ДРЕВНОСТИ СЕВЕРО-ВОСТОЧНОЙ АЗИИ.

I.

ЗАМЕЧАНИЯ ПО ПОВОДУ СПОРА О МОНГОЛЬСКОЙ НАДПИСИ ВРЕМЕН МУНКЭ-ХАНА.

В прошлом году, между здешними знатоками восточных языков: г. академиком Шмитом и г. профессором Григорьевым, возник спор по поводу серебряной дощечки с надписью вызолоченными буквами, найденной в том же году в Минусинском округе Енисейской губернии и хранящейся ныне в Азиатском Музее при Академии Наук. Надпись эта, по доставлении ее в Петербург, поручена была в Министерстве Иностранных Дел на рассмотрение О. архимандриту Аввакуму, который в 1841 году возвратился из Пекина с знанием [2] китайского, маньчжурского, монгольского и тибетского языков, и оставлен при Азиатском Департаменте означенного министерства. Отец Аввакум нимало не затруднился в разборе и переводе надписи; оказалось, что она написана на монгольском языке, особенными квадратными буквами, похожими на буквы тибетские, и, по времени, принадлежат к царствованию Мункэ-хана, четвертого императора из дома Монгол. О. Аввакум был того мнения, что квадратные буквы, которыми изображена надпись, суть те самые, которые изобретены Пагба-Ламою, при Хобилае, пятом государе из дома Монгол, уже по прошествии девяти лет по кончине Мункэ-хана.

Надпись эту в литографированном снимке и с переводом О. Аввакума издал г. Григорьев с своими примечаниями и объяснениями в октябрьской книжке журнала Министерства Внутренних Дел. Примечания и объяснения его заключались в том преимущественно, что, как надпись принадлежит ко времени правления Мункэ-хана, жившего до изобретения Пагба-Ламою приписываемых ему квадратных письмен, то письмена надписи, поэтому самому, не могут быть квадратные письмена Пагба-Ламы, а какие нибудь другие, и вероятно те, которые изобретены были в 1036 году по Р. Х. тангутским государем Юань-хао. Через месяц после перевода надписи, сделанного О. Аввакумом, г. академик Шмит подверг ее новому рассмотрению и открыл, по его мнению, неверность, как в чтении и переводе отца Аввакума, так и в основанных на этом переводе исследованиях г. Григорьева. Надпись, по его объяснению, не принадлежит к правлению Мункэ-хана и получила существование после изобретения Пагба-Ламою его квадратных письмен, почему и нет причины сомневаться, чтобы письмена, которыми она изображена, не были те самые квадратные, им изобретенные. Эти объяснения свои г. Шмит напечатал в ноябрьской книжке Библиотеки для Чтения и в № 249 Санктпетербургских Академических Ведомостей. Г. Григорьев отвечал на них в декабрьской книжке Отечественных Записок и в ответе этом обнаружил неверность замечаний г. Шмита; дело тем не менее все еще осталось не совсем объясненным, хотя по важности спорного предмета заслуживает вполне внимания ученого мира.

Заметим здесь кстати, что большая часть ученых промахов происходит от довольно общего в настоящее время расположения судить утвердительно о вещах, о которых не имеем основательных сведений. Так один из русских [3] историков писал еще недавно о Китайцах, что «история их, кроме скудных преданий, не представляет ничего связного; и если верить их преданиям, то они существовали уже несколько тысячелетий прежде нашего летосчисления от сотворения мира» — и это нелепое мнение представляется у нас звездою первой величины между положительными истинами. А спросим у самого автора, читал ли он, или, по крайней мере, видел ли китайскую историю хотя однажды в своей жизни? Он откровенно ответит, что «нет, не видал и не читал, а мнение это о китайской истории заимствовано им у писателей западной Европы, приобревших авторитет в ученом мире». Что же мешало самому ему заглянуть в китайскую историю? Привычка руководствоваться чужими, готовыми мнениями, неуменье смотреть на вещь своими глазами, неохота справляться с источниками, особенно изданными на отечественном языке: своему-то как-то не верится; то ли дело сослаться на какой нибудь европейский авторитет, на какого нибудь иноземного писателя, хотя тот также не имел понятия о деле!

Обращаемся к дощечке с любопытною надписью. О. Аввакум справедливо полагает, что она служила знаком полномочия, данного верховною властию какому-либо сановнику при отправлении его куда-либо с важными поручениями. Подобные дощечки и ныне употребляются в Китае, хотя в несколько измененном виде, и на китайском языке называются ван-пхай, что слово в слово значат царская дощечка. Надпись на найденной дощечке начертана по форме китайского дипломатического писания, с выноскою имени царствующего хана, то есть, имя Мункэ-хана вынесено на ней в красную строку, поставленную несколько выше других строк, таким образом:

тэнгри-ин хучун-дор,

Мункэ

хан нэрэ хутухтай

болтогай кэн улу би-

ширэху алдаху укуху.

О. Аввакум переводит это слово в слово:

«Неба силою,

Мункэ

хана имя свято

да будет; кто не

уважит, погибнет, умрет». [4]

Г. Шмит умеряет, что слово Мункэ не есть здесь собственное имя, а поставлено в качестве прилагательного в значении «вечный» и относится к существительному тэнгри, «небо» или «божество»; почему должно читать и переводить, по его мнению, следующим образом:

«Божества силою

вечного!

Имя хагана свято

да будет! Кто веруя

не поклонится, убить, умереть».

