ЧЕРЕПАНОВ С. И.

ПУТЕШЕСТВИЕ СИБИРСКОГО КАЗАКА В ПЕКИН

Я родом казак. В молодости служил я, как добрый казак, на коне, потом соблазнился к чернилице и перу, и пошел по письменным делам; но вдруг представился случай, чрезвычайно редкий и для любопытного бесценный, проехать всю Монголию поперег и побывать в столице Китая: я опять на коня, пику в руки — и, по-прежнему, стал казаком. В этом только виде мог я совершить путешествие, которое своей необычайностью сильно увлекало мое воображение.

Десятки лет прошли с тех пор, и я, теперь старик, принимаюсь рассказывать про старые дела, про дни давно минувшие. Но, нужды нет. [112]

Китай страна постоянная, а в Монголии, кажется, ничего не переменилось со дня покорения ее Китайцами.

Китайцы покорили Монголию! Первостатейные трусы, чья главная действующая армия, тысяч в семьдесят воинов, положила оружие, дефилируя парадным маршем перед семью стами Англичан, которых можно было закидать шапками, и сдала им Кантон, город в семьсот тысяч жителей: эти трусы — поработили один из храбрейших народов в мире, свирепый и многочисленный, покоривший при Чингис-хане и его преемниках всю Азию и значительную часть Европы! Надо посмотреть это на месте; надо взглянуть на побежденных и на победителей.

Притом же, я люблю жизнь кочевую. Вполне отдаю справедливость выгодам и удобствам оседлой жизни, высоко уважаю комфорт, отличную гостинницу, ставлю их в числе золотых плодов образованности. Но все-таки, степной, кочевой быт представляется воображению моему окруженным особенными прелестями и несравненно более поэтическим. Оседлые сибариты, удивляются, как могут люди кочевать в степи, как они тотчас же не воспользуются примером оседлых соседей и не заведут у себя их деревень и городов. Они почитают этот быт ужасным, и людей, преданных ему, дикарями, лишенными всякой образованности, почти не отличающимися от [113] животных. Но это ошибка. Я никогда не путешествовал для удовольствия путешествовать и видеть различные земли и различных людей, но страстно любил читать всякие описания путешествий и кое-что удержал из них в памяти. Есть, между кочующими, племена тупые, ленивые, бездарные, как есть и между оседлыми; есть земли негодные, пески и скалы, болота и снега, занятые кочевьями, как есть и под оседлостями, даже в весьма промышленых и образованных государствах. Но и в кочевом быту встречаются народы, одаренные быстрым и светлым соображением, радушным и веселым нравом, остроумием, поэтическим чувством, любовью к замысловатому, и встречаются также земли теплые, благодатные, покрытые прекрасною растительностью, обилующие водою и тенью. Многие из глупых и свирепых Курдов кочуют в прелестнейших долинах Азии, тогда как одно из остроумнейших кочевых племен — арабские бедуины — гоняют стада свои по раскаленным и безводным пескам. Поэзия и стих привиты к жилам бедуина и смешаны с его кровью. Стихотворная гармония строго метрического стопосложения, добровольно, без учения, звучит в его загорелом, бронзовом ухе. По свидетельству Ариды и других, нередко случается, что на вопрос путника о направлении дороги, или тому подобном предмете, встретившийся в степи безграмотный мальчик [114] отвечает ему остроумным и совершенно правильным двустишием, неподдельно импровизированным. Нет! не презирайте степи и кочевого быта. Загляните лучше в любопытные сочинения почтеннейшего отца Иакинфа. Промышленость в степи очень возможна: кроме обыкновенного скотоводства, разведение мериносов и ангорских коз доставило бы богатые доходы улусам. Можно, без нарушения условий кочевой жизни, плести брюссельские и валансиенские кружева, вышивать a l’anglaise оборки для шемизеток и блуз, вышивать платки, гладью и в тамбуре, шить перчатки, обувь и готовые платья, словом, производить все статьи так называемой парижской промышлености. Можно делать чудеснейшие, искуственные цветы, итальянские и швейцарские шляпки, и зонтики; расписывать вееры и красить материи так, как красят одни только Китайцы, перед способами которых бледнеют все наши блестящие химические открытия и изобретения. Можно ткать все лионские шелковые материи, которые, именно, и ткут по домам, зимою, на крошечных станках, без всяких фабричных затей. Коротко сказать, можно придумать тысячи прибыльных занятий, был бы только ум да трудолюбие. Возможна ли торговля? Очень и очень! За все эти статьи степной промышлености, а главное — за быков, баранов и лошадей, за сало, за кожи, за шерсть, за масло, за сыры, оседлые люди дадут вдоволь и [115] охотно и муки, и крупы, и соли, и шампанского, и перцу, и всего, что душе угодно. А как скоро возможны промышленость и торговля, то возможно и богатство в хорошей степи, при усовершенствованном кочевом быту.

