КУКЕЛЬ Б. К.

ИЗ ЭПОХИ ПРИСОЕДИНЕНИЯ ПРИАМУРСКОГО КРАЯ

(Окончание. См. "Исторический вестник", т. LXV, стр. 413)

II.

Возвратившись в Хабаровку, я застал на берегу лодку с китайской военной командой, в которой оказался бывший губернатор Айгуна Жераминго (насколько припоминаю его фамилию). Через переводчика я узнал, что после Айгунского договора князя И-шана лишили сначала некоторых чинов и прав; но впоследствии, как дальний родственник богдыхана, он был помилован; губернатор же Айгуна Жераминго, обвиненный своим заместителем, был отдан под суд и закован в колодку. Бывший губернатор, подкупив стражу и судебные власти, под конвоем и закованный отправился в Хабаровку и здесь стал ждать прибытия Муравьева, рассчитывая, что последний сжалится над ним, возвратит Амур Китаю и тем спасет его. Жалкое зрелище представлял этот 70-ти-летний дряхлый старик с тяжелой в квадратный аршин колодкой на шее, которого я раньше видел окруженным почетом и роскошью. В одно из моих посещений, когда в лодке не было часового, я предложил Жераминго бежать к нам, обещая, что граф окажет ему полное содействие и не оставит его на произвол судьбы. Несчастный старик не принял моего предложения и со слезами объяснил, что в Пекине находятся в качестве заложников его сын и дочь, которых казнили бы, если бы он бежал; при этом он просил меня передать письмо Муравьеву, сам же он не мог долее ждать приезда графа, так [663] как средства для уплаты стражникам и властям, разрешившим ему незаконную отлучку, истощились. Я взял письмо и с понятной жалостью простился с плачущим стариком, обещая рассказать графу о его горьком положении. Каково же было мое удивление, когда я узнал, что письмо бывшего губернатора содержало в себе разные китайские ругательства и проклятия по адресу Н. Н. Муравьева, будто бы, погубившего его; граф, не смотря на это, оказал ему денежную помощь. Впоследствии, как мне приходилось слышать, старик не был казнен, но остался разжалованным и лишенным всех прав состояния.

Возвращаясь с верховьев Уссури, я надеялся застать в Хабаровске баржи с хлебом для уссурийских переселенцев; но, увы, они еще не прибыли, а между тем осень приближалась. Местный линейный батальон делился с переселенцами наличными скудными запасами, хотя и сам тревожился в ожидании своего хлебного транспорта. Подобные случаи были весьма часты в первые годы лихорадочной колонизаторской деятельности Н. Н. Муравьева по рекам Амуру и Уссури. Средства, которыми он располагал, были крайне скудны, пароходов в то время не было, хлеб и другие продовольственные припасы сплавлялись на неуклюжих, имеющих подобие ящиков баржах, построенных спешно, неумелыми руками солдат линейных батальонов; фарватер рек был почти совсем не исследован, так что во время движения баржи руководились указаниями плывущей впереди лодочки. Все эти обстоятельства пагубно влияли на правильность движения продовольственных транспортов, ставя им на пути всевозможные препятствия. Неуклюжие баржи, мало послушные рулю, быстрым течением реки нередко сносились на мель или разбивались о скалы; приходилось не мало времени тратить на разгрузку, чтобы снять судно с мели; много хлеба или совсем пропадало, или портилось от подмочки. Только привычка переселенцев к занятиям охотой и звероловством и изобилие рыбы в реках Амуре и Уссури давали им возможность извернуться в трудные годы.

Муравьев, конечно, отлично понимал, что такая поспешность может повлечь за собою грустные последствия для переселенцев. Когда я однажды позволил высказаться Муравьеву в этом смысле, упомянув, что ведение «на авось» столь важного дела, как переселенческое, может привести к непоправимым ошибкам, граф, судорожно схватив меня за руку, сказал: «знайте, что наше дело — занять край возможно скорее, мы не должны терять ни минуты времени; если мы не выполним нашей задачи сегодня, то завтра нам могут совсем не позволить; наши ошибки после исправят». Граф был из числа деятелей, так сказать, лихорадочных; увлекшись идеей, он стремился немедленно осуществить свой план, не щадя сил ни своих, ни окружающих лиц, [664] от которых требовал быстроты и точности, вознаграждая и ценя исполнителя нередко выше его заслуг. И действительно, Муравьеву необходимо было торопиться: амурское дело было взято им, так сказать, с боя, неожиданно для всех, на каждом шагу он встречал нерешительность, препятствия и интриги, борьба с которыми утомляла его более, чем личная трудовая жизнь. Ожидания и расчеты Н. Н. Муравьева, что впоследствии переселенческое дело на Амуре и Уссури упорядочится, не сбылись: с уходом его не стало живой лихорадочной деятельности, дела пошли обыкновенным черепашьим шагом, на переселенческий вопрос обращалось мало внимания; много зажиточных крестьян впоследствии устремлялось в южную часть Уссурийского края, достигало по течению реки до Хабаровки, но там они в тщетном ожидании помощи и указаний проедали свои запасы и нередко возвращались на родину нищими. В интересах переселенческого дела мой брат, бывший начальником штаба генерал-губернатора, в первые годы после ухода Муравьева, составил проект по вопросу о пароходстве по Уссури. По проекту требовалось 100,000 рублей, но и этих скудных денег пожалели; только много времени спустя положение дел на восточной окраине заставило правительство обратить серьезное внимание на Уссурийский край.

Не смотря на многочисленные заботы по устройству вновь присоединенной территории и на свою лихорадочную деятельность, Муравьев стремился осуществить широкие задачи, весьма важные для будущего развития Амурского и Уссурийского края. В 1858 году он старался привлечь к торговой деятельности на Амуре богатое сибирское купечество, которое, по его настояниям и просьбе, основало «Амурскую компанию» с трехмиллионным оборотным капиталом. К сожалению, руководительство в этом деле попало в руки лиц неумелых, которые повели предприятие на лавочный, так сказать, аршинный лад, не задаваясь целями более широкой предприимчивой деятельности. В компанейских лавках, открытых на Амуре, приказчики получали только по 10 рублей в месяц, но при этом им разрешено было иметь отдельные от компании торговые помещения с продажею в свою пользу. Вследствие этого, все продукты переходили из компанейского магазина в лавку приказчика, где и продавались по недоступным ценам. Эксплуатируя разными способами казаков, приказчики завели тайную торговлю вином, крайне неблагоприятно отразившуюся на благосостоянии переселенцев. По поводу этого мне пришлось донести начальнику края касательно приведенных мною в 1859 году в Хабаровку уссурийских переселенцев: им были выданы мною на руки значительные суммы, назначенные им в пособие правительством, но через две недели все деньги перешли в карманы приказчиков-торговцев. Неумелое ведение дела и халатное к нему [665] отношение со стороны заведующих влекли за собою постоянные неудачи, которые преследовали и погубили компанию при самом ее рождении. В первый же год существования Амурской компании было отправлено из Гамбурга 4 корабля с товаром для Амура, но ни один из них не прибыл по назначению; в бытность мою зимою 1859 года в Николаевске там продавался с аукционного торга подмоченный товар Амурской компании с судна, разбитого в гавани де-Кастри.

