ИАКИНФ БИЧУРИН

в далеких воспоминаниях его внучки.

(Предлагаемый очерк составлен, главным образом, по превосходной статье О. И. А., появившейся в «Православном Собеседнике» за 1886 год. Необходимые дополнения указаны в своем месте. Ред.)

Иакинф Бичурин родился в 1777 г. Он был уроженец Казанской губернии, Чебоксарского уезда, и воспитанник казанской семинарии, которая, в 1798 г., была преобразована в академию. Из семинарии о. Иакинф вышел в 1799 г., получив богословско-философское образование. Классические языки были им усвоены в совершенстве; он свободно объяснялся по латыни. Из новых же европейских языков он не был знаком только с английским. Способности к рисованию много помогли ему в ученых его трудах, где все почта планы, карты и рисунки были начертаны им самим, почему и отличаются такою жизненною правдою.

Как выдающийся ученик, о. Иакинф был оставлен в семинарии сперва учителем грамматики, потом-высшего красноречия. В 1800 г. он принял монашество. В 1802 г. произведен в сан архимандрита, назначен ректором иркутской и, вскоре после того, тобольской семинария. В 1807 году получил назначение состоять начальником IX православной миссии в Пекин, куда и отправился в том же 1807 г.

Прибыв в Пекин (Уч. зап. академии наук, т. III, вып. 5. Автобиография. Зап. Савельева), он, «на другой же день», принялся за изучение китайского языка и с увлечением предался основательному изучению всей страны, ее населения и литературы. Помимо блестящих способностей, изучению китайского языка много способствовало и то, что о. Иакинф постоянно был в сношениях с китайцами, монголами, манджурами, тибетцами, корейцами и туркестанцами. Одетый в китайское платье, он постоянно вращался между ними. Он изучил китайский язык так, как никто из русских его не изучал и говорил по китайски, как образованный китаец. Он прочитал: пространную историю Китая в 270 томов, статистику в 18, энциклопедию в 20, словарь в 6 огромных [272] томах и, сверх того, множество других документов и сочинений (Автобиография И. Б. Учен. зап. Академии Наук, т. III, вып. 5. Записка Савельева.). На седьмом году пребывания в Пекине о. Иакинф, по совету своего учителя китайского языка, перевел: «Четверокнижие» Сы-ту, с пространными объяснениями. В промежутках занимался переводом разных мелких сочинений, между которыми замечательны:

1) Трактат о прививании оспы.

2) Судебная медицина и др.

В Пекине он занимался только переводами с главных китайских источников и изготовлением вчерне некоторых своих сочинений. Труды его состоят из переводов и извлечений из китайских источников до истории и географии и произведений оригинальных. Им переведены:

1) Словарь китайского языка по русскому алфавиту.

2) Небольшой китайский словарь, с неполным переводом по русски.

3) Большая часть географического описания Китайской империи, в 18 томах.

4) История Китая и полная география земель, подвластных китайской империи.

5) Сокращение монгольских уложений и несколько китайских сочинений о Тибете.

О. Иакинф пробыл в Китае до 1820 г., когда, в декабре того же года, прибыла новая X миссия, начальником которой был архимандрит Петр Каменский.

Большая библиотека о. Иакинфа, а также книги, купленные им для библиотек азиатского департамента, Императорской Публичной в С.-Петербурге и для училища азиатских языков в Иркутске, весила 400 пуд. и помещалась на 15 верблюдах.

15-го мая 1821 г. IX миссия с о. Иакинфом двинулась в обратный дальний путь и 31 го июля прибыла в Кяхту. Там он продолжал свои научные изыскания и нашел одну монгольскую надпись, наделавшую потом много шуму в Петербурге, куда в январе 1822 года прибыл и он сам.

Между тем, на основании резких донесений архимандрита Петра Каменского, вся IX миссия, с начальником во главе, была предана суду. Обвинение, главным образом, заключалось в следующем: в продаже части посольского двора, закладе некоторых оброчных статей, небрежном отношении в церковной утвари, часть которой была также заложена, и, наконец, в допущении открытия игорного дома в здании, принадлежащем миссии и отдававшемся в наймы.

