СЕМЕНОВ ТЯНЬ-ШАНСКИЙ П. П.

ПУТЕШЕСТВИЕ В ТЯНЬ-ШАНЬ

В 1856-1857 ГОДАХ

Глава первая

Заключение Парижского мира. — Моя поездка в деревню в возвращение. — Первые мероприятия Александра II. — Поддержка, оказанная моему путешествию Географическим обществом. — Переезд Нижний — Казань — Кунгур — Урал и Екатеринбург. — Западно-Сибирская низменлость. — Сибирская езда и некоторые особенности местного населения. — Ишимская степь. — Иртыш и Омск. — Генерал-губернатор Гасфорт. — Потанин и Валиханов. — Барабинская степь и Каинск. — Переправа через Обь в Бердском. — Барнаул. — Путешествие на Алтай. — Колыванское озеро. — Змеиногорск. — Реки Уба и Ульба и окружающие их белки. — Риддерск и Ивановский белок. — Путь в Семипалатинск.

Со времени моего возвращения в Петербург в 1855 году из двухлетнего заграничного путешествия во всех слоях столичного общества происходили оживлённые толки о том, следует ли спешить заключением мира, или, наоборот, продолжать войну. Весь промышленный и финансовый мир стоял за скорейшее заключение мира, в военных же и патриотических кругах преобладало мнение о продолжении войны.

Тем не менее, в правительственных сферах стремление к миру одержало верх, и князь Орлов был послан на Парижскую конференцию.

В начале осени я приехал к себе в деревню, где имел счастье встретить моего уже трёхлетнего сына здоровым и невредимым: с необыкновенной любовью и самоотвержением вырастила его достойная воспитательница моей жены, Екатерина Михайловна Кареева.

С наступлением первых признаков весны 1856 года я поспешил вернуться в Петербург, где у меня было много дела. Мирные переговоры в Париже уже шли к концу, а ни о каких реформах ещё не было слуху, хотя передовые люди столичной интеллигенции были глубоко убеждены, что самая неизбежная из реформ — освобождение крестьян — не заставит себя долго ждать. В провинции, наоборот, поместное дворянство было ещё очень далеко от мысли даже о возможности освобождения крестьян. Конечно, и в Петербурге никто не решался называть предстоявшую законодательную реформу «освобождением крестьян». И когда первым законодательным актом царствования Александра II явилось высочайшее повеление [36] о каких-то переменах в военных формах, — причём, между прочим, в форме генералов были введены красного цвета брюки, — то это дало повод лицам, склонным к лёгкому остроумию, говорить: «ожидали законы, а вышли только панталоны!».

Конечно, в перемене форм выразилась слабость Александра II к формам одежды, не оставлявшая его до конца жизни. Однажды, уже в последние годы своей жизни, когда ему представлялся молодой офицер, впоследствии известный путеш(ествен)ник (Б. Л. Громбчевский (Л. В.)), заказавший себе для этого новый мундир у одного из лучших портных в Петербурге, Александр II, отнесясь к представлявшемуся очень благосклонно, не удержался от замечания, что какой-то кантик на воротнике мундира был нашит неправильно, и спросил его несколько строгим голосом, у какого портного он заказывал мундир. Услыхав в ответ имя известного портного, государь сказал: «скажи ему, что он — дурак».

В Географическом обществе при прежнем вице-председателе Муравьеве я нашёл секретарём после умершего В. А. Милютина талантливого и выдававшегося между молодыми учёными в области экономических наук Евгения Ивановича Ламанского. Энергично принялся я за окончание обширного дополнения к первому тому риттеровой Азии и нашёл себе живое и деятельное содействие в почтенном и лучшем в России синологе, Василии Павловиче Васильеве (Знаменитый востоковед и китаист (1818 — 1900), профессор и почетный член Петербургского университета, с 1886 г. академик (Л. Б.)), с которым я очень сблизился в это время и который был действительно светлой личностью и горячим патриотом. В течение зимы 1855 — 56 годов работа моя, уже давно начатая, пришла к концу. Вместе с тем был закончен мной и перевод частей риттеровой Азии, относящихся до Тянь-шаня и Западной Сибири и вызывавших к ним ещё более обширные дополнения. Этим-то предлогом я и воспользовался, чтобы осуществить свою заветную мечту — путешествие в Среднюю Азию.

Но не только выставить на первый план желание мое проникнуть в Тянь-шань, но даже вообще сообщать кому бы то ни было о моей твёрдой решимости проникнуть туда было бы с моей стороны крупной ошибкой, так как такое намерение встретило бы сильное противодействие со стороны Министерства иностранных дел, ревниво оберегавшего азиатские страны, лежавшие за русскими пределами, от вторжения русской географической науки в лице русских путешественников, в то время, когда Германия уже открыто, на глазах всего мира, снаряжала свою экспедицию в Центральную Азию, направляя её через Индию! Поэтому я с дипломатической осторожностью заявил официально перед Географическим обществом о необходимости для моих дополнений следующим томам риттеровой Азии посетить те местности, которые в них описаны, а именно: Алтай, Киргизские степи и т. д. При этом я просил от Общества только нравственного содействия в форме открытых листов, рекомендаций и прочего и небольшой субсидии в 1000 рублей на приобретение инструментов и вообще на снаряжение [37] экспедиции, принимая на себя все издержки самого путешествия. Должен отдать справедливость Михаилу Николаевичу Муравьёву, что он со своей стороны отнёсся с большим сочувствием к моему предложению и оказал моему путешествию возможное содействие, а в секретаре Географического общества, так же как и в председателе отделения физической географии А. Д. Озерском, и в членах совета я нашёл живую поддержку.

Весной 1856 года я уже вполне снарядился в свою экспедицию, доехал по железной дороге до Москвы и далее до Нижнего по шоссе, купил там прочный и просторный тарантас казанской работы и поехал на почтовых по большому сибирскому тракту.

На полпути из Нижнего в Казань я уже находился в той стране, которая на немецких картах XVII и даже XVIII веков обозначалась надписью «die grosse Tartare». Как ни странным казалось нам, русским, такое обозначение ныне коренных русских (приволжских и даже отчасти, центральных) губерний, но все-таки немецкие географы имели к тому своё основание. Ведь несомненно, что ещё в половине XVI века этнографическая граница Европы и Азии совершенно не совпадала с ныне принимаемой географической границей между обеими частями света. Если провести прямую линию от Кишинёва через днепровские пороги, Харьков, Воронеж, Тамбов, Казань к Екатеринбургу, то европейские племена (славяне и другие) жили в эпоху открытия Америки только к северо-западу от этой линии, а к юго-востоку от неё европейского населения совсем не было; вся же эта «Великая Татария» европейских географов была принадлежностью азиатских племён, и только со времени великого мирового события — падения Казани (1552 год), происшедшего одновременно с колонизацией на заатлантическом западе европейской расой Нового Света (Америки), — началась на восточной окраине Европы более или менее сплошная и последовательная европейско-русская колонизация Азии, овладевшая сначала обширными землями этнографической Азии в Европе, а затем быстро распространившаяся через всю палеарктическую зону до Тихого океана.

Впоследствии, когда в 1897 году, после тридцатитрёхлетних упорных настояний, мне удалось осуществить первую всеобщую перепись населения России, я подсчитал, что в то время как колонизация всех в совокупности государств Западной Европы дала со времени открытия Христофора Колумба Новому Свету 90 миллионов людей европейской расы, русская колонизация, направленная к востоку и юго-востоку, водворила за пределы энтографической Азии не менее 46 миллионов людей европейской расы. На эту историческую заслугу России я имел случай указать на международном юбилейном торжестве Христофора Колумба в Генуе в 1892 году.

Утром 15 мая 1856 года я был уже на правом берегу Волги, против Казани. Царица русских рек была в это время ещё в полном разливе. Она слилась с широкой долиной Казанки в один водный бассейн шириной вёрст в десять. Погода была бурная, и, ввиду того, что переправа тяжёлого тарантаса должна была продолжаться до вечера, я решился предоставить свой [38] грузный зкипаж, под охраной сопровождавшего меня служителя из крепостных, его собственной судьбе, а сам пустился на сравнительно лёгкой парусной лодке с шестью гребцами на осмотр живописной Казани, с её внешней, водной стороны. Мы плыли среди пенящихся волн, заливавших нас своими брызгами и разбивавшихся далее у высокой и массивной серой пирамиды, над которой едва заметно возвышался небольшой золочёный крест. Это был воздвигнутый только в 1823 году скромный и не изящный памятник над братской могилой героев, обративших взятием Казани в 1552 году ещё сравнительно недавно вышедшее из-под азиатского ига Московское царство в одно из великих европейских государств. Памятник поднимался над водой уединённым утёсом, но близ него высился на отдельной возвышенности над водой живописный Силантьев (Зилантов) монастырь, окружённый зеленью деревьев, в весеннем убранстве, а правее его красовался весь казанский кремль с его живописными храмами, мечетями, исторической Сумбекиной башней и Воскресенским монастырём. Высадился я в Казани нарочно пораньше, для того, чтобы осмотреть все достопримечательности города. К ночи прибыл и мой тарантас, а на другой день поутру я уже ехал в нём по старому сибирскому тракту. Ехал я быстро и безостановочно, и днём и ночью, но всё-таки дорога от Казани до Екатеринбурга через Казанскую, Вятскую и Пермскую губернии взяла у меня 8 суток. Вся беспредельная равнина, начиная от Волги до уездного города Пермской губ. Кунгура, состояла из горизонтальных слоев песчаников и мергелей пермской системы, прикрытых толстыми слоями довольно однообразных наносов, обнажённых только по берегам рек. На всём этом протяжении встречались обширные селения, почти исключительно государственных или горнозаводских крестьян, хорошо отстроенные и поразившие меня довольством и зажиточностью своих обитателей и присутствием главного показателя крестьянского богатства — большого количества и хорошего качества лошадей и вообще домашнего скота. Крепостное право, так тяжко влиявшее на горнорабочее население, в тесном смысле этого термина, не повлияло на условия крестьянской жизни здешних селений, которые вполне пользовались относительной свободой труда. Земледельческой барщины у них не было. Земледелием — исключительно на собственные нужды — они занимались только в страдный период полевых работ, а в остальные времена года, в особенности зимой, да и вообще в свободное от полевых работ время здешние крестьяне при значительном развитии своего скотоводства получали большие выгоды от своих промыслов, чем в нашей центральной чернозёмной России. Хотя сами они не были обладателями минеральных богатств края, да и эксплоатация этих богатств, то есть заводские и рудничные работы, производилась закрепощённым горнорабочим населением, но крестьянское сельское население прямо или косвенно получало выгоды от горнозаводской эксплоатации. Не говоря уже о том, что на действующих заводах и рудниках крестьяне находили хороший сбыт своим сельским произведениям, перерабатываемым ими применительно к местным потребностям, они находили ещё заработок при вспомогательных работах заводского и рудничного [39] производства, как, например, при рубке леса, обжигании угля и доставке произведений лесного промысла на заводы и пристани. Все эти промыслы, как и поддерживаемый громадным почтовым движением по великому сибирскому тракту извоз, доставляли тем большие выгоды здешнему сельскому населению, что совпадали с временем, свободным от полевых работ.

Лет 35 спустя после освобождения крестьян в России высокообразованные учёные Западной Европы, приехавшие впервые в Россию в 1897 году на геологический конгресс и составлявшие себе понятие о русском мужике только из берлинского юмористического журнала «Kladderadatsch», были поражены при своем посещении Урала красотою типа и сложения, самобытностью ума и развитостью приуральских крестьян, в которых они не нашли ни малейших следов рабства и приниженности. Да таких следов уже не было и полвека назад, во время моего путешествия в 1856 — 1857 годах. И в то время крестьяне Вятского и Пермского краёв казались мне прямыми потомками того сильного и здорового славянского племени, которое из древнего Великого Новгорода издавна стремилось на восток и свободно колонизовало земли Хлыновского и Пермского краёв до азиатских пределов.