Возвращаюсь к своей служебной деятельности. Поездка к верховьям Уссури заняла почти месяц, так что я только 27-го сентября выехал из Хабаровки и, воспользовавшись идущим из Николаевска американским пароходом «Казакевич», 8-го октября прибыл благополучно в Благовещенск. Здесь ожидали возвращения графа Амурского из поездки его в Японию. Зима быстро надвигалась, поэтому все опасались, что наступившие морозы задержат пароход «Лена», на котором плыл Муравьев. Так и произошло: 15-го было получено известие, что пароход затерло льдами в 200 верстах от Благовещенска. Вследствие этого граф поехал от места остановки парохода верхом, так как иного способа передвижения не было, и с большим трудом и лишениями только 25-го октября прибыл в Благовещенск.

В Благовещенске решено было выжидать, пока не установится санный путь по реке. Я в особенности с нетерпением ожидал отъезда, так как надеялся получить зимою четырехмесячный отпуск, обещанный мне графом, а вместе с отпуском и командировку в С.-Петербург в качестве курьера с разными донесениями и более важной перепиской. В радужной надежде на скорый выезд прихожу я 10-го ноября на обычный обед к Николаю Николаевичу и застаю всех в сборе; граф в это время со свойственным ему оживлением рассказывал о своей поездке в Японию и о посещенном им на обратном пути природном порте на юге Уссурийского края, очень картинно передавая свои впечатления. «Вероятно, очень красивая местность», — заметил я, обращаясь к присутствующим, когда Муравьев вышел в другую комнату. «Ну, этой красотою вы вдоволь полюбуйтесь», — ответил мне секретарь Муравьева г. Спешнев. Я так сжился с мыслью о предстоящей поездке в Петербург, что как-то невольно воскликнул: «с меня будет довольно, — и так уж загоняли, пора отдохнуть!» Инстинктивно обернувшись и заметив в дверях Муравьева, который не мог не слышать моих последних слов, я сконфузился и замолчал. Николай Николаевич, позвав меня в другую комнату, сказал: «Каково ваше мнение относительно поездки на восток; мне, право, совестно, что я вас загонял, как вы справедливо заметили сейчас, командировками; но в настоящее время мне крайне необходимо [666] иметь там надежного человека». На мои слона, что я приехал сюда служить, а потому всегда готов, по мере сил, исполнять его приказания и отдаю себя в полное его распоряжение, граф с обычною деликатностью продолжал: «Нет, я вовсе не желаю приказывать, а прошу вас принять важное поручение; мною получены сведения о политических событиях в Китае, а именно, о столкновении его с Англией и Францией. Необходим, как можно скорее, занять южные гавани в Уссурийском крае, вблизи нашей границы с Кореей, а нашей военной эскадре крейсировать в Японском и Китайском морях на всякий случай. С занятием гаваней Владивостока и Новгородской, нужно будет устроить в них казармы для военных постов, для чего потребуется присутствие и помощь моего чиновника, а тем более инженера». Тронутый деликатностью Муравьева, ого дружеским, неофициальным отношением ко мне, я только спросил, могу ли я рассчитывать после этой командировки на отпуск в С.-Петербург, при чем я повторил, что моя просьба не должна приниматься в расчет в служебных распоряжениях графа. Последний, обняв меня, сказал, что сделает распоряжение, чтобы начальник крейсерской эскадры контр-адмирал Казакевич, по исполнении мною поручения, выслал меня морским путем в С.-Петербург, с донесением к великому князю Константину Николаевичу. Таким образом, вместо запада, мне пришлось двинуться на восток, где предстоял тяжелый путь сначала до Хабаровки, а оттуда через Мариинск в Николаевск, к устью Амура.

17-го ноября, получив инструкции на имя контр-адмирала Казакевича, военного губернатора Приморской области, а также личные указания графа Муравьева-Амурского, я выехал из Благовещенска, напутствуемый сердечными пожеланиями Николая Николаевича. Первую часть до Хабаровки, около 900 верст, я совершал на лошадях в 9 суток, беспрерывно двигаясь день и ночь. Переезд был очень труден; дорог не было; я придерживался берегов Амура, встречая на пути станицы. Раз ночью я едва не утонул; непрочный еще лед, не выдержав тяжести наших саней и лошадей, провалился, и только присутствие духа провожавшего меня до Хабаровки казачьего урядника спасло меня и лошадей с ямщиком, которые уже были под водой. К счастью, станица была недалеко, и мы могли согреться и просушиться. В Хабаровке мне пришлось провести несколько дней, чтобы закончить некоторые служебные дела, отправить курьера с донесениями к графу Муравьеву, поэтому только 1-го декабря мог отправиться в Николаевск по направлению к Мариинску.

Путь от Хабаровска до Мариинска пролегал по совершенно безлюдной местности; на протяжении 600 верст в то время не было никаких поселений, изредка только попадались шалаши [667] кочующих гиляков и гольдов, да в верстах в 100 друг от друга были устроены зимовья, в которых находились запасы сухарей и сушеной говядины, под охраной 2 — 3 казаков. Путешествие я совершал на собаках, находясь все время на полном попечении дикого гиляка, попавшегося на пути и указывавшего дорогу. Необозримые снежные пространства, полное одиночество, скучная однообразная езда, которой, казалось, не предвиделось конца, зимняя непогода при сильных морозах — все это навевало тоскливое чувство какой-то беспомощности и постоянной тревоги, особенно ночью; невольно вспоминались слышанные мною рассказы про тигров, водившихся в этих местах, об их дерзких нападениях на людей и собак. Нередко гиляк сбивался с пути; нередко приходилось ночевать в снегах во время сильных метелей. Особенно одна ночь осталась мне памятною на всю жизнь. Собаки сильно устали и не могли дальше двигаться; мы остановились на опушке большого леса, вдали от реки. Гиляк мимикой пояснил мне, что здесь водятся тигры, что необходимо развести огонь, чтобы согреться и охранить себя от нападения зверей. Имея под рукой сухой валежник, мы вскоре зажгли огромный костер, при котором просидели всю ночь, с одной стороны гиляк, я же, признаюсь, из опасения его близкого соседства, в противоположном конце. Страшная вьюга и мороз свирепствовали всю ночь; я боролся с одолевающим меня сном, чтобы не замерзнуть или не погибнуть от руки гиляка, случайно попавшегося мне на пути. Утром, когда прояснилось и метель успокоилась, гиляк увидел знакомые ему скалы на берегу, направил путь, и мы благополучно выехали на Амур.

