Пекинские письма доктора Кирилова

Письмо 9-е.

[л. 17.] “Пекин, от 17 июня 1836 г.

Друг мой Василий Николаевич!

Едва ли это письмо, которое не только более куриного, но даже и кованькиного носа, будет для Вас занимательнее предыдущих. На поприще моем в Китае такая же монотония, как в гошпитальной палате; перо мое не лучше этой бумаги, а в сердце такая; же кутюрьма, как в китайском языке. Но я исполняю желание Ваше, а посему прошу не прогневаться, чем бог послал, тем и потчеваю! Чтоб Вы не подумали, что я хочу отучить Вас от подобных желаний, то не стану мучить Вас рассказами о том, о чем не только говорить, но и думать никогда не желал бы. Пишу о приятнейших моментах жизни моей, к которым принадлежит препровождение времени в окрестностях Пекина и внутри оного в кругу тех знакомых, которые только обычаями и одеждой, а не сердцем отличаются от лучших моих соотечественников.

За два года назад провел я в путешествии десять дней, которых впечатления останутся на душе на целую жизнь. Это было путешествие к горе Бохоашань 1, до которой от Пекина по той дороге, по коей шел я, около двухсот наших верст,— путешествие в стро[л. 17 об.]гом смысле, ибо оно сделано пешком, путешествие по тем подоблачным картинным горам, по тем романтическим ущельям, которые, кроме творца, может создать только одна фантазия духа человеческого. Ручаюсь, что если б на живой картине — на этих горах, в этих пропастях — Вы увидели человека в длинном, почти воздушном платье, в соломенной шляпе, с горным копьем в руках, то скорее решились бы почесть его гением сих мест — духом, чем вопрошать его, кто он.

Даже обитатели мест сих, встречая незнакомого им странника, почитают его за существо, влекомое по оным духовною силою, а не обутыми в сандалии ногами. Так думали и обо мне в этих местах, поелику я проходил их в то время, в которое странствуют в них только набожные поклонники, приходящие на Бохоашань для курения в монастыре ее фимиамов. А посему я так удачно пользовался заблуждением горных обитателей, что никто их них не мог подумать, чтоб целью моего путешествия были травники, несмотря на то что я на всяком привале, на всяком ночлеге занимался ими с такою свободою, как Николай Степаныч по высочайшему повелению занимается ими на каждом русском карауле.

[л. 24] Здесь говорят и верят, что дикие и кровожадные звери, каковы тигры и барсы, которыми более, чем людьми, населены места сии, удаляются в сие время отсюда и уступают дорогу и обители свои поклонникам, а посему и самые звероподобные люди делаются для них агнцами. Предполагается, что в это время у всех одни мысли, одни намерения, а посему странник не боится ни опасностей, ни подозрений. Но я признаюсь, что всякое микроскопическое насекомое, попадавшее мне в глаза, представлялось мне барсом, когда сопутники мои — китайский горный монах и два навьюченные вещами моими носильщика,— протирая свои глаза и [147] поглядывая робко друг на друга, передавали один другому свои подозрения и потом сказали мне, что это те насекомые, которые разъедают глаза тигров и водятся только там, где есть сии последние.

И я, и сопутники мои согласны были в том, что кровожадные обитатели сих мест смиряются не перед набожностью, а перед силою многолюдства, а посему, пустив несколько больших ракет, заставили эхо окрестных гор распустить такие слухи о нашем маленьком обществе, какие носятся только о самом многолюдном караване. Мы думали, что этим проложили себе дорогу, как между тем случилось совсем иначе, мы не прошли [л. 24 об.] еще полуверсты, как черная туча, запутавшись в остроконечных вершинах гор, закрыла от нас и солнце и небо. Ущелье, по которому шли мы, превратилось в мрачную бездну, ударил гром, посыпались удары горного эха, полился дождь, и дорога наша превратилась в горный поток, горы превратились в водопады. Мы бросались во все стороны и нигде не нашли бы убежища, если бы страх не загнал нас под навес такого камня, под которым в другое время я не решился бы спасаться от самой явной смерти.

Все кончилось по часам моим в три минуты. Мы увидели опять и небо, и землю, при взгляде на которую мне казалось, что она населена не зверями, а друзьями моими. Но ущелье все еще оставалось для нас бездной, мы потеряли свою тропинку и до темной ночи не взобрались бы на вершину утесистой горы, которую видели глазами, если бы случай не доставил нам провожатого, который был из той деревни, куда мы шли на ночлег.

Никогда не забуду я его, я полюбил его как добродетель, существованию которой в Китае я не верил дотоле, пока не знал его. Это молодой человек 25 лет, по прозванию Тянь, житель деревни Вань-пин-кэу [л. 18]. Из ущелья у подошвы горы, на которую он повел нас, солнце представлялось нам на закате, но вместе с тем как мы подымались, и оно удалялось от земли выше и выше и жгло нас так немилосердно, как огнь геенны.

