ВЕНЮКОВ М. И.

ВОСПОМИНАНИЯ О ЗАСЕЛЕНИИ АМУРА

в 1857-1858 гг.

I.

23-го апреля 1857 года, после тягостной дороги в 5,100 верст, то в санях, то в перекладной телеге, то даже пешком, во избежание разрушительных толчков от удара колес по мерзлому, ледяному черепу, я наконец добрался до Иркутска. День был табельный — имянины покойной императрицы Александры Федоровны, и потому я думал было сначала не являться властям; но, чтобы не скучать, надел мундир и в то же утро представился ближайшим своим начальникам по штабу. Нимало не откладывая, т. е. в тот же табельный день, мне поручили поспешить составлением карты Маньчжурии и восточной Монголии, в масштабе 50-ти верст в дюйме, и при этом потребовали, что бы карта была готова в двух экземплярах не далее, как через три недели, в предполагавшемуся отъезду генерал-губернатора Н. Н. Муравьева на Амур и посланника гр. Е. В. Путятина в Китай. Работа была не легкая, требовавшая занятий от 12-ти до 14-ти часов в сутки и совершенно неисполнимая, если бы в Иркутске не было партии отличных топографов, обязанных своим техническим образованием А. И. Заборинскому и Г. И. Щечилину. Мы, в числе девяти человек, присели и дело сделали. Я составил сеть, расставил астрономические пункты, начертил главные контуры; топографы перечерчивали их набело, вносили мелочи, отмывали кисточкой горы с данных оригиналов и делали подписи, придерживаясь сделанной мной транскрипции французских подписей Дюгальда. Любопытно, что в Иркутске в это время не было ни одного синолога, которому бы можно было поручить [82] исправление орфографии этих подписей, несколько испорченных на французском языке. Что было можно, мы поправили сами, на основании сочинений Иакинфа, хотя знали, что и его транскрипция оспаривалась некоторыми европейскими ориенталистами.

В начале мая вернулся в Иркутск Н. Н. Муравьев, бывший до того времени в Кяхте для устройства отъезда графа Путятина в Китай. Предполагалось, что посол поедет в Пекин через Монголию и, в то время как генерал-губернатор лично займется фактическим занятием Амура, устроит дипломатическое его присоединение. Но в Иркутске успеху последней миссии не верили. Китайцы, еще не проученные тогда англичанами и французами, относились в европейским посольствам недоверчиво и с надменностью. Графу Путятину было трудно добиться переезда через Монголию на таких условиях, которые бы соответствовали его сану и обеспечивали ему блестящий прием и успех самого дела в Пекине. При возвращении Н. И. Муравьева в Иркутск, мы узнали, что посол вовсе должен был отказаться от сухопутной поездки в столицу Срединного царства, потому что китайское правительство хотело относиться в нему почти так же, как, в 1805 году, в графу Головкину. Последний же, едва доехав до Урги, был так утомлен назойливою подозрительностью и надменностью китайцев, что счел необходимым вернуться в Россию.

В Иркутске, как это ни может показаться странным, неуспехом путятинского посольства были довольны. Тамошнее общество, все почти составленное из лиц так или иначе принимавших участие в деле фактического присоединения Амура, не скрывало, что поручение, полученное гр. Путятиным, заключить с Китаем формальный договор, который бы увенчивал великое предприятие, отчасти им же дискредитируемое, было как бы обидно для местных деятелей, вложивших в него всю свою душу, понесших множество трудов и лишений и выдержавших за Амур борьбу в Петербурге, едва ли не более тяжелую, чем самая борьба с дикою природой амурской страны. Известие о расстройстве путешествия посла через Монголию вернуло всем хорошее расположение духа; каждый думал: ну, теперь мы сами славно окончим то, что так славно нами же начато, вопреки дипломатам в роде графа Нессельроде, бывшего, [83] в 1854 г., при решении амурского вопроса в принципе, — министром иностранных дел и, во главе значительной партии сановников, противившегося воссоединению Амура.

Когда 5-го мая, вместе с многими другими лицами, я представлялся вернувшемуся в Иркутск Н. Н. Муравьеву, он спросил меня: чем вы занимаетесь теперь? — Я отвечал, что «составлением карты Маньчжурии для вас и для графа Путятина».

- Карты Маньчжурии! Ну, так вот вы со мною и поедете в Маньчжурию через десять дней. Надеюсь, что в тому времени вы успеете кончить эту работу.

- Буду стараться; только, может быть, она не будет довольно подробна, потому что нанесение подробностей требует много времени.

- Ну, это ничего. Так вы готовьтесь к отъезду.

Лучшего поощрения в работе нельзя было бы сделать. Мечта моя быть на Амуре, составлявшем в то время великий вопрос дня, сбывалась. Я не выходил почти из чертежной во все остальное время до отъезда. Карта была готова, и первый экземпляр ее генерал-губернатор приказал отправить в послу. Моя «исполнительность» понравилась... однако, не всем. Ближайший мой начальник, г. Б., которому самому хотелось быть в свите генерала, и даже за старшего, выказывая мне любезность, как будущему правителю генерал-губернаторской канцелярии на целые 3-4 месяца, не упускал уже и тогда вставлять мне по временам шпильки, позволяя себе, например, с фамильярностью, вовсе не оправдываемою нашим недавним знакомством, называть меня иронически «начальником штаба, статс-секретарем» и т. п., и тут же добавляя, что оставивший не задолго пред тем Иркутск генерального штаба полковник Заборинский был в подобных же обстоятельствах, т. е. «сначала полез в гору, обходя старших, но, наконец, свихнул себе шею»... Этого рода интриги, к сожалению, были в большом ходу, и я не стал бы здесь упоминать о данном личном случае, если бы он не был одним из множества, часто в корне подрывавших энергию людей молодых, желавших служить не лицам, а делу, и не имевших притом больших протекций... Разумеется, никто, не только в штабе, но и в главном гражданском управлении Восточной Сибири, не смел [84] пикнуть противу моего назначения, потому что гласно сказанное слово Н. Н. Муравьева было законом; но многим мне пришлось потом за сделанное мне отличие поплатиться.

18-го мая мы переехали Байкал. Погода была великолепная, и содержатель парохода, Безносиков, принял все меры, чтобы путешествие наше по озеру обратить в самую приятную прогулку. Здесь впервые я увидел, как генерал-губернатор популярен в стране. Пассажиры на пароходе нисколько не стеснялись его присутствием: со многими он любезно разговаривал, и ни один при этом не держался на вытяжке, не унижался до лести или до каких либо изысканных и двусмысленных оборотов речи, на которые у нас столько мастеров, особенно когда можно, под прикрытием двусмысленной речи, сделать донос, пустить кляузу и т. п. Впрочем, такие подходы были и неудобны с Николаем Николаевичем. Он немедленно потребовал бы перевести их на обыкновенный язык. За то его честные собеседники были всегда им очарованы. На пароходе между другими находился старичок, одетый в ваточный, суконный сюртук с поношенною меховою оторочкою, в высокие сапоги, в которые были опущены панталоны, и в теплый плюшевой картуз с ушами. Я принял его сначала за какого нибудь купеческого прикащика низшего разряда. Но вот, генерал-губернатор, увидев его, громко сказал: «здравствуйте, Иван Иванович!» и дружески пожал ему руку, а потом вступил в разговор, при котором кроткая физиономия старичка постоянно слегка улыбалась, а прекрасные глава его сверкали. «Кто это такой?» спросил я одного из спутников. — «А Горбачевский, один из «перворазрядных» декабристов. Он был в Иркутске, а теперь едет к себе в Петровский завод, откуда не пожелал возвращаться в Россию по силе амнистии». В последствии я имел случай несколько ближе узнать И. И. Горбачевского, встретясь с ним у начальника Петровского завода, капитана Дубровина. Это была чудная, светлая личность, высокой нравственной мощи, не смотря на тихий характер. В его присутствии люди не смели лгать, хотя он даже не выражал словами неодобрение лжецу. И мне говорили, что то же чародейное влияние производили некоторые другие из декабристов, даже не в Сибири, где их долго [85] знали и им поклонялись, а в Москве, в Чернигове, кажется, даже в самом Петербурге.

