ЭВАРИСТ РЕГИС ГЮК

ПУТЕШЕСТВИЕ ЧЕРЕЗ ТАТАРИЮ, ТИБЕТ И КИТАЙ

В 1844, 1845 И 1846 ГОДАХ

SOUVENIRS D'UN VOYAGE DANS LA TARTARIE, LE THIBET ET LA CHINE PENDANT LES ANNEES 1844, 1845 ET 1846

ГЛАВА III.

Праздник луны. — Монгольский пир. — Тоолголос, монгольский певец. — Поэтические преданий о Тимуре. — Татарское воспитание. — Старый город. — Русско-китайская торговля. — Русский монастырь в Пекине. — Монгольские врачи. — Поверья и погребальные обряды. — Буддистский монастырь пяти башень. — Царство Эфе. — Ратоборства Монголов. — Волки. — Монгольские вощики.

Мы прибыли в Шабортэ 15-го числа 8-го месяца, в день торжествуемый Китайцами. Этот праздник, известный под названием Юэ-пинг, "лунный праздник", очень старинного происхождения, времен поклонения луне. В этот день прекращаются все работы, ремесленники получают денежные подарки от своих хозяев, всякий надевает лучшее платье, везде царствует радость и веселье. Друзья и родные делают друг [41] другу подарки пирогами, на которых изображен символ луны: заяц в кусте. С четырнадцатого столетия этот праздник получил политическое значение, которое Монголам почти неизвестно, тогда как Китайцы живо сохранили предание о нем. Около 1368 г. Китайцы задумали сбросить с себя иго татаровой династии, основанной Джингис-ханом, под владычеством которой они находились почти целое столетие. Большой заговор, распространенный до всем провинциям, должен был обнаружиться в 15-й день 8-го месяца. Предполагалось перерезать всех монгольских солдат, которых завоеватель разместил по одному на каждую китайскую семью, чтобы вернее владеть страною. Знак к восстанию был подан запискою, вложенной в праздничный пирог. Восстание действительно удалось и почти все монгольские воины, разбросанные до всей империи, были убиты. Господство Монголов прекратилось, и с тех пор Китайцы празднуют полнолуние осьмого месяца с особенным торжеством, поминая вместе с тем освобождение от чужого ига. У Монголов же, кажется, воспоминание об этом кровавом происшествии забыто, потому что и они празднуют этот день и радуются, сами не зная этого, победе врагов над их предками.

В расстоянии двух-трех сот шагов от нашей палатки было несколько монгольских шалашей, просторность и чистота которых доказывали зажиточность их хозяев; в окружности паслись многочисленные стада хорошей скотины. Пока мы отправляли молитвы, Самдаджемба успел навестить новых соседей. Вскоре за тем привел к нам почтенный старик с седой бородой, в сопровождении ламы, ведя за руку мальчика.

"Господа мои ламы", сказал он нам: "все люди братья, но те, которые живут под шатрами, составляют кость и плоть одного тела. Пожалуйте в мое скромное жилище. Пятнадцатое число этого месяца праздник; вы путешествуете по стороне и потому не можете провести этот вечер за очагом вашего благородного семейства. Отдохните у нас несколько дней: ваше присутствие принесет всем счастие и радость".

Мы ответили старику, что не можем вполне исполнить его желание; впрочем вечером, после молитвы, обещались придти к нему пить чай и поговорить о его народе. Добрый Монгол, успокоившись этим, удалился, но сопровождавший его молодой лама скоро вернулся, извещая, что нас ожидают. Мы не могли более отказаться от такого радушного приглашения, приказали слуге зорко [42] смотреть за нашими животными и шалашом, а сами ушли к соседям.

Чистота в шатре их поразила нас; такой мы еще не встречали в Монголия. В середине не было очага, кухонная посуда не стояла у стен; все убрано было по празничному. Мы уселись на большой красный ковер, а из другого шатра тотчас принесли нам чай с молоком, поджаренные в масле куски хлеба. Сыр, сушеный виноград и красные ягоды (ююбы). Когда мм познакомились с собравшимся большим обществом, речь зашла о празднике луны.

"В нашей стране", сказали мы, "его не соблюдают: мы только молимся Иегове, творцу неба и земли, солнца, луны и всех существ".

"Это святое учение", сказал старик, поднося ко лбу сложенные руки. "И Монголы не поклоняются луне; но видя, что Китайцы празднуют этот день делают тоже, сами не зная почему".

"Да, ты говоришь правду; вы ввели у себя этот обычай, не понимая ого значения. Послушайте; что мы узнали об нем от Китайцев".

И мы рассказали им; что нам было известно о кровавом дне Юэ-пинга.

Все присутствующие была как бы поражены громом, услыша все это. Молодые люди перешептывалось, но старик молчал; он сидел с опущенною головой и слезы катились по щекам его.

Мы обратились к нему, сказав: "Брат, старшие нас годами; кажется рассказ наш не удивил тебя, но наполнил печалью твою душу".

Он поднял голову, отер слезы и сказал: "Святые мужи, страшное событие, поразившее так молодых людей, не было мне безызвестно; но я лучше желал бы никогда не сдыхать об нем. У каждого Монгола, не продавшего еще душу свою Китайцам, должно кипеть сердце при одном воспоминании. Но настанет день, и наши великие жрецы знают, когда именно, где будет отомщена кровь наших предков. Когда появится святой муж, который будет нашим предводителем, мы восстанем и пойдем за ним, и при свете солнца потребуем отчет от Китайцев за кровь, пролитую ими в темноте своих жилищ. Мы ежегодно празднуем день, который для большинства не имеет значения; но есть тоже многие, которые помнят о кровопролитии в праздник луны и они думают об отплате и мщении". [43]

Помолчав о минуту, старик прибавил: "Как бы то ни было, святые люди, сегодня у нас праздник, потому что вы принесли радость в наше скромное жилище своим присутствием. Не будем более думать о печальных событиях. Дитя мое, — и при этом обратился он к молодому человеку, сидевшему близь дверей, — если баран изжарился, то принеси его".

Пока выметали шатер, вошел старший сын, неся в руках продолговатый стол, на котором находился жареный баран, разрезанный на четыре части. Стол был поставлен посреди гостей; глава семейства вынул нож из-за пояса, отрезал и разделил на двое бараний хвост и предложил его нам. Монголы считают бараний хвост самой вкусною частью и отдавая его гостю, оказывают ему этим большую честь. Хвосты монгольских баранов очень велики, продолговато-круглые и очень жирны; смотря по величине барана, на них находится слой жира в 6-8 фунтов. После того, как старик оказал нам такую большую честь, и остальные гости вынули свои ножи и отрезали по куску баранины. О тарелках с вилками конечно не было и помину; каждый клал свой кусок на колени и отрезал от него столько, сколько мог положить в рот, отирая своею полою текущий жир.

Предложив нам бараний хвост, старик исполнил приличие; но нас кто привело в затруднительное положение: мы еще не освободилась от всех европейских предрассудков и не знали, как съесть столько жира без соли и хлеба. Было бы в высшей степени неблагоразумно, возвратить предложенное нам лакомство; еще менее смели мы высказать добродушному хозяину, что нам невозможно съесть его. Этим мы нарушили бы, по монгольским понятиям, всякое приличие. Посоветовавшись на французском языке, мы поступили так: Разрезав хвост — на маленькие кусочки, мы предложили каждому разделить с нами нашу лакомую долю; сначала никто не соглашался; но наши убедительные просьбы заставили наконец каждого взять по куску; таким образом, освободившись от жира, мы могли есть оставшуюся нам довольно сочную и вкусную баранину.

По окончании обеда, от которого осталась только большая куча гладко обгложенных костей, дитя сняло висевшую на козлином роге трехструнную гитару и подало ее старику; этот же передал ее молодому человеку, сидевшему с поникшей головой; но когда он взял в руки гитару, взгляд его оживился.

"Благородные и святые странники", сказал старик, "я [44] пригласил Тоолголоса, который прекрасными рассказами усладит нам вечер".

Между тем бард (певец) пробежал пальцами по струнам, и после непродолжительной прелюдии начал приятным голосом, с правильной интонацией слов, свое оживленное, страстное пение. Все Монголы следили за каждым движением певца, внимательно вслушиваясь в каждое слово. Тоолголос воспевал героев своего народа и живым воображением приковал внимание всех. Мы были мало знакомы с подробностями монгольской истории, чтобы заинтересоваться воспеваемыми им лицами.

Через несколько времени старик поднес певцу большую чашку монгольского вина. Бард положил гитару на колени и осушил чашку; потом мы сказали ему:

"Тоолголос, ты распевал нам прекрасные вещи, достойные удивления; но до сих пор мы не слыхали еще ни слова о знаменитом Тамерлане, а песня о Тимуре, — ведь это ваша любимая песня".

"Да, да спой нам о Тимуре!" закричали многие в один, голос. — Все замолкло; Тоолголос не много задумался и потом громко, воинственным голосом начал воззвание к Тимуру: "Когда божественный Тимур жил еще под нашими шатрами, монгольский народ был воинствен и грозен. Когда он тронулся, задрожала земля; перед одним его взглядом дрожало десять тысяч народов, освещаемых солнцем".

"О, божественный Тимур! скоро ли возродится великая душа твоя? Вернись к нам, вернись; мы ждем тебя, о Тимур!"

"Спокойно и тихо живем мы на наших обширных стонах, как ягненки; но в сердцах наших кипит, они полны огня. Без престанно вспоминаем славные дни Тимура; где вождь, который станет во главе нас и возбудит в нас воинственный дух?"

"О, божественный Тимур", и пр. и пр.

"Монгольский юноша силен, он умеет укротить дикого жеребца; зоркий глаз его издали узнает по траве следы заблудшегося верблюда. Но увы, у него нет силы владеть луком предков, глаз его не замечает лукавства врага".

"О, божественный Тимур", и пр. и пр.

"Мы видели, на святом холме развевается красный пояс ламы и в шалашах наших возродилась надежда. Скажи нам, о лама: когда уста твои произносят молитву, откроет ли Гормузд судьбы будущего?" [45]

"О, божественный Тимур", и пр. и пр.

"У ног божественного Тимура сожигали мы благоухающие травы; падая лиц, мы жертвовали ему зеленые листья чаю и молоко стад наших. Мы готовы: Монголы восстали, о Тимур! А ты, лама, ниспошли счастье на знамена наши и копья".

"О, божественный Тимур", и пр. и пр.

Кончив эту национальную песню, монгольский бард поднялся, низко поклонился нам, повесил гитару на кол шатра и вышел. Старик заметил, что и в других шалашах праздник.

"И там", сказал он, "ожидают певца. Но так как вы, кажется, с большим вниманием слушаете татарские песни, то будем продолжать. Один из наших братьев знает много любимых песен; но он не играет на гитаре, потому что он не Тоолголос. Но это не мешает; подойди ближе, Нимбо; не каждый день ламы западного неба будут слушать тебя".

Из угла шалаша вышел Монгол, Которого мы до сих пор не заметили и занял место Тоолголоса. Это был человек странной и дикой наружности: сутуловатый, с большими белками в глазах, которые составляли резкий контрасте с темным цветом кожи; волоса его падали на плечи густыми насыпами. Он начал петь — если только вой и рев можно назвать пением. Он очень долго мог удерживаться от дыхании, так что его припев почти не прерывался. Такое пение скоро надоело нам. Мы с нетерпением ждали паузы, чтобы встать и уйдти. Но не так легко было дождаться этого; казалось, что несносный виртуоз отгадывал наше намерение и нарочно, как только кончит одну, тотчас начинал другую песню. Так мы просидели до поздней ночи. Наконец он замолчал на минутку, чтобы выпить не много чаю. Он мигом проглотил всю чашку, оправился и хотел уже снова начать. Но мы встали, поднесла старику наш пузырек с нюхательным табаком, раскланялись со всем обществом и пошли в свой шалаш.