На вершине горы эфирный холод проник во все суставы, и мы вместо холодной воды стали думать о чашке горячего чая и вскоре нашли оный в маленьком чайном домике, который находился на таком месте, на котором я не надеялся видеть ничего живого, кроме хищных птиц, терзающих робкого зайца. Сколько, Вы скажите, должно быть народа в Китае, если люди живут и на этом диком пустынном возвышении. Да, они с семейством и со всем хозяйством прицепляются к таким точкам утесов, на которых мы привыкли видеть только гнезда ласточек. Поверите ли Вы, что от этого чайного домика мы пошли по такой каменной мостовой, какую трудно найти в другой столице, она сделана наподобие ступеней, камни положены ребром рядами, находящимися один от другого в таком расстоянии, на котором [л. 18 об.] может поместиться копыто мулов, на коих провозят по сей дороге каменный уголь. Несмотря на этот чрезвычайный труд в поте лица съедающего хлеб свой человека, я бы, с одной стороны, никак не уважил оного — но пошел бы лучше по стороне сей дороги, чем по ступеням оной, если бы проливной дождь, который провожал меня по ней, не превратил землю в грязь, с которой при малейшей неосторожности легко было съехать на боку до самой подошвы горы. Когда я пришел на ночлег, то на подошвах моих нашел самую точную географическую карту сей дороги и, ложась спать, принужден был вместо головы положить на подушку ноги.

Ночлег мой был в доме дяди нашего провожатого. Хозяин мой в сравнении с племянником его казался мне сущею скотиной: в избе его было жарко, как у наших мужиков на печке; лежанка, на коей улегся я со всеми спутниками моими, была накалена, как адская сковорода, всю ночь должно было дышать газами каменного угля, весь двор его был покрыт угольною копью, эхо которой на всяком шагу казалось мне говором ада. Какая разница в жилищах так называемых внешних, где ночевал я накануне, и внутренних гор? Там днем и ночью заботятся о прохладе, а здесь и в нестерпимые жары [л. 23] не угасает каменный уголь. Это единственная мера для истребления сырости, которая неразлучна с ущельями гор внутренних.

На другой день провожатый наш оказал нам столько же услуги, как и накануне. Он свел нас в пропасть, в которой лежала наша дорога, по такой тропинке, на которой не встречали мы ни одного двуногого, ни одного четвероногого существа, а тем избавил нас от неудобств узенькой грязной мостовой, по которой тянулись [148] непрерывные цепи горного скота с каменным углем, глиняной посудой и шиферными плитами для кровель.

Мы расстались с ним у маленького трактира или, лучше сказать, харчевни, отстоящей на два часа пути от ночлега, осыпая его благодарностями, дали ему две связки медной монеты, с которою он пустился будто домой, но вместе с тем, как мы сделали шаг вперед, он подкрался к заднему нашему носильщику, положил ему на плечо деньги и, пустясь опрометью назад, удалился от нас прежде, чем успели мы оглянуться.

Проходя ущелье по берегу самородной горной фонтанки, мы проходили несколько деревушек, но нигде не находили ни одной харчевни. В 12 часов дня проливной дождь заставил нас искать приюта в деревенской хижинке, хозяйка согласилась приготовить спутникам моим лапшу, а слепец — сын [л. 23 об.] ее — вызвался отыскать в деревне муки для оной. Обедом и ужином моим служил во всю дорогу чай с сухарями и маленькие пшеничные присыпанные кунжутным семенем лепешки, другого ничего найти было не можно, а лапша вовсе не по моему желудку, я постился, как поклонник.

Около 4 часов пополудни мы достигли подошвы горы Тайханьлин, называемой так по холодной вершине своей. Напуганные слухами о ней, спутники мои, сложа под тенью осины ноши свои, несколькими ракетами дали весть пустынным высотам о приближении своем, и, бросаясь на холодную землю, жадно глотали прохладу ее; невдалеке я увидел ключ воды, которою мы приготовили себя совершенно к трудному подъему и пустились вперед. Будучи легче навьюченных моих товарищей, я вмиг поднялся шагов на сто выше их, но, увидя внизу и позади их цветы, бросился назад, как от барса, с таким лицом, как будто в самом деле видел его, они пустились вслед за мной в таком замешательстве, что я едва мог остановить их.

Шутя друг над другом, поднимались мы выше и выше, ручей, катившийся с высоты, был руководителем нашим и наконец привел нас к своему источнику, выходящему из-под камня, которым века хотели, кажется, [л. 19] завалить его. С насмешливой улыбкой сел я на хребет гиганта и запел “Фонтан любви” Пушкина. На голос мой вместо Марии и Заремы вышла из-за утеса старуха; мечты мои исчезли, я поглядел на нее, как на первую неделю великого поста после масленицы, и не помню, отвечал ли ей что-нибудь на вопрос ее: не поклонник ли я? Кажется, и китайский монах не более одного раза взглянул на нее.

В пять часов мы очутились на вершине горы в кумирне, брошенной даже отшельниками и обитаемой по временам каким-то бездомным, безродным поселянином, который потчевал нас приготовленным из разных горных цветов чаем, столь приятным, столь душистым и, кажется, столь же полезным, что я и всегда согласился бы пить оный вместо байхового,— он был весьма кстати, ибо там было довольно холодно. Пищи здесь другой не было, кроме горных кореньев, а посему мы поторопились искать оной далее.