Возвращаюсь к своему рассказу. На первой станции за Казанью, где мне пришлось ожидать несколько часов почтовых лошадей вследствие проезда одного князя в генеральском чине, я сделал интересную встречу. Это был горный инженер Василий Аполлонович Полетика, человек выдающийся по своей талантливости и образованию. После нескольких часов живого обмена мыслей мы настолько сошлись, что я предложил ему ехать со мной в моём тарантасе, так как у него не было своего экипажа и он ехал на перекладных. Полетика принял мое предложение лишь при условии остановиться, когда я буду в Барнауле, в его доме.

Только за Кунгуром, по пути в Екатеринбург, мы переехали, наконец, во всю ширину Уральский хребет. С радостью геолога встретил я выходы сначала твёрдых горных осадочных пород, приподнятых и прорванных кристаллическими; затем явились обнажения и этих последних, а именно гранитов и диоритов; но, по отношению к рельефу страны, Урал по параллели Екатеринбурга можно переехать почти незаметно. Горы не представляются здесь особенно живописными; гранитные скалы плоски и едва выходят на поверхность из-под наносов; растительность, состоящая из хвойного леса, довольно однообразна, и только верстовой столб с надписью с одной стороны «Европа», с другой — «Азия» наивно, хотя наглядно изображал искусственную границу обеих частей света.

Екатеринбург превзошёл мои ожидания. Я не думал найти на азиатской стороне Урала такой красивый город, который, конечно, обязан был своим развитием рудным богатствам Урала.

Замечательно, что колоссальный по своему протяжению от севера к югу (почти на 20° широты) Уральский хребет служит как в физическом, так и в экономическом отношениях не к разъединению двух частей света, [40] между которыми проходит, а к установлению тесной, неразрывной между ними связи.

Ни в отношении климата ни в отношении флоры и фауны Урал не представляет резкой границы. Минеральные его богатства, расположенные не слишком широкой полосой, главным образом, вдоль его восточного склона, завязывают самый прочный узел взаимных отношений между обитателями европейского и азиатского его склонов; они привлекают рабочие руки с широких приуральских полос Европы и Азии, а также оживляют и обогащают земледельческое население ещё более широких полос доставлением верного и прибыльного сбыта их не только земледельческим, но и вообще сельским произведениям на уральские горные заводы и рудники.

Ознакомившись при помощи В. А. Полетики со всеми особенностями горной промышленности Екатеринбурга, я выехал из него уже 26 мая. На протяжении трёхсот тридцати вёрст дорога шла по реке Исети через Шадринск — последний уездный город Пермской губернии. Горы или, лучше сказать, холмы, служащие предгорьями Урала, простирались ещё станции на две от Екатеринбурга, но далее они уже сгладились, твёрдые осадочные горные породы ушли окончательно под наносы, хвойные леса сначала стали обнаруживать примеси берёзы и осины, а затем вытеснились лиственными, перемежавшимися с обширными луговыми пространствами и крестьянскими полями. За Шадринском, а тем более за границей Тобольской губернии передо мной расстилалась необозримая Западно-Сибирская низменность, самая обширная в Старом Свете, абсолютная высота которой не превосходит 200 метров и на которой, начиная от последних уральских до первых алтайских предгорий, нет ни одного камня ни в виде твёрдой горной породы, ни даже в виде валунов, так что обилием каменных строевых материалов эта страна похвастаться не может.

С любопытством присматривался я к характеру весеннего покрова Западно-Сибирской низменности и скоро убедился в справедливости замечания знаменитого автора первой сибирской флоры, Гмелина, который ещё в XVII веке заметил, что, собственно, характерная сибирская флора на большом сибирском тракте начинается только за Енисеем. Никакого резкого перехода от типичной растительности, одевающей весной всю славянскую равнину от Силезии до Урала, не оказалось. Из цветов, оживлявших в то время (в конце мая) обширные луговины Западной Сибири, светлолиловые, пушистые, грациозно поникшие головки ветреницы, носящей у нас поэтическое название сон-травы (Pulsatillaalbana), золотые цветы горицвета (Adonis vernalis), выходящие из густых пучков своих яркозелёных перистых листьев, и густосиние цветы лазуревой медуницы (Pulmonaria azurea) давали на обширных пространствах окраску растительному покрову, и только замена жёлтых полумахровых головок европейской купальницы яркоогненными цветами не менее махровой азиатской формы этого красивого растения (Trollius asiaticus), особенно эффектного там, где оно покрывает поляны обширными зарослями, напоминала мне, что я уже нахожусь посреди азиатской равнины. В особенности же поразило [41] меня в этом растительном покрове то, что самые характерные его растения любят жить, как и здешнее земледельческое население, общинной жизнью и своим скучением придают чудную яркую окраску обширным пространствам. Выставленные в устроенном мной Русско-Азиатском отделе Парижской выставки 1900 года картины художника Ярцева, изображавшие растительный покров Сибири, главным образом долин Енисея, очень наглядно передавали эту особенность сибирской флоры.

Большую красоту придают Западно-Сибирской равнине её светлые, исполинские реки, неимоверно многоводные весной. Первой из лежавших на нашем пути зауральских рек был Тобол, через который мы переправились близ г. Ялуторовска 28 мая ещё до восхода солнца, светлой, поэтической майской ночью.

За Тоболом нам уже не было надобности останавливаться на казённых почтовых станциях. Лихие ямщики очень охотно везли тарантас на тройках за казённые прогоны (по 1 1/2 коп. с версты и лошади) «на сдаточных», передавая едущего друг другу. Это избавляло нас от скучного предъявления и прописки подорожной, от ожидания очереди при переменах лошадей и вообще от неприятных сношений со стоявшими на низшей ступени русского чиновничества «станционными смотрителями», которые были все огульно произведены в низший классный чин (коллежского регистратора) на моей памяти, в царствование Николая I, только для того, чтобы оградить их от жестоких побоев проезжих «генералов». В Сибири, впрочем, эти побои были редки. При великолепных крестьянских лошадях и высшем развитии извозного промысла, при котором скорость езды на почтовых могла быть доведена до 400 и более верст в сутки (!), генералы всегда были довольны, да и забитый, захудалый почтовый чиновник совершенно стушёвывался и казался излишним перед богатым и самобытным молодецким ямщицким старостой, который сам готов был сесть на козла нетерпеливого генерала для того, чтобы провезти его одну станцию с лихой удалью. Для меня переезд по Сибири на сдаточных представлял тем больший интерес, что мои остановки и роздыхи происходили не в скучных, построенных по одному официальному образцу казённых почтовых дворах, а в избах зажиточных сибирских крестьян, охотно занимавшихся извозом. Лихая тройка, запряжённая в мой тяжёлый тарантас, подхватывала его сразу и мчала марш-маршем на всём протяжении от станции, за исключением длинных подъёмов, по которым сибирский ямщик любит ехать шагом; при этом завязывались между ним и мной самые интересные разговоры, в которых русский крестьянин без страха (а таких мы встречали не мало) готов был выложить всю свою душу. Как ни близко знал я своих земляков — крепостных рязанских крестьян, как ни доверчиво относились они к своему выросшему вблизи них и на их глазах барину, но всё-таки в беседах об их быте и мировоззрениях, в заявлениях об их нуждах было что-то недоговорённое и несвободное, и всегда ощущался предел их искренности... Крестьяне — старожилы Сибири, выросшие и развившиеся на её просторе, не знали крепостной зависимости, и им легче было выкладывать свою душу в разговорах с [42] людьми, приехавшими издалека и не принадлежавшими к их местным бюрократическим притеснителям — чиновникам. Поэтому я с успехом пользовался своими переездами, а ещё более остановками в избах сибирских крестьян для того, чтобы ознакомиться с их бытом, аграрным положением и мировоззрением.

Избы крестьян южных уездов Тобольской губернии поражали меня своим простором по сравнению с тесными курными избами крестьян чернозёмных великорусских губерний: обыкновенно они имели шесть окон на улицу, а иногда и до двенадцати, крыты были тесом, а иногда были построены в два этажа. Попадались в селениях и кирпичные крестьянские дома богатых крестьян, крытые железом. Пища крестьян была необыкновенно обильна. В самых простых крестьянских избах я находил за обедом три и четыре кушанья. Мясная пища, состоявшая из говядины и телятины, домашней птицы и дичи, а также рыбы, входила в будничный стол наполовину. К этому присоединялись пшеничный и ржаной хлеб, пельмени — любимое блюдо сибиряков, овощи и молочные продукты, последние — в неограниченном количестве. При развитии скотоводства и значительных посевах льна и пеньки самодельная одежда сибирских старожилов также была несравненно лучше одежды крестьян Европейской России, особенно чернозёмной её полосы.

Сибирские старожилы не хотели верить, что в Рязанской губернии на целый двор приходится иногда по одному тулупу, да им и не представлялось возможным существовать без того, чтобы каждый член семьи не имел своей тёплой одежды; при этом раздельность одежды у каждого развивала индивидуальность и предприимчивость отдельных личностей; тому же способствовала и их разнообразная самодеятельность. Простор был у них не только в доме, но и на пастбище, и в поле; он не давал повода к мелким семейным раздорам и неурядицам, так часто осложняющим жизнь наших европейских крестьян и часто вынуждающим их, вследствие тесноты жилищ, к преждевременным и экономически вредным семейным разделам.

Все эти условия жизни сибирских крестьян обеспечивали не только силу двора, но и крепость общинного союза, в котором сельское население чувствовало совершенную необходимость для борьбы со стихийными силами природы и с внешними врагами. В пользовании семейными отводами общинный союз до поры до времени очень мало стеснял отдельных домохозяев. Каждый из них путём беспрепятственного захвата брал земли, сколько хотел, и, расчищая её, хозяйничал на ней, как хотел, часто основывая на этой земле и постоянные и переносные фермы (заимки). Уважение к чужим росчистям да и вообще к чужому хозяйству было так велико, что захватчиков чужого добра между сибирскими крестьянами не существовало, а разбойниками и грабителями являлись только беглые каторжники и блуждающие ссыльные поселенцы, против которых, в случае их разбоев, сибирские старожилы учиняли травли и самосуд. Только тогда, когда крестьяне, как они выражались, терпели утеснения в земле, то есть её недостаточность, община входила в свои права и предпринимала принудительные меры [43] к урегулированию поземельных отношений, что всегда вызывало неудовольствия отдельных лиц, нейтрализуемые только мирскими приговорами, которым подчинялись все безусловно. Как ни плохи и лихоимны были сибирские чиновники, составлявшие отбросы русской бюрократии, сильные общины с успехом выдерживали с ними борьбу.

Продолжаю свой рассказ. Второй значительной сибирской рекой, лежавшей на нашем пути за г. Ишимом, был Ишим. К нему мы выехали через Ишимскую степь, в которой реки встречаются редко, но которая представляла в это весеннее время низменную, сырую равнину, богатую стоячими водами и поросшую берёзовым мелколесьем. Дорога через Ишимскую степь на большом протяжении имела вид широкой гати, обрытой с обеих сторон канавами.

31 мая, рано поутру, мы были уже в виду широкого разлива Ишима, близ села Абацкого, красовавшегося со своими двумя церквами на левом берегу реки. Дорога была ужасная, тарантас бросало из стороны в сторону так сильно, что, несмотря на все мои заботы о целости моего барометра, он разбился вдребезги. Разлив Ишима имел 8 вёрст в ширину, то есть был вдвое шире разлива Тобола, а потому переправа через него заняла не менее пяти часов времени. Раза четыре садились мы на мель в мелководных разливах, но, наконец, порыв ветра нанёс нас на гриву, то есть на ту отмель, которая обозначала побережье русла реки. При въезде в это русло сильно в нём волнение сделало наше положение критическим, и наша лодка могла быть опрокинутой, если бы гребцам, бросившимся в воду, не удалось продвинуть лодку через гриву, и в несколько минут мы были уже в быстром и бурном Ишиме, через русло которого переправились в три четверти часа. Вдали, впереди нас, поднимался крутой уступ правого берега реки, большею частью прикрытый дёрном и кустами. На сухой песчаной почве промежуточной полосы увидел я в первый раз обширную красивую заросль чисто азиатской растительной формы, покрывавшую большое пространство своим золотым покровом. Растение это — открытая и описанная впервые великим Палласом форма касатика (Iris flavissima) — принадлежит также к растениям сибирской флоры, любящим общинную жизнь.