В Монголии очень часто встречаются подобные Тоолголосы; они ходят от шатра к шатру, воспевая народных героев и их деянья. Большею частью они бедны; все их имущество состоит из гитары или флейты, которые они носят за поясом; но в шалашах их всегда принимают дружелюбно. Иногда гостят и по нескольку дней, а когда уходят, их щедро наделяют сыром, мешками вина и чаем. Такие путешествующие певцы встречаются и в Китае; но более всего их в Тибете. [46]

На другое утро, очень рано, подошел к нашему шалашу мальчик, несший в одной руке посуду с молоком, а в другой кулек со свежим маслом и сыром. В след за ним пришел старый лама в сопровождении одного Монгола, который тащил мешок арголов. Мы пригласили всех войти в шалаш.

"Братья из западных стран," оказал лама, "примите эти малые приношения, посылаемые вам нашим господином".

Мы поклонились в знак благодарности, а Самдаджемба поспешил приготовить чай. Мы просиди ламу подождать; он поблагодарил, говоря, что не может теперь остаться, но прийдет вечером; теперь он должен учить молитвам. Он указал при этом на мальчика, принесшего нам молоко, взял его за руку и оба удалились.

Этот старый лама был учителем в семье, где мы вчера встретили такое радушное гостеприимство; он учил мальчика тибетским молитвам. Воспитание у Монголов очень ограничено. Читать и молиться умеют только почти одни "стриженные", т. е. ламы. В целой стране нет общественной школы и все молодые люди, желающие чему нибудь учиться, должны навещать буддистские монастыри. Исключение составляют те богатые люди, которые держат для детей домашних учителей. Монастыри составляют единственное учреждение для образования в искуствах, науках и ремеслах; кроме монастырей нигде нет училищ. Лама не только духовник и учитель, он и живописец, ваятель, архитектор и врач; он голова, сердце и пророк в народе.

Молодой Монгол, которого о детства не посылают в монастырь, должен хорошо владеть луком и ружьем и отлично ездить верхом. Еще прежде, нежели выучится ходить, отец берет его с собою на лошадь; во время скачки он держится за платье всадника; так он постепенно привыкает к лошади и большую часть жизни проводит на ней.

Отличным ездоком является Монгол в особенности при ловле диких лошадей. С длинным шестом, на котором укреплена веревка с петлей, всадник летит за лошадью, которую он хочет поймать. Он проследует ее по степи и горам, по долинам и оврагам, пока не нагонит. Тогда, схватив узду зубами, он обеими руками берет шест, подается вперед и накидывает петлю на шею своей добычи. Для этого нужно столько же силы, сколько и ловкости, потому что петля должна быть накинута в один миг. Иногда разорвется веревка или сломается шест, но никогда не случается, [47] чтобы ездок был опрокинут. Вообще Монгол так сроднится с ездой, что совершенно отвыкнет ходить пешком. Походка его не поворотлива и тяжела, ноги согнуты, туловище подается вперед и глаза постоянно бегают с одного предмета на другой; как будто он озирается но бесконечной степи. В дороге ночью Монгол иногда ленится слезать и спит верхом. Когда спросишь путешественника, где он провел последнюю ночь? очень часто услышишь, что: тэмэн дэро, т. е. "на верблюде". Особенно занимательно смотреть, когда караван в полдень находит хорошую паству; верблюды разбредутся во все стороны, щипая траву, а Монголы, сидя на них, спят так крепко, как будто лежат в мягких перинах. Постоянная езда необыкновенно укрепляет их силы и делает их почти нечувствительными к самому жестокому холоду. В степях Монголии, особенно в стране Халькасов, бывают такие стужи, что ртуть замерзает почти во всю зиму. Земля высоко покрыта снегом, и когда подымется еще северо-западный ветер, то страна походит на бурное море; вихр образует огромные снежные волны и валит и переносит их с места на место. Тогда Монголы спешат на помощь своим стадам; они созывают их и гонят к горам, защищающим их от бури. Иногда неустрашимые пастухи останавливаются среди урагана, как будто наперекор бушующей стихии.

Девушки и женщины воспитываются в своем роде очень заботливо. Их не учат конечно владеть луком и стрелою, но верхом они ездят не хуже мужчин и ловко сидят на седле. Впрочем, им приходится ездить только в исключительных случаях, наприм. в путешествиях или когда нет никого из мужчин у стада, чтоб отыскивать убежавших животных. Но вообще они этим не занимаются; им и так много дела дома; на них лежит все хозяйство. Иголкой владеют очень искусно; они шьют все: сапоги, платье, шапки для себя, мужей и детей. Сапоги их не красивы, но удивительно прочны. Непонятно, как они с довольно плохими снарядами могут делать такие прочные, неизносимые вещи; конечно, работа идет очень медленно. Они также хорошо вышивают, с большим вкусом и разными узорами. Ни в какой европейской стране, должны мы сознаться, не видели мы красивее вышитых вещей, как в Монголии. Впрочем в Татарии шьют иголкой не так, как в Китае. В последнем шьют снизу вверх, в Монголии как раз на оборот; в Европе [48] же горизонтально. Пусть наши портные разрешат, какой из этих способов удобнее и лучше.

Утром 17-го числа того же месяца мы отправились в китайскую станцию Шабортэ, чтобы запастись съестными припасами. Шабортэ монгольское название, означающее болотистую страну. Дома в нем выстроены из земли, и обведены высокою стеною; улицы узки, кривы и очень неправильны. Маленький этот городок имеет очень мрачный вид а живущие в нем Китайцы еще хитрее их земляков в небесной империи. Они торгуют всевозможными вещами, в которых Монголы нуждаются: овсянной мукой, поджаренным пшеном, бумажными товарами и кирпичным чаем. Татары в обмен привозят им произведения степей: соль, грибы и меха.

Закупив нужное, мы поспешно вернулись, желая поскорее выбраться в путь. Самдаджемба отправился за животными на пастбище.

"Верблюды здесь," закричал он возвращаясь, — "но где же мул и лошадь? Я их только что, видел и еще перевязал им ноги; не украли ли их? Возле Китайцев никогда не должно останавливаться: они известные воры лошадей".

Эта новость очень поразила нас; но не следовало терять времени, а нужно было отыскивать пропавших по горячим следам, Каждый из нас сел на верблюда, мы оставили Арсалана сторожить шалаш и поскакали в разные стороны. Однако наши розыски оказались безуспешны; поэтому мы отправились к нашим монгольским друзьям и объявили им, что близко от них пропали наши лошади.

По татарским законам люди, живущие в соседстве с тем местом, обязаны делать розыски пропавших животных, а если они не найдутся, вознаградить потерю своими. С европейской точки зрения это покажется странным. Путешественник раскидывает свой шатер вблизи Монгола без его ведома и спроса; ни вы его, ни он вас не знает; но он должен отвечать за пропажу животных, людей и поклажи, потому что закон считает его вором или укрывателем вора. Этот закон, должно быть, много содействует тому, что Монголы так ловки в отыскивании убежавших или украденных животных. По следам, остающимся на траве, они узнают, давно ли пробежала тут лошадь, с всадником или без него. Они проследят эту стезю и уже не потеряют ее. [49]

Когда мы объясняли нашу беду, старик оказал: "Не беспокойтесь, господа ламы. Ваши животные не пропадут; у нас в соседстве нет ни разбойников, ни воров. Я волю розыскать их, и если не найдем, вы выберете себе из моего стада, какие вам понравятся. Вы пришли сюда с миром и с миром уедете".

Между тем восемь Монголов сели на лошадей и каждый взял с собою шест с петлей; сначала они разбрелись во все стороны и несколько раз возвращались довольно близко к шалашу; через некоторое время они соединились, образовали один ряд, и поскакали в ту сторону, откуда мы приехали.

"Теперь они напали на след, сказал старик, следивший за всеми их поворотами, — войдите в мой шалаш, господа ламы, и выпейте чашку чаю, пока они подъедут с лошадьми".

По прошествии двух часов вошел мальчик, извещая, что верховые возвращаются.

Мы вышли, увидели несущееся в нам облако пыли, узнали всех всадников и наших лошадей; они летели с быстротою ветра. Когда подъехали в нам, они объявили, что в их стране никогда не бывало пропажи. Мы поблагодарили за добрую услугу, распрощались и поехали по направлению синего города.

После трехдневной дороги, в степи мы напали на знаменитые древности. Перед нами лежал громадный, но совершенно опустевший город. Стены и валы его с зубцами и башнями, четыре большие ворота, обращенные к четырем сторонам света, сохранились еще в целости; но все опустилось в землю на три четверти всей высоты и поросло дерном. С тех, пор, как жители оставили город, уровень земли возвысился до того; что достигает почти до зубцов стен. Доехав до южных ворот, мы сказали Самдаджембе,. чтобы он продолжал путь, а мы остановились немножко, осмотреть Старый город; так зовут его Монголы. Странные чувства овладели нами, когда въехали мы в него; нигде не видно обрушившихся камней или развалин; везде большие, красивые здания, свидетельствующие о бывших размерах города, но вполовину погруженные в землю, и покрытые травою как зеленым ковром. По неровности построек видно еще, где были улицы, и где стояли самые большие здания. Мы нашли там монгольского пастуха, который спокойно курил трубку; стадо его паслось по валам и улицам. На наши вопросы мы не получили удовлетворительных, ответов. Когда и кем построен город, какой народ жил в нем, когда и почему он брошен? Мы этого не [50] знаем и Монголы ничего не могли сообщить нам об этом. Впрочем в степях Монголии часто попадаются следы таких городов и история их покрыта мраком неизвестности. Такая картина наполняет душу невыразимою тоскою. Здесь не существует исторических преданий, ни малейшего воспоминания об основателях их; эти города могилы без надписей, в тихой пустыне. Только изредка остановится там Татарин, чтобы пасти стадо свое на поросших травою улицах — вот и все.

Таким образом ничего неизвестно об этих оставленных городах; но надо предположить, что их существование относится не далее как к XIII столетию. Тогда Монголы владели Китаем, их власть продолжалась около столетия. По описаниям китайских путешественников, в то время в северной Монголии основано было много цветущих городов. Около половины четырнадцатого столетия монгольская династия была изгнана из Китая; император Юнг-Ло, желавший уничтожить Татар, опустошил страну и превратил в пепел их города. Он предпринял даже два похода противу них далеко в степь, миль на двести от большой стены.

Недалеко от Старого города мы увидели большую дорогу, шедшую с юга на север и перекрещивающуюся с дорогого от во. стона на запад, по которой ехали мы. Это была дорога, по которой русские посольства отправляются в Пекин. У Монголов она зовется Кучеу-джам, т. е. "дорога царевны", потому что была проложена для поездки дочери одного из китайских императоров, выданной замуж за хальхасского князя. Проходя по Чакару и западной части Суниута, она тянется по царству Мурге-вана в страну Хальхасов; оттуда идет с юга на север через пустыню Гоби и далее, через Великий Курэн и реку Тулу, до Кяхты.

В 1688 г. был заключен договор между императором Кан-Ги и "белым ханом", Царем, т. е. Русским, по которому обозначены точно границы обоих государств и постановлено, чтобы обменным торговым пунктом между подданными: их была Кяхта. К северу лежит русская таможня Кяхта, км югу — китайская, Маймачин. Торговля там весьма значительна и выгодна для обоих государств. По закону подданные одного государства не должны переступать границы другого. Русские сбывают там сукна, бархат, мыло и разные галантерейные товары; покупают же чаи, особенно кирпичный, употребляемый в [51] России в большем количестве. Так как сукна облениваются большею частью на чай, то поэтому они в Китае дешевле, чем на европейских рынках. Иные спекулянты привезли сукна в Кантон, но потерпели убытки от незнакомства с ходом русско-китайской торговли.