Сказав об образе жизни Монголов, при вступлении на их землю с лестною надеждою испытать все их гостеприимство, любезность и кротость, нахожу нужным еще изложить предварительное понятие мое о Китайцах, то есть, собственно, о той стороне Китайцев, которая может и должна подстрекать любопытного путешественника, нашедшего случай побывать в их столице. Обвинение Китайцев в плутовстве кажется мне не совсем справедливым. Китаец покупает в Кяхте шкурку обыкновенного, рыжего соболя за пять целковых, перекрашивает ее ровно и неизгладимо под темнобурый цвет с отменным глянцем, и, с чудным искусством, с невообразимым терпением, протыкает между волосков ее волоски белой кошки, укрепляя их совсем неприметно и проще природных волосков, так что дрянной и дешевый соболь кажется, знатоку даже, отличнейшим якутским соболем, за которого на месте нужно заплатить двадцать пять и тридцать рублей серебром. Говорят: Китаец плут! Я тут не вижу никакого плутовства. Я вижу напротив смышленого мастерового, который умеет согласить природу с прихотью покупателя так превосходно, что покупатель остается [116] доволен. Чайный лист, снятый с дерева, не имеет ни малейшего запаху. Разделив один и тот же сбор чайных листьев, на партии и каждую партию различно скатывая, подкрашивая и надушая ароматными составами, Китайцы производят вдруг множество сортов чаю, совершенно различных по наружным признакам, но совершенно равных между собою по настоящей ценности и внутреннему достоинству. Этим сортам назначают они произвольные цены, высшие и низшие, иногда и очень высокие, смотря потому, который запах, и как, нравится иностранному покупщику. Опять говорят: Китайцы ужасные плуты! А по моему, они только сметливые люди, умеющие ловко извлекать свою выгоду из своенравия других народов. Иной европейский торговец, может быть, не отказался бы от удовольствия делать из одного сорта чаю десять разных сортов, один другого виднее, душистее и дороже, если бы ему дались китайское искусство и китайская снаровка. Китайцы промышленный народ! Что они придумали делать в этом отношении, то делают с непостижимым совершенством. Европейские изделия грубы, утлы, плохи в сравнении с подобными изделиями китайскими. Нашим западным выдумкам и изобретениям они подражают легко и в совершенстве, как скоро им дан образец или модель. Мы более их знаем в науках, в вещах любопытных, но не очень необходимых всем и каждому. На [117] тура Китайца доведена десятью тысячами церемоний: до невероятной степени гибкости, мягкости, точности во всяком действии, осмотрительности во всяком сношении, так что бесцеремонность кажется им варварством. Они находят европейцев вообще грубыми и необразованными. По обращению и образу действий людей какого бы ни было народа с чужестранцами, ни как нельзя судить об его нраве и характере; столкновения этого рода — чрезвычайные случаи, не нормальное положение для обеих сторон. Надо посмотреть, каковы эти люди между собою, в своем отечестве, и как они думают друг о друге. Я расспрашивал мудрых мужей, читающих китайские книги, насчет того, как собственно Китайцы представляют себя сами в своих книгах, в романах, в драмах, в комедиях — все ли. действующие лица там мошенники, от мала до велика, или попадаются также и честные люди, добрые сердца, прямые и добродетельные характеры. Мудрые мужи одногласно отвечали, что вообще в этих сочинениях юноши честны, учтивы, обожают, науку и добродетель, пылко негодуют против всякой несправедливости и надеются много сделать добра человеку; старики разделяются на два разряда: одни ворчуны, эгоисты и скряги; другие — образцы всех добродетелей, семейных и гражданских; молодые девушки все без исключения добродетельны, чувствительны, стыдливы, кротки, нежны, готовы на самопожертвования и верят вечной любви; [118] пожилые женщины, большею частью — жеманные педантки; старухи сварливы. Пропорция добра и зла в человеческой природе везде одинакова. Если примеры безнравственности кажутся многочисленнее в Китае, чем в Европе, то причиною тому — страшная населенность страны, сжавшей на ограниченном пространства до четырех сот пятидесяти миллионов людей, что равно половине всего рода человеческого. Но одна черта народного нрава очень примечательна в творениях китайской изящной словесности, еще более по сущности своей, чем по противоположности с нашими понятиями: почти все действующие лица, даже самые честные и добродетельные, трусы, просто и беспритворно, и случайная храбрость некоторых выставляется как нравственный их недостаток, как порок ума, как грубиянство и необразованность, как препятствие к карьере и к отличию. Говорите, после этого, что Китайцы не откровенны, или что они не умеют беспристрастно судить о себе!