В свое оправдание о. Иакинф мог бы заявить, что на продажу, заклад и растрату некоторой церковной утвари он был вынужден обстоятельствами. Около пяти лет, с 1811 по 1816 г., миссия не получала от русского правительства никаких средств на свое содержание, члены же миссии неотступно требовали от него денег на свое пропитание.

Некоторые утверждают, что высшее духовное начальство отнеслось строго к о. Иакинфу главным образом за «противление власти», так [273] как он отказался дать какие-либо объяснения по обвинению его в разных проступках.

Св. Синод, не приняв во внимание никаких его ученых заслуг лишил его священного сана и сослал в заточение в Валаамский монастырь. Под строгой епитимьей он прожил там с 1822 по 1826 год. О жизни и деятельности его в этом заточении не имеется никаких сведений.

Служивший в министерстве иностранных дел барон Шилинг фон-Капштадт, большой любитель восточных языков, принял участие в томившемся в заточении о. Иакинфе.

В 1826 г. барон предложил о. Иакинфа азиатскому департаменту в переводчики и о. Иакинф был вызван в Петербург, причислен к азиатскому департаменту и помещен на жительство в Александро-Невскую лавру. Тогда же ему назначено приличное содержание.

Основавшись в монастыре, о Иакинф неутомимо принялся за работу. Он так быстро писал новые сочинения, по заготовленным еще в Пекине материалам, что цензора не успевали еще справиться с одним его трудом, как он уже представлял другой.

Первым его оригинальным произведением была брошюра, появившаяся в печати под заглавием: «Ответы на вопросы о Китае». На нее было указано в «Обзоре русской духовной литературы». Спб., 1827 года, вторым — «Описание Тибета в нынешнем его состоянии». С картою дороги от Чен-лу до Хлассы. Спб., 1828 г. Третьим — «Записки о Монголии». С приложением карты Монголии и разных костюмов. Спб., 1828 г. Четвертым — «Описание Чжунгарии и восточного Туркестана, в древнем и нынешнем его состоянии». Спб., 1829 г. Пятым — «Описание Пекина». С приложением плана столицы. Спб., 1829 г. Этот план снят в 1817 году самим о. Иакинфом. Он составлял его в течении целого года, причем он сам исходил и измерил все улицы и переулки. Окружность его он определил в 31 версту 222 сажени. План чрезвычайно верен и полон. Шестым — «История первых четырех ханов из дома Чингисова». С приложением карты их походов в юго-восточную Азию. Спб., 1829 г. Седьмым — «Троесловие — Сань-цзы-цзинь», с литографированным китайским текстом. Спб., 1829 г. Троесловие или священная книга есть краткая детская энциклопедия, сочиненная в конце XII века. Восьмым — «История Тибета и Хуэнора» с 2282 г. до Р. X. по 1227 г. по Р. X. Спб., 1833 г. С приложением карты на разные периоды этой истории и двух виньеток с изображением дворца и храма в Хлассе, столице Тибета. Девятым — «Историческое обозрение ойратов или калмыков». Спб., 1834 г. В 1835 г. удостоено Имп. Акад. Наук полной демидовской премии (Авт. уч. зап. Акад. Наук, т. III, вып. 5.). Десятым — «Китайская грамматика — Хань-вынь-ци-мын». Спб., 1835 г. Удостоено Имп. Академии Наук полной демидовской премии (Уч. зап. Акад. Наук, т. III, вып. 5.). Одиннадцатым — «Китай, его жители, нравы и обычаи». Спб., 1840 г. Двенадцатым — «Статистическое описание китайской империи». Спб., 1842 г. Удостоено Академией Наук полной демидовской премии (Уч. зап. Акад. Наук, т. III, вып. 5.). Тринадцатым[274] «Земледелие в Китае» с 72 чертежами разных земледельческих орудий. Спб., 1844 г. Четырнадцатым — «Китай в гражданском и нравственном отношении». Спб., 1848 г. Пятнадцатым и последним — «Собрание сведений о народах, обитавших в Средней Азии в древние времена». С картою в 3 больших листа. Спб., 1851 г. Удостоено Ими. Акад. Наук полной демидовской премии.