Здесь кстати вспомнить следующий рассказ о декабристах, слышанный мною потом от самого Николая Николаевича и имеющий право на место в истории. Н. Н. Муравьев был назначен генерал-губернатором в Восточную Сибирь в 1848 году, стало быть, в самый разгар реакции противу всего либерального. Тотчас по приезде в Иркутск, он обратил внимание на судьбу политических ссыльных, из которых многие отбыли уже сроки наказания и проживали по городам и селам Иркутской и Енисейской губерний и Забайкалья — в звании посельщиков. Восстановление их гражданских прав было подвинуто; но они все-таки не могли оставлять мест жительства. Это тяжелое лишение новый генерал-губернатор захотел вознаградить возвышением общественного положения ссыльных; он открыл им двери своего дома и посещал некоторых из них лично. Это до такой степени скандализировало подьяческую среду в Иркутске, что местный губернатор, Пятницкий, послал в министру внутренних дел донос, при чем, конечно, думал, что «вот, мол, новый генерал-губернатор, — который тем временем успел уже очень не по шерсти погладить иркутских взяточников-чиновников (Одному из советников главного управления Н. Н-ч, на первых же порах, бросил в лицо его доклад, направленный, по корыстным расчетам, в неправую сторону, и приказал «убираться вон». М. В.), — сломит себе рога». — Но что же случилось? Месяца через два после доноса получена Пятницким бумага, адресованная к нему уже не как в губернатору, а как в частному лицу. «Государь Император, — писал министр вн. дел Л. А. Перовский, — по докладе его величеству содержания рапорта вашего о действиях, по отношению к политическим ссыльным, непосредственного начальника вашего, генерал-губернатора Восточной Сибири, высочайше повелеть соизволил: уволить вас вовсе от службы». А про действия Н. Н. Муравьева покойный император отозвался одному из своих приближенных: «Вот, наконец, нашелся человек, который понял меня, понял, что я не ищу личной мести этим людям, а исполняю только государственную необходимость и, удалив преступников отсюда, вовсе не хочу отравлять их участь там». [86]

Поздно вечером мы переехали, по разливу Селенги, в деревню Степную и оттуда понеслись на почтовых в Верхнеудинск, где пробыли часа четыре в доме любимца генерал-губернатора, купца Курбатова, владельца чуть ли не единственных в то время в Забайкалье стеклянного завода и мельницы-крупчатки. Число нас было невелико: Н. Н-ч, я и переводчик маньчжурского языка, тогда еще очень молодой человек, Я. П. Шишмарев, в последствии наш консул в Урге. Это было и все «путевое управление» Восточной Сибири и будущего Амурского края, т. е. стран, в совокупности превосходящих по величине всю Европу. Н. Н. Муравьев был враг канцелярского многописания, за которым, как он хорошо знал, обыкновенно скрывается или недобросовестность или бездеятельность. За все время моего состояния при нем в должности как бы управляющего канцеляриею, мною было написано всего 102 бумаги, считая даже тут приказы по войскам и неномерованную переписку с некоторыми лицами в Иркутске и Петербурге. Когда я потом был в Ставрополе и увидел, что тамошний штаб, руководивший ходом завоевания Закубанья, выпускает в год более двадцати тысяч бумаг, тогда не осталось во мне сомнения, что, действительно, чем более чиновники пишут, тем более зла для государства и для самого дела, в которому бумаги относятся.

После недолгой остановки у Курбатова, во время которой генерал-губернатора посетил архимандрит Петр, знавший китайский язык и одно время предполагавшийся в переводчики, кажется, для посла, мы отправились далее. По прежнему, в одном тарантасе ехал Н. Н-ч со мною, а в другом, нагруженном провизией на все время нашего пребывания на Амуре, Шимшарев. Мы скакали день и ночь и делали около 300 верст в сутки, благодаря состоянию дорог в Забайкалье, тогда гораздо более удовлетворительному, чем, напр., в 1868 году, когда я видел их снова. Для ускорения переезда мы даже не обедали между Верхнеудинском и Читою (428 вер.), а только пили чай и закусывали, по сибирски, жареными рябчиками. Когда подавался самовар, то камердинер генерал-губернатора, приготовлявший чай, должен был одновременно со стаканами для нас троих наливать и для себя с поваром, чтобы церемония чаепития [87] этих двух почтенных особ «после господ» не отнимала времени. И замечу, что то же правило соблюдалось Н. Н. Муравьевым постоянно в его путешествиях, а их было не мало. По приблизительному соображению, за время своего генерал-губернаторства в Сибири, он изъездил, по делам службы, 120,000 верст, т. е. как бы сделал 3 1/2 путешествия вокруг света, в том числе многие сотни верст верхом на тракте между Якутском и Аяном и многие тысячи на лодках по Амуру. Некоторые из его ближайших сотрудников, особенно адъютантов, делали разъезды в сумме еще более длинные, как, например, М. С. Корсаков, над которым смеялись, что он свое атаманство в Забайкалье не выслужил, а выездил. В Петербурге критиковали эту курьероманию; но, по всей справедливости, она была необходима, даже неизбежна. Расстояния в Сибири огромны, передача распоряжений по почте медленна, потому что почта во многие места ходила раз в неделю или в месяц, или даже в полгода, телеграфов же, которые в это время плотною сетью растягивались уже по всей Европе, не было на востоке не только от Урала, но и от самой Москвы.

Мы приехали в Читу около полудня и остановились в доме губернатора, которого, впрочем, не было налицо. Угнав, что посланник со всею свитою тоже в Чите, Н. Н-ч попросил меня сходить в нему и пригласить на обед. Я исполнил эту миссию и получил согласие графа, хотя у него у самого стол был накрыт и он сначала отвечал мне убедительным контр-приглашением. Вероятно, отправляя меня в графу Путятину, Н. Н. Муравьев не знал, что в доме М. С. Корсакова обеда для нас не готовили, и потому вышла презабавная история. Нашему походному повару пришлось в попыхах готовить походный обед из консервов и подавать его чуть ли не на походном жестяном сервизе. Посол с аккуратностью дипломата пришел в назначенный час, мы сели за стол, и — о ужас! с первого же раза увидели, что походные блюда далеки от идеала кулинарного искусства. Суп с перцем, не довольно разведенный водою, до такой степени жег внутренность рта, что я лишь из приличие съел его три ложки, причем потерял чувство вкуса слишком на сутки. Адмирал-посланник оказался выносливее, быть может, потому, что моряки [88] привыкают к разным крепким приправам, необходимым им от цынги, но я думаю, что и он нашел наш обед несколько спартанским... По счастию, он на третьем блюде окончился...

Я нарочно рассказал этот пустой случай, потому что были люди, которые им воспользовались для целей... вероятно — высшей политики. Перечный обед стал легендою и комментарием отношений между двумя «дворами» — генерал-губернаторским и посланническим. Я знал потом лично большую часть посланнической свиты; это все были прекрасные люди: архимандрит Аввакум, барон Ф. Р. Остен-Сакен, А. М. Пещуров, и пр.; но в то время мы были в дипломатической войне, при которой молчаливо подразумевалось, что компромисс невозможен. На мою долю иногда выпадала пренеблагодарная роль исполнять роль жира, которым смазывают зубчатые колеса, чтобы машина шла успешнее, не скрипела, и я откровенно сознаюсь, что не умел ее выполнить. Самые, по видимому, невинные обстоятельства, например, посылка, в Горбице, на посланнические катера большой рыбы, только что пойманной в Шилке, перетолковывались вкривь и вкось... Я начинал понимать тогда, что значит воевать за присоединение Амура не противу китайцев, а против своих.

Но оставим эту печальную сторону великого дела. Errare humanum est, и притом перечные отношения между отдельными лицами не помешали успеху общего им патриотического дела... На другой день после нашего приезда в Читу, граф Е. В. Путятин отправился с утра вниз по Ингоде на лодках, а мы, после обеда, на этот раз из свежих запасов, выехали по прежнему на почтовых. За Читою уже становились заметны приготовления к экспедиции на Амур. По Ингоде сплавлялись плоты, мелкие лодки и барки; иногда приходилось слышать, что из такой-то деревни идет на переселение столько-то дворов; в другом месте толковали о сплаве вниз по Шилке и Амуру целых домов, чтобы иметь возможно скорее в новом краю готовые помещения; по дороге тянулись небольшие обозы с товарами и кладью, то же назначенными на Амур. В одном месте генерал-губернатор пожелал заехать к знакомому казаку, уже бывшему на Амуре; вся семья встретила нас у входа [89] в дом, почтительно, но без унижения, кланяясь (Сколько помнится, служащий член этой семьи вышел в мундире; но что касается до стариков, то они были попросту в халатах, столь любезных сердцу забайкальца и вообще сибиряка. И. В.). Был приготовлен самими хозяевами (простыми казаками, а не офицерами) чай с разными сибирскими снадобьями, не казистыми, но очень вкусными. Н. Н. Муравьев расспрашивал о толках, которые шли в народе относительно переселения на Амур, и не трудно было заметить, что, не смотря на тягость этого переселения, оно популярно между казаками, особенно хвалившими равнины близь Бурей, которые казались им раем в сравнении с Даурским нагорьем. Когда маленькая хозяйская дочь, ребенок лет трех, получила от генерал-губернатора «за угощение» целую пригоршню гривенников и пятиалтынных, совершенно новеньких, то счастию семьи, по видимому, не было конца. В крае, управляемом единоличною сильною властью, подобные посещения простолюдинов носителем этой власти, мне кажется, имеют большой raison d’etre и приносят существенную пользу.