Еще более последствий для народного характера заключает в себе нравственное и политическое основание всей Поднебесной Империи. Кто выпустит эту черту из виду, тот ничего не поймет в Китае. Без нее нет и не будет ни Китая, ни Китайца; а между тем забывают об ней почти все. Китаец предполагает, что просвещение, благоустройство, гражданское счастие с течением времени стали более и более уменьшаться. По его [119] мнению, человек портится, а не совершенствуется с умножением числа людей и массы порока. Китайцу невоспрещено, собственно, исповедывать какую угодно религию, лишь бы только он верил, что самые древние люди были самые мудрые и что в сравнении с ними он невежда. Все народные предания, вся история страны, вся литература, все памятники дружно клонятся к потверждениио этой идеи. Каждый уверен, каким бы ни считал себя философом или гением, что отец его был еще умнее, еще лучше, еще совершеннее, а дед и того более, так, что прадед уже кажется ему солнцем всяческой мудрости и он поклоняется духу его на могиле, как божеству.

Но пора в дорогу. Я заболтался о том, чего еще не видал, что еще увижу и узнаю. Мне хотелось показать, что я вступаю на китайскую землю без предубеждений, без вражды, без склонности насмехаться над чужестранным, единственно потому, что оно не похоже на наше.

Вот Маймачин. Купцы китайские выстроили этот городок, насупротив Кяхты, на краю далекой пустыни. Постройка вся деревянная, но домишки как туалетные ящики, как игрушки, выглажены, отполированы, расписаны; да еще какими красками!... Украшены резьбою, да какой резьбою!... Что за тонкость резца! Что за отделка!... Кажется, будто топор плотника не прикасался к этим строениям, будто эти стены — столярной и [120] токарной работы. Внутри мебель вся резная, красивых фантастических форм, большею частью на манер дикой природы, и притом отлично тонкой и чистой работы. Даже зелень на огородах рассажена узорами, как ковер разноцветными разводами.

Караван наш был многочислен. Конвой, состоявший из казаков, значителен. Лошадей — сотни полторы или более.

Лошади эти паслись на подножном корму, верстах в тридцати от Кяхты, за рекою Селенгою.

Мы готовы были выступить за границу. Со стороны китайской уже прибыли чиновники для сопровождения нас и даже назначен день выезда, как вдруг необыкновенное разлитие реки Селенги лишило нас возможности достать своих лошадей.

Вода, по наблюдению жившего в Селенгинске Англичанина, миссионера Романа Васильевича Юзье, поднялась в короткое время на десять аршин. Старожилы говорят, что такое же наводнение случилось за сорок два года.

Разгильдяев, посылаемый за лошадьми, возвратясь, донес приставу, что нет никакой возможности переправить через реку лошадей и надо ожидать убыли воды.

Мне поручили отыскивать средства к переправе. Когда я поднялся на последнее возвышение, закрывавшее от глаз Селенгу, то увидел дивную картину разлития реки: селенгинская долина, [121] довольно широкая, от горы до горы была покрыта водою; не видно ни одного острова и только кое-где верхушки дерев и затопленных домов пестрили голубую поверхность разлива, над которой летали стаи птиц, напрасно искавшие места отдохновения. Море, или огромное озеро, тогда только могло бы представить такую картину, если бы можно было дать им течение быстрое, яростное: я видел всю невозможность исполнить данное мне поручение и приходил в отчаяние.