Обнажения крутого уступа состояли из глинистого наноса, а под ним из горизонтальных слоев песку без всяких валунов. Поднявшись на уступ, я опять увидел необъятное продолжение Ишимской степи, простирающейся ещё верст на 200, уже через Омский уезд до Иртыша. Берёзовые перелески, луга и обширные пространства стоячей воды перемежались между собой. Растительный покров влажной степи носил всё ещё европейско-русский характер. Пушистый лиловый сон (Pulsatilla), золотые горицветы (Adonis vernalis), белые крупные цветы другой ветреницы (Anemone silvestris), бледножёлтые стройные мытники (Pedicularis sceptrum-carolinum), высокие красные медовики (Phlomis tuberosa) и, наконец, на более сухих местах грациозно волнующийся на ветре ковыль (Stipa pennata) вcero более характеризовали покров степи, которой несметное количество водных птиц [44] придавало неимоверное оживление. Утки разных пород ходили попарно по большой дороге, поднимаясь только из-под быстро мчавшегося экипажа. Многочисленные стаи гусей спускались без страха на бесчисленные небольшие водоёмы, дупеля и бекасы беспрестанно с шумом вылетали из болотных трав. Немного далее самка большого серпоклювого степного кулика (Numenius arquatus) с жалобным криком вилась около скачущих коней как бы желая остановить их размахом своих длинных крыльев и защитить от их копыт своё ещё беспомощное потомство, таящееся где-нибудь в высокой траве у степной дороги. Ещё дальше пара журавлей с криком испуга и распущенными крыльями билась со степным кречетом в двух шагах от большой дороги, не смущаясь бегом лошадей. Самка падает, опрокинутая быстрым натиском кречета, но самец отчаянно бросается на него, и кречет, выскочив из-под набегающих коней, взвивается высоко и парит далее над степью, высматривая себе более легкую добычу.

Утром 1 июня мы выехали у Красного Яра на третью и самую исполинскую реку Западно-Сибирской низменности — Иртыш. Обнажения, встреченные мною здесь, состояли уже не из наносов, а из спокойных отложений перемежающихся песчаных слоев пресноводного бассейна новейших формаций. Пески эти во всех своих обнажениях вдоль Иртыша заключали в себе неисчислимое количество раковин, собранных мною и описанных впоследствии впервые в «Zeitschrift der deutschen geologischen Gesellschaft». Только позже я узнал, что раковины эти не ускольнули от внимания великого путешественника XVIII века Палласа, но он упоминает, впрочем, о них без их описания.

У Красного Яра я расстался со своим спутником В. А. Полетикой, направившимся в Барнаул, не заезжая в Омск, и взявшим с меня слово остановиться у него в Барнауле, куда я должен был приехать, справив свои дела в Омске.

От переправы через Иртыш при Красном Яре, где колоссальная река уже не была в своем полном разливе, до Омска оставалось ещё сорок пять верст. Я приехал туда первого июня к вечеру и должен был остаться там дня на два для представления генерал-губернатору, от переговоров с которым зависела возможность осуществления заветного и затаённого моего намерения проникнуть во что бы то ни стало в глубь неведомого Тянь-шаня, имя которого в то время даже едва ли кому-либо было известно в Омске, так как здесь никто не был знаком ни со знаменитым сочинением Гумбольдта «Asie Centrale», ни с томом риттеровой Азии, относящимся до Тянь-шаня.

Омск, имеющий ныне свыше ста тысяч жителей, вмещал тогда, несмотря на свое крупное административное значение, не более шестнадцати тысяч души уподоблялся скорее временному военно-административному лагерю, чем городскому промышленно-торговому поселению. Построен он был по обеим сторонам реки Оми при впадении её в Иртыш, в который город упирался. На правом берегу Оми находилась крепость,внутри её -- церковь и несколько казённых зданий, а между ними деревянный в то время дом [45] генерал-губернатора; вне крепости помещалось большое здание главного управления, от которого по направлению к Иртышу спускалась улица; на ней расположены были по преимуществу дома четырнадцати живших в то время в Омске военных и штатских генералов. Дома эти были все деревянные, очень невзрачные и не обсаженные ни садиками, ни деревьями. У каждого дома был только просторный балкон, выходивший на широкую и пыльную немощёную улицу. На левом, высоком берегу реки Оми находилась более обширная часть города с двумя церквами, гостиным двором, почтамтом, лавками, двумя площадями и очень жалким ивовым бульваром. Зато за городом, в двух верстах ниже предела города того времени, на высоком правом берегу реки расстилался обширный и прекрасный парк — удобное и любимое место для гулянья омских обывателей.

Самой интересной тогда для меня личностью в Омске был, конечно, сам генерал-губернатор, от которого зависела вся участь моего путешествия. Таким генерал-губернатором был в то время престарелый генерал-от-инфантерии Густав Иванович Гасфорт, составивший себе известность выдающегося военачальника во время Венгерского похода. Несмотря на некоторые свои странности и человеческие слабости, Густав Иванович Гасфорт был недюжинной личностью и, конечно, обязан своей блестящей карьерой не одной только случайности, а ещё более и своим личным качествам.

Окончив курс наук в Кенигсбергском высшем ветеринарном учебном заведении, Гасфорт вступил на службу ветеринаром в прусскую армию в начале XIX века, а в одну из войн против Наполеона, ведённых нами в союзе с Пруссией, был прикомандирован к русским войскам, нуждавшимся в ветеринарах по случаю открывшейся в нашей кавалерии эпизоотии.

В одном из сражений с французами, кажется, при Прейсиш-Эйлау, когда много русских офицеров было перебито, Гасфорт, поставленный за офицера, в пылу сражения так отличился своей храбростью, что был переименован в офицерский чин и навсегда остался в рядах русской армии. Затем, по окончании отечественной войны 1812 — 1815 гг., Гасфорт поступил во вновь образованное училище колонновожатых — эту первоначальную колыбель офицеров русского Главного штаба. Окончив в нём курс наук с блестящим успехом, он перешёл в русское подданство и сделался офицером Главного штаба.

Во время Венгерской кампании 1849 года Гасфорт командовал уже дивизией и прославился своим действительно искусным отступлением к Германштадту (Сибиу) в Трансильвании, которым отвёл главные силы Гёргея и тем самым дал возможность другим русским войскам обойти армию последнего, что и решило участь войны.

Гасфорт очень гордился своим отступлением к Германштадту. Он говорил, что во всемирной военной истории было только три подобных отступления: одно — Ксенофонта, другое — Раевского под Смоленском и третье его к Германштадту (Сибиу). [46]

Когда в 1853 году генерал-губернатор Западной Сибири князь Петр Дмитриевич Горчаков, по назначении его брата князя Михаила Дмитриевича главнокомандующим действующей армией в Крыму, изъявил желание принять участие в Севастопольской войне и получил в командование один из корпусов действующей армии, Николай I не нашёл ему более достойного преемника по Западно-Сибирскому генерал-губернаторству, кроме генерала Гасфорта, назначенного им и командующим войсками всей Сибири.

Нельзя сказать, чтобы выбор этот был особенно неудачен. Гасфорт принадлежал к числу просвещённейших офицеров русской армии, имел вполне научное военное образование, большую опытность и несомненные способности в военном деле, личную храбрость и безукоризненную честность. Административных способностей, к сожалению, Гасфорт не имел, но он зато не был бюрократом и рутинёром, а наоборот, прявлял личную инициативу, в особенности в делах, в которых считал себя сколько-нибудь компетентным.

Положение сибирских генерал-губернаторов в половине XIX столетия было, впрочем, не лёгкое, и для того, чтобы сделать что-нибудь действительно полезное для края, нужно было иметь или государственный ум Сперанского, или непреклонную волю Муравьева-Амурского.

Положение генерал-губернатора Западной Сибири было не легче, чем положение генерал-губернатора Восточной. В его ведении находились в пределах Сибири две громадные губернии — Тобольская и Томская — и замыкающие их с юга военной пограничной линией степные области: Сибирских киргизов и Семипалатинская. На Тобольскую губернию генерал Гасфорт не имел почти никакого влияния. Она управлялась в обыкновенном административном порядке из губернского города Тобольска умным и опытным губернатором Виктором Антоновичем Арцимовичем. Томская губерния едва ли не в большей мере была изъята из фактического ведения генерала Гасфорта. Центр её тяжести находился в Алтайском горном округе, горный начальник которого жил в Барнауле и в отношении всего хозяйства округа был подчинён непосредственно Кабинету и Министерству двора и уделов, только до некоторой степени находясь под надзором томского губернатора, который всегда назначался из горных инженеров, так что в Томской губернии, в непосредственном ведении генерал-губернатора, как командующего войсками всей Сибири, находились только малочисленные войска, расположенные в этой губернии.

В непосредственном же распоряжении генерал-губернатора находились две степные области: Сибирских киргизов и Семипалатинская с их в то время почти исключительно киргизским населением. В качестве же командующего войсками всей Сибири ему подчинялись войска Сибирского корпуса, а в качестве атамана Сибирского казачьего войска — вся широкая полоса казачьих земель от границы Оренбургской губернии через Петропавловск, вдоль всей иртышской линии до озера Зайсана. [47]

Эта территория соответствовала образованному впоследствии Степному генерал-губернаторству до выделения из него и присоединения к Туркестанскому Семиреченской области.

Но и в управлении этим обширным краем генерал-губернатор был сильно ограничен Советом Главного управления Западной Сибири, тем более, что Совет этот был не просто совещательной коллегией, а действительно административным учреждением, в котором каждый из членов заведывал своей частью, как, например, хозяйственной, финансовой, административной, судебной, инородческой и т.д. При этом на назначение членов совета генерал-губернатор не имел непосредственного влияния.

Гасфорт нашёл в Совете Главного управления уже готовую, сплотившуюся шайку хищников и взяточников (во время моего посещения г. Омска в 1856 г. только один из членов совета не принимал никакого непосредственного участия в этих злоупотреблениях), которых, несмотря на сильную власть, предоставленную законом генерал-губернаторам, он сокрушить был не в силах, так как они были связаны между собой и с какими-то тёмными силами в столичных учреждениях золотой цепью... Это не препятствовало членам Совета Главного управления угождать всем слабостям генерал-губернатора, приведшим его сразу к крупной ошибке при выборе правителя дел генерал-губернаторской канцелярии.

Одной из слабостей Гасфорта было его завистливое соперничество с двумя соседними генерал-губернаторами и в особенности с Н. Н. Муравьёвым, который хотя и был гораздо моложе его по службе, но уже получил титул графа Амурского. Гасфорт относился так враждебно к Муравьёву, что в его глазах лучшей рекомендацией для чиновника было его заявление, что вышел он со службы в Восточной Сибири вследствие неприятностей с генерал-губернатором... Так Гасфорт и взял в правители своей канцелярии бывшего правителя канцелярии, вытесненного Муравьёвым-Амурским за взяточничество. Умный и опытный Почекунин (фамилия чиновника, бывшего правителем канцелярии у Гасфорта) сплотил, насколько было возможно, весь Совет управления Западной Сибири и был ловким и деятельным проводником всех хищений, производимых членами Совета, каждым по своей части. Гасфорт впоследствии сознавался, что знал об их злоупотреблениях, но что держал их в руках, производя по временам, для их острастки, «гром и молнию». Гром и молния эти состояли в том, что, собрав от своих очень удачно выбранных чиновников особых поручений некоторые данные по какому-нибудь крупному злоупотреблению, он разносил обвиняемого в присутствии всех, не жалея даже резких выражений, на что виновные низко кланялись, не отрицая своей вины. Но дело этим и оканчивалось, и эти же виновники, подождав немного, продолжали свои злоупотребления, ловко прикрываемые правителем канцелярии. Не говоря уже о злоупотреблениях, связанных с винными откупами, отдававшимися Советом в хищнические руки, поставка хлеба для войск и переселенцев в Семиреченский и Заилийский края служила ещё большим источником самых крупных доходов для членов Совета [48] Главного управления. На торгах подставные лица получали поставку за заказываемый туда хлеб по 11 и 12 рублей за четверть под предлогом дороговизны его доставки по иртышской линии в глубь степи и в Заилийский край, а сами покупали его у только что водворившихся там переселенцев от 90 копеек до 1 рубля за четверть. Такими доходами, делимыми поставщиками с членами Совета, объяснялось разливанное море шампанского на пирах высших омских чиновников и их грубые, циничные оргии...