Спускаясь с горы, мы беспрестанно то скользили, то падали, идучи по дриве 2, образовавшейся из разрушившегося гранита. Несмотря на такую почву, мы находили такие плантации персиков, абрикосов и грецких орехов, что вовсе забывали о пустынной дикости мест сих. В 6 часов с половиною мы нашли себе ужин в хар[л. 19об.]чевне у подножия страшного утеса Пудинговой горы. Спутники мои с чрезвычайною жадностью уписывали постно-масляные ючжагуй 3, а я пил чай с сухарями, сидя на громаде камня, лежащего в мелком ручье, вытекающем из-под горного пьедестала, и любовался картиной местоположения, с которою не скоро б расстался, если б необитаемость сего места и близкая ночь не заставили искать надежного ночлега.

Мы нашли оный в деревушке Дзюньсян, расположенной по реке на живописной долине, украшенной бассейнами сарачинского пшена 4, укропными и конопляными посевами. На постоялом дворе товарищи мои не нашли кунжутного масла и должны были есть конопляное, а это напомнило им, что они далеко зашли от родины своей, на которой никогда не бывало для них недостатка в первом. Здесь узнал я, что невдалеке недавно существовала целая деревня христиан, которые для избежания частых гонений, оставя свои жилища, удалились за Великую стену.

Переночевав, пошли мы по долине далее на запад — это места населеннее прочих; по местам видны развалины зубчатых стен, бывших некогда оградою княжений. В [л. 22] 15 китайских верстах от ночлега — в деревне Чжайтан — видел я [149] деревенский праздник, который состоял из актеров, представлявших роли на устроенной нарочно сцене, и многолюдного стечения всякого пола и возраста тамошних и окрестных жителей. Здешние женщины показались мне в другом виде, они не гоняются за маленькими ножками; проходя мимо нас, они не только не отворачивали лиц своих, но даже не слишком прикрывали свои груди, а пройдя подалее, даже снимали с себя рубахи и оставались в одном нижнем платье (в штанах).

С этой деревней оставили мы прекрасную долину и стали подыматься на те горы, которые созданы, кажется, для того, чтобы твердынями своими укреплять основание горы Бохоашань. На первой террасе гор сих мы видели еще жилища людей, но, поднявшись выше, не находили никаких следов зданий человеческих, не слышали голоса человеческого, один горный ручей, пробиравшийся с высоты между кустарниками душистой лаванды, разговаривал с нами, предлагая свои услуги, мы обедали не под кровлей, а под тенью каштана, размачивая сухари во влаге собеседника нашего.

Поднявшись на высоту горы, которая показалась мне тумбой у подножия Бохоашань, я впервые ощутил [л. 22 об.] здесь в себе чувство ужаса пустыни: под небом на всем горизонте земли я не видел ничего кроме легионов гор; весь божий мир, все человеческие общества, казалось, превратились в горы, подобных коим я никогда в жизни моей не видел, никогда не воображал. Я готов был искать глазами второго Ноева ковчега, чтоб найти там укрывающегося человека, как спутники мои вывели меня из недоумения, закричав в один голос: “Вот Бохоашань!” Оглянувшись, я увидел мрачную громаду, подпиравшую небесный свод; облака отрезывали ее от подножия и представляли ее обманом на небесной лазури, готовым обрушиться и раздавить землю.

Несмотря на то что солнце склонялось к западу, мы не спешили на ночлег, почитая себя весьма недалеко от своего предмета. Всякому хотелось подышать долее бальзамическим дыханием эфира, а мне тем более: я нашел здесь отечественные растения, к которым бросался, как к друзьям моим; они растут на лучшем черноземе, которого доселе не видел я в Китае.

Около 7 часов вечера дошли мы до последней вершины, с которой должно было подыматься на Бохоашань, и, к удивлению, узнали в маленькой кумирне, что до вершины оной еще [л. 20] около тридцати ли. Нас оставляли здесь ночевать, но нам не хотелось составлять общество поклонников, прибывших сюда на ночлег. Они должны были узнать, что у нас совсем другая цель, чем у них, а это заставило бы их обращаться с нами иначе. Идти в кумирню, находящуюся на самой вершине горы, было не поздно, но если б тамошние отшельники узнали, что мы пришли не для поклонений, то едва ли б дали нам место в оной. А посему мы решили искать ночлега в другом месте.

Спустясь с горы, мы надеялись найти внизу деревушку, но ночь застала нас в пропасти, из которой мы не знали как выйти. Мы не находили, что предпринять, но блеснувший в пропасти огонек дал знать нам, что кто-нибудь да зажег его. На крик наш отозвался приветный голос, и мы решились воспользоваться приветом, но шли как на жертву. Хозяин уединенной хижины предложил ночлег, но, признаюсь, мы провели ночь как перед смертью.

На другой день я ботанизировал на Бохоашань, как в своих владениях. В кумирню я не входил, ибо, кроме кумиров, ничего видеть там не надеялся. Растения ее вы увидите у Николая Степановича, а о той дороге, по которой я возвратился оттуда, меня не спрашивайте: она не стоит этого.