На это мы заметим, что в Китае имя царствующего государя не употребляется ни в разговорах, ни на письме; потому только слова означающие царский титул, пишутся с выноскою. Но у Монголов до Хобилая ханы назывались собственными именами, а не титулами; потому в надписи: Мункэ и поставлено в выноске. Простые прилагательные никогда не пишутся с выноскою; на этом основании и слово Мункэ в нашей надписи не может быть простым прилагательным и относиться к слову «небо», не говоря уже о том, что в последнем случае оно было бы изображено перед словом тэнгри «небо», а не через несколько слов после него. Г. Шмиту, при глубоком его знании языков монгольского и тибетского, неизвестны были формы китайской дипломации: это и ввело его в заблуждение при чтении и переводе надписи.

В Китае всякий манифест начинается обыкновенною и единственною формулою: Фын-тьхянь-юнь. О. Аввакум перевел это: «силою неба»; г. Шмит: «по силе, или силою божества»; я перевожу: «изволением неба». Все три образа выражения совершенно однозначущи; но Фын-тьхянь-юнь слово в слово значит: по обращению, или периодическому движению неба. Китайцы полагают, что каждое происшествие, как в физическом, так и в нравственном мире, имеет свою причину, которая, тайно действуя в цепи последовательных событий, наконец раскрывается в своих последствиях. Так основатель династии получает престол империи по единодушному избранию народа; но предполагается, что это общее желание не есть минутное исступление умов, а предрасположение, исподволь укоренное в сердцах народа добротами избранного и вместе с тем добротами предков его. Таковое возведение и вступление на престол и называется Фын-тьхянь-юнь. Мы на нашем языке не имеем слов, которые бы могли вполне обнять и [5] передать это китайское выражение. У нас в таком случае употребляется выражение: «Милостию Божиею».

Второй спорный пункт между гг. Шмитом и Григорьевым заключается в том: когда явились на свет квадратные буквы, которыми изображена надпись. Спор этот, по мнению нашему, также разрешается весьма просто. В китайской истории упоминается дважды об изобретении квадратных букв: в 1036 году — тангутским государем Юань-хао для Тангутов, и в 1269 году — Пагба-Ламою для Монголов. О буквах, изобретенных Юань-хао, в истории сказано: «Юань-хао сам изобрел тангутское письмо [чжи фань-шу) и поручил Ели-жинь-цзуну привести его в порядок. Букварь состоял из двенадцати тетрадей. Буквы имели форму четвероугольную, правильную, но многие были вдвойне. Тогда перевели на тангутский язык Сяо-цзин, Эрр-я, Сы-янь цза-цзы (Заглавия трех детских китайских книг.)». О буквах, изобретенных Пагба-Ламою, в Хобилаевом манифесте, по этому случаю изданном, сказано: «Наш Дом восприял начало в северных странах и для письменного выражения на отечественном языке употреблял письмо китайское и ойхорское. Обращая взор на Ляо, Гинь и другие владения в отдаленных странах, видим, что каждое государство имело письмена. Ныне словесность нашего языка нечувствительно возвышается, а букв и до сего времени не имеем: вследствие сего указано было Пагбе составить монгольские новые буквы (чуан мын-гу синь-цзы) и разослать по дорогам для письменного делопроизводства». Изобретенных Пагбою букв было, замечают Китайцы, более тысячи, и главное свойство их состояло в изображении звуков голоса.

На китайском языке «изобретение» совершенно новых вещей выражается словами гу-цзо, шы-цзао, что значит «первоначально» или «в первый раз сделать»; а об изобретении тангутского письма и монгольских новых букв Юань-хао и Пагбою употреблены в приведенных местах выражения: чжи и чуань; первое из них значит «скроить, ввести что новое», а второе «основать, положить, создать». Оба эти слова не выражают вполне «изобретения новых вещей», потому что этого изобретения и не было на самим деле: ни Юань-хао, ни Пагба не «изобрели» ничего. Юань-хао, хорошо знавший языки китайский и тибетский, взял в основание своему труду тибетскую азбуку и только приспособил ее к произношению тангутских звуков; а Пагба-Лама взял в основание тангутские [6] буквы Юань-хао и только приспособил их к произношению монгольских звуков. Отсюда и происходит, что письмена нашей монгольской надписи с именем Мункэ-хана, начертанной за несколько лет до «изобретения» Пагбою новых монгольских букв, имеют одинаковую форму и одинаковое произношение с этими последними. Другими словами: письмена, «изобретение» которых приписывается в Европе Пагба-Ламе, вовсе не были его изобретением, а были изобретением Юань-хао, которого изобретение также состояло лишь в переделке на свой лад тибетской азбука, за долго до него существовавшей. Что касается до возможности тождества тангутских букв Юань-хао с монгольскими буквами Пагба-Ламы по времени, то и это не представляет затруднения. Тангутские буквы введены были в училища и находились в постоянном употреблении около 200 лет, до самого разрушения тангутской империи в 1227 году; а от этого времена до Хобилаева вступления на престол прошло только 33 года, в продолжении которых тангутское письмо весьма могло сохраниться от забвения, особенно у Лам, многие из которых перешли в это время к Монголам. В этом обстоятельстве столь же мало можно сомневаться, как и в том, что приспособленные Пагбою к произношению монгольских звуков письмена тангутские встретили сильное соперничество в ойхорском письме, которое многими веками употребления укоренено было в Монголии, а потому, несмотря на религиозное происхождение их, не могли сделаться общими, и в продолжении владычества династии Юань употреблялись только в граматах, в надписях на памятниках и на монетах, да и то не всегда.