При таких условиях и в одиночестве я провел 16 суток, пока не встретил в 350 верстах от Николаевска контр-адмирала Казакевича, который, с трудом выпросив себе отпуск, отправлялся в Россию. Понятно, с каким тяжелым чувством должен был Казакевич повернуть обратно в Николаевск, получив от меня приказ Муравьева подготовить, с открытием навигации, морскую эскадру для крейсирования, а также приступить к снаряжению экспедиции, которая сопровождала бы меня с военной командой для занятия гаваней Владивостока и Новгородской и для устройства военных постов. Три дня ехали мы вместе на собаках, которых было больше 200. При остановках для отдыха, особенно ночью, почуяв зверя, они поднимали ужасный вой, представлявший такой своеобразный концерт, какого мне никогда не приходилось слышать. В тех местностях собаки играют весьма важную роль в хозяйстве гиляков; они возят тяжести, оказывают помощь на охоте и оберегают от нападения тигров; негодных к работе собак гиляки употребляют в пищу. Совместное путешествие с П. В. Казакевичем осталось у [668] него в памяти по одному пустому случаю; при одной остановке я добыл свои путевые припасы и, наловчившись во время своих странствований по пустынным местам в кулинарном искусстве, приготовил для Петра Васильевича суп из курицы, который с голоду показался ему таким вкусным, что почтенный адмирал незадолго до своей смерти, при последнем моем свидании с ним, говорил, что этим супом я на всю жизнь оставил память по себе: как только подавали его любимый куриный суп, воспоминания невольно обращались ко мне, и он находил, что такого вкусного супа, какой был изготовлен мною, ему никогда впоследствии не приходилось есть.

Доехав вместе с Казакевичем до Мариинска, я, по его желанию, отправился вперед, чтобы уведомить в Николаевске о его приезде, при чем Казакевич пригласил меня остановиться в его доме.

27-го декабря я прибыл в Николаевск с радостным чувством, что до открытия навигации проживу в городе, в прекрасном обществе моряков, зимовавших в Николаевске. В то время город был еще в девственном состоянии, имел одну улицу, тянувшуюся вдоль недавно вырубленного леса; в нем находились довольно поместительный губернаторский дом, церковь, военное собрание, дома для разных правительственных учреждений и для квартир служащих и до 10 домов американских купцов, которые привезли постройки в разобранном виде и затем весьма быстро сложили. Дома американцев были прекрасной работы, достаточно теплые, со всеми удобствами и с магазинами в нижнем этаже. Благодаря общительности и простоте П. В. Казакевича, общественная жизнь в Николаевске была приятна; жилось как-то посемейному, не так, как обыкновенно живется в провинциальных городах; нередко устраивались музыкальные вечера, благодаря участию хорошего музыканта г. Овандера, бывшего прежде секретарем консула в Хакодаде. Вследствие какой-то жалобы на него, он был устранен от службы и должен был выехать в Николаевск, где ожидал открытия навигации для следования в Россию. Служебные неудачи, видимо, повлияли на г. Овандера: он стал задумчив, молчалив, и только музыка оживляла его. Впоследствии мне пришлось видеть его в Шанхае в больнице, в состоянии бурного помешательства, а затем в Петербурге, на улице, очень изменившимся: из стройного красивого молодого человека он в 2-3 года обратился в седого сгорбленного старика.

Тяжелое путешествие из Благовещенска в Николаевск очень неблагоприятно отразилось на моем здоровье. Не смотря на все удобства жизни в доме Казакевича. я начал физически слабеть во мне развилось чувство необъяснимой тоски и меланхолия, а за тем ностальгия. Я был вполне убежден, что кончаю свое [669] жизненное поприще и, вероятно, погиб бы, если бы судьба но послала мне молодого доктора Шперка (впоследствии директора экспериментального института в С.-Петербурге), который по окончании Харьковского университета получил назначение в Камчатку, куда он и должен был отправиться из Николаевска с открытием навигации. С г. Шперком я имел случай познакомиться еще в Благовещенске; теперь, узнав о моей болезни, добрейший Э. Ф. Шперк почти не отходил от меня, старался поддержать во мне бодрость духа, заставлял пользоваться в Николаевске всеми развлечениями и обществом, вообще всеми силами старался развлечь меня, а затем передал меня на попечение двух флотских врачей Гомолицкого и Синкевича, прибывших в Николаевск незадолго до его отъезда. Благодаря доброте и сердечности этих лиц, нравственное состояние мое, а также здоровье улучшились, так что к концу зимы я мог заниматься служебными делами.

С последним зимним путем прибыл курьер, который привез мне письма от родных, приказ о производстве меня в войсковые старшины, а также распоряжение графа Муравьева-Амурского, чтобы, по исполнении возложенных на меня поручения, после устройства военных постов в портах Посьета, Мея и нынешнего Владивостока и в гавани Новгородской и по окончании крейсерства нашей эскадры в Японских морях, донесения адмирала Казакевича к великому князю Константину были отправлены со мною морским путем через Шанхай.

В мае началось снаряжение к плаванию; я занялся нагрузкой заготовленных зимою строительных материалов, предназначенных для постройки казарм, приемкой разных инструментов, 4 горных американских орудий (десантных) с большим запасом боевых снарядов. Команда состояла из 100 человек под начальством двух ротных командиров, причем впоследствии предназначенные к занятию посты предполагалось усилить присылкою другой сотни солдат. Для моего поручения были снаряжены, по приказанию адмирала Казакевича, транспортное судно «Манджур» под начальством капитан-лейтенанта Шернера и корвет «Гридень». Не смотря на усиленные работы по снаряжению нашей экспедиции, мы только 2 июня 1860 года снялись с якоря, простившись с адмиралом Казакевичем, посетившим «Манджур» перед самым его отплытием.

Вечером того же дня мы остановились на ночь у мыса Чнырях, где строились батареи для защиты прохода в Амур. Здесь я встретился с моими однокашниками по академии, инженерами Обручевым и Бельцовым, под руководством которых производились эти работы, и в симпатичном обществе дорогих сотоварищей очень приятно провел время, только за полночь возвратившись на пароход. [670]

У мыса Лазарева при входе в Татарский пролив нам пришлось простоять двое суток, по случаю наступившего тумана; к тому же в этом месте попадаются мели, которые требуют большой осмотрительности. Миновав благополучно мелководные места и встретив в проливе попутный ветер, мы через несколько часов достигли залива де-Кастри, где простояли на якоре двое суток. Де-Кастри поражает дикостью и угрюмостью окружающей природы, которую мало оживляло несколько ютившихся на берегу построек. Невольно проникаешься чувством сожаления к обитателям этой убогой и неблагоприятной, по климатическим условиям, местности с дикою растительностью, с неблагодарною почвой и с постоянными туманами. 10 июня мы оставили неприветливый залив де-Кастри и направились в порт Дуэ на Сахалине, чтобы запастись каменным углем. Добыча последнего на Сахалине была еще в зародыше, но уже и в то время военные суда запасались им в порте Дуэ, хотя нагрузка его была сопряжена со значительными затруднениями: порт Дуэ почти не имеет гавани, малейшее волнение препятствует нагрузке, заставляя судно сниматься с якоря и уходить на время в открытое море.