В тот же день и даже вскоре после этого, несколько идиллического, эпизода, мне пришлось быть впервые свидетелем и небольшой административной грозы. При перемене лошадей в Нерчинске, генерал-губернатор заметил, что как они, так и сбруя очень плохи. Он приказал поэтому посадить почтосодержателя на гауптвахту... Конечно, последний по наружности был неправ; от него, по контракту с почтовым начальством, требовались лошади, хомуты, шлеи, возжи и пр. исправные; но как-то сам собою представлялся вопрос: отчего же именно в городе, т. е. в месте, где живут почтовые власти, станция хуже, чем по соседним селениям? Не была ли причиною исхудания лошадей и сбруи именно эта близость начальству слишком внимательных к доходам местного клиента? Вся Восточная Сибирь знала, что именно по этой причине существовали постоянные беспорядки на почтовой станции в другом уездном городе, Ачинске, где станционная жалобная книга была исписана от начала до конца жалобами, остававшимися обыкновенно, по приговору почтмейстера, без всяких последствий. Относительно Нерчинска я в последствии узнал то [90] же самое, и потому арестование какого-то безответного мещанина мне показалось совершенно административным, т. е. вовсе не юридическим... Впрочем, и корыстолюбие почтмейстера не замедлило сделаться известным генерал-губернатору, при том по очень оригинальному поводу. Нерчинская контора была в это время крайнею в стороне Амура, где принимались посылки, привозимые, например, из Николаевска, который в то время считался за porto-franco. Пользуясь этим, догадливый чиновник стал требовать, например, от отправителей манильских сигар, чтобы они в Нерчинске на почте уплачивали ввозные пошлины, по какому-то им самим установленному тарифу. Один из чиновников особых поручений при генерал-губернаторе узнал об этом от самого отправителя сигар и доложил. «Что жи мне делать с ним? -отвечал Н. Н-ч. Вы знаете, что почтовое ведомство у нас status in statu. Я не имею никакой власти остановить какое либо зло, делаемое почтовым чиновником в его конторе. Мало того: я сам делаю в Иркутске визиты губернскому почтмейстеру собственно для того, чтобы он моих писем не перечитывал и не задерживал». Признание знаменательное и которое хотя отчасти объяснило мне, почему за беспорядки на нерчинской станции был арестован не почтмейстер, а почтосодержатель!

В Бянкине, следующей станции за Нерчинском, мы сели на ватера и лодки, нарочно для нас приготовленные, и начали таким образом наше путешествие водою, которое должно было длиться несколько дней. Но, впрочем, не Бянкино и не следующий за ним Стретенск, на Шилке же, служили местом отправления экспедиции. Шилка тут хотя и имеет уже много воды, но не довольно удобна для судоходства по причине быстрин и перекатов. Только очень небольшие, плоскодонные суда могут плавать по ней, особенно в малую воду. Вот почему уже с 1854 года точкою отправления амурских сплавов служил Шилкинский завод, верстах в 80-ти ниже Стретенска. Туда, наконец, мы и прибыли, чтобы дать последний толчок предположенному на этот год делу. В заводе — длинном селении, в котором собственно горнозаводская деятельность уже не существовала, — устроена была верфь для судов, составлялись и нагружались плоты, строились баржи и даже, в 1854 г., были [91] выстроены два парохода, Аргунь и Шилка. Подготовлением всей экспедиции 1857 года занимался лично военный губернатор Забайкалья, М. С. Корсаков, а начальником сплавов или эшелонов были назначены: военного, следовавшего впереди, командир одного из двух баталионов, составлявших весь экспедиционный отряд, а гражданского, следовавшего сзади и составленного из равного рода казенных грузов — полковник Ушаков, почтенная личность, честная, но несколько слабая, так что, благодаря ему, в ходе экспедиции обнаружились потом некоторые замедления.

Здесь у места вспомнить, как вообще снаряжались и производились амурские экспедиции. Что это не были нашествия русских войск с целью кого либо разгромить или покорить оружием, как на Кавказе или потом в Туркестане, — это более или менее известно каждому. Присоединение Амура не стоило России ни капли крови, ни одного выпущенного патрона. Войска брались на всякий случай, как угроза китайцам, а, главное, как рабочая сила для водворения русских оседлостей. В 1854-1855 годах они, правда, отправлялись на низовья Амура для защиты этой местности от англо-французов; но, по заключении в 1856 г. мира, значительная часть этих боевых служак была возвращена. Теперь, т. е. в 1857 г., речь шла о, солдатах, почти лишь как о строителях разных казенных зданий, предположенных к возведению вдоль Амура, да еще как о помощниках колонистам в сплаве имущества и воз ведении домов. Баталионы должны были сплыть из Шилкинского завода на устья Зеи и, смотря по ходу отношений наших к китайцам, более или менее немедленно приступить в постройке жилищ, как на этом важнейшем пункте предположенной колонизации, так и вверх и вниз от него по Амуру. На зиму 1857-1858 годов предполагалось оставить только один из этих баталионов на берегах великой реки, а другой вернуть в Шилкинский завод, как рабочую силу и прикрытие для экспедиции следующего года.

Разумеется, что, отправляя солдат в далекий и пустынный край, следовало больше всего заботиться, чтобы они были хорошо обеспечены продовольствием на возможно долгий срок, снабжены средствами для возведения жилищ, устройства для себя [92] огородов, поддержания в порядке одежды и т. п. Все нужные для того предметы, вместе с порохом и оружием, и составляли военный сплав. Так как число гребцов в нем всегда было значительно, то он в состоянии был плыть скоро и прибыть, например, из Шилкинского завода на Зею (1,000 верст) дней в десять. Солдаты и офицеры 13-го и 14-го сибирских линейных баталионов были уже опытны в деле амурских экспедиций, и потому опоздания этого военного эшелона опасаться было нечего.

Гораздо более забот внушал сплав грузовой. Огромное количество муки, круп, соли, спирта, солонины, живого скота, полотен, сукон, кож, равных инструментов и пр. для войск, находившихся на низовьях Амура, и для крестьян, там недавно поселившихся, занимало множество барж и плотов, для управления которыми рабочих найти было не легко. Правда, доставка этого груза была отдана с подряда одному купцу, но при неизбежном, по существу дела, содействии военной администрации и под надзором ее. Коммерческая ответственность есть, как известно, имущественная, т. е. определяется большею или меньшею неустойкою за неисправность исполнения подряда. Но что пользы было бы взять с неисправного доставителя грузов в Николаевск несколько тысяч рублей, когда от его неаккуратности перемерло бы много людей голодною смертью или безвозвратно пострадали бы многие важные интересы государства? Поправить зла в том же году было бы уже нельзя, потому что ведь не на Усури же или Гырине нашли бы нужные запасы, суда и рабочих для сформирования нового сплава, а думать о новом рейсе из Забайкалья было бы нелепо. Кроме того, тяжкие опыты прежних годов показали, что на нижнем Амуре, т. е. ниже Сунгари, бывают такие бури, которым противостоять не всегда могут даже хорошо устроенные суда; а тут приходилось часть грузов сплавлять на плотах: следовательно, нужно было иметь за сплавом строгий надзор и помощь в виде запасных рабочих — солдат.