[л. 20 об.] После путешествия сего я два раза только в два года, и то на короткое время, мог вырваться из Пекина. Оба раза я выезжал с одним из столичных князей, в дворце которого я принят не только как врач, но и как друг. Не проходит и трех дней без того, чтобы он не пригласил меня к себе, если я сам без приглашения у него не побываю. В те дни, в которые не случится быть у него, непременно либо он, либо жена его присылает мне или цветы, или плоды, или что-нибудь съестное, или какую безделицу для прихоти, или какую-либо нужную вещь для употребления.

Этот человек в свое время был другом живущих здесь европейцев и долго не хотел верить, чтобы русские в чем-нибудь могли равняться с ними, а теперь он называет это непростительным заблуждением. Он страшный любитель натуральной философии [150] и из-за нее также помешался на мне, как и на ней. Могу похвалиться, что и в других знакомых мне княжеских домах я равно любим — и при том и тем и другим полом. Прекрасный пол в этих домах я один из мужчин в Пекине могу свободно видеть; особы сего пола обращаются со мной, как с родственником, [л. 21] а может быть, и искренне. Пусть извинит меня тот, кто готовится быть преемником моим; бьюсь об заклад, что ему это не удастся, несмотря на то, что он может быть во сто раз лучше меня практико[м]. Успехами моими в практике я не счастливлюсь — и надписи, сделанные мне на кедровых досках или, лучше сказать, дровах, почти презираю, а иначе у меня б был оных полон двор. Я надеюсь оставить после себя лучшие памятники в Пекине, здешние знакомые мои того стоят, они любят меня, уважают и умеют видеть достоинства мои лучше тех русских, которые послали меня сюда, можно сказать, на срам, и не хотят видеть во мне ничего хорошего. Они осрамили только себя, а я все-таки сделал честь и им, и себе.

Если б Вы знали, как обременен я трудами, то, верно, не заклинали б меня писать постольку, сколько я теперь пишу Вам, а особливо имея перед глазами человека, который все это на словах может пересказать Вам. Несмотря на труды мои, я другой день уже за письменным столом. Я не смею не исполнить жела[л. 21 об.]ний друга, ибо ничего не боюсь так, как потерять дружбу. Я пожертвовал всеми другими видами жизни, но дружбою могу пожертвовать только вместе с жизнью.

Не знаю, получу ли я Ваш ответ на письмо, посланное с о. Поликарпом, равно как и на это; первое Вас в Кяхте не застало, и это, кажется, не застанет, но на всякий случай хочу сказать Вам, что если Вы не припасли всего того, о чем просил я, то о некоторых вещах, каковы, напр[имер], бархат и драдедам, и не беспокойтесь, а о прочих, пожалуйста, похлопочите. К сим последним принадлежат: лучший камплот, французская с волнами материя, настоящие золотые или серебряные нитки или канитель, дамские часы, музыкальные большие табакерки, янтарное мыло, аглицкие для шитья иголки и бисерные кошельки, да еще кофе. Я хотел было и Вам послать то же, о чем просит Никита Григорич, но, опасаясь, чтобы Вы за эти, может быть, вовсе не нужные вещи не заплатили по-пустому пошлины, решился дожидать от Вас требования.

[л. 25] “Библиотеку” 5 мне весьма не хотелось отдавать Вам до выезда моего, ибо за хлопотами мне не удалось прочесть ни одной книги. Отдавая оную для чтения товарищам моим, я не пересмотрел ее, а по получении от них не нашел 8-го и 9-го томов и теперь в недоумении, присланы ли были оные или нет. Торквато также отправляю Вам. За 35-й год “Библиотеку” не присылайте, ибо я имею от Николая Ивановича. На вопрос Ваш — сколько раз я получал от Вас вещи и какие? — отвечаю: два раза бисерной работы кошельки, перочинные ножики и ножницы. Расплата за оные за мной не станет, если Вы напишете о ней подробно; а до того я [в] недоумении, расплачиваться ли серебром или вещами.

Не успеваю написать более. Прощайте, будьте здоровы и счастливы!

Ваш П. Кирилов.

Супруге Вашей и всем родным Вашим свидетельствую мое почтение, которое прошу также засвидетельствовать Константину Петровичу с братцами.

Николаю Степановичу поклон до сырой земли, а письма, ей-ей, написать не успеваю. Вместо письма посылаю растения, которые набросал в ящик как ни попало”.

Шел уже седьмой год пребывания в Пекине. П. Е. Кирилов хорошо владел китайским языком, изучил обычаи страны. Его все более начинает занимать ее политическая жизнь...

Письмо 10-е.

[л. 26] Пекин, от 1 мая 1837 г.

Около часа над полулистом, как школьник над задачею, сижу с пером в руках и жалею, что я не живописец. В продолжение сего времени я успел бы набросать на этой странице столько цветов, сколько вижу перед окнами моими; к ним прибавил бы надпись: “Дру[гу] моему Василию Николаевичу — для мечтан[ий]” — и успел бы уверить Вас, что этот час жизни моей посвящен мною Вам. Перо мое не пишет красками, а одною черною тушью сделать подобную надпись на бумаге — значит посвятить другу [151] пол-листа бумаги. За подобные посвящения чуть-чуть не анафеме предан я Вами в прошедшем году, а после этого я готов лучше писать и руками, и ногами, чем посылать по полулисту чистой бумаги.