В порте Дуэ я вторично встретился с бывшим ссыльнокаторжным Лахтиным, который бежал с каторги, был пойман и, по моему ходатайству, не возвращен в рудники, а сослан на Сахалин, где и поселился в качестве колониста. Лахтин выразил мне самую искреннюю признательность за оказанное заступничество, которое совершенно изменило его судьбу. По его просьбе, я осмотрел его хозяйство; он успел выстроить себе небольшой дом, развести сад и огород; все это производило приятное впечатление, обнаруживало в бывшем каторжнике задатки старательного работника и хорошего человека с сильно развитым чувством благодарности. Простившись с Лахтиным и пожелав ему благополучия в жизни, я отправился к временному сахалинскому начальнику, прапорщику Корельскому. Не смотря на свои юные годы (Корельскому было не больше 20 лет), он оказался весьма дельным хозяином; его нарядный, прекрасно выстроенный дом, расположенный в красивой долине и окруженный зеленью, огородом и садом, представлял очаровательный сельский вид. Вообще климат во многих местах Сахалина — умереннее по сравнению, например, с Николаевском и благоприятен для сельского хозяйства.

Нагрузив до 12 тысяч пудов угля, мы 12 июня вечером отошли от порта Дуэ; ветер стал усиливаться, переходя в шторм; на нашем судне деятельно приготовлялись встретить его, мои линейные солдатики усердно помогали в чем могли, но к утру ветер стих и наступил густой туман. Мы были далеко от берега, а потому шли полным ходом, держа курс на порт [671] св. Ольги и подавая постоянно сигналы из опасения встречи с другим судном. На море было постоянное волнение, и я, как новичок, сильно страдал от морской болезни, да к тому же, не видя долго берега, стал ощущать тоску, которая была последствием перенесенной мною в течение зимы ностальгии.

С радостным чувством вышел я на берег, когда на пятые сутки мы прибыли в порт св. Ольги, где нас встретил начальник порта лейтенант Маневский. Живя на берегу с небольшой командой, Маневский сильно скучал, поэтому весьма понятно, как он обрадовался нашему приходу и свиданию с своими товарищами-моряками; разные новости, служебные и частные, газеты, которые мы имели с собою, — все это так дорого при отшельнической жизни. Порт св. Ольги расположен в живописной местности с богатою растительностью и прекрасным климатом, имеет довольно удобную гавань, защищенную горами от ветров; одно только является неприятной стороной местной жизни — это соседство тигров, водящихся в окружающих горах и нападающих даже на жилые места. Маневский послал как-то двух солдат со служебными бумагами на берег Уссури, к которому путь пролегал через горы; тигр, видимо, подстерегал их и, когда один из матросов отделился в сторону, бросился на него. Уцелевший матрос возвратился обратно в порт, откуда была отправлена вооруженная команда, которая, идя по кровавым следам, нашла только голову погибшего матроса Николаева. Незадолго до нашего прибытия тигры напали на дом одного китайца, жившего близ гавани, и растерзали его и двоих детей. Наслушавшись не мало рассказов о дерзких нападениях тигров, помню, с каким страхом возвращались мы вечером на свой пароход, постоянно оглядываясь по сторонам. Сильная буря, свирепствовавшая в течение нескольких дней, задержала нас в порте св. Ольги до 19 июня.

На следующий день, направляясь в порт Посьета (Новгородская гавань), мы были застигнуты туманом, и капитан «Манджура», опасаясь, что засветло не дойдет до этой гавани, решил сначала зайти в порт Мея (Владивосток), где тоже приказано было устроить военный пикет. В тот же день 20 июня мы прибыли в порт Мея, и я вышел на берег вместе с капитаном Черкавским, начальником нашей сухопутной команды, для выбора места для разгрузки строительных материалов. Отлогий берег, заросший высокой травою, постепенно поднимался в гору которая была усеяна деревьями: липой, кленом, черной березой, дубом, пробковым деревом и другими породами; богатая растительность, прекрасный климат и удобная гавань делали эту местность очень привлекательной; но и здесь соседство тигров должно было отправлять спокойствие первых обитателей. Напуганные рассказами о тиграх, мы взяли с собою 12 унтер-офицеров, [672] вооруженных револьверами; выйдя на берег, наша команда разбрелась в разные стороны, и мы в высокой траве не могли видеть друг друга; вдруг слышу ужасный крик одного из солдат, затем треск тростника, направлявшийся в мою сторону; я еще не успел сообразить, что предпринять, как увидел перед собою желтую шерсть зверя, который, как мне показалось, готовился сделать прыжок; признаюсь, со страха я присел на землю, так как я был убежден, что это — тигр; но животное, сильно напугавшее не только меня, но и мою команду, оказалось дикой козой, которую мы вспугнули своим появлением. Выбрав место, мы свезли на берег две пушки с боевыми снарядами, а также доски и бревна, заготовленные для постройки казармы на 100 человек. Так как я решил сначала устроить военный пост в Новгородской гавани, а затем уже возвратиться сюда, то мы, оставив здесь 30 человек под командою начальника пикета, на другой день вышли из Владивостока, направляясь в залив Посьета, куда и прибыли в тот же день вечером.

В гавани Новгородской мы застали лейтенанта Назимова, с которым я раньше встречался на Амуре. По распоряжению начальника эскадры, крейсировавшей в китайских морях, он был командирован сюда с командою матросов в 20 человек для добычи каменного угля и уже более двух месяцев занимался этим. До поздней ночи провели мы очень приятно время, делясь впечатлениями и новостями из Японии и Николаевска.

Целый день провел я с капитаном Черкавским в поисках удобного места для устройства военного поста; мы остановили свой выбор на возвышенной местности на берегу залива, с почвой, благоприятной для разведения огородов. Так как в гавани не оказалось источника пресной воды, то одновременно с работами по выгрузке артиллерии, боевых снарядов, лесных материалов и багажа военной команды приступили к рытью колодцев. На вершине выдающейся скалы был поднят громадный флаг, возле него установлены большая чугунная пушка и другие орудия, и поставлен часовой для наблюдения за появлением манджуров и корейцев; граница Кореи и военные пикеты корейские были расположены недалеко от нас. С прибытием нашим, вдали иногда показывались, не приближаясь, впрочем, к нам, толпы наших соседей в несколько сот человек; за озером, позади нашего поста, слышны были пушечные выстрелы; как после оказалось, корейцы пугали нас.