Вторичный договор был заключен 14-го Июня 1728 года между русским чрезвычайным послом графом Владиславичем и китайскими Министрами. С тех пор Россия имеет в столице небесной империи монастырь и школу, где получают образование переводчики с китайского и манджурского языков. Персонал обоих этих учреждений меняется каждые десять лет; из Петербурга высылают туда новых монахов и учеников. Этот караван идет в сопровождении офицера, который устроивает пришельцев на их новом месте, а с прежними отправляется обратно в Россию. Из Пекина до Кяхты Русские путешествуют на счёт Китайского императора, и от одного до другого поста им дается конвой из китайских солдат.

В 1820 г. Тимковский сопровождал русский караван. Описывая свое путешествие, он между прочим высказывает недоумение, почему проводники заставили его ехать другою дорогою, чем его предшественников. Монголы разъяснили нам это. Китайское правительство, из хитрости и недоверия к Русским, велело своим чиновникам вести посольство разными окольными путями, чтобы они не знали настоящей дороги. Эта предосторожность конечно смешна. Не смотря на нее, Самодержец всея России все-таки нашел бы путь в Пекин, если бы вздумал когда-нибудь навестить "Сына неба".

Когда мы ехали по кяхтинской дороге, странное чувство овладело нами. Теперь мы находимся, подумали мы, на дороге, ведущей в Европу, — и заговорили о родине своей, пока попавшиеся нам монгольские шалаши не напомнили нам, где собственно находимся. Мы услыхали крик и оглянувшись заметили Татарина, махающего руками. Не понимая чего он хочет мы продолжали свой путь. Тогда Татарин вскочил на стоявшую перед шалашом лошадь, нагнал нас, слез с нее в нескольких шагах от нас, пал ниц и, подымая вверх руки, сказал.

"Господа ламы, сжальтесь надо мною; не проезжайте мимо, но помогите вашими молитвами спасти мать мою".

Вспомнив притчу о милосердом Самарянине, мы вернулись ваг и расположились вблизи его шалаша. Пока Самдаджемба [52] устроивал нашу палатку, мы посетили, больную и сказали присутствующим:

"Жители пустыни! Мы не опытны в травоведении и по биению пульса не умеем узнать колебанья жизни; но мы будем молиться Иегове за здоровье больной. Вы конечно еще не слыхали об этом всемогущем Боге, ваши ламы не знают его; но уповайте на Иегову, ибо в его руках жизнь и смерть".

При общей тревоге и суете мы не могли более говорить: бедные люди были только заняты больною и не обратили бы большого внимания на наши слова. Мы пошли лучше в свой шалаш — молиться. Татарин сопровождал нас. Увидев наш молитвенник, он спросил:

"Разве тут находятся всемогущие молитвы в Иегове, о котором вы говорили?"

"Да, только здесь истинные душеспасительные молитвы".

Он пал ниц и перед каждым из нас прикоснулся лбом до земли; потом взял наш молитвенник и положил его себе на голову, чтобы показать свое благоговение перед ним. Пода мы молились, он пригорюнился, в дверях шалаша и ждал молча.. Когда мы кончили, он опять, пал ниц, а потом сказал:

"Святые мужи! чем могу я вознаградить оказаную мне вами великую; благодетели? Я, беден и не могу над дать ни лошади, ни барана".

"Брат Монгол, священники Иеговы не молятся из-за вознаграждения. Когда ты беден, возьми эту безделицу", при этом мы подали ему кусок кирпичного чаю. Глубоко тронутый, Татарин не мог выговорить ни слова; слезы, покатившиеся из глаз его, были единственным ответом.

На другое утро мы с радостью услыхали, что больная поправляется. Мы бы охотно остались там еще несколько дней, чтобы развить показавшийся зародыш святой веры, но время летало и нам нужно было продолжать путь. Несколько Монголов проводили нас довольно далеко.

В Монголии нет других врачей, кроме лам. Кто заболеет, посылает за врачом в ближайший монастырь. Придя к больному, лама ощупывает пульс, берет обе руки пациента и проводит пальцами по артериям как музыкант по струнам скрипки. Китайские доктора поступают иначе; они ощупывают пульс не одновременно в обоих руках, а прежде в одной, потом в другой. После внимательного исследования, лама объявлю [53] мнение о болезни. По религиозному предубеждению Монголов причиною болезни всегда чутгур, т. е. бес; он мучит больного и вся задача ламы состоит в том, чтобы прогнить его посредством лекарства. Доктор служит также аптекарем; лекарства он приготовляет из одних растений, стертых в порошок, из которого делает большею частью пилюли; минеральных средств он не употребляет. Доктор не приходит в смущение, когда его пилюльный запас истощается: он берет тогда бумажку, надписывает на ней по тибетски, то или другое имя лекарства, смачивает слюной, свертывает шарик и больной принимает это с таким же доверием, как настоящее лекарство. Пилюля из бумаги или растения, по понятиям Монголов — одно и тоже.

Это медицинское средство к изгнанию дьявола подкрепляется молитвою ламы. Больной бедняк имеет обыкновенно небольшого чутгура, против которого достаточно короткой молитвы, произносимой без всякого торжества; ему также помогают некоторые заклинанья. Иногда случается тоже, что лама объявляет, будто не требуется вовсе никаких пилюль, а нужно обождать, пока Гормузд откроет свою волю: назначено ли больному умереть или выздороветь.

Но совершенно другое бывает, если больной богат и владеет большими стадами. В него поселился без сомнения большой чутгур, главный чорт, с которым нельзя разделаться так легко, как с обыкновенным. Прежде всего следует узнать, к какому: классу чутгур принадлежит; что он занимает высокую степень это не подлежит сомнению. Он должен уходить прилично своему сану, имея хорошее платье, красивую шляпу и сапоги, а главное — молодого, резвого коня. Без этих вещей не прогонишь его; тут не помогут ни лекарства, ни молитвы. Иногда дьявол такого чина, что имеет при себе еще много слуг и придворных, так что не может уехать на одной лошади. Тогда лама требует столько лошадей, сколько ему вздумается; число зависит от богатства пациента.

Сделав все нужные приготовления, лама начинает обряды. Он приглашает из ближних монастырей несколько лам и они долго молятся с ним, иногда 8-14 дней; они узнают тут наверно когда дьявол будет изгнан. Между тем они живут на счет больного, угощаясь его бараниною и чаем. Но если больной, несмотря на это, умирает? Тогда это именно служит доказательством, как теплы были молитвы, потому что дьявол [54] все-таки оставил свою и жертву. Больной, умер, конечно, но он тем ничего но теряет; ламы уверяют, что в новой жизни своей, при переселении души, он будет гораздо счастливее, чем был до тех пор.

Кроме молитв ламы при подобных врачебных опытах иногда отправляет разные смешные и суеверные обряды. Когда г. Гюк был главою христианского общества в долине Черных вод, он познакомился с одним монгольским семейством, чтоб изучить их язык и нравы. Однажды тетка благородного Токуры, главы семейства, заболела перемежающейся лихорадкой. Токура сказал, при этом:

"Я бы пригласил ламу-доктора, но если он скажет, что здесь причиною чутгур, что тогда делать?! Я не в состоянии покрыть все необходимые расходы".

Спустя несколько дней он решился, однако пригласить доктора-ламу и его опасения сбылись. Лама объявил, что, дьявол действительно поселился и что следует удалить его как, можно скорее. Тотчас было приступлено к приготовлениям. К вечеру, но менее осьми лам, собрались в шатер. Из сушеных кореньев они сделали большую куклу, которую они назвали "бесом лихорадки". Она была поставлена перед больной на шесте. К одиннадцать часов ночи начались обряды. В задней части шатра ламы образовали круг; своими цимбалами, морскими раковинами, барабанами и колокольчиками они произвели адскую музыку. Девять членов семьи пополняли их круг спереди; они сидели на пятках, близко друг от друга; старая тетка сидела на коленях или лучше сказать на пятках, против куклы. Перед доктором стоял большой медный таз; в нем было пшено и разные фигуры из теста. Кучка тлеющих арголов бросала фантастический, свет на эту странную картину.

По известному знаку раздалась музыка, которая могла бы перепутать самого неустрашимого и упорного черта. Черные, т. е. не духовные люди, били в ладоши под такт музыке и дикому крику, представлявшему молитву. Наконец музыка затихла, великий лама открыл книгу заклинаний, положил ее к себе на колени и пел темным, унылым голосом. При этом выбирал он из таза по нескольку пшенных зернышек и бросал их кругом, как предписано в книге. Главный лама молился один, то тихим, жалобным тоном, то очень громко. Иногда он бросал такт и ритм, казалось, что он сильно рассердился и он гневно [55] разговаривал с куклой. Кончив заклинания, он размахнул руки вправо, влево, чем подал знак остальным ламам, чтобы они начали свою страшную музыку.

Монголы быстро вскочили, бегали друг за другом вокруг шатра и так при этом кричали, что слушающему волосы могли бы стать дыбом на голове. Сделавши таким образом три тура вокруг шатра, которого осыпали палочными ударами, они опять вошли внутрь и сели на прежние; места. Все присутствующие прикрыли свои лица рунами; верховный же лама предал огню куклу дьявола и громко вскрикнул, когда пламя вспыхнуло; тож сделали и остальные. Черные схватили дьявола и вышвырнули вон из шатра на луг. И в то время как чутгур перемежающейся лихорадки превращался в, пепел под бранью и криком окружающих, ламы совершали в шатре торжественные, важные молитвы. Когда кукла окончательно сгорела, черные опять собрались в шатер и водворилось на мгновение молчание. Затем следовали взрыв радости и громкого смеха и все общество выступило из шатра с горящими в руках головнями. Черные открывали собою шествие, за ними следовала одержимая лихорадкою тетушка, которую поддерживали два члена из ее семьи; наконец ламы, опять затянувшие свою адскую музыку; старуху поместили в другой шатер и доктор объявил, что в продолжении целого месяца она не должна посещать свое прежнее жилище.

После такого странного лечения тетушка действительно выздоровела; лихорадочные пароксизмы прекратились. Лама нарочно так устроил, чтобы описанное торжество началось одновременно с приступом лихорадки. И действительно, сильное потрясение больной произвело свое действие.

Большая часть лам главным образом стараются укрепить Монголов в легковерии и предрассудках, чтоб тем легче опустошать их карманы. Некоторые однако были на столько откровенны, что признались, что двусмысленность и обман играют главную роль в их церемониях. Представитель одного монастыря сказал нам:

"Если совершаются молитвы когда кто либо заболевает, то это очень естественно; ибо Будда — господин над жизнью и смертию, он распоряжается переходом души из одного существа в другое (переселение душ); очень даже разумно употребление лекарств, ибо целебная сила ниспосылается Буддой. Также возможно, что чутгур поселяется в больном; но что для изгнания его [56] ему нужно дать лошадей и одежду — это без сомнения сказка, выдуманная невежественными ламами и обманщиками, чтобы тем легче обирать верующих в них собратов".

Способ погребения мертвых не везде одинаков; ламы присутствуют только там, где погребальному шествию хотят придать больше торжественности. В областях около великой стены и вообще везде, где Монголы и Китайцы живут смешанно, обычаи последних взяли перевес — тело кладут в гроб, который опускают в могилу. В степях же, у настоящих номадов, тело уносят на какую-нибудь возвышенность или в ущелье и оставляют там на съедение диким зверям и хищным птицам. Путешественнику в пустыне очень часто приходится наблюдать отвратительную картину: бой коршунов с волками, вокруг остатков человеческого скелета.