Вдруг долетели до моего слуха звуки голосов; я стал всматриваться и отличил на поверхности воды двигавшуюся массу, которая держала направление к непокрытому водою возвышению. Я долго не понимал, что это такое. Но через минуту из воды на возвышение начали выходить лошади и люди, и вскоре это маленькое пространство покрылось ими. Тогда я догадался, что совершается опасная переправа лошадей. Отдохнув на возвышении, смельчаки снова пустились вплавь по самому широкому и быстрому пространству реки. Я с ужасом видел, как группа лошадиных голов, почти нисколько не подвигаясь к берегу, уносилась по течению реки. Вскоре я потерял ее из виду и был уверен в погибели людей и лошадей. Однакоже, те и другие благополучно явились ко мне в селение Усть-Кяхту.

Эту чудную переправу совершил сотник Кожевников, с четырьмя казаками. [122]

Августа 30-го 18** года, тронулись мы в путь. Обоз наш состоял из 8-ми почтовых повозок, 2-х фур, 75-ти двухколесных телег под тяжестью. Сзади гнали свободных лошадей и десятка два быков для пищи.

Кяхтинское купеческое общество дало нам прощальный обед, после которого мы, провожаемые толпами родных, и любопытных, сошли с русской земли на китайскую. За. Маймачином, китайским соседом Кяхты, дали нам повозки и верховые лошади. Кяхтинцы проводили нас до первой станции Буры, за семь верст, где мы и они ночевали и по утру расстались.

На следующий день мы проехали верст двадцать до станции Ибицик.

С этот день, если мы видели что-нибудь любопытное, так это повозку обогнавшего нас какого-то монгольского князя. Она была на двух колесах, к оси которых были прикреплены концы двух длинных жердей: на средине этих жердей устроено седалище и, судя по качке, должно быть самое покойное; к другим концам жердей привязана палка, которую два верховых Монгола брали на седла и мчали во весь мах. Простота и оригинальность, этого экипажа поразительны. Кое-где встречались маленькие обработанные поля, засеянные одним просом, — которое Монголы употребляют в пищу, насыпая сухое зерно в чашку и заливая его чаем. [123]

1-го сентября мы приехали на реку Иро. Я не буду означать расстояний переездов, потому что они точно неизвестны; каждый переезд, наш заключался примерно в верстах двадцати и более, до тридцати.

На следующий день, дневка и переправа через реку, по монгольскому способу, на двух сплоченных бревнах, выдолбленных в виде колод. На одном конце этого, если можно так выразиться, патриарха лодок, судов и кораблей, стоит Монгол с шестом, на конце которого привязан кожаный мешок, наполненный воздухом. В глубоких местах мешок этот служит точкою опоры.

Монголы рассказывали мне, что на два дня езды (азиатский способ определения расстояний), вверх по течению Иро, есть горячие ключи, а на полдня езды Иро соединяется с рекою Орлоном и впадает в Селенгу. Здесь река эта не широка, сажен пятьдесят.

Третье число мы провели на левом берегу Иро и окончили переправу. Чиновники с китайской стороны, провожавшие наш караван, обедали у пристава. Мы ездили осматривать небольшую кумирню и несколько субургу, — надгробных памятников, которые виднелись из нашего стана. На следующей станции, Куйтуке, дзайгин, старшина, отличавшийся медным шариком на шапке, вспомнил об известном путешественнике нашем, Егоре Федоровиче Тимковском, с которым он познакомился [124] лет десять перед тем. Этим воспользовались мы тотчас: кланялись ему от Егора Федоровича и сказали, что он просил снять с него портрет. Монгол согласился и ехавший с нами художник, живописец, господин Легашов, принялся за работу. Между тем, пришедший со старшиною лама, как духовная особа и враг мирской суеты, упрекал его за такое несовершенство духа, говоря, что сам он ни за чтобы на это не согласился. Ученый лама, вероятно, опасался нашего колдовства. Но пока продолжалось это увещание, оба оригинала уже занимали страницу в альбоме господина Легашева.

Кстати о шариках. Известно, что чиновных людей в этой стране отличают шариками на шапках... Цвета этих шариков выражают степени. Я не имею еще полного об этом устава, и скажу только, что едущие с нами чиновники носят: Манжуры битхеши (что значит письмоводитель) — белый коралловый шарик; а бошхо (курьер) — золотой; Монголы тусулахчи (род чиновника для особых поручений) — красный коралловый, а тайдзи (дворянин) — синий, лазуревый шарик. Китайский император носит, говорят, на шапке огромную жемчужину. Тусулакчи и тайдзи не настоящие чиновники, не мандарины: они живут по домам в степи, и только в особенных случаях являются на службу. Жалованья не получают. Нам они выставляли юрты, или войлочные [125] домики, и собирали лошадей на каждой станций, потому что станции были на пустоплесьях.