Однако и в то время в административном мире Западной Сибири пробивалась свежая струя светлых личностей. Не говоря уже о тобольском губернаторе (впоследствии сенаторе) Арцимовиче, сумевшем упорядочить все тобольское губернское управление, почти все избранные самим Гасфортом чиновники особых при нем поручений оказались безукоризненными.

Уже с первого года своего назначения, убедившись в своем бессилии провести какие бы то ни было реформы в деле управления русским населением Западной Сибири, Гасфорт обратил всё свое внимание на подведомственные ему киргизские области. Но в области Сибирских киргизов, населённой исключительно киргизами Средней орды, его крайне стесняло то, что орда эта была поделена между Западно-Сибирским и Оренбургским генерал-губернаторствами. К каким печальным результатам приводило хроническое несогласие и недоброжелательство, существовавшее в течение почти всего XIX века между двумя соседними генерал-губернаторами, в руках которых находились самые дорогие интересы России но отношению к сопредельным ей странам, доказывает нагляднее всего история постоянных восстаний в первой половине этого века киргизского султана Кенесары Касимова. Этот отважный Митридат Киргизской степи в течение десятков лет успешно боролся с русским владычеством тем, что, когда его одолевали в области Сибирских киргизов, он перекочёвывал в пределы Оренбургского генерал-губернаторства, где не только получал амнистию, но и почётные награды по представлению генерал-губернатора. Затем, поссорившись с этим последним, он снова перекочёвывал в пределы Западной Сибири, где встречаем был с почётом переменившимся за этот промежуток времени генерал-губернатором. Только в редких случаях, когда оба генерал-губернатора ополчались против него. Кенесары укочёвывал в пределы Кокандского ханства, под защиту хана, не более враждебного к обоим генерал-губернаторам, чем последние были между собою.

И не русским, а кокандским подданным каракиргизам, во время одной из таких перекочёвок Кенесары в кокандские пределы, удалось его сокрушить, что случилось незадолго до назначения генерал-губернатором Гасфорта.

По прибытии Гасфорта во вверенный ему край первой его заботой было ознакомиться с бытом киргизского народа и стараться установить сколько-нибудь последовательную и постоянную политику, которой русские власти должны были бы держаться в управлении киргизскими ордами и вообще кочевым населением. Замечательно, что Гасфорт сразу понял [49] что его предшественники и соседи (генерал-губернаторы западно-сибирские и оренбургские) делали очень крупную ошибку, прививая усиленно и искусственно мусульманство к не вполне утратившим свои древние шаманские верования и ещё мало проникнутым учением Магомета киргизам и снабжая их султанов и их аулы татарскими муллами из Казани.

Но от своего совершенно справедливого соображения Гасфорт пришёл к странному и неожиданному заключению, оправдывавшему до некоторой степени прозвание, данное ему его сверстниками (Отдавая справедливость разностороннему образованию и обширной эрудиции Гасфорта, они характеризовали его названием «опрокинутого шкафа с книгами», в котором всё перемешалось).

Заключение это, выраженное в записке, поданной им в 1854 году Николаю I, состояло в следующем. По его, Гасфорта, мнению, проповедь христианской религии между киргизами не может иметь успеха, так как многие обычаи и условия кочевой жизни, как, например, кочевое многоженство, не совместимы с догматами христианского учения. С другой стороны, обращение огромной киргизской народности в мусульманство противоречит русским государственным интересам. Поэтому нужно дать киргизам новую религию, приспособленную к условиям их жизни и соответствующую русским государственным интересам. Определяя догматы этой новой религии, нужно принять за их исходную точку ту религию, которая была старым заветом закона божия, а именно еврейскую, очистив её от талмудских толкований и реформировав в духе христианства, то есть присоединив к заповедям и учениям Моисея многие догматы христианской религии. Полный проект этой религии, обличающий обширные теологические познания Гасфорта, был представлен им Николаю I, который, как говорят, написав на записке резолюцию: «Религии не сочиняются, как статьи свода законов», возвратил её автору с нелестным отзывом об его соображениях.

Не найдя себе удовлетворения ни в качестве администратора многочисленного русского населения, ни в качестве законодателя не менее многочисленного киргизского, Гасфорт отдал все свои силы попечениям о самых отдалённых окраинах своего генерал-губернаторства — полярному Березовскому краю и самому южному в то время из наших азиатских владений — Семиреченскому. Первым из западно-сибирских генерал-губернаторов он посетил лично эти обе оконечности Западной Сибири, отдалённые одна от другой на 30° широты.

В Березовском и Обдорском краях он нашёл умного и доброго хозяина обширного края в лице берёзовского исправника. Кому бы ни принадлежала честь определения этого замечательного по своим административным способностям лица из никому неизвестных скромных армейских офицеров на должность берёзовского исправника, тобольскому ли губернатору Арцимовичу или генерал-губернатору Гасфорту, но во всяком случае выбор был в высшей степени удачный. Впоследствии берёзовский [50] исправник Г. А. Колпаковский, пройдя через должность пристава Большой орды, губернатора Семиреченской области, помощника туркестанского генерал-губернатора, сделался сам степным генерал-губернатором и на всех занимаемых им должностях оказал своему отечеству незабвенные услуги. Во всяком случае заслугой Гасфорта является то, что он первый выдвинул такого достойного человека.

Успокоившись относительно Березовского края, Гасфорт сосредоточил всё свое внимание на Семиреченском и здесь уже почувствовал себя полным хозяином, не встретив никакого противодействия в Главном управлении Западной Сибири, так как его членам деятельность Гасфорта на отдаленной окраине была наруку. Движение вперёд, в глубь Азии и колонизация Семиречья, проведение туда дороги и устройство путей сообщения с возникавшими поселениями вызывали многочисленные поставки и подряды, производимые Главным управлением, и давали богатую добычу членам его.

В городе Копале, созданном князем Горчаковым, Гасфорт нашел также доброго хозяина в лице замечательно талантливого и энергичного подполковника Сибирского казачьего войска Абакумова, который сумел поддержать престиж первого крупного русского земледельческого поселения на территории Большой киргизской орды. Но и посещение Гасфортом Семиреченского края осталось не бесследным. С киркою и топором в руках он принялся за устройство лучшего пути в Копал через одну из цепей Семиреченского Алатау на перевале, получившем название Гасфортова, затем содействовал образованию в крае новых станиц — Лепсинской в одной из высоких долин Алатау и Урджарской на притоке озера Ала-куля, вблизи китайского города Чугучака. Места этих станиц были выбраны удачно, и все эти три значительные русские посёлка сделались твёрдым оплотом русского владычества в Семиречье. Затем и дорога от Семипалатинска до реки Или, с её хорошо устроенными на каждых 20 — 25 верстах станциями (пикетами), снабженными достаточным количеством казаков и лошадей, была вполне упорядочена после посещения Семиречья генералом Гасфортом.

Но самой крупной его заслугой было занятие Заилийского края. Этот лучший по климату и плодородию почвы при возможности орошения (ирригации) уголок Западно-Сибирского генерал-губернаторства, представляющий северный склон исполинского горного хребта (Заилийского Алатау) к приилийской равнине, был издавна спорной территорией между нашими подданными — киргизами Большой орды и каракиргизскими племенами: китайскими подданными богинцами и кокандскими — сарыбагишами. Отважные и предприимчивые султаны Большой орды охотно вызывались быть нашими пионерами в занятии оспариваемого у них каракиргизами подгорья, альпийские луга которого охотно посещались ими с тех пор, как они почувствовали за собой твёрдый оплот в русской колонизации Семиреченского края. При первом же посещении этого края генерал Гасфорт окончательно решился на занятие всего [51] северного склона Заилийского Алатау. Как опытный военачальник, он убедился, что находящиеся в подданстве двух различных государств и враждующие между собой племена не могут служить ему серьёзным препятствием к занятию Заилийского края, но что препятствия к достижению своей цели он мог встретить только в Петербурге, где он не имел ни тех связей, ни того авторитета, которые составляли силу Муравьева-Амурского.

При всём этом Гасфорт решил послать осенью 1854 года за реку Или рекогносцировочный отряд, состоявший из одного батальона пехоты и трёх сотен казаков. Экспедиция совершилась успешно. Она высмотрела в семидесяти верстах от реки Или, у самого подножья Заилийского Алатау, при выходе из гор речки Алматы, идеально-прекрасное место для русского поселения, начало которому и было положено тогда же основанием здесь укрепления Заилийского, переименованного в следующем году в Верное. Хотя на этом подгорье не росло ни одного дерева, но долина, на него выходящая, была богата лесной растительностью, а обилие воды в ней давало возможность для искусственного орошения всей подгорной площади. При дальнейшей своей рекогносцировке вдоль подножья горного хребта к западу отряд был окружён несметным количеством каракиргизов, кокандских подданных, но всё-таки вернулся без всяких потерь на реку Или.

Летом 1856 года произошло уже окончательное занятие подгорья. Войска и казаки водворились на месте, избранном для основания укрепления Верного, и занялись рубкой леса в Алматинской долине для первых необходимых построек. Первая встреча русских переселенцев с дико каменными киргизами, откочевавшими на юго-запад, была очень неприязненна. В первую же ночь по водворении русских сильная каракиргизская баранта в пятнадцати верстах от Верного угнала табун русских лошадей, убив 12 охранявших их казаков, головы которых были найдены на пиках в тех местах, где они охраняли табун. Осенью сам Гасфорт посетил впервые занятое подгорье. Настоящая же колонизация семейных казаков и крестьян началась только весною 1857 года.

Возвращаюсь к воспоминанию первого дня моего знакомства с генералом Гасфортом в Омске. Принял он меня очень приветливо; несомненно, что в тех условиях, в которых он тогда находился, приезд командированного в его край члена пользовавшегося тогда уже большим авторитетом Русского Географического общества был как раз в интересах генерал-губернатора, искавшего всякой поддержки в своих начинаниях со стороны независимых, беспристрастных и сколько-нибудь авторитетных свидетелей его действий.

При представлении моем Гасфорту я имел осторожность не произнести ни одного слова по поводу главной цели своего путешествия в Тянь-шань... Я выразил только глубокое сочувствие Географического общества к деятельности Гасфорта на юго-восточной окраине Киргизской степи и в особенности к колонизационному движению в Заилийский и Семиреченский края и сообщил ему, что Общество поручило мне изучить как природу мирно завоёванного им края, так и успехи в нём русской колонизации. [52]

Вот почему я и не сомневаюсь, сказал я, что просвещённый инициатор нашего поступательного движения в Центральной Азии даст мне возможность не только посетить Верное, но и изучить, по возможности, геологическое строение края, его флору и фауну, а также и население соседней горной страны.

Гасфорт в ответ на это высказал надежду, что его роль, как носителя просвещения в Средней Азии, может принести более пользы для России, чем скороспелое, по его мнению, занятие водного пути, проходящего по чужому государству, прославленным его соседом по генерал-губернаторству, и что его мирное завоевание богато одаренного природой края будет оценено впоследствии историей, а что пока ему приходится уже радоваться, что уважаемое всей Европой Русское Географическое общество обратило свое внимание на только что занятый им край, почему он и приветствует молодого учёного, стремящегося к его изучению. При этом Гасфорт обещал немедленно исполнить мое желание и предписать местным властям оказывать самое широкое содействие моим исследованиям и давать мне достаточный конвой для поездок в горы Заилийского края, а также посылать вслед за мной топографов для съёмки, по возможности, всех моих маршрутов.

