НЕСКОЛЬКО ДНЕЙ В КУЛЬДЖЕ

Отряд наш стоял на урочище Арал-Тюбе, в 50 верстах от китайской границы, и, по частным слухам, впрочем, неверным, рано или поздно должен был идти в Кульджу. Мы нетерпеливо ожидали летучку, с приказанием выступить из урочища Арал-Тюбе, а летучки, к величайшему нашему огорчению, нет да нет. Китайцы то и дело приезжали к нам в отряд с вопросами: «да скоро ли вы пойдете к нам на помощь? Ведь мы из Верного. Там обещали нам помощь... что же вы?...» Эти вопросы, задаваемые в разных видах и тонах, подавали нам надежду, что мы стоим, стоим да и пойдем же наконец вперед. Китайцы, обыкновенно, опять уедут в укрепление Верное просить помощи, а мы принимаемся готовиться к походу. Пройдет неделя, пожалуй, другая, смотришь — опять едут наши китайцы из Верного к нам, в отряд. Мы думаем: ну завтра и выступать... «Что? Как? С чем вы приехали?» — спрашиваем мы китайцев, а они, выпучив глаза, спрашивают нас: «скоро ли ваш отряд к нам пойдет? Или он вовсе не пойдет?»

Мы и головы повесим... Значит, по прежнему, нам стоять на месте, а, между тем, любопытство наше увидать отечество сынов срединного царства возрастало с каждым днем. Рассматривая вблизи китайцев, начиная с их лиц до подошв башмаков, невольно, бывало, задаешь себе вопрос: неужели это воины-защитники отечества? Какие же, после этого, у них неприятели, позволяющие им так долго держаться в Кульдже? И что это за чудный город, так долго [134] осаждаемый безуспешно? Рассказы же тех, кто бывал на китайском пикете Борохудзире, о кумирнях и о характере местности окончательно подмывали нас. Легко понять, как соблазнительно было пятидесятиверстное расстояние от Китая. А китайцы, словно нарочно, начнут, бывало, рассказывать про свою жизнь, про своих богов, которые теперь, по случаю окончившегося шестидесятилетия, сменяются, а потому напускают на Китай бедствия. «Это всегда бывает при перемене богов — говорили китайцы. — Три года непременно у нас будут смуты, а после все затихнет». Китайцы, дунгени, отслужившие и вступающие на службу боги, все это сулило столько интереса, что, вступивши в Кульджу, нам казалось, мы будем зрителями борьбы китайцев не только с дунгенями, но и их богов между собою.

Наконец, 13-го июля, я получил командировку в Кульджу, при конвое из 15 казаков. 14-го мы выступили из отряда и должны были ночевать на Кушмурунской долине, в 15 верстах от Борохудзира.

Месяцем раньше, я проходил эти места до Кушмуруна, маневром, в составе нашего отряда; но тогда я шел со своим взводом легкой артилерии и все время не отводил глаз от орудий и ящиков, встречавших на каждом шагу или горы, или арыки, или косогоры, или просто груды камней. Тогда я был весь погружен в заботы перевести артилерию благополучно чрез то или другое препятствие, и не до того мне было, чтобы любоваться местностию; я даже не спросил, почему эта долина названа «Кушмурунской», и не обратил внимания на ее особенности. Теперь другое дело: мы ехали верхом, налегке, в полном смысле; с нами были только три вьючных лошади, и те не отставали ни на шаг: я теперь вновь рассматривал это место и подивился, как могла пройти артилерия урочище Югонь-Тас и очутиться на Кушмуруне: от Арал-Тюбе до Кушмуруна нет ни одной тропинки, которая хотя бы с версту шла по ровному месту; все холмы и горы, подъемы и спуски; попадаются также ручьи, но не видно ни дерева, ни кустика; трава редкая, жесткая, ростущая небольшими кустиками, для коски негодная, однако здоровая и сильная, называемая «кипец». Незаметно мы добрались до той горы, с которой открывалась Кушмурунская долина. Она имеет вид правильного прямоугольника, [135] который тянется на восток верст на 12; высота гор кругом почти одна и та же, что видно по одинаковой седине гребня; с правой стороны бежит речка на восток, если не очень глубокая, за то грозная на вид. Эта речка, на пути своем, встречает гору, выдавшуюся во внутренность долины острым углом, похожим, по мнению киргизов, на птичий нос (кушмурун), от чего и дано название этой долине. Вся долина изрезана кочевными тропинками. Несколько холмистое место, высота боковых гор, длинная, предлинная перспектива и, наконец, замкнутость со всех сторон придают местности суровый вид.

К закату солнца мы достигли того аула, где нам был назначен ночлег и где, по этому случаю, для нас сварили барана и запасли кумыса и айрана. Долина здесь казалась не шире 5 верст; горы слева спускались уступами, несколько покатыми к долине, и на разной высоте их лепились аулы. В эту пору киргизы, избегая жары и оводов, подымаются все выше и выше; аул, где мы ночевали, стоял тоже не низко, в самых скалах, верстах в четырех от ручья, струившегося у подошвы горы. Вечером нельзя было жаловаться на жар, и ночь мы проспали покойно, будто у себя в отряде на Арал-Тюбе. Рано утром, 15-го числа, мы оставили ночлег и направились дальше к Борохудзиру. Сперва мы шли долиной, потом перевалами; наконец, пред нами открылась карасуйская щель, которая тянется верст шесть зигзагами все вниз и вниз; угол наклона ее остается от начала ее и до конца почти одинаков — в 7°. Чем ниже мы спускались, тем более грозный характер принимала она; пред выходом же к речке Борохудзиру мы очутились в узкой пропасти с высочайшими стенами по сторонам и грудами камней, готовыми обрушиться на наши головы. Ущелье кончилось. Глаза наши, утомленные видом голых скал, с жадностию впились в пять-шесть деревьев, видневшихся на долине и окружавших первый китайский пикет Борохудзир. Впереди не было заметно снеговых гор, подобных кушмурунским; кругом зеленело; пахнуло теплым ветром, стало печь солнцем; в каких-нибудь пяти верстах, что оставались до пикета, мы осязательно почувствовали, что это не Кушмурун, бросились к первому ручью, в надежде [136] освежиться, но теплая и мутная вода заставила нас только поспешить греть чайники и чаем утолить жажду.

Пикет, смотревший издали так уютно, осененный тополями и урюковыми деревьями, обещал нам и покой, и прохладу, и, в добавок, интересных китайских богов в кумирне. Мы въехали во двор пикета, привязали лошадей и направились в кумирню. Но любопытство наше было жестоко обмануто: кроме трех истуканов, колокола да грязи мы не видали ничего. Кумирня походила бы скорей на брошенный загон для баранов, если бы в ней не было трех уродливых алебастровых идолов.