Кроме вышеизложенных произведений о. Иакинф составил 49 иллюминованных рисунков китайских, манжурских, монгольских, корейских и туркестанских костюмов мужчин и женщин. Это собрание пожертвовано в 1824 г., по высочайшему повелению государя императора, в Имп. Публичную библиотеку в Петербурге.

Сочинения о. Иакинфа возбудили большой интерес в ученом мире как в России, так и в Европе. Их не только читали и переводили, о появлении их в иностранных газетах печатали как о событиях в ученом мире, о них делались рефераты в ученых обществах и помещались отчеты в ученых журналах. Парижское академическое общество первое почтило русского синолога званием своего члена. 7-го марта 1831 г. он был представлен в азиатское общество в качестве иностранного члена общества, о трудах которого в обществе была прочитана особая записка. Уже после того он был избран в члены российской Академии Наук. В 1837 году, 6-го октября, о. Иакинф представил на французском языке свой реферат по статистике Китая. (Renseignements statistiques sur la Chine). «Статистическое описание Китайской империи» окончательно упрочило, перед ученым миром Европы, славу о. Иакинфа, как знаменитого синолога.

Годы 1830-31, также 1835-37 (Уч. зап. Акад. Наук, т. III, вып. 5.), он провел снова в Китае по возложенным, от правительства, на него поручениям. В продолжение первых двух лет он, при пособии монгольского переводчика, перевел монголо-китайский словарь на русский. В течении же последних 3-х лет составил полную систему китайского законодательства, извлеченную из китайских уложений.

В продолжение 1840-45 гг. (Уч. зап. Академии Наук, т. III, вып. 5.) он написал: «Описание религии ученых», по китайски называемой: Жу-цзяо, с приложением 24-х раскрашенных чертежей. Оно состоит из 12 глав: 1) Источник религии ученых. 2) Поклоняемые лица. 3) Жертвенное одеяние. 4) Утварь и предметы жертвенные. 5) Жертвенник и храмы. 6) Чертежи жертвенников и храмов. 7) Расположение поклоняемых и жертвующих лиц, также столов с жертвенными принадлежностями, наблюдаемые при жертвоприношениях первого разряда. 8) То же расположение в жертвенниках и храмах второго разряда. 9) Приуготовление в жертвоприношению. 10) Чин жертвоприношения. 11) Дни жертвоприношения в столице. 12) Жертвоприношения в губерниях и частные.

Период ученой деятельности его продолжался 26 лет (И. Б. Истор. этюд О. Н. А. «Прав. Соб.» 1886 г.), до 1853 года 11 мая, дня его кончины. Его произведения и до настоящего времени [275] сохраняют свой авторитет; они и теперь часто служать необходимыми пособиями нашим и европейским ученым при исследовании вопросов по истории крайнего востока. Поэтому о. Иакинф стоит на ряду с знаменитыми синологами прошлого и настоящего времени. Кроме вышеупомянутых произведений, много небольших статей его напечатано в разных периодических журналах и газетах; некоторые из них были и полемического содержания. Быстрота, с которой он писал, его неутомимость и плодовитость были предметом удивления современников.


В 1886 году, разбирая маленький сундук, в котором хранились деловые бумаги, мне попалась небольшая шкатулка. В ней, во время молодости, я хранила вещи, дорогие мне по воспоминаниям. Перебирая одну за другой разные безделушки, я, наконец, нашла маленькую коробочку, а в ней монашеские четки.

При взгляде на них, сердце дрогнуло от дорогого воспоминания. Эти четки принадлежали некогда моему дедушке Иакинфу Бичурину.