Гасфорт тут же познакомил меня с находившимся у него в это время начальником всех топографических работ в Западной Сибири, генерал-майором бароном Сильвергельмом, и поручил ему показать мне не только все сводные картографические работы, но и все съёмочные планшеты, исполненные в киргизских областях за время управления Гасфорта.

Поручение генерал-губернатора было исполнено с удовольствием честным и добродушным финляндцем, тем более, что он надеялся, что Географическое общество при своих связях с Главным штабом напомнит ему о необходимости поскорее снабдить Омск хорошими инструментами. Оказалось, что планшеты и вообще инструментальные съёмки омских топографов были прекрасно исполнены и что только в их сводных картографических работах замечались крупные недостатки, которые объяснялись тем, что съёмки таких громадных пространств не могли быть произведены ни одновременно, ни однородно. Различные пространства были сняты разными топографами и притом в разное время, одни инструментально, другие глазомерно, третьи нанесены на сводные карты только по расспросам, и сводка всего этого разношёрстного материала производилась торопливо и преждевременно по внезапному требованию начальства, в угоду ему. А какую роль играла эта угода, объяснили мне омские картографы.

Один раз принесли Гасфорту, по его требованию, несколько новых съёмочных планшетов. Осматривая их очень внимательно, он заметил, что в некоторых междуречьях Киргизской степи на водоразделах совсем нет гор, и осведомился, почему не изображены там горы. Получив в ответ, что никаких гор в этой местности нет, Гасфорт заметил, что у топографов при их некультурности нет никакого критерия в их суждениях, а что тут, [53] по его, Гасфорта, соображению, должны быть горы. Через несколько дней после того Гасфорту была представлена сводная карта сибирского пространства Киргизской степи, на которую предполагавшиеся им горы и были нанесены (!). Гасфорт остался очень доволен тем, что горы оказались там, где он их предполагал, а на мой вопрос барону Сильвергельму о том, что же сделалось с подлинными планшетами, я получил в ответ: «планшеты мы, конечно, не исправляли, а только их припрятали. А как же при составлении сводной карты нам было не потешить старика?».

Во время краткого моего пребывания в Омске я успел познакомиться, хотя ещё довольно поверхностно, с лучшими деятелями города, о которых я уже упоминал выше. Но особенное внимание мое обратили на себя двое талантливых молодых офицеров, незадолго перед тем окончивших курс в Омском кадетском корпусе, которые сами искали случая познакомиться со мной.

Один из них, родом казак, поразил меня не только своей любознательностью и трудолюбием, но и необыкновенной, совершенно идеальной душевной чистотой и честностью своих стойких убеждений; это был прославившийся впоследствии как путешественник и исследователь Сибири и Центральной Азии Григорий Николаевич Потанин. Он был сыном весьма талантливого и любознательного казачьего офицера, который в первой четверти XIX века был часто командируем в киргизские степи. Путешествуя по ним в пределах области Сибирских киргизов (ныне Акмолинской), он доходил до берегов реки Чу и пределов Кокандского ханства. Некоторые из интересных его маршрутов и глазомерных съёмок дошли до Гумбольдта и были им использованы в его «Центральной Азии». Под конец жизни, несмотря на свою известность и заслуги, отец Потанина был разжалован в простые казаки, но сын его был принят в кадетский корпус в городе Омске и окончил там курс с большим успехом. В это время казачьи офицеры в чине хорунжего получали в год всего только по 90 рублей жалованья и пополняли свои бюджеты легкими при их командировках и исполнении служебных обязанностей в Киргизской степи поборами с киргизов. Но в этом отношении один Г. Н. Потанин составлял исключение. Действуя неуклонно по своим чистым и честным убеждениям, он не собирал с киргизов никаких поборов и ухитрялся жить на свои 90 рублей. С разрешения высшего начальства он занялся разборкой омских архивов и извлекал оттуда драгоценные для истории Сибири и сибирских казачьих войск данные. Само собой разумеется, что я не только заинтересовался судьбой молодого офицера, но, при дальнейшем с ним знакомстве, старался развить в нём любовь к природе и естествознанию, что впоследствии и привлекло выдающегося молодого человека в Петербургский университет и выработало из него замечательного путешественника, этнографа и натуралиста.

Другим лицом, особенно меня заинтересовавшим в Омске, был Чокан Чингисович Валиханов. Киргиз родом из Средней орды, он был внуком последнего киргизского хана Валия и правнуком знаменитого [54] Аблай-хана, потомка Чингис-хана. Его мать была родная сестра «Митридата» киргизского народа — Кенесары Касимова. Родная его бабка по отцу — вдова хана Валия — со своими детьми оставалась верной России, в то время когда остальные её родичи, дети хана Валия от первого брака и его братья, не хотели признавать того, что хан Валий принял русское подданство. Александр I с большим вниманием отнёсся ко вдове хана Валия и велел выстроить ей первый в киргизской степи дом, в котором и родился Чокан Валиханов. Обладая совершенно выдающимися способностями, Валиханов окончил с большим успехом курс в Омском кадетском корпусе, а впоследствии, уже в Петербурге, под моим влиянием слушал лекции в университете и так хорошо освоился с французским и немецким языками, что сделался замечательным эрудитом по истории Востока и в особенности народов, соплеменных киргизам. Из него вышел бы замечательный учёный, если бы смерть, вызванная чахоткой, не похитила его преждевременно, на двадцать восьмому году его жизни. Само собой разумеется, что я почёл долгом обратить на этого молодого талантливого человека особенное внимание генерала Гасфорта и по возвращении моём из путешествия в Тянь-шань подал мысль о командировке Валиханова в киргизской одежде с торговым караваном в Кашгар, что и было впоследствии осуществлено Валихановым с полным успехом.

Цель моей двухдневной остановки в Омске была вполне достигнута, и третьего июня я выехал из Омска в Барнаул.

На пути к Барнаулу, между Иртышом и Обью, расстилалась вёрст на 700 обширная и интересная Барабинская степь, или Бараба, в то время ещё мало привлекавшая русскую колонизацию. Дорога моя до города Каинска, на расстоянии 480 верст, шла вдоль реки Оми. На первых тридцати верстах я ехал через безлесную степь, но затем по приезде на правый берег реки опять встретился с берёзовым мелколесьем — «колками». В промоинах высокого левого берега Оми виднелись ещё не растаявшие наносы снега. На самой степи самыми характерными травами были ковыль (Stipa parmata) и медовик (Phlomis tuberosa).

Четвёртого июня погода была бурная и холодная, шёл град. Местность была утомительно однообразна. Встречавшиеся деревни были хуже выстроены и казались беднее, чем в Тобольской губернии. Город Каинск, в который мы приехали к вечеру четвёртого июня, мало чем отличался от крупных сибирских селений: в нём была только одна церковь, но жило, однакоже, до 2 700 жителей в 470 дворах.

За Каинском я окончательно расстался с Омью и с утра пятого июня достиг уже самой характерной части Барабинской степи, характеризуемой, главным образом, обилием озёр и почти совершенным отсутствием текущих вод. За станцией Убинской, вдали, влево от дороги осталось обширное озеро Убинское. Низменная, болотистая поверхность степи поросла берёзовым и ивовым мелколесьем. Некоторые перелески были украшены тёмнооранжевыми, огненного цвета букетами сибирской купальницы (Trollius asiaticus). Появился на степи чуждый нашей европейско-русской [55] равнине розовый первоцвет (Primula cortusoides). Самым распространённым кустарником была наша обыкновенная, так называемая жёлтая акация (Caragana arborescens), которая, будучи вывезена из Сибири в XVII веке, заполняла сады наших предков.

Обилие пресноводных озёр в Барабинской степи, не имеющих стока, находилось в противоречии с распространённым тогда между географами убеждением, что всякое озеро, не имеющее стока, превращается в солёное. Очевидно, вопрос о том, при каких условиях озёра, не имеющие стоков, могут сохранять свою пресноводность и при каких они становятся солёными, мог быть разрешён только внимательным и притом сравнительным изучением пресноводных озёр Барабинской степи и солёных Киргизской, и хотя Барабинская степь была впоследствии посещена и изучена таким основательным учёным, каким был академик Миддендорф, ещё много остаётся сделать для изучения озёр Средней Азии, к которому так внимательно относилось и относится во всё последнее тридцатилетие своей деятельности Русское Географическое общество.

Шестого июня, в 9 часов утра, из-за густого соснового бора, сопровождавшего её течение, показалась величественная река Обь. На песчаных берегах её появились впервые и некоторые сибирские растительные формы: роскошный пурпуровый остролодочник (Oxytropis uralensis) и вид дикого горошка (Orobus alpestris), но преобладающими в сосновом бору были обыкновенная европейская брусника, черника, голубика и т. п.

Переправа через Обь заняла у меня целый день (шестого июня) с 9 1/2 часов утра до солнечного заката. Для того чтобы совершить эту переправу, пришлось тянуться бечевой вверх по течению вёрст на девять. Вся эта процедура продолжалась часов семь. Затем мы уже стали переезжать поперёк Оби, но, достигнув её середины, были застигнуты сильной грозой. Дождь, сопровождаемый непрерывными молниями и сильными раскатами грома, заливал нас. С трудом мы пристали к берегу, где на возвышенности было расположено обширное село Бердское с тремя церквами.

Обь между Барнаулом и Бердским образует громадный изгиб, так что на пути из Барабинской степи в Барнаул, расположенный на левом берегу Оби, приходилось переезжать реку два раза. В Бердском я не останавливался, а продолжал свой переезд через пространство, огибаемое Обью, посреди которого протекает правый приток Оби река Чумыш. К сожалению, мне пришлось проехать вторую станцию от Бердского — село Медведское — ночью. Между тем волнистая и живописная местность эта крайне меня интересовала, потому что здесь находились первые обнажения твёрдых горных пород (глинистых сланцев, кристаллических диоритов и конгломератов) Алтайского нагорья, служащих продолжением поднятия Салаирского кряжа и обусловливающих изгиб, или луку, образуемую Обью.

Когда утром седьмого июня я достиг реки Чумыша, то встретил здесь ту же песчаную почву, те же хвойные леса и ту же обыкновенную европейско-русскую растительность. От Чумыша до второй переправы [56] мы проехали вёрст сорок; к Оби спустились вдоль продолговатого песчаного пригорка, на котором я с радостью встретил три новые для меня роскошные азиатские растительные формы: астрагал (Astragalus sabuletorum), солонечник (Statice gmelini) и душистую жёлтую дикую лилию (Hemerocallis flava). Переправа через Обь здесь была далеко не так затруднительна и опасна, как в Бердском; до Барнаула от переправы уже оставалось только тринадцать вёрст, и к шести часам вечера я был в городе.

Барнаул расположен на левом берегу Оби, при впадении в неё реки Барнаулки, на левой стороне этой реки, вдоль которой он был растянут более, чем вдоль Оби. Все продольные улицы города были параллельны с Обью. Барнаульский завод был расположен на плотине реки Барнаулки, запруженной в обширный и прекрасный пруд. Правый берег реки поднимался высоко и довольно живописно над её запрудой; на нем строилась кладбищенская церковь. На одной из площадей города возвышался гранитный обелиск в память столетия существования Алтайских горных заводов; почти вся площадь была окружена казёнными каменными зданиями, но все частные дома, несмотря на комфорт и даже роскошь, с которыми жили горные инженеры, были деревянные. Во время моего пребывания в Барнауле (1856 г.) домов насчитывали до 1 800, а число жителей превосходило 10 000 обоего пола.

Остановился я в Барнауле, согласно данному мной слову, у гостеприимно приглашавшего меня к себе В. А. Полетики. Через него я очень скоро познакомился со всем барнаульским обществом.