Очень богатые Монголы сожигают своих умерших при торжественной церемонии; для этой цели сооружается из дерна пирамидальная печь, в средине которой помещается тело, окруженное горючими веществами; за тем прибавляют дерну на столько, чтобы печь достигла известной высоты, оставляя у верхушки и у основания отверстия, для того, чтобы сквозной ветер уносил с собою дым; одновременно со сгаранием тела, ламы совершают торжественные обходы и молитвы. Как только тело превратилось в пепел, печь разрушается; остатки же скелета относят главному жрецу. Великий лама превращает остатки в мелкий порошок, прибавляет столько же пшеничной муки, тщательно все смешивает, собственноручно печет лепешки разной величины и складывает их таким образом, что образуют как бы пирамиду. Приготовленные таким образом кости кладут с великим торжеством в маленькую башенку, место построения которой уже заранее определено было знахарем или пророком. Таким образом погребаются обыкновенно ламы, и потому вокруг монастырей и на горах встречается множество подобных башенок. Их также встречают в местностях, в которых жили издавна Монголы, но вытеснены были Китайцами; это единственные следы прежнего владычества Татар; прочие же окончательно изгладились, ибо не находим более ни монастырей, ни пастбищ или пастухов с шатрами и стадами. Все это ушло, очистив место другому народу, с другими обычаями и памятниками. Остались только упомянутые башенки, чтобы напоминать собою прежних обитателей страны и как бы в укор высокомерию Китайцев. [57]

Знаменитое кладбище Монголов находится в провинции Шан-си, у монастыря "Пяти башен", У-тай. Местность эта считается самым лучшим для погребения; она на столько свята, что каждый, на долю которого выпал счастливый жребий быть там погребенным, вполне должен быть уверен, что душа его совершит самые лучшие переселения.

Чудесная святость места объясняется тем, что Будда в продолжение будто бы уже нескольких столетий живет там на одной горе. В 1842 г. благородный Токура, о котором уже выше упомянуто, принес останки своих родителей к храму Пяти башень и имел неимоверное счастие видеть старого Будду своими собственными глазами. Он сам передавал нам это следующим образом:

"За большим монастырем находится крутая гора, на которую не иначе взберешься как ползком. Прежде чем достигнешь верхушку, встречается высеченная в скале колонада; здесь надо лечь ничком и глядеть в отверстие, которое не более отверстия чубука. Долго, долго надо смотреть, пока что нибудь увидишь; но мало по малу глаз привыкает к темноте и наконец удается увидеть лицо Будды в глубине, на самом заднем фоне горы. Он сядет неподвижно, с накрест положенными ногами, окруженный ламами всех стран, которые постоянно преклоняются пред ним".

Сколько бы истины ни было в этом рассказе Токуры, достоверно однакож то, что Монголы и Тибетане очень привержены к монастырю Пяти башень. Нередко можно встретить в пустыне целые караваны, которые приносят останки родных к этой знаменитой обители; большою ценою золота выкупается право построенья небольшого мавзолея. Даже торготские Монголы не взирают на трудность годового путешествия и отправляются толпами в провинцию Шан-си.

Ко всему сказанному должно еще прибавить, что монгольские владыки иногда совершают погребения, варварство которых безгранично. Тело умершего князя кладут в сооруженное из камней строение, которое украшено изображениями людей, львов, слонов, тигров и другими предметами буддистической мифологии. Вместе с телом, которое помещается в пещере, в самой средине мавзолея, кладутся золотые и серебрянные монеты, драгоценное платье и другие вещи, потребность которых предвидятся и в будущей жизни. При таком погребении много людей лишаются жизни. [58]

Выбирают несколько самых красивых детей обоего попа в заставляют их глотать ртуть до тех пор, пока они не умрут; в таком случае, как утверждают Монголы, они не теряют своего натурального цвета лица и кажутся как бы живыми. Трупами этих несчастных окружают труп князя, которому они должны прислуживать и по смерти; в руках у них находятся вееры, трубки; табакерки и другие подобные вощи, без которых татарский князь не может обойтись. Дабы все эти драгоценности не были ограблены, придуманы особые машины, спускающие стрелы. Кто дерзнет открыть входную, дверь из любопытства иди из корыстных целей, тот падает мертвый, пораженный стрелами. Такие опасные машины, находятся у всех торговцев луками, и Китайцы часто пользуются ими для защиты своих жилищ, когда им приходится долго отсутствовать.

После двухдневного путешествия достигли мы царства Эфе; оно образуется частию страны осьми отрядов, которую отделил от Эфе император Киэн-Лонг и подарил одному хальхасскому князю. Сун-че, основатель манджурской династии, говаривал: "На юге мы никогда не должны допустить возникать новым государствам — на севере стараться об усилении нашего единства". Эта политическая мысль с тех пор никогда не оставляла Пекинский двор. Киэн-Лонг женил на своей дочери упомянутого князя, которого желал больше привязать к себе, имея в виду, что повелитель Хальхаса, будучи большею частью в Пекине, легче может стать под влиянием китайских интересов. Он даже приказал выстроить для него в Желтом городе великолепный дворец; но монгольский князь никак немог свыкнуться с стеснительною придворною жизнию. Окруженный великолепием, он тем не менее бредил о степях, шатре и стадах, стремился мысленно к холоду и снегу своего отечества. Он страшно скучал, не смотря на все внимание, которым его окружали, и наконец выждал случая возвратиться в свои хальхасские степи. Молодая же его супруга, напротив, привыкшая к придворной жизни в Пекине, приходила в ужас при мысли, что ей придется жить с верблюдами, овцами и Монголами. Каким же образом должны были уравняться столь противуположные стремления? Император придумал исходную точку, посредством которой надеялся примирить обе стороны. Он именно отделил от округа Чакар небольшую часть и отдал ее монгольскому князю, приказав там выстроить небольшой но красивый город; первоначальными жителями этого города была [59] сотня семейств, искуссных в ремеслах и художествам. Таким образом княгиня жида в городе, окруженная своим двором, а князь имел возможность рыскать по своим; степям, и предаваться всем прелестям кочевой жизни.

Кроме того, Эфеский царь привез с собою многих хальхасских Монголов, которые, как и прежде, жили в шатрах. Они до настоящего времени сохранили свою славу в народе, как наисильнейших людей, и слывут, проворнейшими борцами в южной Монголии. Из самой ранней молодости они упражняются в ратоборстве, и всегда присутствуют в Пекине на призовых поборищах. Там они поддерживают свою древнюю славу и всегда уносят самые лучшие призы. Они превосходят Китайцев, относительно телесной силы; но не смотря на то, иногда бывают побеждены от более проворных и увертливых противников.

В бывшем l843 г. великом призовом поборище один удивительно крепкий, хальхасский Монгол одержал победу над всеми подступавшими к нему, как Татарами, таки Китайцами. Его крепкое тело подпиралось двумя сильными, мускулистыми ногами, а его крепкие руки повергали на землю почти без всякого напряжения каждого, подступавшего к нему. Все уже было согласились, что приз останется за ним, как вдруг выступил против него Китаец, небольшой, худощавый человек, о котором никак нельзя было подумать, что он победит сильного Монгола. Не смотря на то, он бойко приблизился к эфескому Голиафу, намеревавшемуся уже было принять его в свои мускулистые объятия. В этот и момент, Китаец брызнув ему вдруг в лицо воду; естественным побуждением Монгола было вытирать свое лицо; но на это Китаец и рассчитывал: быстро схватил он противника за ногу, равновесие было потеряно и великан пал на землю, сопутствуемый всеобщим хохотом.

Про эту китайскую хитрость рассказывал нам один татарский наездник, с которым мы вместе путешествовали не много по государству Эфе. При этом он обратил наше внимание на то, что дети в шатрах упражняются в поборищах.

"Это в нашей Эфеской земле самое приятное развлечение каждого; нашего мужчину могут уважать только за два достоинства — уменье хорошо ездить и хорошо бороться".

В одном месте мы видели играющих, т, е. боровшихся мальчиков. Самый старший между ними, не более вероятно девяти лет, схватил одного из своих противников в объятия, перебросил [60] его чрез голову и вообще обращался с ним как с игральным мячиком. Подобное перебрасывание повторилось и до осьми раз и в то время, как мы опасались за жизнь мальчика, молодые Монголы бегали вокруг них с криками ободрении.

В двадцать второй день осьмого месяца мы были вне границ государства Эфеского, и проезжали чрез гору, крутизны которой поросли сосновым и еловым лесом. Вид этот нас очень обрадовал, потому что монгольские степи так бедны лесом и вообще растительностию, до того голы и однообразны, что невольно почувствуешь невыразимое удовольствие при виде хоть одного дерева. Но радость наша вскоре уступила место другому чувству; проехавши несколько шагов и выбравшись на открытое место, мы вдруг увидели себя в обществе трех удивительно могучих волков, которые без боязни и спокойно на нас глядели. Мы тотчас остановились; в одно мгновение Самдаджемба спрыгнул с своего маленького мула, подбежал к одному верблюду и схватил его за нос изо всей мочи. Это странная средство вскоре оказало свое действие: верблюд начал так пронзительно и страшно реветь, что испуганные этим волки побежали, как шальные. Наш Арсалан вероятно полагал, что это волки его так испугались, и пустился за ними в погоню. Но волки вдруг сделали оборот назад и страж нашего шатра верно поплатился бы жизнию. за свою дерзость, еслибы г. Габет не выручил его из беды: опять надавил нос у одного верблюда и вызвал таким образом рев столь несносный для волков. Волки опять убежали и теперь никто уже больше не хотел преследовать их.

Монгольские пустыни очень бедны населением и большею частию предоставлены диким зверям; волки же встречаются очень редко, ибо Татары, как видно, поклялись извести этот хищнический род. На волка смотрят как на кровного врага, он преследуется, где и когда бы его ни встречали, ибо только он самый опасный враг для стад. Как только делается известным, что в окружности рыщет волк, все способные садятся тотчас на лошадей и равнина покрывается наездниками, из которых каждый вооружен длинным шестом с петлею. Волк может уходить нуда хочет — везде встретит он врагов, готовых броситься на него. Лошади Монголов ловки, как козы, и легко карабкаются по отвесным и неровным местам. Набросив петлю на шею волка, всадник делает оборот назад, пускается в галоп и волочит за собою зверя до ближайшего шатра. Там завязывают ему морду [61] чтобы быть в состояний потешится над ним и попытать его вдоволь; наконец с него, живого, сдирают кожу и пускают его. Летом он может еще прожить несколько дней; зимою же, при сильных морозах, он скоро околевает.

Когда волки скрылись, встретилось нам другое, не менее странное явление, именно — две телеги, из которых каждую тащили три вола. Кроме того, при каждом возе шли двенадцать больших диких собак, впряженных, помощью железных цепей; у обеих сторон шли по четыре, остальные сзади. Телега нагружена была четырехугольными красно выкрашенными ящиками, на которых сидели извощики. Мы не поняли смысла этих телег; также не поняли мы, к чему, кроме возов, служила эта дюжина потомков Цербера. Спросить мы ничего не могли, потому что это было бы против обычая страны, и набросило бы на нас не хорошее подозренье. Мы потому спросили извощика далеко ли еще до монастыря Джорджи, куда мы намеревались прибыть в тот же день; однакож ничего не могли понять из за лая собак и звона цепей.

Проезжая одною долиною, заметили мы на одном не высоком холме длинный ряд неподвижных предметов, которых мы ясно отличить не могли. Сначала мы полагали, что видим множество пушек, орудий и лафетов. Но каким образом могло попасть в такую монгольскую глушь столько боевых орудии? Наша ошибка обнаружилась, как только мы подошли поближе; мы увидели множество двуколесных телег, из которых каждая вмещала в себе мешок соди, покрытый рогожами; таким образом телеги действительно издали очень доходили на пушек. Монгольские перевозчики тяжестей приготовляли свой чай на открытом воздухе, в то время, как волы паслись по той стороне холма.