Замечательно еще, что в отдаленной и пустынной стране, где найдена дощечка с надписью, именно на южных пределах губернии Томской и Енисейской, Гунны, по китайской истории, основали татарское государство еще в последнем столетии перед Р. Х. Первым государем в нем поставлен был китайский полководец Ли-лин, взятый перед тем Гуннами в плен. Государство это существовало под одним царственным домом почти до времен Чингис-хана, иногда усиливаясь, иногда упадая. Оно называлось Хагас. Столица его лежала по левую сторону Енисея в пределах нынешнего Минусинского округа. По поводу найденной здесь дощечки с надписью, не худо было бы, в чаянии других подобных находок, осмотреть окрестности на значительное пространство.

5 апреля.

ИАКИНФ БИЧУРИН.


II.

ВТОРОЙ ОТВЕТ Г. АКАДЕМИКУ ШМИТУ НА НОВЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ ЕГО О МОНГОЛЬСКОЙ НАДПИСИ ВРЕМЕН МОНГКЭ-ХАНА.

10 апреля настоящего года вышел девятый номер четвертого тома здешнего академического Bulletin Scientifique по классу исторических, филологических и политических наук. Первое место в этом нумере занимает статья г. академика Шмита, под заглавием: Ueber eine mongolische Quadratinschrift aus der Regierungszeit der mongolischen Dynastie Juan in China, т. e. «О монгольской надписи квадратными письменами из времен правления в Китае монгольской династии Юань». Монгольская надпись, о которой идет речь в этой статье, есть та самая, которая прошлою осенью переведена была о. архимандритом Аввакумом и издана мною с объяснениями. Перевод этой надписи, сделанный о. Аввакумом, и мои по поводу ее исследования имели, как известно, несчастие не понравиться г. Шмиту, который тогда же объявил печатно, что ни о. Аввакум, ни я, оба мы не умели ни прочесть, ни перевести надписи, как следует, и представил при этом случае свой ее перевод и чтение. Известно также, что взявшись отвечать г. Шмиту, и за себя, и за о. Аввакума, я доказал г. академику, что все его нападки на верность нашего чтения и перевода надписи неосновательны, и что если кто в чтении и переводе ее наделал ошибок, так это он, г. Шмит. Теперь в новой статье о той же надписи г. Шмит снова нападает на о. Аввакума и на меня, называя чтение и перевод почтенного отца архимандрита — «ошибочными и лишенными всякого критического основании» (fehlerhofte und jeder kritischen Basis ermangelnde), а мои выводы и гипотезы о происхождении письмен надписи — «призраками» (Luftgebilde). [8]

Слова нет, всякий, кто может, должен отстаивать свои мнения, если считает их справедливыми; волен, поэтому, и г. Шмит быть какого ему угодно мнения о знаниях и трудах русских ориенталистов, как взаимно и они об нем. Но во всяком ученом споре вообще, о в особенности отзываясь так решительно неблагоприятно о своих противниках, как отзывается об нас г. Шмит, следует, по крайней мере, основывать свои приговоры на чем нибудь положительном, на каких нибудь доказательствах. Г. Шмит находит это совершенно излишним; он и подумать не хочет, чтобы другие могли не разделять его мнений; авторитет его личного убеждения выше для него всякого доказательства; он полагает, что ему стоит только сказать: «это мое мнение», «я так думаю», — и вся Европа, и вся Азия должны беспрекословно принять это мнение. В таком тоне писаны первые замечания г. Шмита на наш перевод и объяснения надписи, такой же тон господствует и во второй его статье против нас. В последней, г. Шмит не удостоивает даже упомянуть о моем ответе на его первые замечания, точно как будто бы этого ответа и не существовало, как будто бы неосновательность этих замечаний не была доказана и передоказана; здесь он снова, с тою разницею впрочем что уже на немецком языке, диктаторски провозглашает за истины такие утверждения, ложность которых уже весьма убедительно доказана была ему на русском. Что прикажете делать с таким противником, как докажете ему, что он неправ?!

Я бы и не принял на себя труда доказывать это г. Шмиту, если бы новая статья его, кроме старых, уже опровергнутых, не заключала в себе противу меня и о. Аввакума еще других новых нападков, столь же неосновательных как и первые, и сопровождаемых опять множеством несообразностей и промахов с его стороны. Опровергнуть эта новые нападки, — но в глазах г. Шмита: это невозможно, а в глазах русского ученого мира — и указать на эти промахи и несообразности, — не в укор г. Шмиту: а для пользы науки, — вот задача настоящего второго и, вероятно, последнего моего ответа г. Шмиту на русском языке. Может быть даже, мне и вовсе не следовало бы отвечать на его статью по-русски, потому что, по словам самого автора, цель, с которою она написана, есть обличение нашего невежества не перед Россиею, а перед глазами Европы, где, перевод о. Аввакума и мои исследования [9] сделались известны чрез извлечения из моей статьи, напечатанные в штутгартском журнале Ausland и в Берлинских Ведомостях, издаваемых Гауде и Шнепером. Выходит, что для парализирования следствии грозы, обрушенной над головами нашими г. Шмитом, следовало бы мне отвечать ему на каком нибудь из употребительнейших европейских языков; так я и сделаю; но как русский, прежде чем оправдываться перед заграничными учеными, я считаю обязанностию оправдаться перед соотечественниками моими, и потому пишу на этот раз по-русски.