Работы наши быстро подвигались вперед; в течение 7-ми дней был устроен лагерь, возведены помещение для цейхгауза и 7 временных бараков из досок, вырыты 2 колодца, разведен огород, который был засеян картофелем, устроен пороховой склад в скале и пр. Во время работ начали появляться корейцы [673] и манджуры сначала по несколько человек, а затем толпами, причем держались на почтительном расстоянии, только присматриваясь к нашим работам. Однажды явилась какая-то депутация с письмом от их начальника; за неимением переводчика, пришлось объясняться жестами и знаками, при помощи которых манджуры показали, что это их земля, и что мы не имеем права строить на ней домов; в свою очередь я дал им понять, что эта территория принадлежит русским, которые будут постоянно жить в этой местности и возведут здесь много зданий. На том и закончились наши переговоры, и манджури отнесли обратно письмо к их начальнику. Мало-помалу, освоившись с вами, любопытные соседи стали приходить к нам, причем добродушно выражали свое удивление по поводу быстрого производства работ; они приносили устрицы целыми корзинами, мы же взамен дарили им пустые бутылки и безделушки, от которых они были в восторге; как-то раз они просили позволения посмотреть на наши пушки. Я зарядил гранатой одно из легких горных орудий и выстрелил в бухту; этот выстрел, сопровождавшийся разрывом гранаты и падением ее в воду, произвел на манджуров впечатление. Особенно их поразило, что я один перевозил, устанавливал и быстро заряжал орудие, между тем как, по их объяснениям, на ту же процедуру у них требуется несколько человек и много времени. Немного спустя, посещения наших соседей прекратились; как мы узнали впоследствии, им было запрещено ходить к нам. Однажды я поручил солдатам отправиться на другой берег озера, чтобы нарезать лозы, но их на берег не допустили; не зная, где определена граница владений, я больше не посылал туда.

Осматривая окружающую местность, я везде видел следы каменного угля и антрацита отличного качества, хотя угольный слои, как я заметил в шахте, где работал лейтенант Назимов, был не особенно толстый и лежал ниже горизонта воды в бухте. Не смотря на присутствие угля в этих местах, наша эскадра, крейсируя в японских водах, запасалась им большей частью в Хакодаде по, весьма дорогой цене. Я взял несколько образцов антрацита, чтобы представить их великому князю Константину Николаевичу, при докладе об устройстве военных постов в гаванях Посьета (Новгородской) и Мея (Владивосток).

Беспокоясь о судьбе построек в порте Мея, я 30-го июня собрался туда, но сильная буря и туман задержали нас, и только 2-го июля транспорт «Манджур» мог отплыть из залива Посета. Выйдя в открытое море, мы увидели идущий нам, на встречу военный пароход «Америка» под флагом контр-адмирала Казакевича. Вскоре нам подали сигнал «идти за пароходом», и мы, вместо следования в порт Мея, от которого были уже недалеко, [674] возвратились обратно в залив Посьета. Прибыв в гавань, адмирал Казакевич вместе со мною отправился осматривать местность, выбранную для военного поста. В виду отсутствия воды и леса, Казакевич, признав неудобным устроить здесь порт, решил таковой устроить в заливе Мой (ныне Владивосток), в заливе же Посьета установить только военный пограничный пост для разработки каменного угля и охраны шахт. Кроме того, адмирал нашел нужным переместить временно устроенный пост из бухты Новгородской в бухту Экспедиция. Так как они находились близко одна от другой, то при помощи матросов в один день были перенесены лагерь и постройки во вновь выбранное Казакевичем место. В заливе Посьета мы стояли на якоре до прибытия корвета «Гридень», которому поручено было охранять военный пост, вооруженной 5-ю пушками.

13-го июля мы отправились в порт Мея на пароходе «Америка», куда я перебрался, по приглашению адмирала. С нами ехал писатель Максимов, командированный великим князем Константином для описания Амура. Максимов, прибыв в Николаевск до отплытия «Америки», с радостью принял предложение Казакевича сопутствовать ому в плавании и в поездке в Хакодаде. В порте Мея мы стояли только три дня: работы быстро подвигались и подходили к концу; дельный ротный командир, подобно капитану Черкавскому, умело и хозяйственно устроился на новых местах. Вообще надо заметить, что линейные батальоны вынесли на своих плечах все первоначальные работы по постройке церквей, городов, станиц, по организации всех сплавов и пр., сослужив великую службу при занятии Амурского и Уссурийского края. Все невзгоды, которым подвергались эти первые пионеры нашей восточной окраины, переносились им безропотно; нередко не только солдат, но и офицеры жили в землянках при самых ужасных жизненных условиях. Многие из них умирали от непосильных трудов, лишений и климатических условий. Так погиб и идеальный офицер и человек, капитан Черкавский; он всегда был впереди своих солдат, нередко работая наравне с ними физически; но сильный организм его не вынес тяжелых трудов: работая в болоте около Мариинска на Амуре, он получил воспаление сердца, перешедшее в хроническое страдание, от которого он скончался через 3 месяца после последнего моего свидания с ним. Мы, штабные, были белоручки сравнительно с этими героями; на нас сыпались награды, а те получали награды не земные, а загробные, находя в могиле, вдали от родины, успокоение от трудов и лишений. Вечная им память и царство небесное!

17-го июля мы оставили порт Мея и направились в Хакодаде; все время на море было сильное волнение, стихшее только при входе [675] нашем в Сангарский пролив, разделяющий острова Иезо и Нипон. В проливе нам попадалось на встречу множество джонок, а недалеко от Хакодаде на наш пароход прибыл лоцман с предложением провести судно в гавань, за что обыкновенно платилось 2 доллара. Хотя в услугах лоцманов не нуждались, в виду прекрасного входа в гавань, но от них не отказывалось ни одно иностранное судно.

Вечером 19-го июля мы бросили якорь в гавани Хакодаде. Япония интересовала меня своей древней культурой и своеобразной жизнью, которой в то время еще не коснулись нынешние реформы; только некоторые портовые города в то время, и то с недавних пор, были открыты для европейцев. При содействии генерального консула г. Гашкевича, который оказывал мне самое любезное гостеприимство и внимание во время пребывания моего в Хакодаде, я познакомился с обычаями и нравами японцев. В этом отношении мне был очень полезен также и японский купец Рюгони, который был несколько знаком с русским языком, и которого я посещал почти ежедневно. Он у меня учился русскому языку, очень старательно запоминая незнакомые слова и записывая их в книжку, я же в свою очередь пользовался знакомством его с городом, общественными учреждениями и наиболее интересовавшими меня сторонами японской жизни. Меня, как европейца, поражали: приветливость японцев, чистота, отсутствие роскоши, но вместе с тем изящество в их домашней жизни и обстановке; вежливость и уважение к женщинам — одна из симпатичнейших сторон характера этого парода. Оживление на улицах, полное отсутствие нищих и пьяных — все это представляло иную картину сравнительно с вашей уличной жизнью.