Два лета не собирал я цветов, а посему не дожидайте пока от меня о них. В Пе[л. 26 об.]кине не произошло ничего интересного для иностранца. Заговорили было, что в воротах дворца пойманы евнухи с порохом, который они проносили в винных сосудах; но эта, по-видимому, сущая правда обращена, наконец, в небылицу. Государю, как видно, было стыдно, а жителям странно доказывать истину сего происшествия. Политика первого, вероятно, погасила бы и пожар, случившийся в загородном его дворце Юаньминъюане в начале зимы, но огонь осветил истину перед целым Пекином. Пожар начался ночью с того покоя, в котором находилась спальня государя, и распространился столь быстро, что едва раздетого уже его успели вытащить через огонь. Огонь вырвался из большого светильника, который горит не угасая в спальне покойного отца его, находящейся через горницу от спальни его. Пожар продол[л. 33]жался целую ночь, которую государь провел сидя на берегу ручья в саду своем, окруженный ближайшими вельможами. Кроме бесплотных сил его — евнухов,— некому более было развести этот огонек в жертвенном светильнике, который так устроен, что никогда пожара произвести не может.

Оди[н] из искреннейших моих знакомых расс[ка]зал мне, что этот пожар пожрал самые драгоценнейшие сокровища, собранные государями настоящей династии. Государь после оного остался большим трусом — не смел ни сесть, ни лечь, ни сделать шагу без предварительного осмотра места — и сделался добрее против прежнего. Здесь смотрят на государей как на похитителей престолов и власти, и посему всяк, кто чувствует себя способным похищать и грабить, чувствует себя вправе быть государем.

[л. 33 об.] Этого рода мания есть обыкновенная болезнь в Китае: и в нынешнем и в прошлом году во внешних провинциях открыты многие общества, которые имели уже и государей, и вельмож, и печати правления своей династии, которая оканчивается обыкновенно на лобном месте.

Здешнее правительство, кажется, сделалось мягче для англичан после того, как корабли их пошарабурили в пристанях здешних. В Пекине показалось множество опия, и притом дешевле грибов. Товар сей, по-видимому, доселе под запрещением, но мы все знаем через переводчика аглицких бумаг, что правительство здешнее секретно разрешило покупку оного у англичан под предлогом обогащения казны пошлиною, которая, впрочем, едва ли кем платится, поелику с пошлиною отбирается и самой товар.

Не знаю, природа или обстоятельства не позволяют доселе русским простирать видов [л. 27] своих за рубеж, отделяющий их от Китая; между тем как другие европейцы атакуют его и явно и скрытно.

В прошлых годах пробрались сюда два французские веропроповедника, из коих один отправился в провинцию Шаньдун, где и доселе живет так, что и черт не знает, а другой пробрался в Корею, где еще строже смотрят за этим. Он перебрался через границу в то самое время, когда господствовала там холера, в прошлом году летом. Чтоб избежать осмотра, он замаскировался больным холерою. Черт его знает, чем его рвало и натурально или от слабительного слабило, но он так опачкался, как будто вылез из нужного места; вид и смрад его, вероятно, так был отвратителен, что караульные, видя его, не смели приблизиться к нему, как к заразе; в сем виде сидел он на плечах у корейского христианина, вышедшего для его встречи, который пронес его таким образом до самого жилища своего.

[л. 27 об.] Здесь прошел слух о войне, затеваемой японцами с Кореею, но слух сей еще ничем не подтверждается. Жаль, что прожекты англичан, о коих мы читали статью в “Библиотеке для чтения”, остаются доселе мечтою, а весьма бы приятно посмотреть на сцену сражения похабных кукольных здешних легионов с регулярным войском. Один из здешних князей — в дворце которого я принят не как гость, а как друг — искренно сознался мне, что войска здешние служат только для острашки мелких подвластных земель и совершенно согласен со мною в том, что не могут выиграть сражения с самым слабым и малым европейским государством. Шелковые материи, которые Вы прислали, были выписываемы для его княгини, которая восхищается ими до бесконечности. (Перехожу в свой круг.) [152]

Один из ближайших к государю вельмож, [л. 32] бывший пациент мой, а ныне хороший знакомый, наследовав недавно достоинства вана, сделал мне перед пасхою ту честь, которая доселе никогда не посещала моего скромного уголка; эту честь сделал он мне визитом своим, которого никак ожидать нельзя было, как потому, что он ван, так и потому, что он приближеннейший к государю вельможа. Прежде он был у меня несколько раз, но с того времени, как министр наш, также бывавший и в нашем подворье, и у меня, оштрафован был за доклад свой в пользу татар, все вельможи сделались осторожны в обращении с иностранцами; меня к себе приглашали по-прежнему, а к нам в подворье заглядывать стали реже. Русское подворье видело в стенах своих в бытность нашу многих князей других достоинств, но в достоинстве вана видело только его одного (янтарное мыло было выписано для него и уже отправлено ему), но на сих днях я еще с ним не виделся. Сегодня я был в доме министра, сын которого — также вельможа — просил меня посетить больную наложницу его, выезд утомил меня. Летом большая часть вельмож живут за городом на дачах, окружающих Юаньминъюань, до которого от нашего подворья более двадцати китайских верст. Туда и обратно я проехал сорок, а посему не соберусь с силами описать вам мою пациентку, скажу только, что она молода и хороша.