До станции Номту путь лежит по долине, орошаемой речкою Шари, или Желтою, получившею это название от цвета воды. В речке очень много рыбы; впрочем, все здешние воды изобилуют рыбою, потому что Монголы ее не ловят, питая к ней религиозное уважение, как к живым существам, в которые могут переселяться человеческие души. Мы однако позволили себе изловить несколько рыб, которые имели отличный вкус, что должно, я думаю, приписать тому, что рыба здешняя не истощается усталостью, не будучи гоняема рыболовами. Мы очень жалели, что не взяли с собою сетей. Рыбы в здешних речках так мною, что даже удавалось убивать ее из винтовок пулями.

Нам встретились впервые батарчи, странствующие нищие; они ходили на поклонение великому ламе, и возвратились из Тибета; несли на своих спинах большие и тяжелые ноши; идучи, тело свое держат они в особенном положении и упираются на два костыля, которыми вооружены руки. Этот способ хождения с ношами заслуживает подражания. Далее мы заезжали в разбитую палатку китайских торгашей; они возвращались с огромным запасом сухих грибов, называемых мога. Грибы эти двух родов; одни растут на березе, имеют цвет черный и похожи на хрящ; другие в степях растут курганами. [126] Китайцы приготовляют из них разные соленья, на которые они большие мастера. Русские, на Кяхте, променивают много этих грибов и занимающиеся этою торговлею называются мога-торговцами. Еще заезжали мы в кумирню и между идолами встретили там чучело медведя, которое не знаю что такое выражает собою в символической мудрости буддистов. Как все формы кумиров, эта должна также изображать какое нибудь качество божества. Мудрость лам состоит в знании этих бесчисленных и часто очень сложных символов и в уменьи объяснить их: только они неохотно объясняют таинства своей веры иноверцам, да и единоверцам тоже, потому, я думаю, что и сами плохо их понимают. Этот медведь озадачил нас очень. Как лесов здесь нет и медведь неизвестное животное, то, вероятно, ему приписывают чудные качества или необыкновенные способности.

Растительность в этой части степи богатая; на переезде встречалось много полей, засеянных просом. Монголы молотили его на полях посредством быков, как делается это у нас посредством лошадей.

Восьмого сентября переехали мы через хребет Тумукей, который кажется протяжением яблонного хребта. Подъем на эти горы был очень труден и мы подпрягали под воза лишних лошадей; а спуск, от неопытности казаков, бывших у нас [127] ямщиками, и от непривычки лошадей, кончился весьма комически; мы вскоре увидели свой обоз сваленным в кучу: лошади и телеги лежали низом вверх или на боках и в тому подобных положениях. Приехав на станцию, мы недостали молока, потому что этот день был цертэ, один из пяти дней в каждом месяце (8, 15, 16, 21 и 27), в который Монголы ничего не едят и ничего не дают. Брать однакоже не запрещается, если судить потому, что они у нас брали и даже воровали.

На вершине Тумукея есть насыпь, обо, означающая, границу между хошунами, округами, на которые делится страна. Насыпи эти увеличиваются обязанностью каждого проезжающего что нибудь на нее положить, и это исполняется свято.

Дальнейший путь пролегал по долине, орошаемой речками Хора и Боро и окруженной безлесными горами; табуны и стада паслись здесь во множестве; виднелись юрты. Я впервые увидел монгольскую корову, сарлук, отличающуюся от нашей коровы длинною шерстью, особенно по брюху, которая достигает до земли, и хвостом, подобным лошадиному. Шерсть эта полезна тем, что нет нужды иметь скотные дворы; сарлуки не чувствуют холода; кроме того, сарлуков стригут. Волос Монголы продают Китайцам, которые из него делают прекрасные кисти на шапки. Длинные рога сарлука идут на делание луков. Мясо [128] их вкуснее мяса наших коров, молоко гуще. Словом, этот скот гораздо полезнее обыкновенного: и почему бы не разводить его у нас? Он лучше тирольского и голландского. От смешения этой породы с коровьею родятся скотины, называемые хайдук, и достигающие необыкновенной величины.