В Хакодаде я пробыл 14 дней, так как, за отсутствием в то время правильных пароходных рейсов, мне пришлось ждать случая попасть на какой либо пароход, идущий в Шанхай. К моему счастью, в порте грузилось английское парусное судно для отплытия в Шанхай. При содействии г. Гашкевича, я познакомился с владельцем и капитаном этого судна, шотландцем Макдональдом, который согласился за 100 долларов доставить меня в Шанхай. Мне предстояло тяжелое и неудобное путешествие: судно Макдональда было парусное, небольшое, с экипажем в 20 человек, состоявшим из сброда различных национальностей, преимущественно азиатских; плавание на этом судне было к тому же опасно, в виду свирепствовавших в Японском и Китайском морях постоянных бур, а также частых нападений пиратов на купеческие суда. Но иного выбора не было, и я, простившись с истинно любимым мною Петром Васильевичем Казакевичем, который выдал мне паспорт, конверт, адресованный на имя великого князя Константина Николаевича, и снабдил деньгами [676] на предстоящее путешествие, — оставил пароход «Америка» и перебрался на «Медину», так как первая оставила Хакодаде несколькими днями раньше второй.

С сердечною благодарностью вспоминаю нашего консула Гашкевича и состоящих при нем доктора Альбрехта и лейтенанта Назимова, а также французского консула Мерме-де-Кашон (священник). Последний под прикрытием своих консульских обязанностей, пользуясь безопасностью, как представитель Франции, подготовлял почву также и для католической миссионерской деятельности. Будучи человеком высоко образованным и доктором медицины, прекрасно владея японским языком, он успел вскоре расположить к себе хакодадских сановников и жителей. Многие лечились у него, более богатые люди посылали своих детей к де-Кашону для изучения французского языка; в доме его мне приходилось видеть до 30 мальчиков — детей хакодадских сановников. Миссионер устроил у себя небольшую домовую церковь, в которой открыто совершал богослужение, и которую из любопытства посещали японцы.

Получив на всякий случай рекомендательные письма в Шанхай и Гонконг, я 2-го августа отправился в путь. Подробное описание моего путешествия не входит в программу этих записок, а потому я вкратце упомяну о дальнейшем моем плавании. Переезд из Хакодаде в Шанхай был крайне тяжелый и тревожный. В течение 3-х дней в Японском и Китайском морях свирепствовал сильнейший шторм, который в разные стороны бросал небольшую «Медину» по высоким волнам; реи и паруса были убраны, за исключением узкого и низко поставленного штормового паруса. Все время я сидел на палубе, крепко привязанный к мачте и покрытый парусом; на деле я мог убедиться, какое значение при таких обстоятельствах имеет хороший морской капитан. Величественная фигура Макдональда ни на минуту не оставляла компаса и руля; ни малейшего беспокойства не отражалось на его лице; движения его отличались поразительным спокойствием и уверенностью, что придавало бодрость не только мне, но и экипажу. Меня удивляло, как мог Макдональд физически вынести напряженную и продолжительную работу, отдыхая тут же на палубе не более 2-х часов в сутки и заменяя себя на этот короткий срок штурманом. После шторма неожиданно наступил штиль: недавно взволнованное и бурливое море представляло теперь из себя сплошную зеркальную поверхность, на которой незаметно было ни малейшей зыби. Этот резкий переход, совершившийся в короткий промежуток времени, очень поразил меня и, помню, произвел на меня более тяжелое впечатление, чем буря: там были шум, жизнь и борьба, здесь царила смерть и полнейшая тишина; чувством какой-то беспомощности отражалась на [677] мне невозможность для парусного судна двигаться вперед. Целый день простояли мы неподвижно; к вечеру только подул небольшой ветерок, который мы радостно приветствовали.

В Шанхае, куда мы прибыли 19-го августа, я застал особое оживление: город был окружен полчищами тайпингов и перо полнен французскими и английскими войсками. Незадолго до моего приезда тайпинги ворвались в китайскую часть города и начали там резню, но стоявшие у Шанхая для защиты своих факторий французский и английский корветы стали бомбардировать город и вытеснили оттуда мятежников. Я нашел почти весь город в полном разрушении; много зданий было сожжено гранатами, в том числе богатая китайская нагота, под развалинами которой погибло множество тайпингов; уцелели только католический костел и монастырь с госпиталем, приютами, школами и другими учреждениями миссионеров. Тайпинги рассеялись по окрестностям, местные же жители бежали в город под охрану европейцев. Река Оссунг, или Воссун, была покрыта множеством плотов и барж, переполненных, равно как и берега, беглецами. Все это население находилось в невыразимом смятении, жило под открытым небом и не знало, чем прокормить себя. Мне приходилось видеть картины, трудно поддающиеся описанию: люди без одежды, больные, покрытые ужасными ранами и нередко умирающие голодной смертью, попадались на каждом шагу; отовсюду доносились стоны, крики и тщетные мольбы о помощи. Помочь этил несчастным не было никакой возможности, так как все продовольственные запасы погибли в пламени, да к тому же власти и жители были в постоянной тревоге, ожидая нового нападения тайпингов. Предводитель последних прислал прокламации, угрожая стереть с лица земли город и жестоко отомстить за вероломство европейцам, которых он почему-то считал своими союзниками, по всей вероятности, в виду столкновения Англии и Франции с Китаем. Улицы европейских кварталов, примыкающих к Шанхаю, покрывались баррикадами, укреплялась небольшая жалкая китайская крепость, и спешно подвозились войска, пушки и боевые снаряды из Печелийского залива, где сосредоточен был англо-французский флот; при мне начали прибывать английские сипаи, французские африканские батальоны чернокожих, так что за неделю моего пребывания в Шанхае было подвезено несколько тысяч человек, благодаря чему нападение тайпингов впоследствии было отбито с большим для них уроном.