Жалко было смотреть на это здание. Оно стоило, вероятно, не мало денег и труда, хотя занимало места не более двух сажен; полы были хорошо выложены кирпичем, стены тоже кирпичные, крыша камышевая; двери и перегородка, отделявшие открытую часть кумирни от святилища, все резной работы и размалеваны красками; стены тоже изрисованы, правда неискусно, но все-таки, по словам китайцев, лучшими живописцами. Первая, от входа, половина кумирни похожа на паперть наших церквей; другая представляет квадратную, без окон, комнату, где насупротив двери сидит фигура с длинными усами и красным большим лицом, одетая в обыкновенный китайский костюм; против этого истукана чугунный колокол, а по сторонам еще две статуи на ногах, изуродованные, испачканные и покрытые толстым слоем пыли. Лица на истуканах и картинах, как видно, запачканы просто слюной, размазанной руками; птичьи гнезда под крышей, почти над самыми головами статуй, довершают неопрятность кумирни. Китайцы, бывшие с нами, на все это смотрели хладнокровно. Они предложили нам пить чай на паперти, но я предпочел убраться на траву, чтобы не потерять апетита. Здесь, когда обернешься по направлению к ущелью, становится очевидным, на какой высоте находится Кушмурун, и ощущаешь разницу температуры. От Борохудзира местность принимает совсем другой характер. Дорога идет холмами; по сторонам тянутся сплошные, глиняные горы с отвесными стенами, на которых не трудно сосчитать слои разных оттенков, от бледножелтого до малинового. Сохраняя постоянно одну высоту, стены эти очень похожи на искуственные. Растительность бедна; место вообще скучно и [137] безлюдно; воды вовсе нет. Дальше местность выравнивается; тропинки пролегают больше по сухим песчаным руслам довольно широких, но мелких весенних речек. Еще далее, от 5-го пикета, начинаются пашни и колесная дорога; затем открывается Илийская долина, исчезающая за горизонтом. На ней-то, у подошвы ската, образуемого увалом, и стоит город Турчень, тихо и безжизненно смотрящий из-за зубцов своих стен на то, что делается кругом. Мы были уже верст пять от города, а народа на поле все не видали; из города к нам не доносилось ни одного шороха, точно там все вымерло. Солнце закатывалось; мы медленно подвигались вперед... Но вдали поднялась пыль, и скоро затем показались три верховые китайца, выехавшие к нам на встречу. Один из них, штаб-офицер, был нарочно прислан из Кульджи для нашей встречи. Спросивши меня о здоровье и благополучно ли мы проехали расстояние, он раскланялся, говоря, что едет приготовить нам чай, и поскакал обратно марш-маршем. Уже совсем стемнело, когда мы въехали в крепостные ворота, над которыми лепились у зубцов несколько мальчишек, приставших потом к нашей свите.

Длинная, прямая, довольно тесная улица, образуемая сплошными заборами, с одними только воротами, вела почти через весь город; наконец вожак наш завернул круто налево, во двор назначенного нам дома. Тут только впервые увидели мы жизнь, проявлявшуюся в шуме и суматохе, в разложенных кострах и в отчаянном крике свиньи, которая, кажется, предназначалась нам на ужин. Офицер, выезжавший на встречу, принял нас теперь во дворе и повел в комнату. Усадив нас на возвышенной площадке, подобной нарам, на которой стоял невысокий столик, уставленный блюдечками с фруктами и чашками чаю, он повторил вопросы о моем здоровьи и о блогополучном путешествии, предложил свою трубку и затем указал на чай. Чиновник, казалось, готов был разорваться, чтобы только угодить нам: он ходил около стола с засученными до локтей рукавами, подкладывал нам фрукты и кричал неистовым голосом бог-весть что и кому, и описывал руками в воздухе такие знаки, которые по нашему могли иметь значение: смотрите у меня! вот я вас! живей! и т. п. Скоро приехали и те два калдая, которые шли [138] вместе с нами из отряда и отстали перед Турченем. Эти два почтенные старца готовы были бы кинуться нам на шею, если бы то дозволяли китайские обычаи: так они были рады видеть нас «у себя», как они повторяли беспрестанно, пожимая нам руки. Не смотря на усталость, они хотели быть около нас, но я попросил их не церемониться и отправиться отдохнуть, так как на другой день нам предстояло сделать опять пятьдесят верст.

Нас чрезвычайно занимала обстановка квартиры. В ней не было ничего подобного нашему русскому: стена, вдоль которой шли нары, состояла из одних оконных рам, залепленных бумагой, которые, по причине духоты, были теперь выставлены: потолок составляла бумага, в один лист подлепленная к камышевым прутикам, заменявшим наши балки. Как же удержать зимой здесь теплоту, подумали мы, и вдруг заметили, что в комнате и печки нет. Это до того нас заинтересовало, что мы пошли осматривать все попадавшееся нам на пути. Впрочем, в нашей комнате и осматривать было нечего: в ней, кроме нар, были два русских кресла старого фасона и жаровня с углями, на которой ставят чайник, чтобы он не остывал, и греют джун-джун. Нам хотелось скорее осмотреть двор, казавшийся при въезде таким оживленным. Действительно, мы и теперь нашли его таким же. В одном углу двора была устроена печь с котлом, около которой суетились несколько человек. Со двора топились еще две печи, уходившие трубами во внутрь нашей квартиры и от которых был отвод под наши нары. Пол двора, вымощенный глиной, содержался в безукоризненной чистоте; на нем, в разных местах, сидели кучками китайцы с трубками и с махалками из конских волос от комаров и мошек. В конюшне отыскал нас посланец от хозяина, с приглашением ужинать. Мы очутились опять на нарах, поджавши под себя ноги, и на этот раз, с китайскими палочками в руках, заменяющими вилки. Кушанья нам понравились: мы ели с большим апетитом. Просидев более часу за столом, мы пожалели, что не считали всех блюд; нам казалось, что их было не менее двадцати. Большая часть их состояла из свинины, но приправы так изменяли ее, что блюда не походили одно на другое. После ужина мы почувствовали, что языки у нас [139] горели от перцу и других пряностей. Ночь, по причине духоты, мы почти не спали, проснулись рано, когда еще весь двор был завален, будто трупами, спящими китайцами.

За что Турчень носит название города, и сказать трудно: ни народу там не видать, ни торговли, ни даже общественных зданий. Дорога от этого будто бы города шла мелким лесом и пашнями; множество ручьев, теплых и мутных, орошают почву и делают ее, как видно, очень плодородной; хлеб еще не был сжат, хотя низко клонил стебли; солнце пекло так неистово, что у редкого из нас не распухли губы или не лупилась с лица кожа. По словам бывавших на Иртыше, между Бухтармою и Устькаменогорском, это место имеет с тем много общего и много обещает трудолюбивым хлебопашцам.