Четырнадцатого числа прибыли мы в город Ургу. Город этот, в двухстах восьмидесяти верстах от Кяхты, важен как местопребывание двух главных правителей Монголии: амбань-хеу, Манжура, присылаемого от китайского правительства, и амбань-бейсе, владетельного монгольского князя. Здесь также живет гегень, главное, после далай-ламы, духовное лицо шигемунианской веры. Геген не умирает, подобно месяцу и великому ламе, но перераждается, и при ущербе своем назначает место, где он вновь явится. Эта комедия разыгрывается так же искусно здесь, как и в Тибете: вновь явившийся геген узнает свои старые вещи и своих любимцев.

Встреча, при подъезде к Урге, представляла замечательное зрелище, не потому впрочем, что к нам выехал конвой из двадцати человек, а по одежде многочисленной толпы, хлынувшей на дорогу из города, состоящего из одних дворов, в средине которых стоят неприметные юрты, войлочные домики. Почти вся толпа была одета в красные халаты, потому что состояла из лам, [129] носящих эту одежду. Тут находится постоянно более восьми тысяч местных лам и столько же приезжают временно.

Конвой проводил нас в русское подворье. Этим именем величается большой двор, с перегородками, в которые, на время проезда Русских, ставятся юрты. Во всем дворе один только маленький китайский домик. Мы представлялись ургинским правителям в ямуне, их присутственном доме, где нам дали выпить по чашке чаю и съесть но нескольку китайских конфект. Присутственное место ничем не отличается от обыкновенного китайского дома. Председательские кресла заменял кан, — печка в аршин ширины; обыкновенный столик стоял между амбанями хеу и бейсе. Пристав наш представил правителям разные подарки от иркутского губернатора и от себя. Амбани сделали несколько пустых вопросов, об урожае, о здоровье губернатора, каких он лет, пожелали нам покойного отдыха и отпустили. На вопрос пристава, можно ли ему представиться гегену, обещали дать ответ завтра.

На следующий день мы были в китайском городке, который построен версты за три от Урги, по образцу китайской архитектуры, правильно и тесно, хотя здесь он легко мог бы раздвинуться: долина так широка; по ней вьется река Тола; небольшие горы, покрытые Тучною травою, окружают долину. На них и у подошвы их пасутся [130] огромные табуны, принадлежащие гегену, который если ложно-бессмертен, то истинно-богат.

Начальник городка, дзаргучи, принял нас ласково, как принимают в Китае людей с подарками; а мы без них не ступали ни шагу. Подарки состояли, большею частию; из произведений сибирских гор — соболей и лисиц, и из изделий Казани — цветных козлов, зеркал и подобных вещиц.

Мы осмотрели кумирни, совершенно пустые, — и некоторые лавки купцов, наполненные плохими товарами, которые годятся только для Монголов. Нас тоже осматривали с ног до головы и толпа любопытных ходила за нами с напором, который удерживали полицейские, длинными плетями. Я здесь пил в первый раз китайское рисовое вино шаудзю, которое мне непривычно и не могло понравиться, и в первый раз увидел женщину в китайской одежде: впрочем это была старая Манжурка; она выглядывала из домашних комнат дзаргучея: свежая роза была приколота к ее седым волосам. Платье ее было из шелковой ткани без талии, и доходило до колен, ноги прикрывались шараварами из той же материи, на ногах были башмаки с тончайшею подошвою, которая к низу съеживалась, так что оставляла след в квадратный вершок. Наряд этот хорош по своей простоте.

По вечерам слышны звуки духовой музыки: [131] играют в кумирнях в трубы разных сортов и величин, бьют в бубны, литавры. Эта музыка сливается с ржанием табунов, мычаньем стад, криками пастухов, которые слышатся со всех сторон, потому что это — город народа скотоводного, и придает особенную жизнь месту.