Хотя город Барнаул не отличался внешней красотой своих зданий, но зато внутри их всё было убрано с комфортом и роскошью, и всё казалось жизнерадостным. Общество, всё однородное, состояло из очень хорошо образованных и культурных горных и лесных офицеров и их семейств, сильно перероднившихся между собою, а также из семейств двух-трёх золотопромышленников, отчасти бывших в своё время также горными офицерами. Жили они весело и даже роскошно, но в их пирах не было той грубости, которой отличались оргии членов Главного управления Западной Сибири в Омске. Эстетические наклонности горных инженеров Алтайского горного округа проявлялись не только в убранстве их комнат и изящной одежде их дам, но и в их знакомстве как с научной, так и с художественной литературой и, наконец, в процветании барнаульского любительского театра, который имел даже своё собственное здание. Многие из горных инженеров, постоянно принимая участие в любительских спектаклях, выработали из себя тонких, образованных артистов, между которыми в моей памяти остались горный инженер Самойлов, брат знаменитого актера Самойлова, а в драматических ролях молодой горный инженер Давидович-Нащинский. В женских же ролях две из жён инженеров были также очень выдающимися артистками.

Одним словом, Барнаул был в то время, бесспорно, самым культурным уголком Сибири, и я прозвал его сибирскими Афинами, оставляя прозвание Спарты за Омском... Но, конечно, между этими городами и [57] древними городами Греции было различие, пропорциональное различию культуры Сибири в половине XIX века от культуры древней Греции. Да и сибирская Спарта, при грубости её воинственных нравов, не имела спартанской чистоты и безупречности, а в сибирских Афинах были свои тёмные стороны. К описанию барнаульской жизни я возвращусь далее.

Горный начальник Алтайского горного округа, полковник Андрей Родионович Гернгросс, принял меня очень приветливо и не только предписал управляющему Змеиногорским краем оказывать мне возможное содействие при моих поездках по Алтаю, но снабдил меня палаткой, которая оказала мне во всё время моего путешествия в Алтае и Тянь-шане большие услуги.

Ознакомление с Барнаулом, его обществом, среди которого мне пришлось впоследствии провести зиму 1856/57 гг., с барнаульским горнозаводским производством, интересными его геологическими, палеонтологическими и археологическими коллекциями, с новыми прекрасными съёмками, произведёнными в Алтайском горном округе по инициативе М. Н. Муравьёва, а также непосредственное приготовление к моему снаряжению заняли у меня полторы недели, и я собрался в путь только к 19 июня.

Выехал я из Барнаула в этот день утром: ехал на почтовых, но не с обычной на этом тракте скоростью, вследствие остановок, вызываемых моим желанием основательно ознакомиться с характером приалтайской страны. Дорога моя на двух первых перегонах шла параллельно течению Оби, а далее — параллельно реке Алею, через степи, покрытые роскошной ранней летней растительностью.

Через неширокий Алей мы переехали 20 июня очень рано утром. От станции Калмыцкие мысы, расположенной на реке Чарыше, я увидел впервые в синей дали Алтайские горы. Первым трём «сопкам», служащим предгорьями Алтаю, казаки дали названия: Воструха, Речиха и Игнатиха; за ними в действительно синей дали возвышается Синюха. Так как каждая из этих гор возвышается отдельно и не представляет сплошного хребта, то сибиряки называют их «сопками», хотя в них нет ничего вулканического. Мало того, сибиряки говорят: «сопки дымятся», когда, притягивая к себе облака, сопки окутываются ими. Далее, когда казаки видят сплошной хребет, то называют его «урал», в виде не собственного, а нарицательного имени. Поразило меня также употребление казаками глагола «доказать» в смысле сообщить. За Калмыцкими мысами, на берегу речки Локтёвки я встретил первые обнажения твёрдых горных пород Алтая: это были серые порфиры, на скалах которых росли типичное алтайское растение — патриния (Patrinia rupestris) и алтайские виды очитка (Sedum).

Ночевал я с 20 на 21 июня на станции Саушке для того, чтобы посвятить следующий день осмотру имевшего уже всемирную известность Колыванского озера, отстоящего верстах в двух или трёх от названной станции. Озеро это, расположенное в слегка холмистых предгорьях Алтая, поражало всегда путешественников, посещавших Алтай, причудливыми [58] формами своих гранитных скал, вертикально поднимающихся вблизи и вдали от него в слегка холмистой местности.

Гранитные скалы Колыванского озера по своим формам имеют себе соперников лишь в гранитных скалах горы Брокена в Гарце. Разница между теми и другими состоит в том, что скалы Брокена слагаются из отдельных гранитных глыб, наваленных одна на другую в хаотическом беспорядке наподобие матрацов; колыванские же скалы при своих фантастических формах имеют более скорлуповатую отдельность. Отдельные скалы поднимаются по обеим сторонам барнаульской дороги и поверхности слегка волнующейся ковыльной степи, а самые фантастические находятся к западу от неё. Довольно плоский дугообразный западный берег озера состоит из тех же гранитов. На северном берегу, у подножья высоких скал уже в то время устраивался сад и в нём большой деревянный навес или веранда, откуда был прекрасный вид на озеро и вдающийся в него с восточной стороны скалистый мыс. Близ юго-восточного угла озера берёт начало речка, питаемая, повидимому, болотами, образуемыми водой, просачивающейся из озера. С южной стороны озера поднимается гора, возвышающаяся метров на 150 над уровнем озера, поросшая берёзовым мелколесьем и не особенно многочисленными пихтами. В водах растёт плавающий чилим (Trapa natans), характеризуемый своими угловатыми орехами. Сухопутная растительность около озера мало чем отличается от европейской, только дикая татарская жимолость (Lonicera tatarica), перешедшая из Алтайского нагорья в несметном количестве в наши сады, и красивые бледножелтые касатики (Iris halophila), украшающие берега, напоминают путешественнику, что он находится уже в глубине Азии.

Из Саушки я приехал в Змеиногорск 22 июня и решил посвятить недель пять на изучение Алтая. За это время я посетил заводы Змеиногорский и Локтёвский, все рудники змеиногорской группы, а также рудники, расположенные по системам рек Убы и Ульбы. Эти экскурсии заняли около месяца времени. По отношению к Змеиногорскому руднику меня интересовали ближайшие причины падения этого рудника, прежде первого по богатству в Алтае и, в частности, в Змеиногорском крае, и отношение Алтайского горного управления к многочисленному тогда крепостному горнозаводскому русскому населению Алтая. Такое изучение я мог, впрочем, закончить только проведя зиму 1856/57 годов в Барнауле, а потому возвращусь к этому предмету далее.

Змеиногорск не показался мне особенно привлекательным. Он расположен в очень холмистой местности, но окружающие его каменистые горы лишены лесной растительности. Городок состоял из деревянных некрасивых домов, но внутреннее их убранство отличалось тем же комфортом, как и в Барнауле. Одним словом, Змеиногорск был самым значительным культурным центром внутреннего Алтая. Несмотря на сильное истощение рудника, в нём всё еще производились разведочные работы, которые позволяли геологу с молотом в руках проникнуть в подземное царство Алтая, где каторжных работ не существовало, да и громадные [59] отвалы позволяли ознакомиться со всем тем, что когда-либо извлекалось здесь из недр земли, не исключая и «чудских» орудий бронзового периода. В Змеиногорском, Черепановском и других рудниках Змеиногорской группы и на Локтёвском заводе я встретил самое радушное гостеприимство образованных и культурных горных инженеров.

Но самой интересной поездкой моей в Алтае была поездка в долины рек Убы и Ульбы и в особенности в самую внутреннюю и интересную из обитаемых алтайских долин — Риддерскую. Спутником моим в этой поездке был прекрасно знакомый с Алтаем, образованный и культурный офицер корпуса лесничих (Вся лесная администрация Алтая, как и горная, в то время имела офицерские чины и носила военную форму) Коптев. Он был только года на четыре старше меня и, женатый на дочери одного из алтайских горных инженеров, овдовел незадолго до моего прибытия, почему охотно поехал со мной попутешествовать в алтайских долинах.

Выехали мы на эту поездку из Змеиногорска 20 июля. Дорога от плотины обширного Верхнего Змеевского пруда шла всё в гору на кряж Мохнатых сопок, состоявших из гранита. Достигнув перевала, с которого видны были высокие горы Колыванского кряжа — Синюха и Ревнюха, дорога спускалась к реке Алею по наклонной степной плоскости. С этого спуска вдали за двенадцать верст на серебристой ленте Алея видно было обширное селение Старо-Алейское. Селение это имело вид замечательно богатый и зажиточный, но находившаяся в нём, вместо храма, старая, покачнувшаяся часовня достаточно указывала на то, что тысяча жителей селения принадлежала к староверам, и что воздвигать новый такой благолепный храм, какой бы они, может быть, желали построить себе, им не позволяли. За Старо-Алейским, отстоящим в девятнадцати верстах от Змеиногорска, мы переправились через Алей в брод. Течение его было быстрое, берега состояли из наносов. Степь за ними была однообразна, но вблизи дороги влево остались невысокие скалистые горы, возвышавшиеся очень разорванным гребнем. Они состояли из гранита и составляли продолжение Убо-Алейского кряжа. Самая же степь была волниста и пересечена пологими оврагами. За Старо-Алейским кое-где мы встречали на степи посевы пшеницы, полбы, овса и проса богатых крестьян Старо-Алейской волости. Местами попадались солонцы, которые можно было узнать по их растительности, состоящей из солонечника (Statice gmelini) и галофитов (солянок). На небольших речках, протекающих по этой степи, — Золотушке и Грязнушке, находились два рудника — Гериховский и Титовский, но оба, так же как и соседний с ними Сургутановский, были давно оставлены; даже и строений на них не было, и только на Титовском руднике производились разведки пришлыми на время работниками. Гериховский холм, осмотренный мной, состоял из порфира, брекчии и известняков.

В этих последних я, к большому моему удовольствию, нашёл множество окаменелостей девонской системы. [60]

Солнце уже закатилось, когда я, увлечённый отыскиванием окаменелостей, выехал из Гериховского рудника в своём просторном тарантасе, в котором все собранные мною сокровища легко поместились. Сначала мы ехали вдоль речки Золотушки вверх её течения, но затем повернули через степь к юго-востоку. Смерклось очень скоро, и так же скоро мы потеряли дорогу. Пришлось ночевать в степи. На рассвете 21 июля наших лошадей, пасшихся на степи, не оказалось. Ямщик отправился разыскивать их, когда уже светало. Когда же взошло солнце, то озарило находившуюся верстах в восьми впереди нас пологую куполообразную гору, на вершине которой были видны строения. По удостоверению Коптева, это был Сугатовский рудник. При помощи моего служителя лошади были нами найдены довольно скоро, но ямщика не было, и мы без него решились ехать прямо в Сугатовский рудник, переехали в брод речку Вавилонку и начали подниматься на шестивёрстный подъём, который и проехали благополучно. Сугатовский рудник был одним из богатейших железных и серебряных рудников Алтая. Сугатовская гора состояла из порфира, прорезанного штоком чистого железняка и заключавшего ещё много мягких охристых рассыпных руд. Рудник исполнял в то время ежегодно наряд в 250 тысяч пудов руды, содержание которой показывалось в 1 3/4 золотника серебра в пуде руды. От Сугатовского рудника дорога на протяжении 12 вёрст спускалась к реке Убе, которая здесь уже вышла из горной долины и текла свободно в невысоких, но крутых берегах довольно быстро и широким разливом. В трёх верстах после переправы через неё находилось уцелевшее селение Николаевского рудника, хотя рудник уже не действовал, а на нем производились только разведки.