Кроме верблюдов, товарные транспорты отправляются чрез пустыни на подобных двуколесных телегах. Они очень скоро сооружаются, выкрашиваются красною краскою и до того легки, что ребенок может их возить. В эти телеги впрягают волов, которым продевают в нос железные кольца. У такого кольца прикреплена веревка, помощью и которой вол привязывается к телеге, находящейся впереди его. Таким образом все телеги составляют собою одну неразрывную цепь. Извощики редко помещаются на телеге, никогда не ходят пешком, но ездят верхом на волах. На пути между Пекином и Кяхтой все пространство, ведущее в Толон-Ноор, Ку-ку-Готе и [62] Великий-Курен покрыто подобными телегами. Уже издали слышен унылый, меланхолический звон железных колокольчиков, которые навешаны вокруг шеи волов. — Мы вместе с Монголами выпили чаю и к закату солнца расположили наш шатер у ручейка, недалеко от монастыря Джорджи.

ГЛАВА IV.

Монастырь Джорджи. — Архитектура буддистических храмов. — Великий-Курен в земле Хальхасов. — Путешествие Гуйсона-Тамбы в Пекин. — Курен тысячи лам. — Орел в Монголии. — Западный Тумет. — Монголы землепашцы. — Синий город. — Заметка о манчжурском народе. — Восточная Татария и ее произведения. — Манджуры-стрелки.

О монастыре Джорджи мы столько наслышались, что отчасти уже были знакомы с ним еще прежде, чем успели его увидеть. Там именно воспитывался молодой лама; у которого г. Габе научился по монгольски, и обращение которого в христианство дало столько надежд на распространение Евангелия между татарскими народами. Этот буддистский жрец изучал без перерыва, в продолжении четырнадцати лет, священные книги и был очень начитан в монгольской и манджурской литературе; менее знался в тибетской. Его учителем был многоуважаемый во всей области желтого знамени лама, который ожидал очень много великого от этого ученика; он очень не охотно отпустил его от себя, когда ученик пожелал навестить чужие страны и позволил только один месяц отсутствия. Когда ученик начал прощаться, он, как это искони ведется, бросился пред своим учителем и просил о вопрошении оракула. Старый лама открыл тибетский оракул, перелистывал несколько раз, прочел и проговорил следующее:

"Ты четырнадцать дет пробил у своего учителя верным шаби (учеником), и сегодня мы впервые разлучаемся. С прискорбием я думаю о будущем, и потому поспеши прибыть к назначенному сроку. Если ты дольше пробудешь, то определено, что никогда уже больше нога твоя не преступит порога нашего монастыря".

Ученик уехал с твердым намерением, быть во всем [63] послушным своему учителю. На пути он прибыли и в нашу миссию Си-Ванг, познакомился с г. Габе и начал учить его монгольскому языку; для упражнения г. Габе предпринял перевод небольшого сочинения: "Очерк истории христианства". По истечении одного месяца лама отказался от Буддизма, принял христианскую веру и был назван в крещении Павлом. Таким образом — буквально исполнилось предсказание ламы: Павел действительно никогда больше не вернулся уже в свой монастырь.

Джорджи, любимый монастырь китайского императора, имеет около 2000 лам, которые все правильно получают жалованье от пекинского двора; даже те, которые отлучились, с позволения старших, на долгое время, все таки получают, при возвращении, свою долю денег и жизненных припасов. Вследствие таких императорских привилегий, взносов и покровительств, Джорджи имеет довольно богатую и красивую внешность; дома очень чисты, нередко даже роскошны, а лам в рубищах не встретишь здесь, как это часто можно видеть в других местах. Здесь более всего в ходу изучение манджурских наречий, и в этом самом заключается уже доказательство, как сильно привержены к императору ламы этого монастыря.

Пожертвования императора для постройки монастырей вообще недостаточны. Большинство громадных и великолепных зданий, которых такое множество в Монголии, обязаны своим существованием добровольным взносам ревностно-религиозных обывателей. Народ живет и одевается очень просто, но как только дело касается монастырских расходов, он является удивительно щедрым, можно сказать, даже расточительным. Обыкновенно это делается следующим образом. Предполагается ли где нибудь постройка храма, при котором, разумеется, необходим также монастырь, целая ватага лам сооружается в путь, снабженные свидетельством, дающим им право собирания пожертвований. На долю каждого приходятся известная область, вся Монголия делятся на округи, и уж ни один шатер не останется не посещенным. Везде лама просит милостыню именем старого Будды. Тотчас при вступлении он объясняет цель своего посещения и показывает определенную для сбора кружку (бадир). Таких сборщиков встречают везде с большим почетом, каждый даст что нибудь: богатый — золото, серебро, или лошадей, волов, верблюдов; бедный, смотря по силе, дает ламе меха, масло или веревки из лошадиных и верблюжьих волос. Таким образом, в очень короткое [64] время собираются значительные суммы, и тогда в самой глухой пустыне воздвигается множество таких великолепных зданий, что даже государи нелегко совершили бы что нибудь подобное.

Большею частию такие монастыри строятся из кирпича иди каменных плит; только уж очень бедные ламы строят, свои жилища из земли, но и эти последние так искусно обделываются известкою, что в ряду других, более прочных строений, они ничего не теряют. Постройка храмов также прочна, как и красива; главный их недостаток состоит в том, что в сравнении с своею величиною они как бы приплюснуты и очень низки. В окружности монастыря в беспорядке разбросано множество башень и пирамид, часто на очень широких основаниях, которые находятся в совершенной дисгармонии с стоящими над ними стройными зданиями. Было бы чрезвычайно трудно решить — к какому стилю или классу можно отнести архитектуру буддистских храмов в Монголии. Везде встречается странная смесь колоссальных, бесформенных балдахинов, портиков, пересеченных колоннами и бесконечных рядов ступеней. Как раз против входной двери, внутри храма, помещается алтарь из дерева или камня, имеющий вид опрокинутого котла; на нем стоят идолы, которые очень редко изображены стоя, но большею частию в сидячем положении, с накрест сложенными ногами. Часто статуи гораздо больше обыкновенной человеческой фигуры, но лицо всегда красиво и правильно и носит в себе отпечаток кавказского типа; безобразны только не соразмерно большие уши. Во всяком случае в этих монгольских истуканах нет ничего такого, что напоминало бы дьявольские рожи китайских Пу-сса.

Пред самым большим идолом и наравне с алтарем, на котором этот идол помещается, находится вызолоченное седалище, назначенное для живого Фо — главного ламы монастыря. Вокруг стен храма помещается ряд столов, не много возвышающихся над полом; они служат одновременно скамьями по левую и правую сторону от главного ламы, занимают всю внутренность храма и покрыты коврами; между рядами их находится место для прохода.

Когда настал час молитвы, то лама, которому назначено созвать всех членов монастыря, выступает против входной двери и трубит изо всей силы в морскую раковину, обращаясь во все четыре стороны. Сильный, полный тон этого инструмента раздается на несколько верст в окружности, и таким образом [65] дает знать ламам, что наступил час общественной молитвы. Тогда каждый берет свою мантию и шляпу, и все собираются во внутреннем дворе. Как только в третий раз раздается звук морской раковины, открывается большая дверь и живой Фо входит в храм. Он садится на алтаре, и все ламы, скинув на дворе свою красную обувь, входят босые, в глубоком молчании. Каждый три раза падает ниц пред живым Фо и за тем, сообразно духовному сану, занимает определенное место. Все сидят с перекрещенными ногами и при том так, что все ряды находятся лицом к лицу. Тогда церемониймейстер подает знак колокольчиком; каждый за тем творит про себя тихо молитву, кладет молитвенник на колени и читает назначенную для данного дня главу. Следует пауза, в продолжении которой водворяется самое глубокое молчание. Колокольчик вторично подает знак и — раздается двухоровое, торжественное, строго-мелодическое пение псалма. Тибетские молитвы подразделены на стихи и имеют хороший ритмический такт; поэтому-то в них столько благозвучия и гармонии.

При некоторых, отмеченных в книге местах, раздается инструментальная музыка, состоящая из оркестра известного количества лам, музыка, которая составляет совершенную противуположность с полнозвучным, торжественным хором. Оркестр состоит именно из оглушающего набора колоколов, цимбалов, тамбуринов, морских раковин, труб и дудок; каждый играет на своем инструменте с таким остервенением, как будто желает заглушить всех своих товарищей.

Внутренность храма обыкновенно украшена разными драгоценностями; особенно много мелкой резбы и живописи, изображающей жизнь Будды и переселение душ знаменитейших лам. Пред идолами поставлено амфитеатрально множество бедных ваз, величиною чайной чашки и блестящих, как золото. Это жертвенные чаши, всегда наполненные молоком, маслом, монгольским вином и пшеном, назначенными. божеству. По бокам каждой ступени находятся постоянно дымящиеся кадильницы; пахучие травы для этой цели собираются на священных тибетских горах. С головы идола ниспадают, словно флаги, шелковые материи, тканные золотом и другими украшениями, также ленты, исписанные священными изречениями. Нет также недостатка в фонарях из разноцветной, прозрачной бумаги и тисненного рога.

Все художественные произведения и украшения, находящиеся вне [66] и внутри храма, приготовляются ламами; других художников нет. Картин очень много, но они не соответствуют тем требованиям искусства и вкуса, к которым привыкли в Европе. В них более рассчитывается на эфект и — за исключением изображения Будды — все фигуры имеют страшную, отталкивающую наружность; платье как бы не соответствует объему тела, которому предназначается; кажется, как бы прикрываемые им члены разломаны и приняли не нормальное положение.

Встречаются однако же и прекрасные рисунки. Однажды посетили мы большой монастырь Алтан-Сомнэ (золотой храм) и нашли там картину, истинно изумившую нас. По средине сидел Будда в натуральную величину на богатом ковре; вокруг него нарисован был лучевой венец, состоявший из миниатюрных изображений тысячи добродетелей Будды. Мы не могли вдоволь наглядеться на этот действительно-мастерской рисунок. Черты были чисты и грациозны, выражение лиц и колорит великолепны; все фигуры были натуральны и полны жизни. Мы спросили нашего провожатого, старого ламу, откуда достали такую редкую живопись.

"Этот клад", ответил лама, "происходит из самой глубокой древности и обнимает собою все учение Будды. Картина рисована не в Монголии, а в Тибете, и творцом ее считается один святой из вечной святыни (Ла-Ссы)".

Ландшафты обыкновенно гораздо лучше выполнены, чем другие сюжеты; цветы, птицы деревья, баснословные животные представлены очень отчетливо, краски естественны и живы. Жаль только, что монгольские живописцы не имеют никакого понятия о перспективе и тенях. Гораздо большого совершенства достигли ламы в скульптуре и поэтому-то так много изваяний вне и внутри их храмов; искусны они также в резбе и ловкость их ножа и резца нередко превосходит их вкус. Снаружи у храма стоят на огромных гранитных пьедесталах львы, тигры и слоны. Большие каменные перила, идущие от начала ступеней до главной двери, изукрашены разными высеченными Фигурами птиц, пресмыкающихся и баснословных животных самых разнообразных Форм. Во внутренности храма везде встречаются рельефы из дерева и камня, выполненные всегда смело, часто даже очень изящно и нежно.

Ламайские монастыри в Монголии не могут быть сравниваемы с тибетскими ни относительно богатства, ни относительно великолепия; не смотря на то однакоже, есть и между ними очень [67] уважаемые и пользующиеся громкою известностью у поклонников Будды. Больше всех в этом отношении известен монастырь Beликого Курена, в земле Хальхасов. Во время путешествия нашего по северной Монголии мы имели случай посетить его и читателю вероятно не безинтересно будет найти здесь описание его достопримечательностей. Курен по монгольски означает ограда.