Нашлись еще в сундуке две пожелтевшие от времени тетради, составлявшие начало дневника, который я вела в самой ранней молодости.

Писала я его несколько лет сряду, пока, наконец, это занятие мне надоело и я его бросила. Все эти тетради давно потерялись и найденные я тоже хотела бросить в топившуюся печь, но вдруг остановилась и стала их пересматривать.

В них не было ничего интересного, все больше глупости. Описывались разные детские шалости, которые я с меньшим братом проделывали, даже и с любимым нами дедушкой. Однако, окончив чтение, я невольно задумалась о былом...

Мало по малу в душе моей поднялся целый рой воспоминаний. Дорогие образы, давно сошедшие в могилу, восстали в воображении. Среди них яснее и живее всех выделилась высокая, худощавая фигура отца Иакинфа, с бледным, выразительным лицом, живыми, умными глазами, над которыми чернели густые брови, черными с значительной проседью волосами и длинной седой бородой.

Таким я помню его с самого раннего моего детства.

И тогда же пришла мне мысль — заняться трудом, быть может не посильным — написать все мои еще сохранившиеся в памяти воспоминания об Иакинфе, конечно, не касаясь его ученой деятельности.

Может быть еще найдутся в живых люди, знавшие его лично, и в моем слабом рассказе, быть может, признают его, по некоторым чертам, свойственным ему. [276]

Многое забыто уже и мною; но все же я постараюсь передать хотя то, что помню, в возможной последовательности. При этом должно заметить, что сведений, касающихся до его биографии, я не имею никаких.

И. С. Моллер.

I.

Иакинф Бичурин был мой родственник со стороны матери. Он был ее двоюродный дядя. У матери была странность — она не любила ни свою родню, ни даже говорить о ней, хотя уважительных к тому причин не было. Относительно же о. Иакинфа, я слышала от нее много раз и всегда один и тот же рассказ. Родители ее были родом из Казани. Ее отец, Александр Васильевич Карсунский, и Иакинф были двоюродные братья и большие друзья. Мать Иакинфа приходилась ему родною теткою. Оба они были вместе в семинарии, которая во время их там пребывания была преобразована в Академию. По окончании курса оба они полюбили одну и ту же девушку, Татиану Лаврентьевну Саблукову, жившую с своими родителями также в Казани. Оба ухаживали за ней, но никому из них она не оказывала предпочтения. Тогда они порешили между собою, чтобы не ссориться и сохранить вечную дружбу — сделать предложение вместе. Тот, который будет выбран, женится, а другой пойдет в монахи. Выбор пал на А. В. Карсунского, а Иакинф, исполняя уговор, принял монашество.

За достоверность этого рассказа я, конечно, поручиться не могу, но вместе с тем не вижу основания сомневаться в правдивости его. Светское имя его было — Никита Яковлевич. Об этом имени мне говорил многократно сам дедушка, когда я была ребенком и впоследствии, когда я стала уже взрослой. Говорил он мне также, что близких родных — братьев и сестер — у него не было, и что мать моя его племянница. Мы, дети, с самого раннего детства знали одного только родственника матери — дедушку отца Иакинфа, который всех нас очень любил и баловал. Он бывал у нас очень часто, гостил по неделям и месяцам, а летом жил всегда с нами на даче.

Первое о нем мое воспоминание, смутное и неясное, относится к 1840 г. Я была еще тогда ребенком.

В марте месяце этого года умерла наша бабушка Татиана Лаврентьевна, та самая девушка, которую некогда любил о. Иакинф. [277]

Во время похорон я была больна и лежала в постели. Когда увезли покойницу на кладбище и дом опустел, я испугалась, начала плакать, кричать и звать няньку. Ко мне вдруг подошел дедушка, дал мне большое красное яблоко, поцеловал меня и сел около моей кроватки. Что было дальше — не помню, а между тем я и теперь вижу это яблоко и место, где именно сидел дедушка.