В десяти верстах от Турченя встречается небольшое селение Джар-Кент; потом, еще через десять верст, Тишкан, а далее, верст через пятнадцать, Ак-Кент. Тут скоро и конец плодородного кусочка, который можно бы было назвать оазисом, если бы сейчас же начать рассказ о страшных песках, которые отделяют его от подобных же кусков и которые вдруг прогнали все наше поэтическое настроение.

Лес становился мельче и реже; захрустел под копытами песок; жар охватил нас с новой силой. Мы с грустью обернулись, чтобы проститься, до обратного пути, с заманчивым оазисом. Песок становился глубже и глубже, дорога пошла слегка в гору; показалось впереди что-то в роде шлагбаума. Мы ожили, думая, что конец пескам; но дошли до шлагбаума, а впереди не было и следов чего-нибудь живого. Дорога направлялась перевалами, с горы на гору, и упиралась опять-таки в песок. То, что нам казалось шлагбаумом, было, по объяснению толмача, только входом в пески и состояло из трех высоких жердей с протянутой веревкой, на которой висело множество бараньих косточек (лопаток) с китайскими надписями. Толмач не мог объяснить значения косточек, а потому воображение рисовало нам переход через пески еще ужаснее. Идя назад по этому месту, казаки так объяснили надписи: «кто едет в Кульджу, тот сам будет сыт, а конь его будет голоден». Пески мы проследовали благополучно, если не считать [140] за беду совсем засоренные глаза и голову, готовую треснуть под шапками. За песками явился новый барьер — быстрая и широкая речка. Лошади еле держались на ногах: течением их валило на бок; однако все переправились благополучно. Снова мы вышли в кустарники и чий, ростом выше человека на лошади, толщиною же чуть не в пять раз меньше мизинца; перед нами опять роскошные колосья, тяжело клонимые ветром, опять густая трава... При такой обстановке мы незаметно добрались до города Чимпанзе.

В крепость Чимпанзе мы следовали через весь город, с жадностию всматриваясь в уличную жизнь китайцев. Но какая же это жизнь? Китайцы медленно, сонливо шатались от одной лавки к другой или сидели и лежали с трубками на пороге лавок и даже на средине улицы, словом там, где лень окончательно одолевала сына поднебесной империи. Не слышно было шума; разве изредка продавец фруктов прокричит, что у него есть яблоки и арбузы, или щелкнет длинный бич возницы, сидящего на коробу высокой неуклюжей телеги. И лошади, и собаки, точно из подражания хозяевам, насилу передвигали ноги. Пыль, удушливый болотный запах, полунагие китайцы, от рождения немытые, все это в состоянии было отбить и у самого любопытного охоту гулять по городу. Лавки, сплошные по обеим сторонам дороги, представляли очень непривлекательный вид; закопченные внутри, они уподоблялись скорее пещерам с искуственными дверьми. Так как китаец никогда не оглядывается и дороги никому не дает, то мы шли медленно, шаг за шагом, и были невольно свидетелями многих жизненных отправлений, которыми китайцы не стесняются на улицах.

У ворот отведенной нам квартиры встретили нас чиновники, присланные дзян-дзюном (правителем Иллиской провинции) для приема в Чимпанзе и сопровождения в Кульджу. Квартира была вычищена, нары застланы коврами и столы уставлены множеством блюдечек со всевозможными фруктами. Парадная одежда чиновников придавала еще больше торжественности нашему приему.

Услужливость китайских слуг меня поразила: едва только вздумаешь набить себе трубку, как мальчишка чуть не вырывает ее из рук, набивает, а другой уже подскакивает с огнем. Не успеешь отпить четверти чашки чаю, как ее [141] убирают и подносят другую — горячую. Какая разница, подумали мы, между этими китайцами и теми, которых видели мы на улицах! Я уже хотел раскрыть свою дорожную книжку и одним взмахом карандаша уничтожить строки, где называл китайцев и ленивыми, и сонливыми. Самым справедливым мне казалось назвать их услужливыми, живыми, деликатными. Но вот чиновники удалились, советуя и нам отдохнуть с дороги. Мы остались только с толмачем да с китайской прислугой, которая сейчас же обступила нас и бесцеремонно толкалась, чтобы очистить себе дорогу. Когда нам нужно было огня, мы едва-едва могли добиться его через полчаса; когда толмач приказывал принесть то, что мы просим, полусонный слуга кивал отрицательно головой, усаживался возле нас и дремал. Иногда толмач, тоже порядочный соня, выйдет из себя и бросится на слугу с кулаком; а слуга, не торопясь, пересядет на другое место, вполне убежденный, что у толмача недостанет ни силы, ни охоты потянуться к нему. Вскоре по приходе в Чимпанзе, мы просили послать кого-нибудь с нашим казаком на базар купить для лошадей немного ячменя или пшеницы; нам обещали, но к вечеру не только ячменя или пшеницы, да и сена не было... А нам все говорили, что уже послано.

Когда пришел к нам калдай, мы выразили ему неудовольствие на то, что наши лошади голодают. Он прикрикнул на тех, кто подвернулся, и к полуночи доставили корм нашим лошадям. Если бы с нами не садились к столу калдаи, то, я думаю, и нас бы не кормили.

С тяжелым впечатлением выехали мы из Чимпанзе на голодных лошадях и боялись думать о том, что нас ждет еще в Кульдже. До нее оставался день ходу.

Великолепные места, по которым шла дорога, не давали нам слишком чувствовать усталости. Верст за пятнадцать от Кульджи, мы остановились у мельницы на небольшой речке, на которой стояло дунгеньское селение, ныне разоренное китайцами. Следы больших каменных построек и две-три полуразвалившиеся стены, сады, окруженные высокими заборами. холмистая местность, постоянный шум водяной мельницы, все это хотя и придавало местности несколько угрюмый характер, за то резко отличало ее от других разоренных селений, попадавшихся нам на пути. [142]

В кульджинскую крепость нас повели через весь город, чтобы показать, до какой степени он разрушен. Действительно, мы города вовсе не видали. Если бы китайское начальство не распорядилось перед крепостию отогнать от нас свой конвой, поднявший всю пыль из впадин и колей дороги, то мы задохлись бы и, конечно, не увидели бы и крепости. Мы приостановились, чтобы перевести дух и дать время китайскому конвою удалиться.