Гонение, воздвигнутое на меня г. Шмитом в новой его статье, начинается обвинением: Зачем в исследованиях моих о письменах надписи принял я за основание перевод о. Аввакума и признал его вполне за правильный, нисколько не подумав о том, что о. Аввакум мог ошибиться; и как смел я мнение свое о безошибочности его перевода основать на своем личном в том убеждении. На каком же основание, по мнению г. академика, следовало мне усомниться в верности перевода о. Аввакума: не на том ли, что о. Аввакум два раза был в Монголии и десять лет прожил в столице Китая, занимаясь там в это время монгольским языком под руководством ученейших монгольских лам? Не хочет ли г. академик, чтобы я думал, что для того, чтобы знать основательно по монгольски, надо быть не русским, родиться где нибудь в Голландии, и никогда в глаза не видать Монголии? И почему не следовало мне довериться собственному убеждению в правильности перевода о. Аввакума, когда у меня было такое убеждение? Для этого вовсе не нужно иметь глубоких сведений в монгольском языке, а какие нужно, такие я имею, что доказал в первом моем ответе г. Шмиту, и буду иметь случай доказать еще и в настоящем. Не зная вовсе по монгольски, я бы и не взялся писать комментарий на перевод о. Аввакума. Да, наконец если бы я и имел причины не доверять почему либо верности перевода о. Аввакума и собственным сведениям в монгольском языке, то все таки — да будет известно это кому о том знать надлежит — за советом и помощию в этом деле, я обратился бы к первому в наше время знатоку монгольского языка в России и целой Европе, г. профессору Ковалевскому.

Вслед за приведенными обвинениями г. Шмит излагает, в чем заключаются мои выводы и гипотезы относительно письмен надписи и, говоря о том, что я не признаю эти письмена за изобретенные Пагба-ламою, замечает, что в [10] этом противного мнения со мною даже и китаисты наши о. Иакинф и сам переводник надписи о. Аввакум. Действительно, в то время, когда надпись была только что открыта и исследование мое не выходило еще в свет, оба они, и о. Иакинф и о. Аввакум, держались того мнения, что письмена, которыми она изображена, суть «квадратные, изобретенные Пагба-ламою. Это, однако же, нисколько не остановило меня высказать новое мнение, противное мнению столь уважаемых мною ученых, потому что в деле науки для меня не существует ни кумовства, ни авторитетов. Но что же вышло потом? Потом, когда дело было рассмотрено внимательнее, оба наши китаиста оставили свое прежнее мнение, которое до сих пор защищает г. Шмит, и перешли на сторону того, которое предложил я. О. Иакинф стал даже ратовать за него печатно. Ученые, не вмешивающие в науку интересов своего самолюбия, всегда готовы отказаться от прежнего своего мнения, когда сознают его несправедливость. Противный образ действии обнаруживает в ученом, говоря словами г. Шмита, лишь eigensinnige Beschrankheit.

Поговорив об «ошибочном» чтении и переводе надписи о. Аввакумом и изложив мои «ложные выводы», г. Шмит приступает к своему, как думает он, «критически правильному объяснению» помянутой надписи. Оно начинается указанием на то, что надпись состоит всего из четырех строк, что две строки передней стороны дощечки несколько короче тех двух, которые на задней, и что слово Монгкэ вставлено между двух строк передней стороны с выноскою его на высоту, одинаковую с высотою строк задней стороны; затем следуют уверения: 1) что на основании такого расположения строк надписи, нечего и думать, чтобы, слово Монгкэ представляло что либо отличительного от других, и чтобы в нем можно было видеть собственное имя четвертого императора монгольского (как утверждаем это я и о. Аввакум); 2) что если у Китайцев, Монголов и Маньчжуев достоинства, титулы и эпитеты владетелей — реже самые имена, имена же китайских императоров всех династий никогда — ставятся в письме выше других строк, то все таки строки, которая ими начинается, помещается в одинаковом от других расстоянии, а не вставляется между ними, как вставлено в надписи слово Монгкэ; что поэтому 3) слово Монгкэ не может иметь никакого другого значения, кроме прилагательного «вечный»; и 4) как начальная формула всех [11] известных документов, относящихся к монгольской династии в Китае и ее императорам, есть полная: Монгкэ тэнгри-ин кучун-дур, а не сокращенная: тэнгри-ин кучун-дур, то из этою ясно видно, что 5) слово Монгкэ вставлено в надписи между строк единственно для симметрии и принадлежит к первой строке, которая, если бы это слово поставить в начале ее, вышла от того значительно длиннее других. — Большая часть этих уверении г. Шмита есть парафразис того, что было высказано им в первых его замечаниях на перевод о. Аввакума о вполне уже опровергнуто мною — не ссылками на авторитет собственного мнения, а указаниями на акты, противоречащие уверениям г. Шмита. (См. Отечественные Записки 1846 года, месяц декабрь, в отделе Смеси стр. 116 и 117). В настоящем случае, не повторяя этих опровержении, я, в ответ на остальные, новые уверения г. Шмита, спрошу у него:

1) Какие это известные документы монгольских императоров династии Юань, писанные на монгольском языке, на которые он так отважно ссылается? Когда я ссылался на акты, я поименовывал их и указывал, где они помещены. Так должен был сделать и г. Шмит. Но, увы, он не мог этого сделать, потому что кроме изданного Габеленцем ярлыка Буянту-хана, не видал сам никаких других монгольских актов династии Юань, и если знает о их существовании, то благодаря единственно моей же брошюре, которая впервые заговорила об них в Европе. Мало того: г. Шмит не хотел понять даже, что сказано мною об этих актах в помянутой брошюре и, не поняв, пустился еще поправлять о. Аввакума, которому мы обязаны всеми об них известиями. Об ярлыке Дарма-Балы у меня сказано, что ярлык этот, во время пребывания о. Аввакума в Китае, найден был иссеченным на камне в одном монастыре города Бао-дин-фу, что о. Аввакуму доставлен был снимок с этой надписи, и что ярлык этот был выдан в 1321 году. Г. Шмит понял это так, что о. Аввакум сам видел этот ярлык в Бао-дин-фу и сам сделал, с него снимок, а затем пускается в рассуждение, что этот ярлык должен быть один и тот же с изданным г. Габеленцом; и как на последнем означен 1314 год, приходящийся в правление Буянту-хана, то заключает из этого, что невозможно, чтобы помянутый ярлык дан был Дарма-Балою и дан в 1321 году. О. Аввакум, видите, не разобрал; выходит, между тем, совершенно противное: [12] выходит, что не разобрал дела г. Шмит. Если бы вместо того, чтобы поправлять о. Аввакума, он заглянул на 20-ю страницу моей брошюры, так увидел бы, что ярлык Дарма-Балы, выданный в 1321 году — сам по себе, а ярлык Буянту-хана, изданный в 1314 — тоже сам по себе, что о. Аввакум читал и тот и другой, и что последний есть именно тот, который издан г. Габеленцом.

2) Как бы можно было на той дощечке, на которой вырезана наша надпись, вырезать находящиеся на ней пять строчек так, чтобы все они были в равном между собою расстоянии? Во всяком случае, на одной стороне дощечки должны находиться две, а на другой три строчки. Эта невозможность и была причиною, что расстояние между первою и второю строкою на передней части дощечки, равно как между второю и третьею, — менее, чем между четвертою и пятою строками на обороте ее. Что же касается до симметрии, ради которой, по мнению г. Шмита, слово Монгкэ не приставлено к началу первой строки, а вставлено между ею и второю, то тут никакой симметрии я не вижу. Напротив, для симметрии-то, если бы слово Монгкэ не имело значения собственного имени, и следовало бы поставить его в первую строку; тогда все четыре строки были бы одинаковой длины и могли бы разместиться на одинаковых между собою расстояниях, таким образом:

Монгкэ тэнгри-ин кучун

дур! Хаган нэрэ хутухтай

болтогай! Кэн улу би-

ширеху — алуаху, укуху.

Между тем как при необходимости поместить слово Монгкэ, как собственное имя хана, в выписке, строки надписи и не могли быть расположены иначе, как они расположены в самом деле. Все старания, г. Шмита, доказать, что слово Монгкэ в надписи не есть собственное имя, обращаются, как видите, в ничто.

Но, продолжает г. Шмит, есть, и кроме приведенных, еще другие основательные доказательства противу того, чтобы слово Монгкэ в надписи принадлежало великому хану этого имени, — и приводит три такии доказательства. Посмотрим, каковы они.

Доказательство первое: «Едва кто-либо из знатоков истории восточной Азии того времени может хотя на [13] мгновение усомниться, чтобы письмена нашей надписи не были те самые, которые изобрел Пагба-Лама, по повелению императора Хубилая, через несколько времени по смерти Монгкэ-хана», говорит г. Шмит. Но это не доказательство: я тоже знаком с историею восточной Азии XIII века — и усомнился, — усомнился именно потому, что никак не мог и не могу понять, чтобы в 1250-х годах можно было писать теми письменами, которые изобретены лишь в 1269 году. Отцы Иакинф и Аввакум, надеюсь, тоже могут быть названы знатоками истории восточной Азии помянутого времени, а и они усомнились, и усомнились по той же причине, как и я. Думаю, что по этой причине усомнятся и все, кроме г. Шмита. Вторая часть первого доказательства состоит в том, что Монгкэ-хан не был буддаист, стало быть не мог находиться под влиянием буддаистического духовенства. Это, по мнению г. Шмита, тоже доказательство: странные у него понятия о доказательствах! Мы, по крайней мере, не видим никакой связи между тем, что Монгкэ-хан не был буддаист, и тем, что в канцелярии его могло быть в употреблении тангутское письмо. Известно, что Чингис-хан не был мусульманином, между тем из канцелярии его исходили бумаги, писанные уйгурским письмом. Да притом, не будучи буддаистом, Монгкэ не был, однако же, и врагом Буддизма.

Доказательство второе: будь слово Монгкэ собственное имя Хана, то следующее за ним в надписи слово хаган стояло бы в родительном падеже — хагану. Ложность этого утверждения доказана уже г. Шмиту. См. От. Зап. loc. cit.