Судила мне судьбинушка и в своей, и в чужой стороне глядеть на чужих; а своей, кажется, не видать, как ушей своих! Расположением к себе здешних мужчин я весьма счастлив, а ласками дам еще счастливее. Замечу мимоходом, что здешние дамы достойнее, добрее и любезнее мужчин, которые по большей части грубы и по образо[л. 28]ванию своему и бесстыдны. В самый наш Новый год оплакал я от души смерть молодой, прекрасной княжны Карцинской 6 — жены наследника вышеупомянутого вана, которую около двух лет пользовал я от чахотки с таким желанием спасти жизнь ее, с каким некогда пользовал я Амфису Дмитриевну. Усердие мое освоило ее со мною, как с братом, а я скорбел о потере ее, как о потере сестры. Старуха княгиня — свекровь ее — любит меня доселе, как сына. Утешаюсь тем, что мне суждено прославить память ее в записках пекинской жизни русского врача, которые будут посвящены в свое время Другу моему Василию Николаевичу Баснину. Между тем вечная ей память — здесь! — и утешение в царстве Будды, до пределов которого недалеко уже и врачу ее...

К материи о мужчинах и дамах предложу Вам пример чувствительности и нежности [28 об.] здешних мужчин. В моей горнице пристав нашего подворья — двоюродный брат известного у нас на границе министра Суна — расхвалил меня до небес за излечение прекрасной его жены, сказал в заключение своего восторга, что после этого опыта намерен просить меня лечить любимую его лошадь. Неужели Вы не поверите этому и от души не посмеетесь? Жены почти на таком здесь счету, как самки животных,— и это потому, что мужья их скоты!.. Муж стыдится плакать по смерти жены. Несмотря на это, ловкая жена владеет и здесь мужем, как животным, и поделом! Я желал бы, чтобы все достойные жены имели такую волю над недостойными их мужьями! Есть, впрочем, но мало, и такие семейственные картины, как и на Руси святой.

Все это говорю я о маньчжурах; в хороших китайских домах мне хотя и случалось бывать, но знакомство с ними что-то не завязывается. Они закоснели в своем; [л. 31] а потому не льнут к сердцу иностранца. Сами маньчжуры не освоились еще с ними и одни других дичатся. Китайские дамы развязнее маньчжурских, которые большею частью застенчивы. В здешний Новый год нашел я невзначай в одном княжеском доме множество мужчин и дам китайских из дома китайского министра. Мужчины были в горнице князя, а дамы в покое княгини; при прибытии моем меня немедленно просили пойти к дамам, которые обошлись со мною без всякой застенчивости, просили меня поиграть на гитаре, а сами по просьбе моей играли на цине 7; разговаривали, шутили и хохотали так же, как наши ловкие дамы, жаль только, что все они были с юга, наречие коего природные пекинцы с трудом понимают. Убор их разнообразнее и, кажется, красивее маньчжурского; при помощи маленьких их ножек он придает им какую-то приятную гибкость, которой я не видел у дам не только маньчжурских, но даже и у наших.

Поневоле заходит речь о вкусе; но смею ли я судить о нем? Эстетическое определение оного вооружит против меня чувство всех тех народов, вкус которых с оным не согласен. Лучше оставаться невежею в эстетике, чем вооружать против [153] себя целой мир. Будучи угодником неизменных законов природы, я соглашаюсь на все требования ее и во всех странах, во всех народах равно люблю и уважаю ее. Итак, где бы, каков бы ни был вкус, как бы он ни различен был от общепринятого образованными [людьми] вкуса, но он, по моему мнению, неоспорим и хорош, если сообразен степени развития природы стран и народов. Это мнение вооружит против меня только тех, вкус которых заимствованный, происходящий из подражания другим, кому бы то ни было: французам или эриванцам, для меня все равно,— а не природе.

Такого рода негодования на меня я не боюсь; в защиту мою заговорит у нас — роза и ландыш, здесь — ланьхоа 8 и глаза прекрасного пола, а у негров зардеется от радости черно-бархатная кожа и улыбнутся перловые зубы.

[л. 29] Натуральную религию я также готов защищать, как и природный вкус 9. В том смысле, в котором я ее понимаю, и в том виде, в каком она мне представляется в афоризмах китайских мудрецов, она для обыкновенных людей неисповедима, а посему и остается доселе только в книгах. Для приятия ее требуется философское умственное совершенство: образование в голове той идеи, по которой создан мир. Тот только, кто понимает ее, понимает себя и может достигнуть тех совершенств, для которых он создан.