Когда пыль улеглась, мы увидели себя у крепостной стены, вдоль которой было вытянуто в одну линию китайское войско, назначенное для нашей встречи. Догадаться, что это действительно войско, можно было только по костюмам, носившим еще следы единообразия, и по оружию, состоявшему главным образом из пик. Не только лица воинов не имели в себе ничего воинственного, но и возраст их, или очень юный, или очень престарелый, показывал, что они чуть ли не в первый раз вооружились себе самим на смех. Мне кажется, что стоило большого труда удержать их на месте, а не только заставить не шевелиться. В то время, как мы проезжали, одни смотрели на нас с удивлением, другие, должно быть от смеху, прятались за спины товарищей, а один преусердно занимался подрезыванием своей кривой пики, которая, как я заметил, и без того была короче, чем у всех других. Квартиру нам отвели в казенном доме, в который можно было попасть пройдя с улицы три двора. На крыльце, под навесом, встретили нас восемь калдаев и провели в комнату, где уже все было готово для нашего приема, т. е. на столах стояли фрукты и разные печенья. Спросивши о здоровье и благополучно ли мы доехали, двое из калдаев упрекнули нас, зачем мы не пришли с вспомогательным отрядом. «Когда же придет отряд? Разве русским не больно, что их столетних друзей обижают дунгени?» спрашивали нас. Я отвечал на все согласно данной инструкции и обрадовался, что разговор на эту тему прекратился скоро. Пакет на имя дзян-дзюна взяли от меня два калдая, его доверенные, говоря, что он просил нас этот день отдохнуть, а сам, между тем, прочтет и приготовит ответ. Четыре калдая остались при нас безотлучно, вероятно, для того, чтоб мы не могли обращаться к другим с распросами. [143]

Не проходило и получаса, чтобы один из них, после обычного разговора, не заводил речи про наш отряд, а затем не представлял бы, по возможности ярче, бедственное положение Кульджи. Китайцы смотрели на нас как на передовых и старались угождать нам во всем, до малейших мелочей. Слуги оспаривали один у другого случай услужить нам тем или другим. Когда я спросил холодной воды, они все разбежались в разные стороны, и через несколько секунд мне поднесли трубку, огонь, чашку чаю, пирожное и проч. Каждый с нетерпением старался узнать, что именно из принесенного я просил; когда же я, заглянув в чашку, отказался от нее и снова стал искать глазами, они опять все скрылись и через секунду поднесли мне маленькую чашку джун-джуну (водки). Когда же я и от водки отказался, все бывшие налицо калдаи пришли в недоумение, засуетились и потребовали толмача. Они чрезвычайно удивились, узнав, что я хочу воды. Гримасы на их лицах показали, что китайцы имеют большое отвращение к холодной воде, что и подтвердилось данным мне советом не пить воду, как вредную для груди.

Начав с того, что у русских есть свои привычки, отличные от китайских, наши хозяева опять перешли к своей любимой теме. «Отчего бы — говорили они — русским не помочь нам против дунгеней? Завладев дунгеньскими городами, русские получили бы имущество дунгеней, их жен и детей». Между тем, вернулись от дзян-дзюна те два калдая, которые получили от меня пакет на его имя. Эти два чиновника резко отличались от других как своими физиономиями, так и обращением. Можно сказать, что только по костюму и по косам они не походили на европейцев.

Деликатность, развитая до высокой тонкости, осторожность в разговоре, искусное владение своей физиономией и неторопливость в высказывании главной цели всей длинной беседы с нами, свидетельствовали, что китайцы опытные политики. Когда взглянешь на их сухия фигуры и на их пальцы, с длинными ногтями, способные владеть только кисточкой, которой пишут вместо пера, да на их дорогой костюм, увешанный разными мешочками, между которыми нет и места для оружия, и увидишь вместе с тем раболепство перед ними инородцев из племени салон и сибо, людей по [144] большей части коренастых, то невольно задашь себе вопрос: в чем же заключается сила манджуров?

Страсть китайцев говорить неправду обнаруживалась на каждом шагу. Узнать от них что-нибудь было чрезвычайно трудно. Они окружили нас своей свитой, которая, под видом почестей, старалась удалить от нас всякую возможность что-нибудь видеть или рассматривать. Это я заметил скоро по приезде в Кульджу: мы не имели уголка, где бы можно было приютиться и незаметно написать несколько строк. Ажурная комната, где нам отвели одни нары, покрытые коврами и подушками, походила на гостиницу. В ней толкались постоянно мальчишки, слуги, разные чиновники с белыми шариками (урядники), толмачи, нередко повара и даже те, которые мели наш двор. Если я вынимал из кармана клочок бумаги и карандаш, меня обступали со всех сторон, и тотчас же появлялся в комнате один из калдаев. Через три часа по приезде в Кульджу, я вполне испытал всю тягость невольного плена: сколько я ни придумывал, как бы освободиться от свиты, ничего не мог выдумать такого, что бы давало мне возможность и записывать мною замеченное, и не возбуждало бы в китайцах подозрений. Оставаясь несколько часов под проницательными, неотвязчивыми взглядами, я все еще надеялся, что, может быть, это одно только любопытство прислуги; но когда я вздумал наконец снять с себя мундир и отдохнуть и попросил удалиться всем и запереть дверь, то двое из прислуги пантомимами объяснили мне, что они не могут уйти, что им приказано оставаться неотлучно при мне. Подобное стеснение предупреждало меня, что надежды мои собрать положительные сведения, согласно инструкции, едва ли удадутся. Одна мысль об этом разом прогнала мою усталость. Я хотел скорее удостовериться, на сколько я свободен в Кульдже. Надев сюртук и перчатки, я попросил толмача пройтись со мною по городу. Толмач, не давая ответа, стал смотреть по сторонам, будто ждал кого-то, и наконец вышел. Спустя несколько минут, я послал его разыскивать. Дородный, тяжелый на подъем толмач, возвратившись через четверть часа, отмахивался тряпичкой от мух и, казалось, вовсе не спешил идти со мною. «Как же идти без калдая? — сказал он наконец, видя мое нетерпение. — Скоро обед будет готов». Действительно, тотчас же [145] показался во дворе амбо (генерал), а затем слуги начали устанавливать на столе кушанья. Было пять часов пополудни.

Обед тянулся невыносимо долго: кушаньям не было счету. Подали сладкие лепешки — я обрадовался, полагая, что всему конец, и встал из-за стола, но несколько калдаев меня усадили опять и сказали, что теперь будем обедать, а до сих пор только закусывали. Обед отличался от закуски только тем, что кушанья по большей части были горячие. Я порывался несколько раз встать, но напрасно. Калдай по дипломатической части предложил мне, для большого апетита, во время обеда смотреть комедию. Скоро привели в нашу комнату, полную и без того народом, трех женщин и двух музыкантов. Какого сорта были эти женщины, пояснять не нужно; они смело подходили к нашему столу, пили джун-джун не меньше, чем калдаи, и вели себя развязно. Калдай по дипломатической части пользовался, как видно, их большим расположением: они садились к нему на колени и пили с ним из одной чашки джун-джун. Из трех не было ни одной хорошенькой; все имели отвратительные зубы. Впрочем, это были не манджурки, а каракитаянки. Одежда их состояла из длинных синих платьев, в роде рубашек с широкими рукавами, панталон и башмаков с деревянными каблуками под весь след, чрезвычайно неудобных для ходьбы; на руках браслеты, в руках по вееру, в ушах серьги. Длинные густые косы, как я после разсмотрел, были составные. По милости комедиянток, обед наш так затянулся, что и конца ему не предвиделось: в восемь часов вечера мы еще сидели за столом.