В Шанхае я нашел себе попутчиков в лице капитана 2-го ранга Чихачева (ныне морского министра) и капитан-лейтенанта Селиванова, которые возвращались в С.-Петербург из командировки на восток. Эта счастливая неожиданность и предстоящее путешествие в обществе славных моряков чрезвычайно меня обрадовали. [678]

Из Шанхая я выехал 24-го августа на почтовом пароходе «Emeu», который, сделав небольшие остановки в Гонконге, Сингапуре и возле острова Пенанг, 17-го сентября прибыл в город Поэнт-де-Галь на острове Цейлоне. Здесь я пересел на пароход «Кандия», идущий из Калькутты в Суэц. 28-го сентября я прибыл в Аден, откуда предстоял 6-ти-дневный тяжелый путь по Красному морю: стояли сильные жары, невыносимые для жителей стран с умеренным климатом; с путешественниками нередко случались солнечные удары. Несчастный случай задержал нас в этом злополучном море более двух недель; мы уже прошли половину пути, как вдруг ночью лопнула муфта, соединяющая вал с винтом, который перестал поэтому действовать; пассажиры, встревоженные тем, что шум машины затих, в смятении выскочили из своих кают. Оказалось, что поломку исправить невозможно своими средствами: капитан распорядился поставить паруса, но судно, приспособленное к движению силой пара, плохо подвигалось вперед, лавируя в узком море от берега к берегу, за отсутствием попутного ветра. Опасаясь пропустить ночью встречу с одним из пароходов, совершавших еженедельные рейсы из Суэца на восток и обратно, капитан приказал стрелять из пушки. К счастью, погода была спокойная, случись же буря, нас могло бы выбросить на подводные камни, которыми был усеян берег. Пассажиров успокаивали и развлекали, как могли; наконец, пароходное начальство решило послать шлюпку на берег. Вызваны были охотники, и пять матросов с одним офицером отправились в этот рискованный путь на небольшой лодке; через двое суток они благополучно добрались до города Джеды, откуда к нам на помощь выслали небольшой турецкий пароход. На ном сначала предполагалось отправить почту в Суэд и вытребовать оттуда более значительный по размерам пароход, который бы мог взять на буксир «Кандию». Но когда турецкий пароход прибыл к нам, то многие пассажиры пожелали пересесть на него, чтобы скорее выйти из затруднительного положения. Пересадка с одного парохода на другой при довольно сильном морском волнении была сопряжена с некоторой опасностью, в особенности же пассажиры рисковали подвергнуться солнечному удару, выходя из-под охраняющих их брезентов. Во время этой пересадки я едва не погиб; мой саквояж, в котором находились все бумаги, в суматохе затерялся; отправившись обратно на «Кандию» для розысков, я подъехал к спущенной с реи висячей лестнице, конец которой можно было достать, воспользовавшись только удобным моментом — наивысшим положением лодки на волне. Схватившись руками за конец лестницы, я повис на ней всею тяжестью своего тела, при чем меня начало раскачивать, как маятник, так что [679] я едва но оборвался. Но присутствие духа не оставило меня; с большим трудом удалось мне подняться на одну перекладину и упереться коленями на нижнюю. Напряженно было так сильно, что я чувствовал себя близким к обмороку; к счастью, сверху на «Кандии» заметили мое затруднительное положение, был открыт боковой люк, выдвинута доска, и матросы втащили меня на палубу. Более получаса пролежал я в бессознательном состоянии, когда же пришел в себя, то заметил, что голова моя покоится на саквояже, который был без меня вынесен лакеем из каюты и брошен на палубу. Любезный капитан «Кандии» откомандировал особую лодку, чтобы отвезти меня на турецкий пароход.

Из Суэца, куда пароход прибыл 13 октября, я отправился по железной дороге через Каир в Александрию, а оттуда на роскошном пароходе общества Лойд в Триест. Здесь окончилось мое морское путешествие; оставалось проехать через Вену в Варшаву по железной дороге, затем до города Острова на почтовых и, наконец, оттуда в Петербург по вновь выстроенной железной дороге.

Приехав в С.-Петербург 30-го октября, я в тот же день явился в Мраморный дворец к великому князю Константину Николаевичу для передачи его высочеству привезенных мною бумаг и был удостоен личного приема. Великий князь, выйдя в бильярдную, в которой я находился, милостиво стал расспрашивать весьма подробно об Уссурийском крае, а в особенности о приморских бухтах, причем так был заинтересован моим докладом, что принес из своего кабинета большую карту и, разложив ее на бильярде, просил повторить некоторые сообщения и указать места на карте. Доклад мой продолжался 3/4 часа (5 минут), при этом я передал его высочеству образцы прекрасного антрацита, взятые мною из бухты «Экспедиция» в заливе Посьета. Великий князь, пожав мне руку, милостиво распростился со мною, поблагодарив за ознакомление его с последними событиями и положением дел на крайнем востоке.

Представляясь начальнику главного штаба генерал-адъютанту Герштенцвейгу, я узнал от него, что атаман забайкальского войска М. С. Карсаков находится в С.-Петербурге, конечно, я поспешил явиться к М. С. Карсакову, который весьма любезно пригласил меня переехать к нему на квартиру.

Интересно было мое представление военному министру, генерал-адъютанту Сухозанету. Я был принят на частной квартире его в 8 часов вечера и, войдя в кабинет, был приглашен министром сесть к столу, за которым находились сам Сухозанет и бывший в то время у него с докладом начальник штата Гергатенцвейг. Министр обратился ко мне с вопросом: «ну, что, [680] японцы воюют?»... Я не ожидал подобного вопроса, а потому сконфузился и промолчал; когда же он вторично повторил этот вопрос, я ответил, что, слава Богу, войны никакой нет, столкновение же Англии и Франции с Китаем нас не касается. Видимо, Сухозанет получил какие-то сведения о намерении японцев не допустить занятия нами Анивской гавани на южной оконечности острова Сахалина. Подобное намерение, действительно, входило первоначально в расчеты графа Муравьева-Амурского и в программу данного мне последнего поручения; но перед самым отплытием нашей экспедиции из Николаевска был получен из Иркутска приказ графа, отменяющий занятие Анивы. Этим я объяснил себе вопрос министра. Аудиенция моя была непродолжительна; подтвердив полученное мною раньше от начальника штаба Герштенцвейга сообщение об ожидаемом приезде Н. Н. Муравьева в С.-Петербург, Сухозанет любезно простился со мною.

От М. С. Карсакова я также узнал, что с графом Муравьевым-Амурским едет и мой брат, и что граф, считая свою миссию и чувствуя себя утомленным физически и нравственно, имеет неизменное намерение отказаться от дальнейшего служения в Сибири.

И действительно, граф Муравьев-Амурский был сильно утомлен постоянными препятствиями, борьбой и интригами, которые он встречал при осуществлении своих служебных планов и проектов. Только поддержка со стороны великого князя Константина Николаевича и милостивое доверие государя императора давали ему возможность, и то с большим трудом, добиваться необходимых разрешений от центральных столичных учреждений. Неоднократно приходилось мне видеть, как влияли на нервного и раздражительного Н. Н. Муравьева получаемые им из С.-Петербурга бумаги, как иногда тяжело было этому энтузиасту, все свои силы и всю душу вложившему в дело, чувствовать себя связанным на каждом шагу и встречать постоянные затруднения, вследствие недостатка средств. Все амурское дело велось, так сказать, на медные деньги; Муравьев не имел возможности завести для себя даже сносного речного парохода, не говоря уже о буксирных пароходах для отправки барж с хлебом и имуществом переселенцев. Он очень дорожил своим временем, а между тем сколько дней терялось напрасно на плавание на неуклюжем и глубокосидящем пароходике, который вследствие того часто попадал на мель; нередко ему приходилось, как и нам, идти бечевой, если нельзя было снять пароход смели. Он говорил, что, сам совершив такого рода плавание, поверил нашим рассказам об испытаниях, которые приходится переносить при движении бечевой. Только после заключения Айгунского договора, графу Муравьеву-Амурскому начали отпускать средства для целей развития [681] края, но средства крайне скудные для осуществления тех широких задач, которые имел в виду граф.