На досуге, когда Вам захочется отдохнуть над бокалом венгерского, налейте два — один для себя, а на другой попросите почтеннейшего отца Иакинфа 10 и спросите его, какая из трех сект: фоевская [буддийская.— В. М.], даосская или ученая (конфуциева) держится подобной религии? Он, без сомнения, не укажет Вам ни на одну: без исключений, без оговорок, без противоречий, без сомнений. Это будет Вам доказательством, что натуральная религия только в книгах мудрецов. Не знаю, укажет ли он на книгу философа Лаодзы, [л. 29 об.] если не придет ему это в голову, то это будет значить, что он при чтении оной руководствовался изъяснениями даосов, которые из нее сделали священную книгу и протолковали ее в пользу своей секты; между тем как философ писал ее вовсе не с тем, чтобы основать секту, даже принужденно передал мысли свои потомству. Удаляясь из своего отечества верхом на быке, он остановлен был начальником таможенной заставы, который знал его как мудреца, решился не прежде пропустить его, как тогда, когда он оставит в отечестве философское сокровище свое. Он оставил пять тысяч слов, которые я ценю дороже пяти тысяч червонцев. Попросите отца Иакинфа изложить понятие о слове Дао и перевесть первую главу Лаодзы, которую мне пришлите. Я за удовольствие поставлю сообщить Вам свой перевод оной и уверен, что дружеская переписка о сем предмете с уважаемым мною ориенталистом доставит и статейку Вашему клубу, и лишнюю [л. 30] бутылку венгерского Вашему дружескому обществу. Не знаю на чей счет, а желаю только, чтобы на его деньги.

Неужели еще писать? Когда же я напишу другим? Когда приготовлю пилюли моим пациентам? Когда соберусь в горы за фуражом для любезнейшего ботаника Николая Степановича? Когда думать о своем здоровье, которое расстроилось вместе с вновь присланным разбитым барометром. В последнем, впрочем, я полагаюсь на Вас — помогите мне! Пришлите полдюжины одних барометрических трубок без футляров, которых у меня довольно, ртуть здесь есть, я наливать умею, успехи метеорологических наблюдений и признательность за оные физиков будут принадлежать не Азиатскому департаменту, который столь скуп, а Вам. Пришлите оные с купцами, только не посылайте с ними писем, а иначе побоятся доставить.

Боюсь я, дражайший Василий Николаевич, чтобы бескорыстной нашей дружбы не оскорбило чувство корысти, которого подозрение, если [л. 30 об.] не в Вас, то в других могут возродить частые мои комиссии; а потому умоляю Вас заблаговременно удалять чувство сие и успокоить меня насчет сего или поручениями своими, которые я помаленьку буду выполнять и приготовлять к выезду своему, или уведомлением меня о ценах вещей, за которые исподволь откладывать из жалованья своего крохи мне легче, чем вдруг по выезде думать о сем. Заклинаю Вас не думать обо мне иначе, как об интересанте, и здесь обо мне иначе думают. Интерес я почитаю первым для себя пороком. Чувствительнейше Вам благодарен за высылку вещей. При записке я получил 10 ножниц, 300 иголок, 4 часов серебряных, 2 табакерки с музыкой, 12 табакерок простых, 2 свертка канители серебряной, 2 золотой или позолоченой серебряной, 2 аккорда струн, 12 платков носовых, 2 коробки мыла янтарного [154] (которого, однако, третья часть разбилась вдребезги в дороге), 40 арш[ин] материи шелковой, 1 штуку казенету. Кто подписавший записку Павел Баснин? Я не знаю, но кланяюсь ему нижайше.

[л. 34] Я не получил Вашего письма, так Вы наказываете меня другой раз. Если Вы сердиты на меня, то больно мне, а если нет, то поделом мне. Но неужели двух пыток не довольно? Выезд мой в горы доставит мне много материи и для Вас, и для Николая Степаныча, надеюсь, что не обману Вас... [л. 34 об.] Всем с Вами желаю быть здоровыми и счастливыми.

Преданный Вам Порфирий Кирилов.

P. S. Пропустил сказать Вам, что во все шесть лет не видали мы таких роскошных снегов в Пекине, как в прошедшую зиму. Все началось благодетельным дождем, но продолжается сухонько. Фруктовые деревья еще с пасхи начали отцветать. Пришествие весны провозглашено было двумя или тремя ударами легкого грома — без дождя, второго грома доселе не слыхали. Сегодня в тени 22° тепла.

Не забывайте, Христа ради, выходца Ивана, мне весьма жаль его, он, говорят, живет без призрения.

Не пеняйте на меня за нескладность слога, за невыбор материи, за неаккуратность переписки и проч., черняков писать я не имею времени, а сочинять не люблю, [л. 35] какая дичь в голове, такая и на бумаге! Принужденность в дружеской переписке показывает поддельную дружбу. Если бы я любил подделывать себя, то затирал бы рябины румянами и чернил бы усы, которые довольно русы. Ошибки в правописании сами поправляйте или извиняйте: перечитывать некогда.

N. В. Сделайте мне еще одно самое чувствительнейшее для меня одолжение и милость — вышлите в Петербург самого высокой цены отличнейшего чаю банку или ящик фунтов в пять или шесть по следующему адресу: Его высокоблагородию Илье Васильевичу Буяльскому,

профессору императорской медико-хирургической академии,

живущему по Сергиевской улице в собственном доме.

Я пишу ему, что просил Вас о сем, ибо в Пекине есть хорошие чаи зеленые, а байховых и посредственных нет”.