Два музыканта, один с инструментом, похожим на нашу балалайку, другой с чем-то в роде маленького барабана, с приделанным клином и натянутыми струнами, в ожидании приказания играть, настраивались и издавали самые непозволительные звуки. С нетерпением ожидал я что покажут нам комедиянтки. Судя по костюму и по башмакам, позволявшим им едва передвигать ноги, нельзя было и думать о гимнастических представлениях; апаратов для фокусов не было приготовлено; притом, в течение какого-нибудь часа, переходя от одного калдая к другому, комедиянтки так подвыпили, что едва ли, при всем искустве в чем-нибудь, [146] могли показаться мастерицами своего дела. Около полуночи подали вареный рис. Я обрадовался; мне казалось, что это блюдо должно быть последним: казаки еще в Чимпанзе заметили, что китайцы народ благочестивый: в день два раза, в конце обеда и ужина, непременно рисом помянут родителей. Калдай по дипломатической части сказал что-то на ухо одной из комедианток и пересадил ее ко мне на колени. Я сконфузился... Он удивился и спросил меня потихоньку, чрез толмача: если не эта, то которая мне больше нравится? Я указал на самую некрасивую. Калдай подозвал ее и посадил со мною рядом. При двух тусклых сальных свечах, в комнате было мрачно и от дыма; половина, отделенная аркой, оставалась совершенно в тени; там густою толпой шевелился народ. Утомленный пятидесятиверстным переходом по жаре, я стал дремать; но, чувствуя, что на моих плечах лежит рука того или другого калдая, желавшего мне выразить этим свое расположение, я, чтобы прогнать дремоту, просил начать скорее фокусы. Разостлали на полу маленький ковер; на него стала одна из комедианток. Заиграла музыка, как могла, вполне оправдывая то, что можно было ожидать от инструментов, а затем послышался самый пронзительный голос комедиантки, похожий скорее на кошачий, чем на человеческий. Комедиантка раскрыла веер и ходила взад и вперед по коврику, балансируя, чтобы не упасть при высоких нотах. Отвратительно было смотреть на этот сжатый рот, из которого вылетали острые звуки. Первые минуты я ожидал, что калдаи остановят певицу. Не тут-то было. Калдаи притихли и повесили на грудь головы, мерно покачиваясь в такт певицы. Мне даже совестно стало, что в Кульдже не нашлось ничего лучшего для наших ушей. Все пение состояло из того, что мы называем фальшем, и оно тянулось как китайский обед. Потеряв надежду, что комедиантка кончит, я сам предложил ей отдохнуть, заметив, что брать такие высокие ноты чрезвычайно трудно. Подали фрукты. Часы мои показывали два пополуночи. Я зевнул. Калдай отвел меня в сторону и пантомимами стал объяснять мне то, к чему я приготовился с самого прихода комедиянток. Я отрицательно кивнул головой. Это взбесило его. Скоро и другие калдаи обступили меня и кто, как мог, желал знаками «доброй ночи»... Калдаям очень хотелось, [147] чтобы мне понравилась хоть одна из комедианток. После долгого совещания между собой, они приказали опять играть музыке и вывели на коврик другую комедиантку. Пение этой мне показалось лучше, или потому, что она, в самом деле, пела лучше, или я уже прислушался к китайской вокальной музыке. Певица еще не кончила, как я, сидя у стенки, вздремнул. Меня разбудил поцелуй той комедиянтки, на которую я указал, что она больше мне нравится. Может быть, пение продолжалось бы до утра, если бы калдаи не поняли наконец, что мне с дороги нужен покой.

Рано утром, когда еще все китайцы спали, я проснулся от докучливых мух и духоты. Воспоминание о бесполезно-проведенных сутках лежало у меня на сердце камнем. Я разбудил казака и, пользуясь полученным вчера правом осматривать город, вышел на улицу. Там уже лениво шевелился народ. Я направился по менее людным улицам, с целию дойти до крепостного вала и осмотреть его вооружение. Мы пришли прямо к лестнице, ведущей на стену. Тут на нас наскочил конный китаец, один из прислуги при нашей квартире. Впопыхах он говорил что-то по-китайски; но не нужно было знать этого языка, чтобы догадаться, в чем дело. Я хладнокровно отвечал: «уо-бу-джидау» (не понимаю), и продолжал карабкаться по лестнице. Китаец соскочил с лошади, полез за нами и что-то с жаром рассказывал другим китайцам, вышедшим из будки, в которой они жили на валу. Пока он разговаривал, мы уже ощупывали пушку, отвязывали втулку и подлоть. «Хин-хау» (очень хорошо) — повторял я, вставляя втулку и давая китайцу папироску. Догнавший нас слуга успокоился; он вместе с другими, пока мы ходили вокруг пушки, дотрогивался до моего платья, гладил по погону и тоже повторял: «хин-хау». Но когда мы вздумали идти далее по валу, он энергически указал на ту же лестницу; потом, повторяя слово «калдай», объяснил пантомимами, что меня дожидаются пить чай. Нечего делать: мы спустились с валу и пошли домой. Никакого калдая в нашей квартире не было, никто нас не дожидался и чай еще не был готов. До полудня меня не выпускали из комнаты и довольно тонко заметили, что все следует делать в часы, которые назначит дзян-дзюн. Я понял в первый же день нашего прибытия в Кульджу, что дзян-дзюну выгодно держать нас в [148] Кульдже как можно долее: во-первых потому что, при нашем появлении, дунгени сейчас же отступили от города и в тот же день не было сделано ими на пашнях ни одного убийства; во-вторых, дзян-дзюн был твердо уверен, что мы составляем только авангард большого отряда, почему он даже предлагал нам совсем остаться в Кульдже, пока не подойдут другие наши войска. Основываясь на этом, я решился выбраться на свободу. Когда пришел калдай, я объявил ему, что сегодня же намерен выехать из Кульджи; это его до того озадачило, что он ничего не нашелся мне сказать и сейчас же отправился к дзян-дзюну. Скоро собрались у меня все калдаи с просьбою пожить еще несколько дней. Я отговаривался тем, что лошади голодают, что здесь больше делать нечего, ибо вся цель моего приезда была только отдать губернатору пакет.