Местность около Николаевского рудника всё еще была степная. Через восемь вёрст от Николаевска мы выехали степью на Убу, против Шемонаихи, обширного и цветущего селения, расположенного на правом берегу Убы, при самом выходе её из горной долины в степь. За Убой возвышалась гора, которая, судя по её разорванному профилю, несомненно состояла из гранита. От Шемонаихи до Выдрихи на двадцати верстах дорога шла уже вверх по Убинской долине, ограниченной с обеих сторон гранитными горами. За Выдрихой дорога начала удаляться от Убы и быстро подниматься в гору. Несколько верст не доезжая до следующей станции Лосихи, отстоящей от Выдрихи в двадцати верстах, внезапно открылся очаровательный вид на долину Убы, расширявшейся здесь в котловину, посреди которой извивалась широкой лентой величественная река и раскидывалось обширное селение, спускавшееся в котловину с подножья порфирового холма. Спуск наш с гранитных гор был длинный и крутой, по наклонной плоскости с быстрым падением, мимо глубокого оврага. Весь скат порос роскошной растительностью необыкновенно высоких степных трав, между которыми выделялись красивые крупные розовые цветы хатьмы (Lavatera thuringiaca) и стройных диких мальв (Althaea ficifolia), густые пучки ковыля (Stipa capillata) и крупные поникшие соцветия чертополоха (Cnicus cernuus). Нижняя часть заросла густым [61] кустарником, между которым характерный алтайский волчеягодник (Daphne altaica) наполнял воздух ароматом своих бело-розовых цветов. За широкой котловиной, спуск в которую живо напомил мне, хотя не в столь грандиозном виде, один из спусков в Валлезскую долину Верхней Роны (descente de Forclas), вдали поднимались высокие Убинские белки, на самом высоком из которых блестели полосы снега.

При спуске в долину с нами едва не случилась катастрофа: бойкая сибирская тройка, запряжённая в наш грузный тарантас, понесла под гору на самом крутом месте спуска, и удержать её не представлялось никакой возможности. В это время я с увлечением рассказывал Ал. Бор. Коптеву свои воспоминания о Валлезской долине, и, заметив, что мой спутник осматривается с беспокойством, улучая минуту, чтобы выскочить из экипажа, я совершенно спокойно продолжал свой рассказ, заполнив им ту критическую минуту, когда лошади, уклонившись от дороги, мчались в направлении к крутому обрыву. Остановить их не было возможности, но находчивый ямщик, собравшись с силой, повернул их круто в сторону, и они, запутавшись в кустарниках, упали, а экипаж, колёса которого были обмотаны высокими травами, остановился.

До ехав до Лосихи, я сделал верхом боковую эксурсию к лосихинскому медному прииску, отстоящему в четырёх верстах от селения, в надежде найти там знакомые мне по барнаульскому музею лосихинские окаменелости. Но отыскать их не удалось. Я только осмотрел прииск и вернулся в селение, откуда мы, исправив наш тарантас, продолжали свой путь.

На двенадцатой версте по дороге из Лосихи в Секисовку открылась очень красивая панорама. Впереди нас показалась гора с седловидной вершиной, отличавшаяся от всех виденных нами до того алтайских гор тем, что её седло, носившее название Проходного белка, поросло обширным и густым сосновным бором. Налево от нас возвышались величественные Убинские белки с их пятнами снега, отчасти задёрнутые покровом облаков. У подножья горы Белоусовского бора на текущей с неё речке Секисовке расположено было обширное село этого имени с хорошо выбеленной деревянной церковью. При въезде в Секисовку меня поразили некоторые особенности в одежде и жилищах обитателей этого селения. Головные уборы женщин состояли из низких кокошников, грациозно обёрнутых легкой белой повязкой, придающей всему головному убору вид тюрбана; рубашки их и панёвы были красиво вышиты красными шнурами. Внутренность их жилищ отличалась замечательной чистотой; некрашенные деревянные полы были тщательно вымыты. Мебель, в особенности шкафы, а также потолки и стены были выкрашены яркими красками. Жителей Секисовки называли «поляками», хотя они говорили только по-русски и были староверами, бежавшими в Польшу ещё во времена патриарха Никона, но вернувшимися в Россию после первого раздела Польши и выселенными сюда Екатериной II.

Между станциями Секисовкой и Бобровкой (22 версты) мы, наконец, перевалили водораздел между Убой и Ульбой, с которого видна была [62] в синей дали на юго-западе находящаяся уже за Иртышом трёхглавая Монастырская сопка. Бобровка представляла собой большое селение, состоявшее из беленьких домиков (мазанок) южно-русского типа, совершенно различных от староверческих, что объясняется тем, что Бобровка была населена казаками и ещё в начале XIX века была казачьим форпостом. За Бобровкой уже скоро смерклось, и последние десять вёрст мы ехали в совершенной темноте до села Тарханского, где и ночевали.

Тарханское расположено на правом берегу Ульбы, в её очаровательной долине, на осмотр которой я употребил весь следующий день (22 июля). Очень рано поутру я выехал верхом на свою экскурсию, целью которой была ближайшая к долине гора Долгая. Скат её был покрыт роскошной травяной растительностью алтайских долин. Гигантские травы были так высоки, что всадник на лошади, едущий по узкой тропинке, утопал в них до пояса. Утренняя роса была так обильна, что падала с трав на меня дождём, и, несмотря на солнечный блеск и безоблачное небо, я до выезда своего на вершину промок, как говорится, до костей. Травяная растительность состояла из высоких злаков (Gramineae), зонтичных (Umbelliferae), мальвовых (Malvaceae), сложноцветных (Compositae), колокольчиков (Campanu Jaceae). Эта масса гигантских растений была оживлена разнообразными и отчасти яркими красками роскошных цветов. Не доходя до вершины горы, травы эти заменялись сначала кустарником, а потом низким дёрном, и, наконец, появились обнажения горных пород, а именно сланцев, с крутым падением их слоев (до 70°).

С вершины горы открылся живописный вид. Обширная долина была украшена широкой серебряной лентой Ульбы, по обе же её стороны возвышались горные хребты, широко одетые тёмным покровом лесов, а из-за этих гор местами виднелись Ульбинские белки, украшенные белыми блестящими полосами снега. Только с одной стороны, юго-западной, долина, расширяясь, терялась в волнистой, беспредельной Прииртышской степи, за которой на отдалённом горизонте в туманной дали поднималась трёхглавая Монастырская сопка.

Достигнув гребня Долгой горы, я переехал на другую его сторону и спустился в боковую долину небольшого притока Ульбы, по которой выехал снова на Ульбу и вернулся в Тарханское. На этом спуске я, к большому своему удовольствию, нашёл то, что было главной целью всей моей экскурсии: обнажения горных пород каменноугольной системы, богатые окаменелостями и доставившие мне обильную добычу.

На другой день, 23 июля, мы продолжали свой путь к Риддерску. Мы были предупреждены ещё в Змеиногорске, что эта последняя часть пути будет затруднительна, так как Ульба там, где она образуется из своих составных ветвей, размыла и снесла благоустроенную дорогу и мосты, произведя большие опустошения. Поэтому горное начальство приняло особые меры для того, чтобы вполне обезопасить нам переезд в Риддерск. Тарантас наш запрягли шестью лошадьми цугом, и, независимо от форейтора, нас сопровождали шесть всадников. Недалеко от селения переправились мы [63] в брод через быструю Ульбу, снесшую мост и рассыпавшую щедрой рукой громадные камни по своей долине. Впрочем, несмотря на опустошения, произведенные своенравной рекой, долина её между горами Долгой и Шипицынской уподоблялась цветущему парку. Древесная растительность её состояла из стройных сибирских тополей (Populus laurifolia), берёз, ив, осин, чермухи и т. п. Группы деревьев перемежались с полянами и зарослями кустарников сибирских пород. Между высокими травами я заметил здесь много пионов (Paeonia hybrida), к сожалению уже отцветших, но разверзавших темнопурпуровую внутренность своих плодников. С каждым поворотом дороги перед нами раскрывались во всей своей красоте всё новые ландшафты. Мы беспрестанно то переезжали в брод через рукава Ульбы или через впадающие в неё горные ручьи, то поднимались на невысокие порфировые утёсы, покрытые роскошной растительностью. В особенности живописны были виды с некоторых из этих возвышений на изгибы реки и нависшие над ней местами скалы; направо от нас видна была гора, возвышавшаяся на сотни метров над уровнем реки. По высокому резко-угловатому ее гребню можно было безошибочно заключить, что она состояла из гранита; местные жители дали ей мало поэтическое, но характерное название Углоуха. Скаты её густо заросли лесом.

На двадцатой версте от Шемонаихи, переехав через Ульбу по глубокому броду, мы достигли обширной деревни Черемшанки, расположенной у самой подошвы Углоухи. Не переменяя здесь нашей грандиозной упряжи мы проехали ещё 12 вёрст до деревни Бутачихи, через самую опасную часть нашего пути, так как здесь-то и было разрушено необычайными разливами искусственное сооружение, состоявшее из громадных каменных плит и тянувшееся на протяжении чуть ли не десяти верст. Подобные сооружения называются здесь «режью». Режь эта была разрушена весной 1856 года, и река разбросала по всей долине громадные камни, из которых режь была сложена.

Бутачиха — довольно обширное селение, живописно раскинувшееся по долине, расположено недалеко от той местности, в которой Ульба образуется из слияния своих составных ветвей. Самая интересная из них — шумный, быстрый и пенящийся горный поток, берущий свое начало из снегов Ульбинских белков и получивший от местных жителей название Громотухи.

День склонялся уже к вечеру, когда мы выехали из Бутачихи, но ещё не совсем смерклось, когда мы доехали, наконец, до Риддерска, где нашли самое радушное гостеприимство в доме образованного горного инженера Риддерского рудника.

Во время моего путешествия по Алтаю, так же как и во время переезда через Ишимскую и Барабинскую степи, меня в высокой степени интересовал вопрос о том, как водворялось и расселялось русское население по приходе своём в страну или местность, занимавшуюся им впервые. Само собой разумеется, что подобного рода наблюдения особенно важны в Сибири, — стране, в которой процесс колонизации не прекращается и доныне. [64]

Нет сомнения, что весь процесс водворения и расселения русского населения находится во власти и прямой зависимости не только от свойств переселяющихся, но и ещё более от местных условий страны, в которую направляется переселение. Меня прежде всего интересовал вопрос: как селились первоначально сибирские переселенцы — одиночно (хуторами) или более или менее скученно, то есть крупными поселками. Вопрос этот легко разрешался в стране типа Ишимской степи. Здесь, как и в большей части чернозёмного сухого континентального пространства Европейской России, жить в междуречных районах, за отсутствием воды, невозможно, а потому можно только селиться на берегах рек и пресных озёр. Притом же вся южная, смежная с киргизскими ордами полоса Сибири была так мало обеспечена от набегов кочевников в XVIII веке, что сельское хозяйство хуторского населения не было гарантировано от разорения, и русским приходилось селиться крупными поселками. Поэтому и ныне в Ишимском уезде, со времени занятия этой страны русским населением, слишком мелких поселков не существует: условия природы и истории страны препятствовали здесь развитию хуторов или заимок.

В иных условиях находились переселенцы Алтая. Здесь природа, богатая водой и строительными материалами, не препятствовала расселению всюду и поощряла развитие сельского хуторского хозяйства; но, несмотря на это, переселенцы, которые начали водворяться в Алтае с начала второй четверти XVIII века, располагались довольно крупными селениями (от 15 до 30 дворов).

Зависело это от того, что при первоначальном водворении переселенцев, приходивших сюда издалека, борьба с дикими силами природы была непосильна отдельным переселенцам (хуторянам) и заставляла их сплачиваться как для эксплоатации местных богатств, так и для самозащиты против соседних кочевников и бродячих инородцев в более или менее значительные селения. Это облегчалось ещё и тем, что первые русские переселенцы Алтая XVIII и XIX веков составляли, как, например, старообрядцы и казаки, крепкие союзы уже на местах прежнего своего жительства в Европейской России или на Урале.