Наконец, в 1857 году в названным двум элементам всякой амурской экспедиции присоединился в значительном количестве третий, именно переселенцы с их имуществом. Отправлялись из состава забайкальского войска 450 семейств, [93] долженствовавших занять огромную линию от Усть-Стрелки до Хингана-около 980 верст. Сплав их шел по Онону? Шилке и Аргуни, и хотя был оставлен на попечении собственных их, казачьих начальству под общим руководством бригадного командира Хилковского, но в конце концов озабочивал и общее начальство экспедиции, т. е. самого генерал-губернатора. Мы увидим даже, что он причинил ему больше забот, чем какое-нибудь другое дело в течение лета 1857 года. Казакам-переселенцам выданы были денежные пособия (очень небольшие в сравнении, например, с кавказскими колонистами 1862-1864 годов), обеспечено на первые 14 месяцев продовольствие (на Кавказе на три года) и обещано содействие регулярных войск для постройки жилищ. Но они должны были селиться где им укажут, и в первое лето обстроиться, запастись сеном и даже распахать пашни...

Когда мы прибыли в Шилкинский завод, приготовления к началу экспедиции были подвинуты сильно. Вдоль по реке на большом протяжении тянулись плоты, барки и лодки, долженствовавшие поднять военный отряд и грузы. Многие из них были совершенно готовы в отплытию; другие, как в удивлению оказалось, еще не начинали грузиться. И именно, не погружена была мука, т. е. предмет безусловной необходимости. «Отчего? где подрядчик?» — На этот зов явился к генерал-губернатору поверенный подрядчика (помнится, купца Серебрякова) М. А. Бестужев, один из сосланных в 1826 году, и объяснил, что интендантские чиновники делают каверзу. В контракте сказано, что подрядчик обязуется на свой счет погрузить на барки хлеб с берега; провиантские чиновники хотели этому слову дать такой смысл, что из магазинов, находящихся, конечно, поморскому, на берегу, т. е. на суше, а не в воде, но на значительном расстоянии от реки; а подрядчик, конечно, толковал контракт по своему. Ясно было, что интендантские выжиги хотели прижать подрядчика, чтобы взять с него хоть половину той суммы, в которую бы обошлась перевозка хлеба за несколько сот сажень. А сумма была бы не мала, потому что подводы в Шилкинском заводе в это время стоили очень дорого. Это вывело из терпения Н. Н. Муравьева, который, рассмотрев дело поближе, решился дать [94] чиновникам гонку. Гонка эта и состоялась на следующее утро, немедленно после представления всех служащих, находившихся в Шилкинском заводе. Лица эти были выстроены в небольшой генерал-губернаторской приемной, по старшинству чинов; подходя по очереди, Н. Н. Муравьев с каждым говорил несколько слов, большею частию очень любезных; но трех интендантских чиновников он миновал, сказав им только: «вы останетесь здесь, когда другие уйдут», совершенно так, как, бывало, в блаженные времена субботних экзекуций, говорилось семинаристам. И экзекуция последовала, да такая, что я, посторонний, был ошеломлен. Слова «мошенничество и воровство» не были самыми жесткими в грозной речи. Виновным был обещан солдатский мундир, полициймейстеру завода приказано было безотлагательно и за какую бы цену ни было нанять рабочих для доставки хлеба в баркам из магазинов, а мне приказано написать обер-провиантмейстеру в Иркутск предписание, «чтобы он выгнал негодяев из службы»... Замечательно, что чиновники выслушали диатрибу довольно спокойно; вероятно, они к ней готовились, и, конечно, из всех генерал-губернаторских распоряжений самое неприятное для них было о немедленном найме на их счет рабочих. Немедленного удаления со службы они не боялись, потому что заменить их было некем.

После поучения, данного интендантам, приготовления к отходу сплава оживились и, казалось, новых случаев в задержке не было. Но, по пословице, одна беда никогда не бывает, а ведет за собою другую. В тот же день мы узнали, что одна из барок, нагруженная порохом для Николаевска, слегка затонула, при чем порох, хотя и был в боченках, но, конечно, подмок. Где-нибудь в Англии этот случай был бы пустым, потому что заменить подмокший порох было бы легко. Совсем не то в Восточной Сибири, куда пороховые запасы доставлялись из Казани, гужом, так что боченки бывали в дороге по четыре месяца. Мало того, в данном случае потеря была особенно важна, потому что ведь мы ехали, так или иначе, завоевывать край, и нельзя было безусловно ручаться, что не дойдет дело до пушек. Китайцы, правда, в течение 1854-1856 годов, обнаруживали миролюбие; военных приготовлений [95] у них заметно не было; но ведь на это можно было возразить, что и мы в три прошедшие года не отнимали у них ничего, фактически им принадлежавшего, а теперь, напротив, речь шла о том, чтобы водвориться среди их самих или, по крайней мере, обок с ними. Порох был вещью важною. Но, разумеется, с неудачею пришлось помириться. Узнав, что подмочка не особенно велика, я позволил себе предложить пересушку пороха с тем, чтобы потом сдать его в горное ведомство для взрывов скал. Мысль моя была одобрена, но ведь горное ведомство могло заортачиться, сказать, что ему ненужно дряни, или принять запас с оговорками, что в нем лишь столько-то годного материала, а остальное подлежит сложению со счетов, и проч. На подобные оговорки бюрократы вообще большие мастера, а бюрократы-хозяева в казенных делах — особенно. К счастию, ничего подобного не случилось. Н. Н. Муравьев умел подбирать себе сотрудников, у которых честное отношение к делу было первым законом их службы, а крючкотворство стояло на самом последнем месте. Начальник нерчинских заводов был в это время умный и благородный полковник Дейхман. Узнав, в чем дело, он без затруднения согласился принять подмоченный порох в горное ведомство, и таким образом казна избавилась от многих тысяч издержек, а дело у генерал-губернатора ограничилось всего тремя бумагами: Ушакову — сдать, Дейхману — принять и в штаб, в Иркутск — заменить затонувший порох. Николаевские власти должны были узнать о случае от самого начальника сплава, а китайцев мы, разумеется, не уведомляли совсем, ни прямо, ни косвенно.

26-го и 27-го мая экспедиция, по мере изготовления в отплыву, стала трогаться в путь. Разбросанные на большом пространстве вдоль по Шилке, потянулись барки, плоты и лодки. Генерал-губернатор и посланник ехали на двух совершенно сходных ватерах с небольшими домиками на палубе; свита гр. Путятина — на довольно большой барже, тоже с приспособлениями для жилья, а я и Шишмарев — на маленьких лодочках-душегубках, с одним гребцом каждая. Берега Шилки, обставленные суровыми скалистыми горами, на которых растет исключительно хвойной лес, представляли зрелище [96] поразительное по своему пустынному величию, особенно вечером, когда в долине реки темнота наступала гораздо ранее, чем но вершинам гор. Часам в нити по полудни мы прибыли в Горбицу, последний в то время населенный пункт наш по Шилве, в четырех верстах от официальной границы Китая (Река Горбица была признана пограничною еще в 1689 г., по нерчинскому договору; но на карте Китая, составленное Д’Анвилем, пограничная черта обозначена по Амазару. Это подавало повод нашим агрессистам уверять, что и на самом деле русские владения простирались до Амазара. Но, конечно, этот взгляд был смешон, потому что китайцы каждый год летом приходили из Айгуна на лодках в Горбицу свидетельствовать пограничные знаки, и никогда, в течение 168 лет, нами не было сказано им, что они забрались не в свои владения. Делаю это замечание потому, что в 1850-х годах не раз делались разные натянутые объяснения нерчинского договора, например, почтенным Г. И. Невельским, ухитрявшимся как-то на основания этого трактата проводить нашу границу от Горбицы к самой Корее. М. В.). Тут на берегу реки жил в то время, в порядочном доме, за-уряд войсковой старшина Скобельцин, который делал в 1851 году экспедицию в восточную часть Станового хребта, вместе с полковником Ахте и топографом Крутиковым. Однажды ему, тогда простому уряднику, пришлось на могучих плечах своих нести больного начальника экспедиции и вообще, как в это время, так и в последствии, на Амуре, явить столько мужества в перенесении трудов и лишений, столько настойчивости в достижении целей, ему указанных, что генерал-губернатор, не имея возможности повести его далеко по административной дороге, дал ему чин за-уряд войскового старшины (на производство в подобные чины он имел право) и выхлопотал Владимирский крест, дававший в то время права дворянства. Подобно другим почетным казакам, Скобельцин жил оборотами по меховой торговле, скупая меха у тунгузов и собственных сослуживцев-охотников. В доме было заметно довольство; но простота господствовала патриархальная. Н. Н. Муравьев остался у него пить чай, вспоминал его службу, спрашивал его указаний на счет хозяйственных условий Амурского края и вообще оказывал столько внимания, сколько мог. Но ночевать у него мы не остались, и поплыли далее. Ночью экспедиция была еще живописнее, потому что огоньки были рассеяны по реке там и сям, двигались и исчезали за [97] выступами берегов; но скоро мы, т. е. два катера, суда свиты и две канонерки, составлявшие конвой, отделились от баржей и плотов, далеко их обогнав. Еще день и еще ночь в горной пустыне, и рано утром 29-го мая 1857 г. увидали Амур.