Китайцы и слышать не хотели: они настаивали, чтобы я подождал и был свидетелем их сражений с дунгенями. Мало по малу они уступили моему любопытству осмотреть весь город и крепость и даже обещали свозить меня в отряд, стоявший перед Кульджою. Я, с своей стороны, уступил им один день. Так как до обеда оставалось еще довольно времени, то я отправился по лавкам, узнать цены на разные товары. Лавки, по большей части, были или заперты, или совсем пусты. Полнее других оказались аптечные и со старым платьем. Чаю в продаже кроме фу-чи (кирпичного) совсем не было, да и этого плитка в пять фунтов стоила 10 р. Все вообще товары, которые мы видели, были запылены и измяты. Вся Кульджа как будто донашивалась, ничто не отзывалось новизной: ни нового платья не было ни на ком видно, ни новой постройки, ни новой телеги, ни одного свежего лица. Цены на все были до того высоки, что не стоило покупать: за дрянной кошелек, стоивший прежде 50 к., просили 3 р. Столы на базаре были завалены зеленью. В лениво-движущихся массах трудно было отличить продавцов от покупателей. Кажется, никто особенно не желал что-нибудь скорее сбыть с рук или приобресть. Мы часто были свидетелями, как покупатель ждал несколько минут, пока продавец лениво потянется к спрашиваемой вещи и потом не вдруг еще вымолвит слово. Толмач наш в каждой лавке усаживался на стуле или на пороге, и нам [149] большого труда стоило сдвинуть его с места, чтобы идти далее. Этой-то ленью толмача я и воспользовался как нельзя лучше при прогулке по валу. Он не успевал ходить за мною, и я не торопясь записывал на клочках бумаги все что желал заметить.

Крепость Кульджа имеет вид квадрата со стороною около двух верст. Стены глиняные, зубчатые, с бойницами, толщиною на средней высоте до 2 сажен, а вышиною до 4 сажень. Главное вооружение крепости составляют три пушки, из которых одна в 10 четвертей, при калибре в 2 вершка; она из чугунного цилиндра, облитого медью, со стенками в ? дюйма. Канал ее шероховат: стреляет дурно чугунными отлитыми ядрами. Станок имеет вид простой, двухколесной тележки, с поставленною на оси рамой, служащей подушкой для орудия. Оглобли отпущены на площадку, и концы их завалены камнями, для удержания отката, который произвел бы падение орудия со стены. Две другие пушки были в таком же роде, только меньшего калибра. Остальные орудия откованы из железа, длиною до 5 четвертей, а калибром около полутора вершка: они приделаны к ложам и упираются на рожки. В углах вала построены башни, назначение которых определить трудно. Верхний ярус их похож на балкон и снабжен кругом створчатыми дверьми; нижний, без окон, служит жилищем для сторожей. В одной из башен, я увидел мальчика лет 14-ти, прикованного за шею к стене. «Это преступник», сказал мне толмач; но, по моему, он был скорее похож на смешную обезьяну, чем на преступника. Когда-то бритая голова его обросла кругом и волосы торчали как на щетке. Глаза одичалые, но добрые. Не видно было, чтобы узник страдал в заточении. Сначала он удивился, увидев нас, и спрятал кусок чего-то съестного, не успев запихать в полный и без того рот; потом все время улыбался и ощупывал мой сюртук. Я стоял возле мальчика так близко, что он мог обходить меня кругом; но когда я мало по малу стал отдаляться, цепь не позволяла ему следовать за мною; он рванулся всем корпусом вперед, глаза его налились кровью, ребяческое, наивное выражение лица исчезло, но все-таки не обличало преступника. Уже после того, как толпа наша отхлынула от двери, мальчик все еще переминался, натягивая шеей цепь, потом [150] заходил быстрыми шагами, не отводя от нас глаз, и сел. Мне интересно было знать: какое он совершил преступление и сколько времени сидит на цепи.

Мне сказали, что мальчик был назначен к пушке и медленно подавал заряды при стрельбе в дунгеней; сидит три месяца и будет сидеть, пока дзян-дзюн не вспомнит о нем. Когда мы возвращались мимо этой башни, я видел юного узника сидящим на корточках: он утирал кулаком слезы. Встречал я много на улицах Кульджи преступников, с надетыми на шею квадратными, в аршин или несколько более, досками, но они были люди взрослые, самые лица которых говорили не в их пользу. Пожалел я бедного мальчика, осужденного женоподобным дзян-дзюном, правителем гнилого и безвозвратно-испорченного племени.

Вспомнив, что в этот день, в два часа, дзян-дзюн назначил нам аудиенцию, я поспешил домой и, надевши парадную форму, пошел в сопровождении двух калдаев к квартире дзян-дзюна. По обеим сторонам дороги стояло китайское войско, до самого крыльца, где ожидали нас еще два калдая, один из которых, при нашем приближении, ушел, вероятно доложить, а другой растворил дверь. Прежде всего нам бросилась в глаза шеренга калдаев, уже знакомых мне: они стояли по старшинству, на вытяжке, в парадных синих платьях, с короткими капишонами и в шляпах с каменными шариками, означающими чины. В переднем углу, за столом, уставленным блюдечками, сидел мужчина средних лет, довольно красивый, в желтой шелковой ажурной рубашке. Это был дзян-дзюн. Он встал, сделал несколько шагов вперед, пожавши мне руку, указал на стул возле другого стола, так же убранного, как и его. Я очутился насупротив дзян-дзюна. Несколько секунд длилась глубокая тишина; только двое слуг, один у стола дзян-дзюна, другой у моего, судорожно помахивали шелковыми флагами над блюдечками. Я спросил дзян-дзюна о здоровье; он же пожелал узнать: благополучно ли я доехал, и как, с 15 казаками, я не побоялся дунгеней? Подали чай. Дзян-дзюн задал мне несколько официальных вопросов, на которые я отвечал согласно инструкции. С китайского толмача покатился пот градом от беспрестанных приседаний на одно колено, что он делал при передаче дзян-дзюну моих ответов. Я в [151] душе порадовался, что на долю ленивца выпало столько моциона. Дзян-дзюн снял с своей чайной чашки крышку; несколько калдаев, подскочивши ко мне, сделали то же с моей чашкой. Дзян-дзюн показал мне, что он пьет чай; я тоже поднес чашку к губам. Дзян-дзюн взял с блюдечек несколько фруктов; калдаи, выскочив из шеренги, в одно мгновение положили возле моей чашки тех же фруктов. Подали джун-джун. Дзян-дзюн задал мне несколько частных вопросов в роде: женат ли я? почему не женат?.. нет ли у меня детей? есть ли братья и сестры?.. Получив позволение осмотреть факторию, я раскланялся. Дзян-дзюн спросил, когда я желаю его принять. На ответ мой: завтра, он полюбопытствовал узнать: люблю ли я жареных поросят. «Люблю» отвечал я, и отправился гулять в черте крепости. На этот раз толстый толмач привел ко мне другого толмача, отговариваясь усталостию. Я был очень рад, что его помощник был легче на подъем и откровеннее. Он разсказывал мне про многое, что я хотел знать; водил меня в мастерскую, где исправляют неправильную форму ядер, дурно отливаемых, и куют пули.

За обедом калдай-дипломат опять предложил слушать вчерашних певиц, и хотя я отказался от этого удовольствия, однако калдаи, предполагая, что мне не могли понравиться именно вчерашние артистки, привели других.