Первый акт водворения переселенцев в новозанятой стране состоял в постройке (там, где это допускалось присутствием воды и строительных материалов, а именно строевого леса или, по крайней мере, глины) более или менее скученного селения; широкое обнесение его обширной изгородью, которой обозначалось общее землевладение первой необходимости — общий выгон (поскотина), а затем сосредоточение на этом выгоне самого дорогого для них и необходимого для обеспечения их существования, защищенного от набегов хищных зверей и полудиких кочевников домашнего скота. Только со второго года своего водворения переселенец принимался за земледелие, присваивая себе из общей массы земель, занятых его колонизацией путём беспрепятственного захвата, столько земли, сколько он мог обработать. Он расчищал её от растительных зарослей (лесных, кустарных или травяных) для посева. Все односельцы с уважением относились [65] к его правам на росчисти, и так как никто не оспаривал этих прав, то переселенцу не было надобности до поры до времени занимать новые земли для образования хуторов. Он продолжал жить в своём дворе и в своём селении до тех пор, пока не бросал своей истощившейся пашни, и заводил хутор (заимку) на свежем месте только тогда, когда не находил земли для новой росчисти близко и когда для образования её необходимо было ему переселиться хотя бы временно на новое место. Таким образом и возникали заимки и выселения в них, но не ранее как через несколько лет после первоначального поселения в стране или местности. Однако такие вторичные переселения были вызываемы не одними экономическими соображениями, а имели иногда целью уход от притеснений религиозных и иных, как это случилось в Алтае при бегстве староверов «за камень», то есть через горный хребет в бассейн реки Бухтармы.

Посещённые мной в 1856 году поселки Алтая сохранили и до половины XIX века свои первоначальные крупные размеры и не рассыпались на хутора; ещё менее могли рассыпаться крупные посёлки вдоль большого сибирского тракта и в Ишимской степи, где сама природа не допускает, как и на чернозёмном пространстве России, расселения жителей мелкими хуторами на небольших отрубных участках, что, однако, возможно не только во всём полесье Европейской России, начиная от Новгородской Руси и Московской промышленной области до Вятской и Пермской губерний, но также и на крайнем нашем Востоке — за Байкалом и до Японского моря.

Возвращаюсь к продолжению своего рассказа. 25 июля, на второй день нашего приезда в Риддерск, мы предприняли с Коптевым восхождение на Ивановский белок. Выехали мы с рассветом в экипаже до того места, где р. Громотуха выходит из своего дикого ущелья в долину, в которой, сливаясь с рекой Тихой, образует Ульбу. Здесь мы пересели на ожидавших нас с проводниками верховых лошадей.

Первый подъём был очень крут. На расстоянии метров приблизительно 250 над долиной, на крутых, безлесных скатах я встретил первые растения чудной альпийской алтайской флоры. То были крупные золотисто-жёлтые цветы альпийского алтайского мака (Papaver nudikaule), синие горечавки (Gentiana procumbens) и тёмнопурпуровые цветы камнеломки (Saxifraga crassifolia), крупные, круглые листья которой употребляются местными жителями как суррогат чая под названием «копорского» чая.

Когда мы достигли лесистого гребня, подъём наш утратил свою крутизну; зато лес был едва проходим. Срубленные деревья лежали поперёк исчезавшей в густых зарослях тропинки. Даже на полянах травы и кустарники доходили всаднику до пояса, но это были европейские типы растений. При подъёме ещё от 130 до 150 метров исчезла берёза, и лес сделался совершенно хвойным: к ели и сосне присоединились лиственица и сибирский кедр. Там же, где попадались крутые скаты, обнажённые от лесной растительности, они были покрыты альпийскими травами алтайской флоры: то были бледнолиловый водосбор (Aquilegia glandulosa), бледножёлтый мытник (Pedicuiaris), яркожёлтый лен (Linum [66] sibiricum) и жёлтый лук (Allium flavum), синие змееголовники (Dracocephalum altaicum и Dr. grandiflorum), алтайские виды смолёвки (Silene) и володушки (Bupleurum), и некоторые, впрочем, европейского типа, орхидеи (Cymnadenia conopea, Coeloglossum viride) и другие.

Еще выше — на 150 метров — начали исчезать лиственицы и ели, да и самые сосны были покрыты хвоей только с западной и северо-западной стороны, а с юго-восточной, под влиянием сухих континентальных ветров, были совершенно обнажены. Ещё выше сосны потеряли характер деревьев и превратились в низкорослый стланец, на полянах между которым появились алтайские формы высокоальпийского характера: низкорослые, с крупными, большей частью яркими цветами. То были одевавшие скалы розовые цветы дриады (Dryas octopetala) и синие — горечавок (Gentiana altaica, pratensis, glacialis, silvestris и obtusa), из которых самая тонкая и нежная, Gentiana glacialis, выставлялась из трещин скал. В тех же расселинах гнездились белые и жёлтые камнеломки (Saxifraga), патриния (Patrinia rupestris) и многие сложноцветные: мелколепестник (Erigeron alpinum), горькуша (Saussurea pygmaea и S. pycnocephala) и белые, пушистые звёзды «порезной травы» (эдельвейса, Leontopodium alpinum).

Наконец, объехав длинной дугой с южной стороны вершину Ивановского белка, мы взобрались на неё. Довольно обширная площадь, образующая эту вершину, состоит из множества плоских гранитных скал. Вид с окраин этой площади был чрезвычайно обширен и величествен. Позади дикое ущелье Громотухи замыкалось кряжем Ульбинских белков, между которыми особенное внимание обращали на себя Проходной и Рассыпной. Впереди были видны Тургусунские белки, а влево через Риддерскую долину в поражающей своей синевой дали Риддерская Синюха и Убинские белки; к сожалению, многие из гор были в это время закутаны облаками. Везде на северных склонах горных вершин были видны широкие полосы и пятна снега, но сплошного снежного покрова, как на Алтайской Белухе или на Тянь-шане, на всех этих белках не было видно.

Только что мы взошли на вершину Ивановского белка, как сильный ветер нанёс на нас облако, задёрнувшее нас покрывалом густого тумана. На окраине вершины мы нашли стол, поставленный знаменитым ботаником Ледебуром на месте, где он произвёл своё измерение. Наступившая сильная непогода помешала мне сделать гипсометрическое измерение. Температура понизилась до 4° Р, в то время когда в Риддерске было 14°.

Пробыв на вершине около часа, уже в непроглядном тумане мы начали спускаться по крутому гранитному северо-западному скату, на котором около широких снежных полос роскошно цвели высокие альпийские травы: розовая кортуза (Cortusa matthioli) и нежно белая ветреница (Anemone narcissiflora), Cladonia acutifolia, очирок (Sedum elongatum), Gymnandra altaica, горечавки (Gentiana altaica и G. glacialis) и другие специально алтайские и альпийские растения. [67]

Западный ветер дул с необыкновенной силой, и, начиная от половины спуска, полил проливной дождь с градом, так, что когда мы часа через два доехали до выхода Громотухи из её ущелья и сели в экипаж, то уже промокли до костей.

На следующий день я осматривал Риддерские рудники под землей, но испортившаяся погода и сильное недомогание вследствие простуды заставили меня отказаться от первоначального намерения пройти через Проходной белок в долину Чарыша, и 27 июля я выехал из Риддерска, посетив ещё Убинскую долину, а к вечеру 30 июля вернулся в Змеиногорск, где быстро приготовился к своему отъезду через Семипалатинск на осуществление своей заветной и затаённой мечты — достижения Тянь-шаня.

1 августа я выехал из Змеиногорска и два дня (2 и 3 августа) употребил ещё на осмотр юго-западных предгорий Алтая близ Николаевского и Сугатовского рудников.

4 августа я выехал из Николаевска, в трёх верстах от которого переправился через реку Убу по знакомой мне уже переправе. На противоположном, правом, берегу реки поднималась скалистая гора, состоявшая из мелкозернистого тёмнозеленого диабаза (грюнштейна). Гора эта — последняя из сопровождающих течение Убы, которая далее уже течёт к Иртышу по степи. Через пятнадцать вёрст от переправы мы достигли деревни Красноярской, последнего селения Алтайского горного округа, получившего свое название от крупного красноватого песчаного обрыва, простиравшегося дугой вдоль правого берега Убы. Кругом, куда ни направлялся взор, он везде встречал беспредельную степь, и только самое селение было осенено несколькими ивами. Растительность степи была весьма однообразна; среди неё утомительно преобладали ковыль (Stipa capillata), губоцветные — медовик (Phlomis tuberosa), мелкий кустарник таволги (Spiraea crenata) и другие. На горизонте в синеве тумана за Иртышом видны были горы. Дорога от Красноярской деревни шла сначала вёрст восемь вдоль реки Убы, по берегу которой росли ещё кустарники: жимолость (Lonicera) и шиповник (Rosa soongarica), затем поднималась на невысокое плоскогорье и через двадцать шесть вёрст достигала первого казачьего поселения на Иртыше — Пьяногорского. Несколько далее полупути начался уже волнистый спуск к Иртышу. На пологих возвышениях этого спуска бросились мне в глаза груды камней ослепительной белизны. Это были крупные обломки белого кварца, набросанные здесь, очевидно, человеческой рукой. По удостоверению туземцев, это были старые киргизские кладбища. Впереди нас струился и серебрился Иртыш, а около него раскинулся своими красивыми беленькими домиками старый Пьяногорский форпост. Кругом расстилавшаяся степь была очень песчана, что и влияло на её флору, в которой появились характерные растения песков: волоснец (Elymus arenarius), сушеница (Helichrysum arenarium), солодковый корень (Glycyrrhiza echinata), скабиоза (Scabiosa ochroleuca), некоторые виды полыни (Artemisia) и даже некоторые солянки (Salsolaceae). [68]

Верстах в четырёх за Иртышом возвышалась гора Джаманташ (Дурной камень), в седле которой виднелись юрты Киргизского стойбища. Близ форпоста встретились обширные плантации табаку.

За Пьяногорском наш путь шёл уже вдоль Иртышской казачьей линии форпостов. Следующий за Пьяногорским форпост — Шульбинский — находился от него в двадцати пяти верстах. На полупути между обоими форпостами я заметил возвышавшиеся метров на 6 над уровнем приблизившегося к дороге рукава Иртыша и обмытые его водами гранитные скалы. Гранит был чрезвычайно крупнозернистый: бледнорозовый полевой шпат и белая серебристая слюда, входившие в его состав, придавали ему светлый вид. Если бы эти скалы не были обмыты волнами иртышских разливов, то они скрывались бы под большими толщами песчаных наносов, наполненных мелкими и крупными валунами. Самые крупные из этих валунов состояли из чёрного амфиболита. Растительность здесь была более разнообразна чем на степном водоразделе. К этой интересной местности подходил с северо-восточной стороны обширный Шульбинский бор. Самую реку Шульбу мы без затруднения переехали в брод, не доезжая двух вёрст до Шульбинского форпоста.

Так как между Шульбинским и следующим — Талицким — форпостами, на расстоянии всех двадцати пяти вёрст простираются вдоль правого берега Иртыша сыпучие пески, то нам пришлось, во избежание тяжёлого переезда через них, переправиться на левый берег реки Иртыша, имеющей здесь свыше 600 метров ширины, и ехать по этому берегу, поросшему осиной, серебристым тополем и талом, а так же черёмухой и татарской жимолостью. На всём протяжении до Талицкого форпоста местность была весьма живописна и уподоблялась естественному саду, украшенному широкой серебристой лентой Иртыша, извивающейся между берегами и островами, красиво поросшими высокими деревьями. На другой стороне реки виден был спускавшийся издалека по наклонной плоскости к Иртышу Шульбинский бор. Доехав до впадения слева в Иртыш степной реки Чаргурбана (через двадцать вёрст от Шульбинского форпоста), мы вернулись на правый берег реки к Талицкому форпосту и, проехав в этот день ещё одну станцию (24 версты), доехали в сумерки до Озёрного форпоста, где и ночевали, а на другой день, 5 августа, на рассвете прибыли в Семипалатинск.

Текст воспроизведен по изданию: П. П. Семенов Тянь-Шаньский. Путешествие в Тянь-Шань в 1856-1857 годах // Петр Петрович Семенов-Тянь-Шаньский. Мемуары. Том второй. М. ОГИЗ. 1948

© текст - Берг Л. С. 1948
© сетевая версия - Тhietmar. 2009
© OCR - Бычков М. Н. 2009
©
дизайн - Войтехович А. 2001
© ОГИЗ. 1948

Мы приносим свою благодарность
М. Н. Бычкову за предоставление текста.