История открытия Америки в повествованиях Вашингтона Ирвинга и Прескота, рассказы Мунго-Парка о первом виде на Нигер — знакомы с юности каждому образованному человеку. Молодое поколение 1840-1850-х годов, кроме того, зачитывалось Гумбольдтом, его странствованиями по Ореноко и Рио-Негро. Мудрено ли, что те из нас, которые впервые увидали Амур, испытывали ощущение родственное с тем, какое было чувствуемо, например, Васко-Нунвесом-де-Бальбоа, когда он с высот Панамского перешейка увидал впервые Тихий океан. Конечно, Амур не был уже новостью для нас, как для спутников Пояркова и Хабарова; но идея, с ним соединявшаяся, была так же свежа и величава, как если бы мы были сами первыми открывателями. Смотря на широкий поток, мирно струившийся прямо в востоку, многие из нас думали: там, где-то, далеко, почти так же далеко, как от Москвы до Арарата, река эта вливается в море, и это море — Великий океан, единственный открытый путь из России не в Швецию, не в Турцию, а в Америку, Австралию и южную Азию...

Я с намерением освежаю эти воспоминания, чтобы записать здесь, по поводу их, и другие, которых, конечно, никто не назовет сантиментальными. Еще в Иркутске, г. Б., мой непосредственный начальник, когда узнал, что ему вообще в течение лета 1857 года не удастся быть на Амуре, стал мне в полголоса говорить, что все эти амурские экспедиции — фарс, что Амур — дрянная, болотистая река, в которой местами всего на три фута воды, как дескать удостоверились в 1855 году спутники адмирала Путятина, что все амурские затеи рано или поздно окажутся затеями. Я не имел тогда достаточно точных сведений о природе Амурского края и хотя, прочтя статьи Пермикина и Аносова и имея в руках съемку Попова (глазомерную), не верил Б-у, но и не полагал, чтобы его отзывы напоминали отзывы огорченной лисицы о винограде с придачею еще кое-чего. Теперь я понимаю, что это была ложь, даже намеренная ложь, чтобы вызвать меня на какую-нибудь обмолвку об [98] Амуре, неприятную для генерал-губернатора и, следовательно, долженствовавшую вызвать его нерасположение ко мне... Я немедленно сделал помощью буссоли измерение ширины реки и переехал ее от одного берега до другого с лотом в руках. Оказалось, что ширина достигает 226 сажень, что равно ширине Невы у Литейного моста, а глубина по фарватеру, идущему почти по средине реки, несколько ближе к правому берегу, доходила до 27 футов, т. е. почти четырех сажень. Где же правда у тех, которые в Петербурге и даже в Иркутске бросали сомнение на достоинство Амура, как водяного пути?

Мы простояли часа два в Усть-Стрелочном карауле, расположенном на Аргуни, вблизи слияния ее с Шилкою, и генерал-губернатор осведомился о том, какие меры приняты, чтобы в этом пункте люди, подлежавшие возвращению с Амура, находили нужные запасы сухарей, спирта, мяса и проч. Тут следовало бы остаться для наблюдения за сплавом колонистов общему начальнику их Хилковскому; но Николай Николаевич пригласил его сопутствовать нам в плавании вниз по Амуру теперь же, чтобы осмотреть места, где предназначалось водворить станицы, — и сделал ошибку, в которой потом неоднократно раскаявался. Хилковский был умный, точнее — хитрый, казак, которому нравилась мысль попасть на Амур бригадным командиром и развить здесь хорошую торговлю скотом и мехами, уже веденную им в Цурухайту; он был большой домовод, владелец конских табунов; но административные его дарования оказались не особенно великими. Отказаться от сопутничества генерал-губернатору у него не достало или соображения, или воли. Он даже уверял, что караваны переселенцев вполне готовы и плывут, одни по Онону, другие по Аргуни, что все у них в изобилии и проч. Это была неправда.

Плавание наше, т. е. генерал-губернатора и посланника с их свитами и двух канонерских лодок с 80 солдатами и двумя пушками, началось от Стрелки часов в 10 утра, и так как Амур был удобнее Шилки, то мы на другой день утром были уже на Кутоманде, небольшом посте, основанном год тому назад и достопамятном в летописях Амура. Здесь мы нашли на якоре пароход Шилку, чинивший свою машину. Пароход этот составлял амурский курьез, и [99] потому о нем стоит сказать два слова. В 1854 г., перед первою амурскою экспедициею, были выстроены в Шилкинском заводе два парохода, Аргунь и Шилка, на которые поставлены кое-какие машины. Аргунь, сравнительно, удалась и плавала несколько лет по Амуру, особенно в низовьях, где течение тихо; но Шилка была решительно неповоротливым чудовищем, про которое одно влиятельное в морском ведомстве лицо справедливо сказало, что «пароход Шилка ходит только по 200 верст в год, да и то по течению». Машина его и котлы занимали чуть ли не две трети емкости корпуса, а сила первой была так мала, что судно решительно не могло ходить против течения. Надеялись помочь горю кое-какими переделками, и с этою целью, па Кутоманду, где пароход зимовал, с ранней весны был отправлен капитан-лейтенант Соханский с командою мастеровых и матросов. Он-то нас и встретил теперь, исхудалый, утомленный трудами и лишениями, но не терявший надежды «дать пароходу два узла ходу противу течении на самом быстром месте Амура». Считая в день средним числом 14 часов плавания, это было бы 49 верст в сутки, на более тихих местах, может быть, 60. Очевидно, игра не стоила свеч, и в последствии генерал-губернатор приказал сплавить Шилку в Николаевск, как баржу.

Я сейчас сказал, что Кутоманда достопамятна в летописях Амура; объясню теперь — почему. В 1856 году тут находился склад продовольствия для людей, по окончании сплава возвращавшихся с низовьев Амура. Людей этих было много, и между ними было 600 человек солдат. М. С. Корсаков, за отсутствием Н. Н. Муравьева на коронацию в Москву, распоряжавшийся на Амуре, назначил последним идти вверх по реке бичевою, по 40 верст в день, и даже еще рубить на ночлегах дрова в запас для пароходной навигации будущего года. Это было неисполнимо, но все-таки приказано и, следовательно, предполагалось подлежащим исполнению. И собственно, беды в таком распоряжении не было бы, потому что от небуквального исполнения его никто бы не потерял. Но беда была в том, что молодой атаман, полагаясь на непогрешимость своих соображений, распределил по Амуру и посты с запасами по такому расчету, что солдаты должны были двигаться по 40 верст в [100] сутки из опасения, что продовольствия, взятого с одного пункта, не хватит до следующего. Ближайший от Кутоманды вниз по Амуру склад продовольствия находился на Кумаре, т. е. в 350 или более верстах. Наступил октябрь месяц, когда солдаты достигли последнего и получили там сухарей и проч. на десять дней. Приходилось идти по холоду, столь значительному, что на реке каждой утро являлись ледяные забереги. Скоро появилась и шуга, по великорусски — сало, т. е. мелкий лед, предшествующий замерзанию реки. Двигаться не только по 40, но и по 4 версты в день с лодками было нельзя. Приступили к постройке санок, на которых бы можно было везти продовольствие, оружие, кладь и больных; уменьшили дневную дачу и начали подвигаться помаленьку, черев пеньки, камни, не совсем установившийся лед и проч. Солдатам велено было охотиться в прибрежных лесах; но дичь в этих лесах, постоянно обеспокоиваемая охотниками-тунгузами, держится вдали от реки, и охота солдат была почти бесплодна. Тогда над законами и распоряжениями человеческими стал брать верх закон естественный. Люди начали умирать с голоду; они ели подошвы, ранцевые ремни и т. п. Сам начальник команды, подполковник Облеухов, съел собственную собачку. Усталые солдаты отказывались идти и ложились умирать; у других являлась мысль питаться человеческим мясом. И несомненно, что случай подобного людоедства был. Молодой юнкер с одним унтер-офицером и солдатом, видя неудачливость охоты, порешили бросить жребий, кому быть съеденным. Выбор судьбы пал на юношу, и товарищи долго не решались исполнить над ним казнь. Наконец, голод взял свое. Воспользовавшись минутами сна, они пристрелили несчастного и съели его — всего или только отчасти, не знаю. В 1857 году один из этих людоедов находился на устье Зеи, т. е. в теперешнем Благовещенске, и отбывал епитемию, которая была на него наложена духовными властями. Об уголовном преследовании, разумеется, не было и речи, потому что всякое следствие было бы слишком невыгодно — не для солдата, а для начальников.