Обед начался, на этот раз, жареным поросенком, присланным мне от дзян-дзюна. Едва был раскрыт поднос и калдаи увидели, что на нем поросенок, как все вскочили и с каким-то торжеством поставили его на стол. Нельзя было не подивиться искуству китайских поваров. Зажаренный поросенок лежал на мелкой травке, со вкусом подобранной и переплетенной цветами; поджавши под себя ноги и наклонив слегка голову, он лежал так ловко и спокойно, будто его во время сладкого сна обчистили и зажарили. Шкурка, коричнево-вишневого цвета, блестела как полированная. Вкусом же поросенок превзошел всякое ожидание. Мы впятером съели его не более, как в пять минут, не оставя, кроме голых косточек, ровно ничего. Впоследствии мне случилось видеть целую свинью, приготовленную для варки; кожа ее была белая и блестела как слоновая кость. Китайские повара имеют для этой операции инструмент, очень похожий на [152] наши скребницы, которыми чистят лошадей; только зубчатые полоски скребниц заменены у них ножами.

К концу обеда, в нашей комнате негде было повернуться: так она наполнилась народом. Калдаи безобразничали донельзя; комедиантки походили на фурий, и все это в виду слуг и всякого сброда. Усевшись на нарах поодаль от центра безобразия, я никак не мог согласить подобной оргии с критическим положением китайцев в Кульдже. Я знал, что они днем боятся выходить за крепостные ворота; я видел, до какой степени народ беден, слышал, перед обедом, от калдаев, что им грозит поголовная смерть, если русские не помогут...

Место, занимаемое русскою факторией, мне очень поправилось. Глиняный плотный забор над оврагом, выдающаяся высоко, недоконченная церковь и другие внутренние постройки, все теперь разрушенные, кроме ряда летних лавок, можно было признать остатками какого-нибудь монастыря, если бы при фактории находился сад. Слухи о разорении фактории различны. Нельзя утвердительно сказать, кто именно виноват в ее сожжении. Хотя китайцы и обвиняют дунгеней, но сами путаются и навлекают на себя подозрение. Впрочем, повреждения в домах фактории такого рода, что могут быть легко исправлены. Тут, как мне кажется, главное дело в лавках: летния лавки целы, зимние полуразрушены, и если будут охотники торговать, то немного задумаются над приведением их в порядок.

Дом консула полусломан; но, глядя на это большое здание, которое, после церкви, первое выдается над всем, невольно задаешь себе вопрос: неужели в консуле главное дело? Неужели, еслиб его совсем не было, пострадала наша торговля? Ответ на этот вопрос, который я задал себе мысленно, стоя в ограде фактории, три месяца тому назад, отчасти получается теперь, когда прошла по нашей степи первая весть об улучшении дел в Кульдже. Консула там нет, а какие славные в торговом мире дела совершаются теперь без него! Все торговые люди бросились из степи толпами в Кульджу, не нуждаясь ни в одном конвойном от правительства. Приедут туда и, не доходя до места, где стоит фактория, сбудут весь свой товар, навьючат снова своих верблюдов и торопятся в путь, чтобы, пользуясь [153] благоприятными обстоятельствами, еще раз явиться с товарами. А пронесись опять по степи первая дурная весть, и ни один торговец не захочет идти в Кульджу, хотя бы туда и прибыл наш консул. Дело в том, что наш казачий конвой, живя в фактории, не может охранять пути от Югонь-Таса до Кульджи. Если бы на кульджинского консула возложена была обязанность наблюдать за пространством, положим, в 200 верст, то для этого потребовался бы не конвой, а целый отряд; да и самое консульство пришлось бы вверить лицу военному. Китайцы просили в Кульджу нашего консула «с большим отрядом» — доказательство, что им, главное, нужен отряд, а не консул. Случаи же, когда кульджинский консул являлся бы представителем России, мне кажется, могли бы быть только тогда (и то на короткое время), когда илийский дзян-дзюн получил бы от своего правительства такое же полномочие. Между тем, власть дзян-дзюна очень ограничена. Меня очень удивило, что фактория наша расположена от крепости на порядочную дистанцию. Из рассказов казаков, служивших там год тому назад, видно, что китайцы хотя и вели торговлю с нашими купцами, но всегда показывали вид самый недружелюбный. Русским не позволяли ходить в крепость иначе, как по билету или с бумагами oт консула к дзян-дзюну. В то время наша фактория с консулом была так же необходима, как необходимы секунданты при дуэли. Теперь другое дело: Кульджа обносилась до того, что китайцы готовы подраться за кусок продажной тряпки, привезенной из России. Торговля, возникшая при теперешнем положении дел в западном Китае, идет так хорошо, что, мне кажется, всякое внешнее влияние со стороны нашего консульства послужило бы только ко вреду ее.

Выше я заметил, что китаец отличается сонливостию, неподвижностию. С самого утра вся его фигура являет человека утомленного, словно он много дела переделал. Добиться от кого-нибудь чего-нибудь, хотя бы фунта пшеницы для лошади, было так трудно, что мы скоро совсем перестали хлопотать об этом, и с удовольствием помышляли, как бы поскорее убраться из Кульджи. Дело стояло только за сведениями, которые я должен был собрать, согласно данной мне инструкции. Но собрать-то их было трудно. Чтобы узнать [154] цены хотя на живность, например, нужно было прибегать к разным уловкам и затем брать среднее из многих показаний.

Зная, что мое справедливое замечание о недостатке в Кульдже чаю может иметь влияние на наших купцов, калдаи старались меня уверить в противном, доводя число цибиков до невероятной цифры. Недолго думая о способе обмануть меня, они горячо принялись объяснять, что для чаю у них есть особые кладовые, что и было причиной, почему я, ходя по лавкам, сделал ошибочное заключение. Завтра они хотели показать мне свои чайные лабиринты. Я, в самом деле, начинал им верить. Наступило завтра. В полдень собрались у меня калдаи, но о чае ни слова. Когда я им напомнил о нем, они послали за ключами, а сами, вечными распросами о нашем отряде, дотянули время до обеда, который, конечно, с умыслом был продолжен до глубокой ночи. А ключи все не отыскивались... На следующий день я спешил окончить свои замечания о Кульдже и настоятельно просил калдаев поторопиться, если они хотят мне показать чай; иначе — прибавил я — я не буду иметь права уверять наших купцов, что в Кульдже чаю много. Калдаи засуетились, сходили несколько раз куда-то, поочередно, говоря, что к дзян-дзюну, наконец, перед обедом, повели меня через густой сад в большой дом, порядочно запущенный, и, показывая на разные пристройки, объясняли, что это временное помещение под нашу факторию, и что здесь есть место и для отряда, который придет с консулом. Действительно, китайцы, как видно, позаботились о русском отряде и не пожалели для него места: в зданиях можно было разместить целый полк. Все постройки, не исключая и того отдельного дома, где жил когда-то сам дзян-дзюн, были в самом неряшливом виде. Они состояли из кирпичных стен со многими ажурными перегородками; пол был выложен камнем; потолок, как и везде, заменяла подклеенная к камышевым прутикам бумага в один лист, которая, чтобы довершить здесь картину китайского неряшества, отклеившись, висела, местами, в виде паутины, до самого пола. Фруктовый сад, окружавший здания, был не менее запущен. Множество деревьев, кривых и мохнатых, разрослись до того, что ветви, забравшись в окна беседок, еще крепких, [155] приподнимали камышевые потолки. Дорожек и след простыл; цветов почти совсем не было; негодная трава их глушила. Виноград, без ухода, прятался в темные уголки и никак не мог освободиться от толстой сети паутины. Небольшие пруды, покрытые такою плесенью, что трудно было подозревать в них воду, распространяли зловоние, преследовавшее нас до самого выхода из сада. А этот сад еще недавно считался первым в Кульдже... Потом мы посетили несколько других мест, в том же роде, по мнению китайцев, удобных для временного помещения нашей фактории. Про склады с чаем калдаи не сказали ничего, а только просили поверить им на слово, что чаю у них много.