Ламайский монастырь Великого Курена лежит на реке Туле. От него начинается громадный лес, который на расстоянии шести или семидневного путешествия, достигает русских границ. К востоку он имеет протяжение более ста миль и простирается до страны Солонов, в Манджурии. Чтобы достигнуть Великий Курен, с юга Монголии потребно месячное путешествие чрез необозримую каменистую пустыню Шамо-Гоби. Пустыня имеет во всех местах очень грустный вид; нигде не встретишь ни ручейка, ни источника, ни одно дерево не украсит утомительного однообразия. Но как только путешественник достигнет возвышенности Кугурских гор, к западу граничащих с областями Гуйсон-Тамбы страна вдруг принимает совершенно другой вид. Открываются живописные, оживленные долины, горы выступают подобно амфитеатру, а покатости их покрыты великолепными лесами. Одно место этой долины служит руслом реке Туле, начало которой скрывается в горах Барка. Она протекает от востока к западу, орошает пастбища, на которые выгоняются стада лам, совершает изгиб несколько выше Великого Курена, направляется к Сибири и здесь впадает в Байкальское озеро.

Масса построек, образующих монастырь, находится на востоке от реки у отлогого подножия горы. Отдельные храмы, в которых живут Гуйсон-Тамба и многие другие верховные ламы, отличаются от прочих своею высотою и вызолоченными крышами. В этой большой ламазерии и ее окрестностях живет около тридцати тысяч монахов. Долина, простирающаяся под, горою усеяна в продолжении целого года шатрами разной величины в которых помещается, пилигримы, желающие поклониться Будде и удовлетворить свое религиозное чувство.

К Великому Курену устремляются набожные всех стран, где только исповедуется Ламаизм. Туда являются так называемые У-Пи-Та-Дзе или рыбокожие Татары и располагают свои шатры вблизи шатров торготских Татар, которые приходят из священных гор, Бокте-Ула. Тибетанцы и Пебуны от Гималая медленно прибывают сюда на своих яках иди длинношерстых волах и [68] размещаются возле Манджуров, приехавших на санях не подалеку от берегов рек Сонгари и Амура. Беспрестанно располагаются и снимаются шатры; толпы пилигримов прибывают и убывают на верблюдах, волах, в телегах или санях, на конях или мулах.

Белые жилища лам построены на отвесе горы, в равнобежной линии и при том в таком порядке, что каждый ряд находится выше предыдущего. Издали поэтому все имеет вид ступеней громадного алтаря, на котором храм Гуйсона-Тамбы составляет как бы корону. Из внутренности этой божницы, сияющей уже издали своим золотом и светлыми красками, выходит по временам лама-царь, чтобы выслушать почтение многочисленных верующих, которые пред ниш низко кланяются и падают ниц. В стране большею частию зовут его "Святым", и всякий хальхасский Монгол считает за особенную честь, если может сказать, что он ученик святого. Любой обитатель Великого Курена, на вопрос откуда он, непременно ответит: Куре-Бокте айн шаби — "я ученик Святого!"

Около получасовой езды от монастыря, по близости реки Тулы, находится большая китайская торговая станция. Дома выстроены частию из земли, частию из дерева и обведены кольями для защиты от воров, ибо некоторые пилигримы, при всей набожности, совершенно не считают бесчестным воровать. У г. Габе украдено было ночью несколько серебряных прутиков и часы; таким образом мы лично могли убедиться, что честность некоторых учеников святого не без пятен.

Торговля Великого Курена очень цветуща; есть много русских и китайских товаров, оценкою которых служит кирпичный чай. Цена каждой лошади, верблюда, дома, и вообще всякой вещи соразмеряется с известным количеством кусков кирпичного чая; пять кусков имеют стоимость унции серебра.

Пекинский двор имеет в Великом Курене несколько мандаринов, будто для поддержания, в случае надобности, порядка между находящимися там Китайцами, в самом же деле за тем, чтобы наблюдать за Гуйсоном-Тамбою, могущество которого заставляет опасаться китайского императора. Еще не забыли в столице Китая, что Джингис-Хан происходил от хальхасского рода, и что этот воинственный народ еще не совсем забыл свое славное прошедшее. Поэтому-то каждое волнение в Великом Курене беспокоит китайское правительство. [69]

В 1839 г. Гуйсон-Тамба вздумал посетить в Пекине императора Тао-Куанга. Известие об этом встревожило всю столицу и сам император дрожал в своих дворцах при одном имени великого хальхасского ламы. Он отправил послов, которые должны были отклонить Гуйсона-Тамбу от намерения или, по крайней мере, дать такой оборот делу, чтобы не произвести этим путешествием значительного волнения. Но лама-царь остался тверд в своем намерении и сделал только одну уступку; он взял с собою не более 3000 монахов и исключил из своей дружины остальных хальхасских князей, которые хотели провожать его в Пекин.

Когда он отправился в путь, все монгольские племена пришли в большое волнение. Со всех сторон стекались они во множестве и заняли все дороги, чрез которые должен был проходить "Святой". Каждое племя приносило жертвы, табуны лошадей, верблюдов и овец, золотые и серебрянные слитки и драгоценные камни. Набожный народ вырыл колодцы на всем протяжении гобайской пустыни, а владетели земель, чрез которые проходил Гуйсон-Тамба, пеклись о том, чтобы устроить места для отдохновения, снабженные вдоволь жизненными припасами. Лама-царь сидел на желтом троне, несенном четырмя лошадьми, из которых каждую вел один из высших духовных сановников. Три тысячи лам, составлявших двор, ехали частию перед ним, частию за ним на лошадях и верблюдах, но совершенно без всякого порядка. Все вполне предались своему энтузиазму; толпы набожных с нетерпением ожидали прибытия святого. Едва завидя желтую носилку, все бросались на колени; при большем же приближении ее падали ниц, подносили сложенные руки ко лбу и клали земные поклоны. Путешествие первенствующего ламы походило на триумф и приводило в восторг всех его почитателей.

Таким образом Гуйсон-Тамба достиг с великою славою большую стену. Здесь стал он из предмета обожания только обыкновенным князем кочующего племени, над которым Китайцы глумятся, но которое делает много забот китайскому двору, потому что при неблагоприятных обстоятельствах может сделаться очень опасным для господствующей династии. На границе Китая "святой" должен был оставить половину своих провожатых; они расположились к северу от великой стены и возвели шатры свои в нивах Чакара. [70]

Гуйсон-Тамба пробыл в Пекине три месяца, посетил несколько раз императора и принимал поклонение от манджурских князей и государственных сановников, не смотря на возбужденное этим подозрение. Наконец освободил он двор от своего непрошенного присутствия и, посетив в дороге монастырь Пяти башен и Синего Города, воротился домой. Но ему не суждено было больше увидеть Великий Курен; — он умер на дороге, а Монголы приписывают его смерть медленно действующему яду, который будто подали ему в Пекине, по приказанию императора. Хальхасцы с тех пор очень огорчены, хотя печаль их значительно умеряется убеждением, что Гуйсон-Тамба даже не мог действительно умереть; он, по их мнению, пересилился только в другую страну, чтобы явиться снова молодым, свежим и крепким. Действительно, в 1844 г. они были извещены, что Будда их снова ожил и торжественно отыскали назначенного жрецами пятилетнего мальчика, чтобы возвести его на незыблемый, наследственный трон. Когда стояли мы у берегов Куку-Нора или "Синего озера", нам встретился этот большой хальхасский караван, отправлявшийся в Ла-ссу, чтобы пригласить в Великий Курен нового ламу-царя.

Другая, тоже знаменитая монашеская обитель есть Минган Ламане Курен, "Курен тысячи лам", воздвигнутый во время завоевания Мандужурами Китая. Когда Шюн-Че, основатель настоящей, господствующей в Китае династии, из Манджурии надвинулся на Пекин, он встретил тибетского ламу, которого спросил, будет ли успешно его предприятие? Лама пророчил хороший доход и Шюн-Че просил его, по оконченном походе явиться в Пекин. Действительно, после завоевания Пекина лама явился туда. Император признал, что его пророчество было верно и в награду за то подарил ему значительное место, на котором предположено было построить великолепный монастырь. От себя он также назначил содержание тысяче монахам. С того времени монастырь "тысячи лам" значительно увеличился и в настоящее время считает до 4000 жителей, хотя и сохранил прежнее название. Мало по малу у монастыря поселялись Монголы и Китайцы и составился таким образом целый город, ведущий значительную торговлю, по большей части скотом.

Верховный лама этого монастыря одновременно владетель, судья и законодатель; он также распределяет служебные должности. Наследника по нем всегда ищут в Тибете, куда душа его [71] уходит, будто бы для совершения переселения. Когда мы были в монастыре тысячи лам, там была большая суматоха по поводу раздора между ламой начальником и его четырмя советниками, именуемыми на монгольском языке Джассаками. Последние, нарушив монашеский устав, — женились и построили для себя жилища вдали от монастыря. Верховный лама, порицая действия Джассаков и стараясь навести их опять на путь истины, вооружил их против себя и они возвели на него целый ряд жалоб в Дже-Го-Эулу у Ту-туна иди великого мандарина, который, будучи родом Манджур, хорошо знал все татарские дела.

Во время вашего посещения монастыря, спор этот длился уже полных два месяца и заметно было неблагоприятное влияние от отсутствия властей. Учение и молитвы прекратились, великая входная дверь к внешнему двору была открыта и, казалось, уже долгое время совсем не запиралась. Вошедши внутрь, мы нашли все запустевшим и поросшим травою; храмовые двери закреплены были, цепями, но заглянувши внутрь чрез боковые отверстия, мы увидели, что седалище ламы и статуи покрыты слоем пыли; словом — все указывало на то, что существуют беспорядки. С уходом властей прекратились монастырские церемонии, ламы рассеялись и монастырь опустел. Впоследствии узнали мы, что спор решен в пользу верховного ламы, потому вероятно, что располагал лучшими, чем его советники, средствами. Четырем Джассакам строжайше наказано было во всем покорствовать своему владыке.

К знаменитейшим монастырям принадлежат также монастыри: Синего Города, Толон-Ноорский и в Дже-Го-Эуле; вне великой стены — на китайской территории — монастырь в Пекине и монастырь Пяти башень, в провинции Шан-Си.

Как только мы оставили монастырь Джорджи, встретился нам монгольский всадник, который возился укладкою на лошадь только что убитой серны. Уже в продолжение долгого времени мы питались одною овсяною мукою; было поэтому простительно, что при взгляде на дичь у нас явилось сильное желание отведать лакомый кусочек, тем более, что наши желудки очень отощали и жаждали подкрепления. Мы поэтому приветствовали охотника и спросили: не может ли он нам уступить серну?

"Гг. ламы", ответил он, "убивши это животное, я не думал продавать его. Там, по ту сторону Джорджи, китайские вощики давали мне за него 400 сапэков; я же отказал им. Но с вами, [72] гг. ламы, я говорю совсем иначе, чем с Китайцами: вот вам серна, дайте что пожалуете".

Мы велели Самдаджембе отсчитать охотнику 500 сапэков, положили серну на верблюда и отправились. Пятсот сапеков составляют около 70 копеек; баран стоит в три раза дороже. Монголы не очень долюбливают дичь, а еще менее Китайцы, которые утверждают, что "черное мясо" не так вкусно, как белое. Но в больших городах, особенно в Пекине, дичь тем не менее является на столах богатых, особенно мандаринов, вероятно потому, что она редкость и хоть сколько-нибудь разнообразит бедность китайской кухни. За то Манджуры страстные охотники и очень любят дичь, а именно: фазанов, медведей и оленей.