Подполковник Облеухов знал, что на Кутоманде есть склад запасов. Он отобрал наиболее сильных людей и послал их вперед известить о несчастии начальника поста. [101] Велика была радость его, когда однажды люди эти вернулись назад и подкрепили отчаявавшихся в своем спасении известием, что хлеб близко... Но на Кутоманду из 600 человек все-таки пришло лишь 330, а 270 остались в холодной пустыне.

Вот этих-то людей могилы мы начали встречать по берегам Амура вскоре после отплытия из Кутоманды. Местами, пережившие их товарищи поставили над ними кресты. Завидев такой крест, набожный граф Е. П. Путятин иногда останавливался и приглашал своего спутника, архимандрита Аввакума, прочесть молитву. Но читать надо всеми было бы слишком долго, и мы большею частию проплывали мимо их не останавливаясь... Вечная память этим безвестным страдальцам, жертвам не великого дела, а неумелости тех, кто брался им распоряжаться...

Плавание наше продолжалось безостановочно, день и ночь. Иногда только приставали на короткое время в берегу, чтобы перед обедом или завтраком дать время стянуться всему каравану. Обедали и завтракали обыкновенно на ватере Н. Н. Муравьева, где всегда шла живая беседа, превращавшаяся только на короткое время ночью. А ночи в начале июня так недлинны! Только раз, до самого устья Зеи, мы встретили людей. Это были орочены, ловившие рыбу особого рода снарядами, уставляемыми среди реки. На вершине треножника, связанного из жердей, которые воткнуты в дно, сидел косматый тунгуз и зорко наблюдал, когда рыба попадет в снасть; тогда другие, на лодках, подъезжали и выгружали пойманное. Первые следы китайских оседлостей встретились на Улусе-модоне, где был расположен маньчжурский караул, вероятно, для наблюдения за рекою в этом любопытном месте, где она описывает замечательную двойную излучину, почти в виде цифры 8, и где перешейки между кривыми коленами так узки, что каждый из них можно миновать в полчаса, тогда как по реке приходится плыть до 30-ти верст.

3-го июня, перед вечером, показалась вдали маньчжурская деревня Амба-Сахалян. По карте, здесь должен был находиться на левом берегу Амура, т. е. против деревни, наш пост; и в самом деле мы скоро заметили казаков, выстроившихся на площадке. У берега была сделана небольшая пристань из [102] досок на козлах. Мы причалили и вышли на сушу. Пожилой казачий офицер, начальник поста, по обычаю, отрапортовал, что на «Устьзейском Е. И. В-ва посту все обстоит благополучно», и, когда генерал-губернатор спросил его: «сколько у вас умерло в зиму людей?» — с небольшим вздохом, но официально-холодно отвечал: «двадцать девять, ваше, высокопревосходительство!» А у него и вся команда-то состояла из одной сотни!... Почтенный этот старец был сотник Травин, которого потом мы все научились уважать.

Поздоровавшись с казаками и поблагодарив их за трудную службу, Н. Н. Муравьев захотел посетить кладбище, где были похоронены умершие их товарищи. Архимандрит Аввакум был приглашен на этот раз отслужить уже панихиду. И вот мы собрались, с непокрытыми головами, в одной небольшой пади или лощинке, где стояло несколько крестов, прослушали унылую молитву и живо вспомнили, что здесь, на далеком востоке Азии, все мы, живые и мертвые, правые и левые, красные и зеленые — члены одной великой русской семьи, что когда нибудь история вспомнит и о скромном кладбище под увалом левого берега Амура и о тех, кто в виду его готовились... кто знает? может быть, тоже лечь в могилу в том же далеком от родины крае. Утешением могло быть одно, именно, что край этот отныне можно уже было считать несомненно русским.

На другой день, оставив меня распоряжаться нашим водворением на посте, генерал-губернатор отправился лично провожать посланника вниз но Амуру. Скоро начали подплывать солдаты с их барками и плотами. На основании приказаний генерал-губернатора, я указал им место, где причаливать, а сам занялся съемкою той обширной равнины, которая составляет стрелку при слиянии Амура с Зеею. Когда Н. Н-ч вернулся с проводов, простиравшихся до Айгуна (30 верст) и даже далее, то мы втроем, т. е. он, я и Хилковский, пошли осматривать местность, чтобы оценить годность ее под поселение. Так как Хилковский в деле оценки угодьев считался авторитетом, то и признано было генерал-губернатором, что лагерь, а в будущем — и город, могут быть поставлены на равнине. И хотя можно было опасаться, что она подвергается [103] наводнениям при разливах, в доказательство чего само собою приходило на ум то обстоятельство, что китайцы оставили ее незаселенною, но как сотник Травин объявил, что в этом году разлив нигде не распространялся на осмотренную местность, то я получил приказание разбить для пехоты и артиллерийского дивизиона лагерь. Войска, остановленные было мною против поста и командующих им увалов, сплыли версты на две вниз и приступили в выгрузке тяжестей и к постройке бараков, из двойной плетневой ограды с промежутком набитым землею.

Работа закипела. Немедленно, верст на десять вверх и вниз по Амуру, был вырублен весь прибрежный тальник и началось из него сооружение плетней. Ветвям не давали даже увядать, и потому скоро заметили, что, по мере того, как промежутки между плетнями наполняются землею, самые плетни начинают проростать и давать большие ветви внутрь и внаружу бараков, что не обещало благоприятных условий для здоровья солдат. Но как баталионные начальства, имевшие в своем распоряжении лекарей, не жаловались на это обстоятельство и, напротив, говорили, что это всегда так бывает, то бараки беспрепятственно строились и покрывались тоже плетнем и слоем земли, с зеленым дерном сверху. Строился еще дом для будущего начальника отряда и всего края; но это был дом из дерева, даже вполне сухого, потому что здание перевезено было разобранным из Бянкина, где уже служило жилищем бригадному командиру.

Лагерь возникал быстро и скоро принял определенную форму. В нем ежедневно игралась зоря и при этом делался холостой выстрел из пушки. Как ни невинно было это последнее занятие, но на китайцев оно наводило ужас. Жители деревни Амба-Сахалян разбегались при выстреле, как, по крайней мере, уверял нас У-бошко или унтер-офицер китайской армии, проживавший почти безвыездно у нас на посту, конечно — в виде шпиона. Этот У-бошко был преоригинальная личность — философ-наблюдатель, знавший два языка, китайский и маньчжурский; он с ученою важностью делал какие-то заметки на одном из них, конечно, для представления их начальству, но в гораздо большей дружбе жил он с [104] нашими людьми, чем с своими. Причина понятна. Патриотическому соглядатаю от нас перепадала то плитка серебра рубля в три, то серебряные часы рублей в десять, то кусок синего драдедаму на курму, то какой-нибудь другой подарочек. Все это он принимал показывая на свою шею, на которую будто бы легко может быть надета петля за дружбу с нами; но все, особенно плитки, с охотою прятал в неизмеримо глубокий и широкий карман. У него был небольшой, но хороший компас, в деревянной оправе, на которой имелись солнечные часы, устроенные как раз для параллели 49°, под которою лежит Айгун. Когда я показывал ему свою буссоль, шмаль-кальдеровой системы, он хвалил ее отделку, но находил, что медь тут потрачена напрасно, что стрелка теряет часть чувствительности в металлической оправе, что металлы ржавеют и т. п. Откуда он почерпнул такие обширные познания в физике, я не знаю; но он чувствовал свою силу и относился с некоторым пренебрежением к нашим солдатам и казакам, которые хотя компас и видали, но ценить свойств его не могли. У-бошко у себя дома пил просяную водку или майгалу, которая прескверно пахнет; вот почему, когда мы познакомили его с европейскими спиртовыми напитками, он стал откровенно предпочитать их отечественному, хотя никогда не напивался пьяным. Иногда он начинал хвастать величием Небесной империи; но вид заряженного ружья с примкнутым штыком, стоявшего в козлах, обыкновенно скоро возвращал ему смирение, и он замечал, что по части машин и оружия мы в союзе с чертями. Однажды, помнится — дней через 6-7 после нашего приезда, он возвестил, что айгунский амбань имеет в виду прислать в нам на пост посольство, в составе трех офицеров и множества солдат, на джонках, для принесения генерал-губернатору поздравления с счастливым приездом. Ему отвечали, что очень рады послам и потребовали их списка для приготовления каждому подарка по чину. Когда список был доставлен, Я. П. Шишмарев целый день возился с отмериванием сукна, счетом плиток, раскладкою по коробочкам часов и т. п. Амбаню был приготовлен большой кубок или кружка, из золоченого серебра, и из надписи на этом сосуде я с удивлением увидел, [105] что он когда-то принадлежал Августу II, королю польскому, и, быть может, наполнялся им вином при интимных совещаниях с Петром Великим. Подарки ведь присылались из Петербурга, от Кабинета, и весьма естественно, что какой-нибудь «старый хлам» оказывался там на столько ненужным, что его назначали в ссылке на Амур или в Монголию.

