возле нас положили бумагу, кисточку, тушь для писания и небольшой медный ящик, в котором, как я после узнал, хранится печать. Наконец принесли ящик с табаком, чугунный горшок с горячими угольями для закуривания и две трубки, которые тотчас же были наложены и закурены. Одну из них начальник взял себе, а другую предложил мне, но когда я отказался, потому что не курю, тогда эта трубка была передана переводчику солдату, который, по моему приказанию, уселся рядом со мною. Все же остальные присутствующие, даже адъютант начальника и много других корейцев, вероятно самых важных обитателей города, стояли по бокам и сзади нас.

Наконец, когда мы уселись, Юнь-Хаб прежде всего обратился ко мне с вопросом: зачем я приехал к нему?

Желая найти какой-нибудь предлог, я отвечал, что приехал собственно для того, чтобы узнать, спокойно ли здесь на границе и не обижают ли его наши солдаты. На это получил ответ, что все спокойно, а обиды нет никакой.

Затем он спросил: сколько мне лет и как моя фамилия? То и другое велел записать своему адъютанту, который скоро написал цифру лет, но фамилию долго не мог выговорить и, наконец, изобразил слово, даже непохожее на нее по звукам.

Однако, чтобы отделаться, я утвердительно кивнул головою и, в свою очередь, спросил о числе лет и фамилии начальника. Этот последний принял меня за американца, и долго не хотел верить тому, что я русский.

Затем разговор свелся на войну, недавно бывшую у корейцев с французами, и Юнь-Хаб, как истый патриот, совершенно серьезно уверял меня, что эта война теперь уже кончилась полным торжеством корейцев, которые побили несколько тысяч врагов, а сами потеряли, за все время, только шесть человек. [582]

Потом принесли географический атлас корейской работы и Юнь-Хаб, желая блеснуть своею ученостью, начал показывать мне части света и различные государства, называя их по-имени; но как видно имел весьма скудные географические сведения, потому что часто сбивался в названиях и справлялся в тексте, приложенном в каждой карте. Я же нарочно притворился ничего незнающим, а потому корейский географ мог врать, не смущаясь. Все карты были самой топорной работы и, хотя очертания некоторых стран нанесены довольно верно, но в тоже время попадались и страшно грубые ошибки. Так, напр., полуостров передней Индии урезан до половины, а на месте нашей Камы показана какая-то река, без истока и устья, в роде длинного узкого озера.

Перебирая одно за другим различные государства и часто, невообразимо, искажая их названия, Юнь-Хаб наконец добрался до Европы, где тотчас же отыскал и показал Францию с Англиею. Потом, пропустил все остальное, перешел к России, где также показал Петербург, Москву и, не знаю почему именно, Уральские горы. Познания его относительно России оказались настолько обширны, что он даже знал о сожжении Москвы французами. Когда эту фразу мой переводчик никак не мог понять и передать, то Юнь-Хаб взял пеплу, из горшка, в котором закуривают трубки, положил на то места карты, где обозначена Москва, и сказал: «французы».

Затем разговор перешел опять на Корею. Здесь начальник высказал большую осторожность, даже подозрительность и давал только самые уклончивые ответы. Так, напр., когда я спрашивал у него: сколько в Кыген-Пу жителей? далеко ли отсюда до корейской столицы? много ли у них войска? то на все это получал один и тот же ответ: много.

На вопрос, почему корейцы не пускают в свой город русских и не ведут с ними торговли, Юнь-Хаб отвечал, что этого не хочет их царь, за нарушение приказаний которого, без дальнейших рассуждений, отправят на тот свет. При этом наивно просил передать нашим властям, чтобы выдали обратно всех переселившихся к нам корейцев, и он тотчас же прикажет отрезать им головы.

Между тем принесли для меня угощение, состоявшее из больших, довольно вкусных, груш, чищенных кедровых орехов и каких-то пряников. Во время еды всего этого, начальник, оказавшийся не менее любопытным, чем и его подчиненные. рассматривал бывшие со мною вещи: штуцер, револьвер и подзорную трубу. Все это он, вероятно, видел [583] еще прежде, потоку что знал, как обращаться с револьвером и подзорною трубою.

Между тем, бывшие со мною солдаты беседовали в стороне, как умели, с корейцами, даже боролись с ними и показывали разные гимнастические фокусы. Все это очень нравилось окружавшей их толпе, и наконец, когда один из солдат проплясал в присядку, то это привело в такой восторг корейцев, что они решились доложить о подобной потехе своему начальнику. Последний также пожелал видеть пляску, а потому солдат еще раз проплясал перед нами, к полному удовольствию всех присутствующих и самого Юнь-Хаба.

В это время привели на суд трех виновных, уличенных в покраже коровы. Представ перед лицо своего начальника, подсудимые поверглись ниц и что-то бормотали минут с пять. Выслушав такое, вероятно, оправдание, Юнь-Хаб сказал отрывисто несколько слов, и полицейский, схватив виновных за чубы, — что весьма удобно при корейской прическе — потащил их куда-то в город.

После суда разговор продолжался не долго и, наконец, когда я объявил, что желаю уйти, то Юнь-Хаб тотчас же встал и вежливо раскланялся. На прощании он только пожелал, чтобы я выстрелил из штуцера, для чего приказал поставить небольшую доску на расстоянии около ста шагов. Когда я выстрелил и пуля, пробив эту доску, далеко еще пошла рикошетами по полю, то вся толпа издала какой-то громкий, отрывистый звук, вероятно знак одобрения, а Юнь-Хаб тонко улыбнулся и вторично раскланялся со мною. Затем, усевшись на носилки, с прежнею церемониею и пением, он двинулся в крепость, я же с своими солдатами, в сопровождении всей толпы, направился к берегу реки, переплыв через которую, поехал обратно в Новгородскую гавань, я вскоре предпринял экспедицию для исследования Южно-Уссурийского края.

Н. Пржевальский.

Текст воспроизведен по изданию: Уссурийский край. Новая территория России // Вестник Европы, № 6. 1870

© текст - Пржевальский Н. М. 1870
© сетевая версия - Thietmar. 2017
© OCR - Бычков М. Н. 2017
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Вестник Европы. 1870