Около полудня представилась нам великолепная местность: между двумя высокими скалами находился узкий проход, который вел к огромной долине, окруженной горами; на крутизнах росли высокие сосны; светлый родник превращался в журчащий ручеек, поросший дягильником и полевою гвоздикой. Ручеек опоясывал долину и уходил за тем, прикрытый высокими травами, чрез отверстие, подобное тому, которое служило входом в эту роскошную долину. Мы остановились, наслаждаясь видом на очаровательную окрестность, а Самдаджемба между тем отыскивал место для отдыха.

"Останемся здесь", заметил он; "правда, сегодня мы еще не много уехали и солнце еще высоко; но надо приправить серну".

Мы согласились и расположились у родника. Самдаджемба уже часто хвастался, что он отличный мясник; теперь представился случай доказать это. Он повесил животное на сосновую ветвь, взял нож и спросил, на какой способ должен он потрошить серну: по турецки, монгольски или китайски? Мы предоставили выбор ему и он тотчас приступил к работе; в продолжении нескольких минут, сняв с животного кожу, выпотрошил его и вырезал мясо таким образом, что получил один цельный "огромный кусок; на ветви остался только совершенно очищенный скелет. Он поступил, по турецкому обычаю, который при путешествии подает ту выгоду, что получается только чистое, мясо и нет возни с костями. Самдаджемба обвернул большие куски бараньим салом и начал их жарить. Это конечно не было по правилам европейской гастрономии; но слуга наш сделал все, что мог. Мы только что уселись на дерн и начали обедать, как над нами вдруг пронеслась буря. В одно мгновение, [73] подобно молнии, спустился могучий орел, схватил своими богатырскими когтями кусок серны и поднялся на страшную высоту прежде, чем мы могли опомниться от нашего испуга. Мы смеялись этому странному посещению, но Самдаджемба был очень раздосадован, так как орел при своем полете сильно ушиб его.

С тех пор мы стали осторожнее. Уже и прежде мы заметили, что как только останавливались для отдыха и приготовляли кушанье, над нами парили орлы; но не случалось, чтоб они похищали у нас что либо: должно быть овсяная мука не очень привлекала царя птиц.

Орел почти везде встречается в пустынях Монголии; то парит он и кружится в высоте, то сидит, подобно стражу, неподвижно на возвышенном месте. Никто за ним не охотится; он может вить свои гнезда, воспитать детенышей, состареться, никем не обеспокоиваемый. Некоторые из них больше обыкновенного барана; когда их пугнуть они должны пробежать по земле несколько шагов, размахивая крыльями, прежде чем могут подняться на воздух.

Чрез несколько дней мы прибыли из округа осьми отрядов в западный Тумет. При завоевании Китая Манджурами, король туметский был верный союзник этих последних в победитель даровал ему из благодарности красивые местности в северу от Пекина, вне великой стены. С тех пор они именуются восточным Туметом, тогда как прежний Тумет называется западный. Он разделяет страну Чакар на две части. Монголы западного Тумета не ведут кочевую жизнь, а более оседлы и занимаются хлебопашеством и промышленностию.

Уже около месяца путешествовали мы беспрестанно в пустыне и спали под шатром; над нами виднелось лишь открытое небо, и вокруг нас бесконечная степь. Уже долго мы были вне всякого сообщения с шумным миром; только изредка пролетали вдали монгольские всадники, подобно перелетным птицам. Мало по малу привыкли мы к пустыне; ее ненарушимая тишина и одиночество были нам даже приятны и нам стало неловко, когда мы вдруг очутились в населенном месте, посреди шума и беспокойства цивилизованного мира. Нам как бы недоставало воздуху, мы задыхались. Но впечатление это скоро прошло и наконец мы все таки нашли более удобным хорошо протопленную комнату, чем необходимость каждый вечер возится устройством шатра, отыскивать хворост для топки и быть преданным всем невзгодам. [74]

Жители западного Тумета, сделавшись хлебопашцами, окончательно потеряли свои Монгольские особенности, и более или менее походят на Китайцев; многие из них даже забыли родной язык и с каким-то презрением смотрят на своих одноплеменников, доселе живущих в пустыне и не променявших свой пастушеский посох на плуг. Они находят, что глупо вести кочующую жизнь и жить в шатрах тогда, когда нет ничего легче, как устроить постоянные жилища и заниматься земледелием. Но эти Монголы потому там успешно переменили свой прежний образ жизни, что поселились в месте очень плодородном, годном для великолепного произрастания всяких злаков. Когда мы проезжали страну, хлеба уже были сняты, но мы легко могли убедиться, что урожай был необыкновенный. Вообще, в западном Тумете все носит отпечаток благосостояния и нигде не встретим заброшенного строения, как это часто бывает в Китае; также редко встретить оборванных нищих: все одеты хорошо и прилично. Особенно нам поправились дороги, повсюду обсаженные деревьями. Остальные монгольские страны, населенные Китайцами, не представляют ничего подобного"

После трехдневного путешествия по населенным местам Тумета прибыли мы в Ку-ку-Готе, "Синий город", которые Китайцы зовут Куи-Гоа-Чеу. Существуют два одноименные города, с растоянием друг от друга на пять ли (пол мили); один из них называется старым или торговым городом, другой — новым или военным. Сначала мы прибыли в последний. Он построен императором Ханг-Ги, чтобы служить оплотом государства от набегов северных врагов. Город с наружи красив, и мог бы считаться красивым и в Европе. Это однакоже относится по большой части только к окружающей его кирпичной зубчатой стене с башнями; ибо дома выстроены на манер китайский, низки и совершенно не соответствуют высоким и широким рвам и стенам, окружающим город. Внутренность города правильна; особенно отличается большой красивый проспект, ведущий от востока к западу. В этом военном городе находятся Кианг-Киюн или начальник над десятитысячным отрядом, частям которого ежедневно делаются смотры. Целый этот город точно большая казарма, а проживающие в нем солдаты Манджуре. Кто однако же этого не знает и заговорить с ними, с трудом поверит этому, потому что все они совершенно забыли свой родной язык. [75]

Манджуры уже два столетия господствуют над великим китайским государством; но можно сказать, что они столько же времени работали на собственной гибели. Сделавшись властителями Китая, они переняли от побежденных нравы, обычаи и язык; можно бы думать, что национальность манджурская окончательно изгладилась. Но чтобы понять всю особенность подобной противуреволюции, чтобы уяснить себе, каким образом Китайцы ассимилировали своих победителей и в свою очередь подчинили себе Манджуров — нужно; обсудить факты одиночно и вместе.

Как только в Китае водворилась династия Минг (1368-1644), усобицы между отдельными племенами восточных Татар или Манджуров прекратились и настала дружба. Они избрали общественного короля и основали государство. Единство, как и везде, оказалось благодетельным и придало новой державе силу и могущество, так что западные варвары вселяли теперь страх Китайскому двору.

Ужи в 1618 году Манджурский царь был на столько силен что мог представить Китайскому императору семь жалоб, требовавших мести. Его смелый манифест заключался следующими словами: "Чтобы отомстить за эти семь обид, я должен подчинить себе господствующий дом Мингов. Вскоре за тем восстания заколебала Китай; начальник мятежников осадил Пекин и взял его. Император, увидев, что все потеряно, повесился на одном дереве царского сада, написав прежде своею кровью следующее "Когда гибнет государство, должен погибнуть и государь". Теперь только У-Сан-Куей, китайский полководец, позвал Манджуров на помощь и вместе с ними пошел на мятежников, которые были разбиты. Китайский главнокомандующий преследовал их на юг, в то время как на севере распоряжался начальник Манджуров. Он прибыл в Пекин, нашел трон упраздненным и не думая долго, занял его.

Прежде чем все это совершилось, Манджурам строго воспрещено было явиться в Китай; они не должны были переступать черту великой стены, сильно охраняемой при династии Мингов. За то также ни один Китаец не должен был посещать Манджурию. Но с упомянутою победою все это уничтожилось; не существовало более преграды, переход из одного края в другой был совершенно свободен и с тех пор Китайцы, подобно широкому потоку, разлились по всей Манджурии. Царствующий над Китаем манджурский император считался в своем крае [76] владетелем и господином всех завоеванных земель; как царь Китая, он дарил своим Манджурам обширные земли, за что однако они ежегодно должны были платить значительную подать. Эти-то условия и погубили прежних завоевателей; Китайцы обирали их всеми мерами и перехитрили их. Побежденные мало по малу становились опять истинными обладателями имений, тогда как Манджуры носили только одно название властелинов и на самом деле должны были нести только все государственные повинности. Дошло наконец до того, что имя и достоинство Манджура были в тягость и от них всеми мерами старались освобождаться. Закон предписывал каждые три года делать народную перепись в каждом округе. Кто не являлся в общество и не вписывал своего имени в список, того не считали более Манджуром. Таким образом, кто только находил очень тягостным платить подать и не хотел попасть в военную службу, не являлся к перекличке и тем самым причислялся к китайскому народу. Этим путем большое множество отказалось от своей народности, в то время, как Манджурия переполнилась Китайцами, в свою очередь ничего не терявшими из своей национальности.

Теперь именно манджурский народ стал быстро стремиться к уничтожению или — вернее сказать — он скоро совершенно уничтожится. Еще в царствование Тао-Куанга, области, орошаемые рекою Сонгари, исключительно заселены были Манджурами; Китаец не смел там показаться и воспрещено было заниматься хлебопашеством. Но по смерти упомянутого императора те области были описаны для продажи, потому что в царской казне оказался значительный недочет. Китайцы бросились как хищные птицы в области реки Сонгари и спустя уже не много лет, все там окончательно изменилось. Теперь почтя уже нельзя в Манджурии указать ни на один город или деревню, жители которых не были бы почти исключительно китайского происхождения.

Этот переворот вникнул везде и во все; только некоторые племена, как например Си-По и Солоны, остались верны своим манджурским обычаям; еще до сих пор в их владениях нет Китайцев, и не занимаются там земледелием. Народ, как в старину, живет в шатрах и доставляет солдат императорскому войску. Но и сюда мало по малу втесняется новое, и пребывание в Пекине китайских гарнизонов не остается без влияния на жизнь и воззрения этих племен. [77]

Со времени завоевания Китайцев Манжурами, первые приняли от последних некоторые обычаи, как-то: курение табаку и ношение заплетенной косы. За то Китайцы навязали своим новым повелителям китайские нравы и язык. Хотя полагается, что Манджурия занимает пространство от границ Китая до реки Амура, тем не менее путешествующему по ней мнится, что он находится в Китае. Прежние особенности до того изгладились, что, за исключением некоторых кочующих племен, никто даже и не говорит, по манджурски; не было бы, пожалуй, уже и следа этого прекрасного языка, если бы цари Ханг-Ги и Киэн-Лонг не поставили ему бессмертных памятников.

Особенные письмена установились в Манджурии только в 1624 году. Тогда один начальник восточных Татар, Таи-Тзу-Као-Гоанг-Ти, велел некоторым своим ученым составить письменную азбуку, на манер манджурской. В 1641 г. один гениальный ученый, Тагай, окончил возложенный на него труд и придал манджурскому письму ту нежность, чистоту и ясность, которым до сих пор при нем удивляемся. Император Шунг-Че приказал перевести все лучшие произведения китайской литературы, а сын его Ханг-Ги основал академию ученых, которые должны были хорошо владеть обоими языками. Академия эта перевела именно несколько исторических сочинений и издала много словарей. Манджурам, как народу кочующему, недоставало много слов для обозначения новых предметов и понятий; нужно было приискать новые выражения, взятые большею частию из китайского, которые после приличной обработки старались привить к манджурскому языку; но при этом, разумеется, терял он много первобытного.