Накануне выезда из Кульджи, я объявил калдаям, что намерен завтра отправиться чуть-свет, почему желал с ними распроститься с вечера. Мне казалось, что они готовы были бы оттянуть наш отъезд, если бы присутствовали при наших сборах!.. Калдаи рассыпались в любезностях и просили не уезжать, не пообедавши с ними в последний раз (Китайцы обедают в то время, когда мы пьем утренний чай). Как было им отказать в настоятельной просьбе! Я согласился ждать и отдал приказание казакам приготовиться в восемь часов выступить. Напрасно в назначенный час я поглядывал на ворота, откуда должны были потянуться гуськом калдаи: даже в десять часов я узнал, что обед еще не начинали готовить. Напрасно я посылал служителей сказать старшему калдаю, что лошади наши оседланы и мы едем: сперва они меня и слушать не хотели, а потом все до одного разбежались, и мы остались одни во всем доме. С час спустя принесли на кухню корзину с провизией. С заднего двора показался китаец-толмач: он объявил, что сейчас придут калдаи, а сам исчез. Прошел еще час — никто не являлся. Тогда я приказал облегчить лошадей и верблюдов, не находя в душе приличного эпитета для бессовестных калдаев. В это время один за другим входили служители и принялись медленно собирать на крыльце обеденный стол для казаков. Показался в воротах и амбони (генерал). Я жаловался, что, по милости калдаев, наши лошади напрасно измучились, а он утешал меня, что еще рано и что мы успеем дойти до Чимпанзе.

Наконец пришли и калдаи. Улыбка на их лицах меня [156] возмущала; каждый показывал мне свои часы, на которых было только одиннадцать, тогда как моя стрелка стояла на двух часах!.. Накануне же часы наши шли одинаково!.. Стол для казаков был готов, но их самих нельзя было собрать. Это меня удивило: прежде я всегда видел казаков точными и усердными за обедом. Они, обыкновенно, не дожидались, когда блюдечко спустится с лотка на стол, а хватали на лету все без разбора: свинина ли то, баранина ли, или каша жидкая, особенно если с ними сидели человека два китайцев, ловко владеющих двумя палочками. Эти палочки, по форме и по размеру сходные с карандашом, плохо двигались в руках наших казаков и поневоле заменялись целой пятерней. Чтобы кто-нибудь из казаков прозевал обед — никогда не случалось. Скоро я узнал, в чем дело. На заднем дворе у нас стояли сарты (торгующие ташкентцы). У них, накануне нашего выезда, пал верблюд. Снявши с него кожу, остальное они подарили китайцам. Казаки, которые наведывались на кухне, видели, как повар, попробовавши суп в одном из котлов, вооружился большим ножом, пошел на задний двор и, вырезав из остатков верблюда лучшее место, опустил его в котел... После этого казаки не хотели и садиться за стол.

Ровно в два часа прибежал впопыхах китаец от дзян-дзюна с просьбой, чтобы мы остались еще на один день, потому что с гор спускаются дунгени. Зная, что у китайцев все ложь и обман, я отказался остаться даже на час. Мы тронулись. С нами выехали из Кульджи два китайских чиновника, посланные дзян-дзюном в укрепление Верное; при них было конвоя более 30 человек, вооруженных луками и пиками. Амбони просил меня следовать по нижней дороге, из опасения встретиться с дунгенями возле селения Таржи, где пролегала верхняя дорога. На это я мог согласиться; но лишь только мы отошли верст пять от Кульджи, китайские чиновники умоляли меня вернуться, говоря, что дунгени перережут нас. С омерзением смотрел я на их плаксивые лица: такими закоренелыми обманщиками они показались мне в эту минуту... На небольшом пригорке чиновники опять остановили меня и указали на темные массы, спускавшиеся с северо-восточных гор. Видно было, как толпы всадников, сойдя с гор, [157] рассыпались по лесу возле Таржи. Тут я поверил, что чиновники струсили непритворно. Между тем, мольбы их стали переходить в угрозы: они объявили, что не пустят меня дальше. Я, в свою очередь, начал стыдить их за трусость, сказал, что хотя нас только пятнадцать человек, но мы сами никого не боимся и их в обиду не дадим, и наотрез отказался идти назад. На возгласы чиновников, может быть и ругательства, мы не обратили внимания; казаки запели песни, и мы тронулись. Китайцы ехали за нами. Скоро, по причине узкой дороги, мы порядком растянулись. Отойдя еще несколько верст, толмач, бывший при мне, остановился и наострил уши. Я взглянул направо. Наперерез нам скакали всадники. За пылью нельзя было ничего разобрать; только слышался гик, а вслед за тем показались пики и луки. Пока мы дали знать своим отставшим и ушедшим вперед, пока устроились и казаки взяли ружья на изготовку, между нами и всадниками осталось расстояние менее ружейного выстрела. Окинув взглядом казаков, я только теперь сообразил, как нас мало, потому что нельзя было брать в счет тех, которые вели вьючных лошадей; но, вспомнив о сопровождавших нас китайцах, оглянулся: их не оказалось ни одного... Суматоха, к счастию, скоро объяснилась: встречные всадники замахали шапками и пиками. Это были китайцы, посланные на службу из Чимпанзе в Кульджу. Узнав, что возле Таржи дунгени, они кинулись назад и скакали к нам на присоединение. Бывшие же с нами китайцы, завидев пыль, от страху спрятались в овраге... Когда небывалая опасность миновалась, храбрые сыны поднебесной империи выползли из своего убежища и держались потом все время на благородной от нас дистанции. Им стыдно было показаться нам на глаза.

П. Р.

Текст воспроизведен по изданию: Несколько дней в Кульдже // Военный сборник, № 9. 1866

© текст - П. Р. 1866
© сетевая версия - Тhietmar. 2018
©
OCR - Николаева Е. В. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Военный сборник. 1866