Конечно, жаль, что мы публикуем не переписку двух интересных представителей интеллигентного слоя русского общества полуторавековой давности, а лишь письма одного из них. Судя по завершающему документу этой коллекции, В. Н. Баснин находил время для обстоятельных рассказов о российских и иркутских новостях и событиях.

Итак, письмо 11-е

[л. 36] “Пекин от 20 октября 1838 г. 11

Совершенно не в моем распоряжении было время от получения Ваших писем до отправки наших; а поелику, равно как по краткости оного, я не успеваю теперь дать того ответа, которого требуете от меня Вы, любезнейший Василий Николаевич, благороднейший друг мой. Несколько строк только для того, чтобы поблагодарить Вас за письмо Ваше, которое для дружбы интереснее всех ведомостей и литературных изданий, за гостинцы Ваши, за дружбу Вашу, которая есть верх желаний моих. За Вас, за благородную душу Вашу я благодарю бога, который для утешения людей даровал жизнь Вам!

Не думайте, благороднейший Василий Николаевич, чтобы я с таким невниманием читал письма Ваши и так же забывал их, как “Стрекозу” Орлова. Я помню всякую почту, о которой в письмах моих часто не упоминаю потому же, почему делаю ошибки дру[л. 36 об.]гие, которые если ту ж минуту не подскоблю, не поправлю, то так и отправляю, и кто же бы стал упрекать меня за это в незнании правописания? Весной исполню в письме все требования; а теперь спешу уведомить Вас, что я успел исполнить долг христианина, возложенный на меня как дружбой Вашей, так и собственным чувством оной к дому Вашему и незабвеннейшему дому Александра Николаевича. Этот долг исполнен 14 октября, в день св. Прасковий, в Северном нашем храме, где помнящим и уважающим Вас и Александра Николаича о. Аввакумом отправлена была божественная литургия и потом панихида о упокоении во царствии божием Парасковьи, Варвары и Иларии, которым была пред всею церковью нашею [155] провозглашена и будет из года в год в день сей и в стенах храма, и в сердцах отзываться вечная память.

[л. 37] Вот все, о чем успеваю уведомить Вас, кроме сего, поклон до сырой земли Вам, незабвенному Александру Николаевичу, всему дражайшему дому Вашему и всем помнящим меня знакомым моим.

Ваш П. Кирилов”.

Внизу на л. 37 помета, сделанная почерком В. Н. Баснина:

“с 1 мая 37 г. (время отсылки ко мне письма от Порф[ирия] Евдок[имовича] за № 10) по 20 окт[ября] 38 г., не было времени написать ко мне более, чем в этом письме, и особенно в ответ на длинные и, может быть, небезынтересные письма мои к нему. 525 дней. Черт возьми!”

Не хотелось бы заканчивать на столь гневной ноте нашу публикацию. Поэтому напомним, как отзывался начальник 11-й миссии Вениамин Морачевич о предшественнике П. Е. Кирилова — О. П. Войцеховском: “Одной почти его славе обязана тогдашняя миссия, что после семилетнего своего скромного уединения приведена она, наконец, в Пекине в известность, что имя русское облагородилось китайцами до того, что значительные люди не только перестали бегать от русских, но начали искать знакомства с нами” 12. Эти же слова могут быть полностью отнесены и к пекинскому периоду жизни П. Е. Кирилова, с честью исполнившего долг русского врача.


Комментарии

1. Гора Байхуашань (Байхуато) “находится в столичном округе в 120 ли к западу от уезда Ваньпин. Со всех сторон окружена горами. В центре расположена равнина площадью примерно 10 му. Там растут ель, лаковое дерево, целебные травы. В конце весны, в начале лета все утопает в цветах. До сих пор сохранилось место, где была Кумирня Золотого Устава” (Чжунго гуцзинь димин да цыдянь. Шанхай, 1931, с. 332).

2. От англ. “drive” — “дорога”.

3. Ючжагуй — кусочки рыбы, обжаренные в растительном масле (кит.).

4. Рисовыми полями.

5. Журнал “Библиотека для чтения”.

6. Женщина родом из монгольского аймака Хорцин.

7. Цинь — китайский струнный инструмент, напоминающий гусли.

8. Ланьхуа (кит.) — орхидея. На полях помета: “простой цветок, но изящный в эстетическом смысле”.

9. На полях помета: “разумеется, пред прочими языческими религиями, а не перед христианскою”.

10. Н. Я. Бичурин в 1830—1831 гг. в течение полутора лет находился в Забайкалье в составе экспедиции П. Л. Шиллинга. Затем в 1835 г. он вновь приехал в г. Кяхту, где 18 мая было открыто училище китайского языка. В Петербург великий русский китаевед уехал лишь в начале 1838 г.

11. На л. 36 карандашом помета: “п[олучено] генвар[я] 24, 39 года в Кяхте через П. Д. Штудова”.

12. П. Е. Скачков. Очерки истории русского китаеведения. М., 1977, с. 196.

Текст воспроизведен по изданию: Пекинские письма доктора Кирилова // Проблемы Дальнего Востока, № 3. 1988

© текст - Мясников В. С. 1988
© сетевая версия - Тhietmar. 2006
©
OCR - Ingvar. 2006
©
Сканирование - Хартанович М. 2006
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Проблемы Дальнего Востока. 1988