Император Киэн-Лонг, внук Ханг-Ги, сильно воспротивился этому; он велел составить словарь, из которого были бы исключены все китайские слова. Сочинители этого словаря должны были прибегнуть к ученым и старцам, хорошо знакомым с монгольскими наречиями. Назначены были даже премии тем, кто укажет на старые, забытые выражения.

Нужно отдать справедливость ученому рвению первых императоров господствующей династии, благодаря которому почти все достопримечательные сочинений китайской литературы переведены на манджурский язык. Все эти переводы исполнены довольно точно и добросовестно; большею частию они сделаны были по приказанию государей, учеными академиками и вторично пересмотрены и [78] поправлены другими, не менее учеными. Такой усиленый и добросовестный труд дал манджурскому языку крепкую основу. И если бы он даже теперь уже причислялся к языкам мертвым, тем не менее он всегда будет высоко цениться как язык ученых и доставлять филологам, изучающим азиатские наречия, неоцененные услуги. Ибо не одни только замечательнейшие произведения китайской литературы переведены да манджурский язык, но большая часть достойнейших сочинений буддистской, тибетской и монгольской литератур. Несколько лет занятий достаточно прилежному ученому для изучения прекрасного, благозвучного и очень ясного манджурского языка на столько, чтобы освоить себе многие из драгоценных сочинений восточно-азиатского мира. Изучение этого языка облегчено также изданной в Альтенбурге, на французском языке, манджурской грамматики Кононом v. d. Габеленн. Этот великий германский лингвист изложил конструкцию и правила этого языка удивительно отчетливо и понятно, и его превосходное сочинение много облегчает изучение языка, угасающего в своем отечестве.

Кроме Германии, манджурский язык изучается также во Франции, а в последнее время и в России. Но Французские миссионеры одновременно распространяли христианство между народами, религия которых состоит из компиляции учений и обычаев, заимствованных у Лао-Дзе, Конфуция и Будды. Во время господства первых императоров, миссионеры — большею частию люди дельные — были в большом почете у Пекинского двора. Они сопровождали государя в его путешествиях и пользовались своим влиянием для распространения христианства, которое таким образом быстро перенеслось и в Манджурию. В начале число обратившихся было незначительно, но оно заметно увеличилось, как только позволен был доступ Китайцев, между которыми было уже много христианских семейств. До очень недавнего времени миссионеры, принадлежали к пекинской эпархии, управляемой Нанкингским епископом. Последний был родом из Португалии, обуреваемой долгое время политическими невзгодами. Епископ полагал, что португальская церковь не в состоянии будет прислать ему нужное количество помощников, и потому он обратился с просьбою о помощи к конгрегации de propaganda fide в Риме. Братство удовлетворило просьбу уважаемого старца, стоявшего уже на краю могилы. Оно отделило Манджурию от пекинской анархии и учредило для. нее апостолический викариат, [79] вверенный обществу иностранных миссий. Управлял этим христианским обществом епископ колумбийский Веролл, с истинно апостольским рвением и любовью. Новообращенные полны были предразсудков, противились строгим правилам христианской жизни и представляли епископу гораздо больше затруднений, чем самые отъявленные идолопоклонники. Но благоразумием своим он победили все эти препятствия, и с тех пор число обращенных постоянно увеличивается; есть надежда, что манджурская миссия станет самой цветущей в Азии.

Манджурия граничит к северу с Сибирью, к югу с заливом Пу-Гай и Кореей, к востоку с Японским морем, к западу с Давриею и Монголиею. Город Мукден, или Шен-Янг, как его называют Китайцы, считается в ней второю столицею государства. Император имеет там дворец, а присутственные места устроены также, как и в Пекине. Этот большой и красивый город окружен высокими, крепкими валами, улицы широки и совершенно не так грязны и шумны, как в Пекине. Целый квартал занят принцами желтого пояса, т. е. членами царской фамилии. Все они находятся под надзором главного мандарина, который должен наблюдать за их поведением и наказывать за бесчинство и беспорядки. Кто нарушает постановленные законы и правила, приводится к этому начальнику, который решает дело безапелляционно.

Неподалеку от Мукдена находятся значительнейшие города: Гирин, окруженный высокими кольями, и Нингута — место происхождения царской фамилии. Кай-чеу и Кин-чеу, как приморские города, ведут значительную торговлю.

Манджурия орошается обильно водами, очень плодородна и доставляет много драгоценных произведений, особенно с того времени, как Китайцы завели там хлебопашество. В южной части произрастает так называемый сухой рис, не требующий влаги; также царский рис, названный так потому, что его впервые завел император Ханг-Ги. Оба сорта верно хорошо урожались бы и в средней Европе. Много сеется также пшена (Као-Леанг, Holcus Sorghum), из которого приготовляется отличная водка. Манджурский табак считается самым лучшим в империи; кунжут, лен и конопля суть также богатые продукты. В этой части Манджурии с особенною тщательностью стараются разводить лиственную хлопчатку (Gossypium herbaceum), дающую значительный доход. Для вымолота служит нечто в роде лука, натянутая тетива которого [80] быстро ударяет по колосьям. Часть семени сохраняется для будущего посева, а из остальной выжимается масло, похожее на льняное. В верхней части Манджурии климат слишком холоден для этого растения; за то великолепно удаются зерновые хлеба.

Кроме этих произведений, общих как Манджурии, так и Китаю, в ней встречаются только ей одной свойственных три продукта. Пословица гласит, около восточной границы существуют три клада: Джинсенг, собольи меха и растение Ула.

Джинсенг уже издавна известен в Европе. Не смотря на то, одна ученая академия еще очень недавно усомнилась в существовании этого растения и справлялась у миссионеров, не принадлежит ли оно к баснословным вымыслам? Мы с уверенностью может утверждать, что Джинсенг составляет одну из значительнейших отраслей манджурской торговли и что в самой плохой китайской аптеке непременно хранится хоть пара корней этого растения. Корень этот вертенообразен, суковат, от двух до трех дюймов длины и редко достигает толщины пальца. После известной обработки он является прозрачно-белым, с слегка желтоватым или красноватым отливом; тогда он очень похож на капельник. Китайцы, рассказывают про него много чудес и гораздо больше ему приписывают, чем он в действительности обладает. Нельзя однакож отрицать, что корень этот действует очень благотворно; в особенности он великолепное тоническое средство, которым пользуются слабые старики для подкрепления сил. Китайцы утверждают, что употребление Джинсенга не было бы возможно для горячего темперамента Европейцев, так как оно сильно волнует кровь. Как бы то ни было, не подлежит сомнению, что Джинсенг очень дорого ценится, так что за одну унцию платят 10, и 15 таэлов серебра. Кто ближе знаком с характером Китайцев, поймет, что именно вследствие этой дороговизны корень пользуется такою славою и так много потребляется; многие богачи и, мандарины уже потому так высоко его ценят, что он недоступен бедному классу. Многие покупают его для одной лишь славы, чтоб этим показать свое благосостояние. В Корее также произрастает Джинсенг, именуемый там Као-ли-зенг, но он далеко не так ценится, как манджурский (Джинсенг (Гинсенг) с большим успехом разводится и в Соединенных штатах. Янки уже вывозят его в значительном количестве даже в самый Китай, почему ценность манджурского Джинсенга очень понизилась.). [81]

Второй клад восточной Татарии составляют собольи меха, до того ценные, что они покупаются только князьями и знатнейшими сановниками государства. За то третий клад, трава Ула, доступен каждому. Ула собственно род обуви из воловьей кожи; она наполняется этою травою, которая поддерживает в ногах приятнейшую теплоту, даже при самых сильных морозах. Трава эта называется по этому Ула-тсао, "трава для обуви"; она очень дешева и вполне, заслуживает название истинного клада.

Манджуры, как мы уже заметили выше, много утратили из прежних своих обычаев, сохранили однакоже свою прежнюю любовь к охоте, наездничеству и стрельбе из лука; эти три занятия у них всегда пользуются большим уважением; стоит только пересмотреть их словарь, для того, чтобы убедиться в этом! Все, что только касается обозначения тех трех предметов, имеет собственное имя, не требующее дальнейшего пояснения. Манджуры установили собственные имена и точные выражения не только для различного цвета, возраста и достоинства лошадей, но даже для их различных движений. Тоже можно сказать, об охоте и о стрельбе из лука.

Еще до настоящего времени Манджуры превосходят все племена в искусстве стрелять из лука; самыми лучшими стрелками считаются Солонцы. Во всех военных пунктах в определенные дни производится стрельба из лука, в присутствии мандарина и многочисленных зрителей. Для этого ставят в одну линию три соломенные чучела в человеческий рост, на расстоянии 20-30 шагов друг от друга. Затем стрелок проезжает от них еще на расстояний около пятнадцати шагов; лук натянут, стрела готова. Подается знак. Быстро наездник ускакивает, пускает стрелу в первую чучелу, немедля ни минуты натягивает снова лук, прилаживает стрелу, пускает ее во вторую чучелу и также поступает с третьею. При всем этом лошадь находится на полном бегу, по прямой, линии от чучел, и наезднику не мало труда, одновременно крепко держаться на лошади, натягивать лук, доставать стрелу, метить и попадать. Самое трудное попадать во второе чучело; большею частию не попадается в цель, а когда лук опять натянуть, то уже поздно стрелять и в третье. Тогда стрелок поворачивается на лошади и стреляет назад, как средневековые Парты; хорошим стрелком считается только тот, кто попадает во все три чучела.

Одно манджурское сочинение гласит: "Первейшее и важнейшее [82] знание Монгола — это уменье метко пускать стрелу; оно кажется делом довольно легким, в сущности же оно очень трудно и хороший успех редок. Сколько упражняющихся день и ночь, и как мало знаменитых! Многих ли можно насчитать, которое удостоились приза на призовой стрельбе? Держись прямо и крепко, берегись неправильного положения; плечи да будут непоколебимы и неподвижны! Направляй стрелу метко в цель и ты будешь признан хорошим стрелком".

Пробыв несколько дней в военном городе Ку-Ку-Готэ, мы отправились в соседний, торговый город. Нам больно было слушать китайские звуки среди манджурского населения. С трудом мы могли примириться с мыслию, что целый народ, и к тому господствующий, до того отрекся от своей национальности, до того изменился, что теперь почти ничем уже не отличается от побежденных, разве только меньшим прилежанием и отсутствием высокомерия. Лама, который пророчил предводителю Татар господство над Китаем, должен был также прибавить, что вся его нация, с ее обычаями, языком и даже государством, на всегда поглощена будет Китаем. Если революция низложит теперешнюю господствующую фамилию, то Манджурии ничего больше не останется, как совершенно и всецело слиться с китайским народом.

Манджурам даже невозможно будет вернуться в свое отечество, так как оно вполне заселено Китайцами. В 1687 г., по желанию императора Ханг-Ги, миссионеры составили карту Манджурии. Один из них, патер Дюгальд, заметил, что в этой карте не внесено ни одно китайское имя, чему, между прочим, приводит следующий довод: "Путешествующему по Манджурии, на пр., совершенно лишнее знать, что река Сакгалиэн-Ула Китайцами зовется Ге-Лунг-Киан; мы не имеем дела с Китайцами но с одними лишь Татарами, которые, может быть, никогда и не слыхивали такого имени". Замечание это имело значение во времена Ханг-Ги; теперь же надо заметить совершенно обратное. Путешествующий по Манджурии встречает только Китайцев и часто слышит о реке Ге-Лунг-Киан, но никогда о Сакгалиэн-Ула.

(пер. ??)
Текст воспроизведен по изданию: Путешествие через Монголию в Тибет, к столице Тале-Ламы. Сочинение Гюк и Габе. М. 1866

© текст - ??. 1866
© сетевая версия - Thietmar. 2015
© OCR - Иванов А. 2015
© дизайн - Войтехович А. 2001