Доказательство третье: «Всякому, хотя сколько нибудь знакомому с бытом и обычаями Китайцев, известно, что каждый китайский император при воцарении своем слагает с себя имя, которое дотоле носил, и для означения годов правления своего избирает другое, и что это прежнее имя императора в продолжение правления его не может быть ни произносимо, ни изображаемо на письме, под страхом смертного наказания. Этому обычаю следовали все китайские династии как туземные, так и инородные, как монгольская, так и маньчжуйская. Монгкэ-хаган хотя и не властвовал над целым Китаем, был, однако же, властелином всей северной части этого государства. Наша надпись, как показывают в особенности вырезанные на кольце ее китайские слова, несомненно получила существование в каком нибудь китайском государственном трибунале: как же бы трибунал этот дерзнул употребить на ней так называемое «малое имя» императора? А как же бы [14] трибунал этот назвал императора Монгкэ по имени, когда у него, кроме этого «малого имени», не было никакого другого? Г-ну Шмиту должно быть известно, что китайские обычаи укоренились совершенно при дворе монгольских императоров только со времени преемника Монгкэ, Хубилая, и что Хубилай первый принял особое имя для означения годов правления, равно как первый же дал своей династии имя Юань. Правда и Монгкэ имеет в китайской истории усвоенное ему китайское имя Сянь-цзун; но ведь это не имя его правления, а наименование, данное ему лишь по смерти его, в храме предкам. Этого не должно забывать. Да, притом, с чего взял г. Шмит, что китайские слова, изображенные на ободке круглого отверстия, находящегося на дощечке, на которой изображена наша надпись, равно как и самая эта надпись, представляют яснейшее доказательство (tragt das deutlichste Kriteriura) того, что она вышла из какого нибудь китайского государственного трибунала? Китайские слова эти: сюань-цзы сы-шы-эр хао, т. е. «объявление, нумер сорок второй», как переводит их о. Аввакум, могут свидетельствовать одно только, что дощечка с надписью была в китайских руках, — не более.

Итак, все три gewichtige Grunde, придуманные г. Шмитом для уничтожения в слове Монгкэ собственного имени носившего его великого хана, оказываются тем, чем назвал он мои гипотезы — Luftgebilde; но так как г. Шмит думал, что его Luftgebilde суть действительно gewichtige Grunde, то, приведя их, и продолжает: Этого довольно для достаточного доказательства, что надпись наша не можешь быть отнесена ко времени правления Монгкэ-хагана, и что ошибочное чтение о. Аввакума произошло лишь из его лишенного критики и в высшей степени поверхностною взгляда на форму и содержание надписи». Каково?! Читатели видели, в какой мере достаточны для цели г. Шмита приведенные им основания; потому им и предоставляю я решить, какого ответа заслуживает после того отзыв г. академика о почтенном о. архимандрите.

За таким отзывом г. Шмит предлагает свой, «правильный» перевод надписи; вот он:

«Силою вечного неба! Название Хаган добудет свято (высокопочтенно)! Кто не окажет к нему уважения (того) убить (тот должен) умереть». (Durch die Kraft des ewigen Himmels! Die Benennung Chagan sey heilig (hochehrwurdig)! wer ihm nicht Ehrerbietung zollt (ist zu) todten, (muss) sterben).

Просим сравнить этот перевод с тем, который предложен им, г. Шмитом, тоже как единственно «правильный», [15] в первых его замечаниях на мою брошюру, и сказать потом, одно ли это и тоже. Оба эти перевода весьма разнятся между собою: стало быть, который нибудь из них да неправилен даже по собственному, хотя и молчаливому, сознанию г. Шмита! Если первый его перевода, был хорош, зачем было переводить иначе во второй раз? Дело в том, что оба перевода, предложенные г. Шматом, одинаково неверны в главном, а частности изменены во втором переводе противу первого вследствие моих замечании, которых г. Шмит показывает вид, что не читал. Так, слово тэнгри, которое прежде переведено было у него словом «божество», теперь перевел он, согласно с о. Аввакумом, словом «небо». Так, кэн улу биширекю, вместо прежнего «кто веруя не поклонится», что было ни к чему неважным и неверным парафразисом, ибо тогда по монгольски сказано было бы: кэн итекген улу мюркгюкю, — переводит он теперь, опять согласно с о. Аввакумом, «кто не уважит», или, что все равно, «не окажет уважения». Если кого удивит в г. Шмите, что, обвиняя других в неуменьи понимать и переводить надписи, он в тоже время делает сам по два разных перевода одного и того же текста, тем я напомню, что это уже не впервые случается: два же раза переводил он и известную надпись Чинчис-хана, и так же неверно в оба раза. Последнее отличие второго перевода нашей надписи г. Шматом противу его же первого, заключается в том, что слово нэрэ, которое в первом переводил он «имя» (Name), переведено во втором «название», «наименование» (Benennung). Г. Шмит доказывает самому себе, что последнее правильнее; и, с своей точки зрения, он, быть может, прав; но как его точка зрения исключает из надписи собственное имя хана Монгкэ, которым определяется значение слова нэрэ, а это ложно, то неправильна и замена слова «имя», словом «название». Наконец, относительно предпоследнего слова надписи, которое о. Аввакум читает алдаху, а г. Шмит хотел непременно прочесть алаху, — теперь он тоже сдался и сознается, что слово это действительно следует читать алдаху; но, уступив нам правильность чтения, г. Шмит все еще старается доказать, что значение, в каком о. Аввакум перевел это слово, ist vollig falsch, что глагол алдаху никогда не употребляется в значении «умереть». Я указал ему на это значение в монгольском словаре г. профессора Ковалевского — и г. Шмит не остановился сказать, что не должно верить и Ковалевскому, потому что Ковалевский не подкрепляет примером действительности этого [16] значения; выходит, что г. Ковалевский выдумал это значение: поздравляю первого в наше время монголиста с таким отзывом г. Шмита о добросовестности его труда! Вот куда заводит желание поставить на своем во чтобы то ни стало! Между тем несправедливо и то, чтобы г. Ковалевский не указал источника, на котором он основывался, приводя известное значение глагола алдаху: он указал и том, и страницу этого источника; источник этот — Манчжу Монгол укгену толи бичик, известное «маньчжуро-монгольское Зерцало Слов», составленное по повелению императора Кан-Си первыми учеными того времени! Г. Шмит готов, пожалуй, отвергнуть и этот авторитет, на основании, как выражается он, «обширного знакомства своего с монгольскими книгами всякого рода»; пусть отвергает, но какой же вес в науке могут иметь такие уверения?! Под конец, чтобы спасти глаголу алдаху те только значения, которые позволяет ему иметь г. Шмит, прибегает он к предположению, что слова улу биширекю «не уважит» можно принять и в виде существительного, управляемого глаголом алдаху, и перевести в таком случае: «кто окажет неуважение»!!!... это уже, что называется, из огня да в полымя: г. Шмит забыл на этот раз, что в монгольском языке нет сложных существительных, таких, как русские «неуважение», «бездарность или немецкие Unwissencheit, Unverstand; что если в языках индо-европейского семейства из положительных понятий: «уважение», Wissencheit, justitia, можно присоединением к ним спереди отрицаний не, un и in образовать понятия отрицательные «неуважение», Unwissencheit. iniustitia, то это невозможно в монгольском, неспособном, как и все вообще языки средне-азийские, к такому словообразованию, — что, потому, существительного улу биширекю нет и никаким образом не может существовать в монгольском языке, не говоря уже о том, что когда неокончательное наклонение употребляется в виде существительного и находится под управлением другого глагола, принимает оно частицы падежей; почему, если бы биширекю и могло быть употреблено в настоящем случае как существительное, управляемое глаголом алдаху, оно должно было бы иметь тогда окончание винительного надежа, которого в надписи не имеет. Все это весьма известно г. Шмиту: так чем же после этого объяснить такую громадную несообразность с его стороны? Опять желанием поставить на своем и сохранить в глазах профанов вид правого, когда человек кругом виноват: утопающий ведь и за соломенку хватается.