К гегену нас не допустили. Мы узнали, что он еще бессмысленный мальчик, и это вероятно, было причиною сделанного нам отказа. Предшественники наши были счастливее, или они хвастали удачею в этом случае; по крайней мере, нас уверяли, что никто из Русских не был допущен к гегену. Мы с трудом выхлопотали позволение смотреть кумирни. Перед этим мы должны были сделать визит шанзабе, главному ламе. Проехав по длинной, прямой улице, которая состоит из одних заборов с маленькими воротцами, — перед каждыми из них коновязный столб, — мы остановились у одних таких воротцев и взошли на чистый двор, по середине которого стояла огромная ослепительной белизны войлочная юрта. Мы вошли. Шанзаба сидел в больших креслах, но с поджатыми под себя ногами. В таком же положении сидели на табуретах несколько лам в ряд по правую руку шанзаба; по левую стоял ряд табуретов для нас и провожавших нас монгольских чиновников. Шанзаба показал только вид, что хочет встать, чуть приподнялся, и указал нам на [132] табуреты. Члены нашей почетной стражи сделали ему по земному поклону и он каждого из них ударил по голове чем-то завернутым в платок. Говорят, что это — книга, а обряд называется адис. Вскоре перед каждым из нас поставили столик, пренизенький, точь-в-точь похожий на подножную скамейку. На эти столики поставили по деревянному блюду с калачами монгольского печенья, самого простого и самого неизящного из всех печений в мире. Это просто мука, замешанная на масле, потом рассученная и сплетенная в широкую косу; за неимением печей, калачи эти пекутся в горячей золе огня, беспрестанно пылающего посредине юрты. На блюде лежали еще куски растопленного с маслом сахару, и урум. Этот урум стоит внимания: я опишу его приготовление. Вечером кипятят огромную чашу свежего молока, сливая его ковшом беспрестанно в той же чаше, для того, чтобы не образовалось отдельных пенок и пригару; когда молоко прокипит, его снимают с огня и ставят на всю ночь открытым; к утру образуется на нем плотная толстая пенка, весьма вкусная; пенку эту режут кусочками и подают как лакомство; она имеет достоинство долго не портится.

Теперь я приступаю к описанию устройства юрты, чего еще до сих пор не сделал. Юрт, по-татарски и по монгольски — владение, собственность; утро, пе-монгольски — станция; урго — дом знатного лица; [133] гыр — дом; но в Сибири, по-русски, юрта означает кочевой киргизский или монгольский дом; он состоит из складной деревянной решетки, которая ставится в круг и образует стены домика; посредине вколачиваются в землю четыре кола, или столбика, толщины соразмерной с величиною юрты; на них укрепляют круг, служащий к. Пропуску в юрту света и для выпуска из нее дыму; от круга к решетке идут тонкие стропила косвенно; стропила эти имеют на концах петли, которые надеваются на концы решетки; решетка обхватывается ремнем, укрепляемым за станок двери; таким образом ставится на избранном месте клетчатая деревянная основа складного здания, которая сверху обтягивается войлочным чехлом, и дом готов. Его можно разобрать и поставить в один час. В середине юрты горит огонь; зимою, на ночь, огонь в углах загребают золою, отверстие закрывают войлоком и юрта нагревается не хуже избы.

Шанзаба нас не угостил никакою словесною пищею; несколько пустых вопросов составляли всю беседу и мы, раскланявшись, пошли осматривать капища.

Кумирни, как мы обыкновенно в Сибири называем буддийские храмы, здесь, помещены в огромного размера юртах, обтянутых вместо войлока холстом; обыкновенно круглая форма юрт здесь изменена в продолговатую; в углублении стоит [134] трон гегена; от него тянется четырнадцать рядов, табуретов, которые почти все были заняты ламами. Когда мы вошли, то их резкое чтение книг, сопровождаемое ударениями в бубны, литавры и колокольчики, сливалось в оглушительный гул. Разной формы медные золоченые идолы, книги, чашечки, наполненные зернами, жидкостями, горящим маслом, развешенные куски материй, музыкальные инструменты, самая одежда лам — все это представило нам тысячу любопытных предметов; Чтобы объяснить эти предметы нужно было знать тибетский язык и прочитать весь Данжур — книгу, заключающую в себе все духовные писания буддизма, для перевозки которой употребляется восемьдесят верблюдов.

Четырнадцать должно быть число самое многозначащее в здешней стране; в кумирне всего по четырнадцати; и на дворе, за кумирнею, висят четырнадцать чанов десятиведерных, в которых варят пищу для молящихся.

Возвращаясь, мы проехали мимо жилища гегена, очень красивого, с садиком.