Любимейшею мечтою и желанием Н. Н. Муравьева было положить прочное основание переселенческому делу посредством привлечения на Амур частных переселенцев из России, создать сильный флот в южных портах Приморской области, развить промышленность и торговлю с Китаем, пользуясь природными богатствами края — лесными, рыбными, — залежами каменного угля, которым, видимо, покрыты берега области и острова Сахалина. К сожалению, условия среды и местной жизни нередко ставили Муравьеву на пути препятствия, чему, между прочим, служит примером организованная, по настоянию графа, Амурская компания, которая, как я упомянул выше, внесла в зарождающуюся жизнь края более вредных сторон, чем полезных. Приказчики компании, вследствие неумелой постановки дела, эксплуатировали наших переселенцев и туземцев и, развив тайную торговлю крепкими напитками, спаивали население, денежные средства которого переходили мало-помалу в карманы этих кулаков-мироедов. Особенно тяжело было для Муравьева, когда его благородные и горячие стремления в интересах края встречали равнодушие и нередко враждебное отношение со стороны центральных учреждений столицы. Подобными результатами сопровождался поднятый Муравьевым вопрос о переселении на Амур менонитов, колонистов южных русских губерний, а также чехов, иммигрировавших в Америку. Помню, с какою радостью принял граф в 1858 году в Благовещенске уполномоченных менонитов, обратившихся к нему с просьбой о разрешении поселиться в этом крае; им было предоставлено выбрать место и обещано полное содействие при переселении. Уполномоченные заявили, что в материальном отношении менониты вполне обеспечены, во желают селиться в одном месте и просят только об отводе нужного количества земли и об оставлении за ними тех привилегий, которыми они до сих пор пользовались. Менонитские депутаты ознакомились с краем и выбрали для поселения площадь земли по реке Зее протяжением около 40 верст, с обязательством уплачивать казне известный налог. Что же касается переселения из Америки чехов, то в этих видах Муравьев командировал туда чиновника особых поручений А. И, Малиновского (ныне члена московской судебной палаты), который даже изучил чешский язык но, увы, Петербург затормозил это дело, значительное же число менонитов, которые дали бы краю трудолюбивых и старательных земледельцев и полезных работников, переселилось в Америку, увозя свои большие капиталы, а чехи остались в Америке.

В первые годы после Айгунского договора частные переселенцы из крестьян устремились в Приамурский и Приуссурийский [682] край, благополучно достигали устья Уссури, но, по отсутствию пароходства, не могли добраться до верховьев этой реки, теряли летнее время в ожидании помощи, которая не могла быть оказана, за неимением средств, и нередко возвращались на родину нищими. Вообще надо заметить, что Муравьев со свойственною ему энергией и лихорадочной торопливостью вел переселенческое дело, стремясь, как можно скорее, укрепить русское владычество на Амуре. Неоднократно приходилось мне слышать из уст Муравьева, что это он считает своею миссией, что если не выполнит ее сегодня, то завтра ему могут не позволить. И действительно в своей деятельности Н. Н. Муравьев уподоблялся орлу со связанными крыльями; дух его стремился к широким замыслам и высоким идеалам; он мог бы смело, по своим летам, по силе здоровья, проработать еще 10 лег и блестящим образом завершить свое дело; но, выбившись из сил, он принужден был преждевременно оставить Амурский край, и это обстоятельство неблагоприятно отразилось на дальнейшей судьбе нашей прекрасной восточной окраины. Заместители графа Муравьева-Амурского не обладали его гением и энергией и не чувствовали к краю той любви, какою был преисполнен граф; после него дела пошли черепашьим шагом; можно считать потерянными не один десяток лет, в течение которых наши соседи успели свои дела на Амуре привести в порядок; только в последние годы обращено особое внимание на этот край, который, быть может, сыграет видную роль в политической жизни России.

12-го ноября граф Муравьев-Амурский приехал в С.-Петербург; на Николаевском вокзале от имени государя императора его приветствовал высланный для встречи дежурный генерал-адъютант, который передал Муравьеву о желании государя, чтобы граф прямо с вокзала в дорожном своем костюме явился во дворец. По воле графа, я переехал к нему на квартиру на Большой Морской в качестве дежурного чиновника и здесь был свидетелем многочисленных визитов высших сановников. Вскоре выяснилось, что граф окончательно отказался от управления Восточно-Сибирским краем, и что государь император согласился на его просьбу назначить генерал-губернатором М. С. Карсакова. Последний любезно предложил мне должность начальника казачьего отделения в главном управлении Восточной Сибирью, но служба в Сибири без Муравьева не манила меня, и я остался причисленным к военному министерству, а затем в начале 1862 года принял участие в акцизной реформе, получив назначение на должность управляющего акцизными сборами в Курской губернии.

Мои старший брат поступил на службу к графу Муравьеву-Амурскому прямо с академической скамьи, был ближайшим его сотрудником, проникся его идеями и, не смотря на свои почти [683] юные годы, занял высокий пост начальника штаба. Его способности и талантливость были оценены Николаем Николаевичем, который дарил моего брата теплым, дружеским чувством. Понятна горесть моего брата, когда он, исполняя желание Муравьева, должен был без него продолжать службу в Сибири. Но когда не стало этого согревающего дружеского чувства, когда пришлось переживать тяжелые передряги и остаться без поддержки тех, которые должны были его поддерживать, здоровье брата надорвалось, и он умер в молодом возрасте, на 40 году своей жизни.

С графом Муравьевым-Амурским я виделся в 1864 году в С.-Петербурге, затем в 1869 году навестил его в Париже, и наконец последняя наша встреча произошла в С.-Петербурге в начале 70-х годов.

До конца дней своих я сохраню память об этом прекрасном, добрейшем и сострадательном человеке, в редких душевных качествах которого я имел случай не раз убедиться. Граф Муравьев-Амурский был рыцарь в полном значении этого слова, человек идеи, к осуществлению которой он стремился с непоколебимой настойчивостью. Дай Бог России побольше таких слуг! Вечная ему память!

Б. К. Кукель.

Текст воспроизведен по изданию: Из эпохи присоеднинения Приамурского края // Исторический вестник, № 9. 1896

© текст - Кукель Б. К. 1896
© сетевая версия - Тhietmar. 2007
© OCR - Трофимов С. 2007
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1896