Г. Шмит переходит к объяснению того, каким [17] образом помянутый Пагба-Лама составил свою азбуку из древнейших санскритской и тибетской. Все, что говорится им тут о Пагба-Ламе, с нашей точки зрения должно относиться не к этому Ламе, а к Юань-хао, которого считаем мы изобретателем письмен нашей надписи. За этим г. Шмит снова обращается к моим выводам и гипотезам и спрашивает: На чем основал г. Григорьев мнение свое, что приведенный Палласом, на XXII-ой таблице второго тома его Nachrichtea ueber die mongolischen Volkerschaften обрасчик письмен изображает именно квадратные письмена, изобретенные Пагбою? Заметив мимоходом, что за то же самое, за что и я, принимали этот обрасчик и Абель-Ремюза и Клапрот, я прямо отвечу г. Шмиту: на том основании, что сам Паллас выдавал этот обрасчик за письмена Пагба-Ламы. На стр. 361 второго тома Nachrichten он пишет: Die im voranstehcuden Auszug erwaehnte alte viereckige Schrift finde ich nirgend abgebildet, daher sheint eine Probe derselben hier nicht ueberflussig zu sein — и указывает на таблицу XXII; в Auszug’е же, о котором он упоминает, не говорится ни о каких других квадратных письменах, кроме как об изобретенных Пагба-Ламою. Auszug этот находится на стр. 337-359 и заимствован из известной Монгольской книжки Джирукгэну-толта. Прежде чем задавать мне такой вопрос, г. Шмиту не худо было бы самому заглянуть в Палласа: тогда бы и спрашивать было не о чем. Вот если бы вместо того задал он и себе и другим вопрос: на каком основании сам Паллас считает приведенный им на табл. XXII-й обрасчик письмен за квадратные письмена Пагбы? да и разрешил его удовлетворительным образом: это было бы дело. Мы, с своей стороны, можем способствовать разрешению этого вопроса только указанием, что обрасчик письмен, приведенный у Палласа на табл. XXII-й, находится также приложенным, ни с того, ни с сего, и без всяких объяснении, к одному будийскому сборнику молитв, неизвестно когда и где напечатанному (Известие это сообщено мне О. Аввакумом.).

Вместе с вопросом, на который я сейчас ответил, задает мне г. Шмит и другой, которым думает разбить меня в прах: каким образом, не признавая письмен нашей надписи за квадратные письмена Пагбы, на том основании, что в глазах моих они не представляются довольно квадратными, я признаю их, между тем, за письмена, изобретенные Юань-хао, о [18] которых история говорит, что они тоже были совершенно четвероугольные? Выходит, что я действительно впал в противоречие с самим собою; но это только по видимому; ибо письмен надписи не признаю я за письмена Пагбы не потому чтобы считал их не довольно квадратными для того, а потому что не могу себе объяснить, каким образом в 1250-х годах, к которым принадлежит наша надпись можно было бы вырезать ее теми письменами, которые изобретены Пагба ламою через десяток лет после того, в 1269 году. Вот этого-то все и не хочет взять в толк г. Шмит. О том же, что письмена нашей надписи далеко не столь квадратны, как выдаваемые Палласом за письмена Пагба-ламы, заметил я только мимоходом, обращая внимание на невозможность признать первые за одни и те же с последними. Да, притом, и это, г. Шмит, ведь еще вопрос: точно ли история говорит, что письмена Юань-хао были «совершенно» или «правильно четвероугольные?» По переводу Иакинфа, о письменах этих действительно повествуется, что имели они «фигуру четвероугольную, правильную», но вот о. Аввакум имел благосклонность доставить мне по этому вопросу следующие выписки, несколько ослабляющие сказание о четвероугольности букв Юань-хао.