Еще на Кяхте некоторые из нашего каравана познакомились с одним из сыновей умершего ургинского вана, владетельного князя Монголии, которые за малолетством не наследовали, по закону своей земли, занимаемой отцом должности амбана или, точнее, амбу-вана, что значит правитель живущего князя. Виденный нами в Урге правитель бейсе [135] исправлял только должность амбана, за несовершеннолетием прямых наследников умершего. Мы нашли этого молодого человека здесь и сделали ему визит. Князю около двадцати лет; он посвящен во все таинства самой утонченной китайской вежливости, знает устав десяти тысяч церемоний, характера веселого, наружности приятной, словом, он разыграл роль богатого князя, знатного барина и внимательного хозяина так, что совершенно удивил нас и оставил приятное впечатление. Он живет в китайском домике, стены которого украшены картинами, ружьями и другими оружиями лучшей работы; столовые часы показывают верно время. Мы были угощены чаем, конфектами и свежими, плодами. Князь получил воспитание в Пекине. Наш переводчик, расположенный к Китайцам в страшной степени, беспрестанно должен был спорить с нами о китайских превосходствах, которых мы не понимали, и иногда выходил из себя по случаю нашего невежества. «Вы понапрасну насмехаетесь над их церемониями» говорил он нам в этот день: — Нет! церемонии здесь хорошее дело! Два человека путешествуют, один — верхом, другой — пешком, в изорванных сапогах. Они незнакомы друг с другом. Ездок, тотчас слезает с лошади, кланяется в присядку, и говорит:

— Как! что вижу! прежде-родившийся идет пешком, а я, после-родившийся, глупый Китаец, [136] дрянь, разъезжаю на лошади? Нет, этому не бывать; это противно уставу о церемониях. Пусть прежде-родившийся благоволит садиться на эту дешевую лошадь, а я, как после-родившийся, пойду пешком.

На это пешеход должен отвечать:

— Как можно! Старший брат изволит ошибаться, куда мне быть прежде-родившимся! Я, очевидно, после-родившийся, младший брат, невежда., и вам, старшему брату, мудрецу, обязан почетом и послушанием. Я родился после, это верно, и не могу ехать верхом, заставив прежде-родившегося путешествовать по образу пешего хождения.

— Помилуйте! говорит всадник: — мой ус молод, вот еще молоко на нем не обсохло, а у вас борода с проседью. Кто же тут из нас должен быть прежде-родившийся?

— Как старшему брату угодно, отвечает пешеход: — а уж не я, и великодушного предложения старшего брата принять не могу.

— Делать нечего! говорит всадник. Прежде-родившийся не хочет; после-родившийся не должен принуждать. Однако, пусть прежде-родившийся по крайней мере попробует эту дешевую лошадь; она станет дорога, как скоро прежде-родившийся посидит на ней хоть минуту. Пожалуйста, сядьте. Будем учиться у вас настоящей церемонии, как садиться на лошадь.

— Учиться у меня, у младшего брата; у [137] невежды, у осла! должен вскричать пешеход: — что это старший брат изволит говорить; да только взглянуть на светлую особу старшего брата, так тотчас видно, что он доктор десяти тысяч церемоний, проглотил всю Ван-ли (книгу или устав о церемониях и обрядах), постиг вполне мудрость общежития и цивилизации. Младший брат не хочет задерживать старшего брата. Раб покорный. Желаем доброго пути. Прощайте.

— Прощайте. Да оберегают вас духи премудрых предков ваших.

— И вас тоже.

И они присядут учтиво друг перед другом и расстанутся как нежнейшие друзья. Тот, по прежнему, поехал верхом, другой, по-прежнему, пошел себе пешком. Всадник, отъехав с полверсты, если он хорошо знает Великий Корень, должен еще воротиться в скачь, и предложить прежде-родившемуся свои новые сапоги на промен его изорванных. Тот опять должен отказаться. А впрочем, по настоятельной просьбе, может и принять: это не противно Великому Корню, если сапоги до того изорваны, что далее идти нельзя. Но отказаться — правильнее.

Князь отдал нам визит; дети бейсе также подъезжали к подворью и спрашивали о. здоровье Русских, что означало, по местному обычаю, визит, отданный нам самим бейсе. Князь, видя, что мы собираемся в путь, пробыл очень [138] недолго, пожелал доброго пути и отправился в ямунь, присутственный дом, где он начинает принимать участие в делах.

(Окончание в следующей книжке.)

Текст воспроизведен по изданию: Путешествие сибирского казака в Пекин // Журнал для чтения воспитанникам военно-учебных заведений, Том 108. № 430. 1854

© текст - Черепанов С. И. 1854
© сетевая версия - Тhietmar. 2017
©
OCR - Иванов А. 2017
© дизайн - Войтехович А. 2001
© ЖЧВВУЗ. 1854