В назначенный день и час посольство прибыло. Мы приготовились встретить его с возможною торжественностью; но надобно заметить, что это, при нашей обстановке, было нелегко. Н. Н. Муравьев жил в палатке шагов в семь длиною и столько же шириною, да еще и из нее часть была отделена занавескою, за которою стояла кровать. Приемная вала, стало быть, была необширна. Мы же с Шишмаревым помещались в такой низкой и темной землянке, что только после некоторой практики я привык в ней рассматривать предметы и не получать синяков на голове от ударов о крышу и перекладины. К себе мы не могли бы принять с некоторым приличием даже китайского прапорщика. И так, все подлежавшие приему направились к генерал-губернаторской палатке. В ней прямо противу входа стоял у стены диванчик, обитый ситцем, длиною аршина в два. На нем восседал один генерал- губернатор. Налево от него, т. е. на местах, по китайски, более почетных, были посажены я, Травин и Шишмарев, а три складные стула на правой стороне были оставлены для китайцев. Когда они вошли, генерал-губернатор приподнялся, дружески приветствовал их и усадил по чинам. Esprit-fort посольства, был очевидно, маиор; но как он был мал по чину, то впереди его был выставлен амбанем гусайда, т. е. полковник, отличавшийся угрюмою молчаливостью. Почтенные послы поспешили высказать чувства самой теплой дружбы и уважения от амбаня к генерал-губернатору и при этом объяснили, что амбань, желая засвидетельствовать их вещественно, просит сделать ему честь не отказать в принятии некоторых подарков.«Подарки эти, — прибавляли послы, — небогаты; но это лишь потому, что сам амбань надавно в должности и не успел разжиться». К этому спичу пояснением явилась довольно крупная черная свинья, которую два бошко немедленно внесли в палатку и положили перед генерал-губернатором. [106]

Свинья была с связанными ногами, между которыми был продернут шест, на котором ее внесли; легкий намордник мешал ей громко визжать, но она все таки издавала глухие стоны, естественные в ее положении. Хотя никто из нас не был предупрежден о таком удивительном подарке, но ни один не позволил себе улыбнуться. За свиньею последовали ящики с конфектами из маковых выжимов на касторовом масле и мешок рису. — Это уже от самих послов (Принесение в дар свиньи и рису можно было, кажется, приписывать советам У-бошко, который, шляясь к нам, давно заметил скромность наших продовольственных запасов. Впрочем, черная свинья, по китайски, есть действительно подарок почетный. М. В.). После этой части аудиенции началось угощение с нашей стороны. Перед генерал-губернатором на столике были поставлены поднос с винными ягодами, миндальными орехами, изюмом и т. п., да бутылка красного вина. Китайцы и мы угощались с полным уважением к величию обеих дружественных держав, т. е. на правах совершенного равенства. Но вдруг, плохо цивилизованный гусайда достал кисет, набил трубку и пожелал ее закурить. Это уже выходило из этикета, и генерал- губернатор приказал немедленно подать трубки не только себе, но и нам всем. Нужно заметить, что я и Травин не курили совсем; но тут принесли жертву на алтарь отечества, для поддержания в нему должного уважения в надменных сынах Срединного царства.

Когда аудиенция кончилась, началось наделение всего посольства подарками от имени генерал-губернатора. Гусайда и маиор получили золотые часы, прапорщик-секретарь — серебряные; все еще по нескольку аршин сукна на курмы; унтер-офицерам тоже давались сукна или плис и по две плитки серебра, солдатам — по одной плитке. Плут У-бошко и тут успел примазаться для получения подарка, хотя он не принадлежал к составу посольства. Китайцы отвалили от берега на своих джонках совершенно довольные; мы тоже были очень довольны, потому что во все время аудиенции послы и не заикнулись о том, что мы распоряжаемся на их земле. Ясно было, что китайцы решились не противиться водворению нашему на [107] Амуре, а нам больше ничего не было нужно от них. Ясно было также, что цзянь-цзюнь Мур-фу-фу (генер-губ. Муравьев) внушает им величайший страх, а следовательно, и уважение. Они даже явились перед нами в роли просителей, именно передали ходатайство амбаня запретить маиору в лагере стрелять вечером из пушки, чтобы не пугать народ. «Лучше бы даже было вовсе задвинуть ваши пушки в сарай, — поясняли послы, — ведь вот у нас в Айгуне есть тридцать орудий, однако мы не показываем их вам, чтоб не пугать вас напрасно». Нужны были весь навык Николая Николаевича обращаться с китайцами и все сознание нами торжественности момента, чтобы не хохотать от души.

Но если со стороны Китая дела наши шли хорошо, то со стороны Забайкалья известия были неутешительны или, лучше сказать, не было никаких известий. Ни о колонистах, ни о грузовой флотилии Ушакова — ни слуху, ни духу, что очень беспокоило Н. Н-ча. Наконец, прибыл адъютант его, Гвоздев, курьером с бумагами; он привез сведения, что транспорт Ушакова идет, но что плавание его совершается очень медленно, потому что барки построены нерационально, слишком громоздки, тяжелы, глубоко сидят, неповоротливы; их часто наносит на отмели, и снимание с таковых отнимает много времени; иногда при этом нужно бывает их разгружать. Это было явлением странным, потому что опыт трех предыдущих навигаций достаточно показал, какие суда пригоднее всего для Амура. Конечно, слишком мелких строить было нельзя, потому что в низовьях реки бывают такие бури, как на море, и мелкие лодки подвергаются опасности быть залитыми водою прежде, чем достигнут берега; но и излишне громоздкие барки составляют затруднение, особенно когда на них мало рабочих, как было и в настоящем случае. Возник вопрос, кто строил барки? и оказалось, что корабельный инженер, капитан Б., который вскоре и подвернулся под руку, так как изящная его лодка, с домиком и другими удобствами, прибыла одною из первых. Капитану, человеку очень набожному и потому иногда проводившему за молитвами время, которое могло бы быть употреблено на наблюдение за постройками судов, сделан был нагоняй; он возражал, оправдывался, настойчиво [108] уверял, что строил барки так, как предписывала ему наука кораблестроения, как он, специалист, знает и понимает... Ему заметили, что «мало ли как ограниченные головы могут понимать; что, берясь за дело, им практически незнакомое, они должны спрашивать совета у других, людей опытных», и т. п. Говоря откровенно, сцена этого распекания, с упоминанием глупых голов, произвела на меня очень неприятное впечатление, но нужно сказать и то, что никто так много не помешал успешности сплава 1857 года, как капитан Б. Ему было все равно, как и когда дойдут в Николаевск построенные им барки; а между тем несчастные рабочие на этих барках, измученные во время сплава, должны были еще возвращаться вверх по Амуру в самое неприятное время года, позднею осенью, и с ними могла повториться история прошлого года, хотя теперь число постов по Амуру и было значительно больше.

Вскоре за капитаном Б. явился на Усть-Зею другой виновник медленности отправления амурских грузов, титулярный советник Ж., один из тех трех интендантов, которые уже подверглись экзекуции в Шилкинском заводе. Он тоже плыл на прекрасном баркасе, с удобствами, превышавшими комфорт катеров генерал-губернаторского и посланнического. Ему, сколько помнится, дано было рекомендательное письмо к адмиралу Казакевичу такого рода, что служба в Николаевске сделалась для него невозможною...