«В Общем Обзоре Китайской Истории всех Династий, под 1036 годом, об изобретении тангутских письмен сказано:

ЮАНЬ-ХАО ЦЗЫ ЧЖИ ФАНЬ-ШУ, СИН-ТИ ФАН-ЧЖЕН. ЛЕЙ ПА-ФЭНЬ, ЭР ХУА ПО ЧУН-ФУ, И ЦЗЯО ГО-ЖЕНЬ ЦЗИ-ШИ.

что в переводе с китайского значит:

Юан-хао сам составил иноземное (по отношению к Китаю, или не-китайское) письмо, которое имело фигуру угловатую (или четвероугольную) и прямою, подобно (старому китайскому письму, известному под названием) Па-фэнь, но в котором черты до излишества повторялись. Сим письмом научил он подданных записывать дела, (т. е. все, что нужно).

Это место переведено с китайского на маньчжуйский язык таким образом:

ЮАНЬ-ХАО ИНИ ЦИСУЙ МОНГО БИТХЭ БАНЦИБУМО АРАХА. БИТХЭЙ ДУРУЬ ТОБ ТЭКПИИНЬ, БА ФЭНЬ-ПИУ БИТХЭЙ ХЭРГЕНЬ-ДЭ АДАЛИ; ДАМУ ЦЗИЧЖУНЬ АМБУЛА ЧЖУРСУЛЭБУХЭБИ, ЭРЭБО ИНИ ГУРУНИ НЯЛМАДЭ ТАЦИ БУФИ, БАЙТА-БО ЭЧЖЭБУХЭ. (Из-за качества скана возможны ошибки. — OCR)

то есть:

Юань-хао сам сочинил монгольское письмо (т. е. письмена). Форма этого письма — прямая и ровная (т. е. одна буква не [19] была ни длиннее, ни короче другой, ни выше, ни ниже и проч.), похожая на форму (китайского) письма (известного под названием) Па-фэнь; только черты до излишества повторялись. Он приказал своим подданным изучить это письмо, чтобы записывать, что нужно.

См. китайскую историю под заглавием Юй-пи цзы-чжи тунь-цзянь гань-му, в династии Сун, императора жень-цзун, правления цзин-ю, год третий, луна двенадцатая; в объяснениях на текст».

Если, как известно, маньчжурские, переводы китайских книг бывают иногда, по буквальности перевода, непонятны без справок с подлинниками, то, с другой стороны, не менее известно то, что переводы эти часто весьма полезны Европейцам для определения точного смысла подлинника, если он темен или представляет какие-либо трудности. В настоящем занимающем нас случае весьма важно то обстоятельство, что маньчжурские переводчики, которые наверное понимают по-китайски не хуже европейских китаистов, перевели относящиеся к письменам Юань-хао слова китайского подлинника: «прямые и ровные», тогда как наши китаисты читают в том же подлиннике, один — «четвероугольные и правильные», другой — «угловатые и прямые». Если бы перевод ваших китаистов был даже ближе к подлиннику, чем маньчжурские, это заставило бы только предполагать, что маньчжурские переводчики имели какие нибудь особенные, уважительные причины удалиться от подлинника, имели, например, письмена, о которых идет речь, перед глазами, и находили, что фигура их в действительности более пряма, чем четвероугольна.

И так, г. Шмит, не исполнилось ваше желание: не попался я, как вы думали, «в собственные свои сети».

Заключается статья г. Шмита предположением: не есть ли Юань-хао изобретатель тех письмен, которые Паллас выдает за квадратное письмо Пагба-Ламы? С standpunct’а г. Шмита, не признающего Юань-хао изобретателем письмен нашей надписи, и считающего их за квадратное письмо Пагба-ламы, это предположение весьма остроумно; как ни остроумно оно, однако же, не принимая standpunct’а г. Шмита, не можем мы принять и его гипотезы; в противном случае пришли бы мы в то затруднительное положение, в каком находится теперь г. Шмит: должны были бы носиться с письменами нашей надписи, не зная, где открыть им источник, как носится теперь г. Шмит с палласовским обрасчиком квадратных письмен, отыскивая им отца. Новое доказательство, что [20] письмена Юань-хао, письмена нашей надписи, были в употреблении у Монголов до переделки их Пагбою, находим в приведенном об них месте маньчжурского перевода Гань-му: там, где китайский подлинник говорит о Юань-хао, что он составил «иноземное письмо», или, по переводу о. Иакинфа, «тангутское письмо», там маньчжурский перевод говорит прямо «монгольское письмо», чего бы он никак не мог сказать, если бы это письмо не было в большом употреблении у Монголов. Во избежание всяких недоразумений, скажу наконец, что я совершенно согласен с мнением, наложенным о предмете о. Иакинфом: я признаю и, с самого поступления надписи в мои руки, признавал письмена, которыми изображена она, за одни и те же с так называемыми квадратными Пагба-ламы, но с тем, что первым изобретателем или «закройщиком» их был Юань-хао, а Пагба произвел в его работе только самые маловажные изменения, таким образом, что сему последнему ни коим образом не может быть приписана честь их «изобретения», в европейском смысле этого слова.

Я не исчерпал в статье г. Шмита всего, о чем бы можно было поспорить с ним, и относительно чего доказать ему что он ошибается: оставляю это в покое до ответа ему на каком нибудь более понятном Европе языке, чем наш, русский.

В. ГРИГОРЬЕВ.

Текст воспроизведен по изданию: Древности северо-восточной Азии // Финский вестник, Том 17. 1847

© текст - Бичурин Н. Я. [Иакинф]., Григорьев В. 1847
© сетевая версия - Тhietmar. 2022
©
OCR - Иванов А. 2022
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Финский вестник. 1847