Наконец, явился и сам начальник сплава, почтенный А. М. Ушаков, усталый, почти разбитый нравственно, потому что он хорошо понимал, какие вредные последствия может иметь запоздание его экспедиции, и знал, как близко принимает к сердцу успех порученного ему дела генерал-губернатор. Н. Н-ч долго и не раз беседовал с ним, ходя по берегу реки и глядя на проплывавшие суда. В добросовестном усердии Ушакова сомневаться было нельзя; достаточно было взглянуть на этого человека, чтоб видеть, что он в порученное ему дело вложил всю душу; но Н. Н-ч, отпустив его, все таки винил себя, что сделал выбор неудачный, не по характеру лица.

Почти одновременно с начальником сплава прибыла на Усть-Зею и самая курьезная часть его экспедиции — баржа с 60-ю ссыльно-каторжными женщинами, которые отправлялись в [109] Мариинск и Николаевск для поступления в тамошние линейные баталионы... прачками и кухарками. Строгий блюститель целомудрия, Ушаков поставил эту баржу на якоре, по средине реки, и приказал отвязать лодки, помощью которых интересный груз мог бы сообщаться с берегом. Но генерал-губернатор смиловался над судьбою заключенных в этом пловучем остроге, и обитательницы его имели возможность выйти на берег и посетить не только пост, но и лагерь, конечно, в немалому удовольствию казаков и солдат, которых нравы начинали уже грубеть от отсутствия дамского общества. Я слышал потом, что и на постоянных их квартирах, в казармах 15-го и 16-го баталионов, они производили то же благодетельное влияние и, под именем «тетенек», приобрели общую привязанность солдат, для которых стряпали и стирали белье.

Так как и Ушаков не привез никаких известий о движении колонистов, а между тем уже начинался июль, то, чтобы ускорить постройку домов во вновь предположенных селениях выше и ниже Усть-Зеи, решено было немедленно отправить туда солдат с рабочими инструментами. Люди 13-го баталиона, назначавшиеся в возвращению на зиму в Шилкинский завод, потянулись вверх по Амуру; часть 14-го баталиона — вниз, на Бурею и в Хингану. С последними генерал-губернатор приказал отправиться и Хилковскому, которому было написано, что «успешный ход колонизации возлагается на его опытность, благоразумие и ответственность». Этого последнего Хилковский не ожидал, потому что, не получая прямого назначения в начальники вновь возникающей казачьей линии, он полагал, что роль его — выбрать место под селения, указать их колонистам-казакам, и самому вернуться в Цурукайту. Соответственно этому он и не увеличивал своего дорожного скарба, слишком легкого, чтобы с ним проводить на Амуре не только зиму, но и осень. С отплытием большей половины солдат, лагерь и пост наш как бы опустели; жизнь становилась скучноватою, а для Н. Н. Муравьева просто мучительною, как по недостатку для него привычной деятельности, так и потому, что важнейшая задача его трудов нынешним летом — [110] успешное водворение колонистов — решалась очень неудовлетворительно.

Среди этого тоскливого положения прибыл из Иркутска второй курьер, Беклемишев. Он привез определительное известие, что колонисты идут, что в некоторых верховых станицах воздвигаются уже постройки; но что движение сплава потому медленно, что нужно останавливаться рано на ночлеги, чтобы выкормить скот, накосить для него травы на день и т. п. Все подобные обстоятельства, очевидно, можно было предвидеть и принять против них меры, например, отделить скот в особый эшелон или отправить вперед одних рабочих для скорейшего возведения зданий, а, главное, нужно было раньше выехать в путь всем вообще. Припоминая уверения Хилковского, деланные еще в Усть-Стрелке и ранее, что все устроено наилучшим образом, генерал-губернатор начинал все более и более негодовать на него.

Беклемишев, между другими бумагами, привез одну любопытную, из Петербурга. Она касалась железной дороги в Забайкалье. Нужно заметно, что уже со второго года нашего появления на Амуре появились там и американцы, которые смотрят на Тихий океан как на Средиземное море будущего, а на впадающие в него реки как на законные пути их торговли. Они составили проект соединить железною дорогою Амур с Байкалом и таким образом экономически притянуть всю богатую Восточную Сибирь к Тихому океану. Мысль великая, и которая рано или поздно осуществится; но янки меряли вещи слишком американским аршином, полагая, что Амур, этот «азиатский Миссисипи», так же быстро созреет в экономическом отношении, как и большая американская река с ее долиною. В Петербурге, вероятно, предвидели, что у нас дела так скоро не делаются, как где-нибудь в Калифорнии, и приготовили янкам отказ. Мотивами в нему были выставлены разные элементарные сведения из географии, например, что Восточная Сибирь слабо населена, а берега Амура не заселены и вовсе, что в Забайкалье есть Яблоновый хребет, через который дорога должна переходить, и т. п. Кроме того, прибавлялось, что американцы могут надуть нас: распродать свои акции в России и с вырученными деньгами уехать домой, оставив нас [111] не при чем. Я уж не помню других доводов; но они были все в том же роде, так что, если бы внимать подобным, то никогда не были бы сооружены ни суэцкий канал, ни тихоокеанская железная дорога. За то заношу здесь, как исторический факт, следующий любопытный отзыв управлявшего делами сибирского комитета, статс-секретаря В. П. Буткова, данный им Беклемишеву при вручении конверта: «Все это, что написал Чевкин — вздор; а сущность в том, что нам нельзя пустить американцев на Амур и в Забайкалье. Они разовьют там свои порядки, и Сибирь отвалится. Вы так и скажите об этом Николаю Николаевичу».

Беклемишев и сказал.

В числе других бумаг, им привезенных, были еще два письма из Кяхты. Одним, местный купеческий старшина, столь известный потом Петербургу, И. А. Носков, просил об извещении, каковы вообще наши отношения к Китаю, не доходят ли до войны, так как от этих отношений будет зависеть цена вымененного уже, т. е. русского, чая на предстоявшей нижегородской ярмарке. В другом письме местный кяхтинский литератор и либерал на нескольких почтовых листах изображал печальное состояние тогдашнего Китая, которое он наблюдал через пограничную заставу в Маймачене. «Перед нашими глазами, — писал он, — разыгрывается последний, замыкающий акт трагедии, где гибнет целый мир, и из-за видимых развалин последнего трудно рассмотреть будущее». Я тотчас угнал по этой фразе о близком знакомстве автора с «Письмами об изучении природы» Искандера, и именно с четвертым, в котором речь идет о падении Рима, но промолчал. Носкову было отвечено, что все спокойно, что отношения наши с Китаем самые дружественные; литератор, кажется, не получил никакого ответа на свои выспренние соображения, и мы только невинно посмеялись над ним.

За Беклемишевым вскоре прибыл третий курьер, сотник или есаул К., бывший инженерный офицер, скромный как «красная девушка». Он привез, между другими предметами, план предположенной Устьзейской станицы, очень изящно начерченный; Тут было все: и церковь, и больница, и дома разных властей, и разный канцелярии, была даже, кажется, школа [112] (за это, впрочем, не ручаюсь); но проект, совершенно годный для сооружения города на Семеновском плацу или вообще где угодно, не подходил именно к равнине, на которой предполагалось его осуществить. Реки Зея и Амур дали почве этой равнины совсем не то очертание горизонтальное и вертикальное, какое требовалось по проекту. И вот, чертежом полюбовались и свернули его, а первая, и до времени единственная, улица в новой колонии потянулась, даже не совсем по прямой линии, вдоль гребня небольшой высоты, которую можно было почти с уверенностью считать незаливаемою весенними полноводиями, потому что на ней росли крупные березовые деревья. На высоте этой, еще до прибытия колонистов, основано было 18-20 домов по проекту капитана Дьяченко, который прежде служил в южно-русских военных поселениях и был знаком с возведением скороспелых зданий. Мазанки эти, очень удобные в сухом климате южной России, оказались однако же слишком прохладными в суровой стране устьев Зеи. Предлагая их, как легчайшие для исполнения, Дьяченко как бы забыл, что еще 6-го июня Зея была в весеннем разливе и что лето и осень на Амуре дождливы, а зима отличается морозами и большими снегами. Мне летом пришлось видеть эти дома после зимовки в них населения: наружный слой глины, которым был обмазан плетень, местами обвалился совсем, и это, к вящшему неудобству жителей, случилось именно зимою.

М. И. Венюков.

Женева, сентябрь 1878 г.

(Окончание следует).

Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания о заселении Амура в 1857-1858 гг // Русская старина, № 1. 1879

© текст - Венюков М. И. 1879
© сетевая версия - Thietmar. 2016
© OCR - Иванов А. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1879