Представления же о его лице в то время не осталось в памяти. Более же ясные о нем воспоминания начинаются года два, три спустя.

Зимою мы жили всегда в собственном доме. Живо помню я, как бывало радовались мы, дети, когда приезжал дедушка. При нем мы могли баловать и шалить как вздумается и все шалости сходили нам с рук без всякого наказания; в подобных случаях он был всегдашний наш защитник и покровитель. Каждый раз он привозил нам много всяких гостинцев и все это отдавал мне как старшей и своей любимице.

Называл он меня: «моя махонькая, козочка, золотая курочка», но чаще «махонькая». Он исполнял все мои детские прихоти и никогда ни в чем не отказывал.

Наша мать хотя и была характера веселого, беспечного, но очень настойчива. С детьми же она обращалась строго, почти деспотически. За каждую ничтожную шалость наказывала, а за более крупную даже и секла.

Дедушка не любил и сердился всегда, когда наказывали детей, в особенности терпеть не мог розог.

Помню, бывали крупные разговоры между ним и матерью по поводу наказания детей. Он горячился, бранился и доказывал, что наказывать детей не следует и в Китае их никогда не наказывают, а между тем все китайцы умные и хорошие люди.

Если, приехав к нам, он заставал кого-либо из детей наказанным, он тотчас же настаивал на прощении.

Если же это было пред обедом, он не садился за стол до тех пор, пока провинившийся не был прощен, и сажал его обыкновенно около себя.

Тотчас после обеда мать посылала человека к коротким знакомым нашим известить, что приехал отец Иакинф. Это означало приглашение играть в карты. Затем она отправлялась к себе в спальню, ложилась на кровать читать роман, кушать сладости и варенье. Дети с нянькой отсылались в детскую, с приказанием не шуметь и не кричать. [278]

Отец же и дедушка шли в кабинет пить пунш и дремать; с ними обыкновенно отправлялась и я. Отец Степан Петрович Мициков садился к письменному столу, тер табак, насыпая его в разные табакерки, большие и маленькие. Он не курил, а нюхал табак.

Дедушка садился в большое волтеровское кресло налево у окна, а я влезала к нему на колени. Он курил сигару, изредка прихлебывая пунш. Они сначала разговаривали, а я забавлялась, сбивая пальцем с сигары дедушки нагоревший пепел. Беседа между ними не долго продолжалась; отец ложился на диван и тотчас засыпал. Дедушка, откинувшись на спинку кресла, а я, прикурнув к нему на плечо, тоже засыпали. Однако, этот послеобеденный сон не долго продолжался.

В половине седьмого приглашенные гости уже сидели за ломберным столом, играли в какую-то игру с марками. По всей вероятности они играли в бостон или вист, но должно быть чаще в бостон, потому что в моей памяти живо сохранилось приглашение играть, с которым обращались к дедушке:

— Отец Иакинф, а не сразиться ли нам в бостончик?

Кто именно, какие знакомые составляли тогда его обычную партию — я не помню.

Когда дедушка обедал у нас, то вечером всегда играли в карты. Он постоянно сидел на одном и том же месте с сигарой во рту и стаканом чая на столе. Чай он пил всегда без сахара, но часто насыпал соли в него, что очень меня удивляло. Играли всегда шумно, спорили, горячились, но больше всех, кажется, горячился дедушка. Часто он бросал карты, так что они разлетались по полу, и не только сердился, но даже бранился. В минуты раздражения он забывал, что курил сигару; она падала на стол или его рясу. Затем, вспомнив о ней, он часто брал ее в рот горящим концом, что раздражало его снова. Не смотря на его раздражительность и рассеянность во время игры, с ним играли все охотно. Сам он очень любил играть, но только зимой. Летом же он предпочитал гулять и делал далекие прогулка. В карты же играть садился тогда редко, неохотно, разве только в дождливые, темные вечера, или когда без него не составлялась партия.

Лето мы проводили обыкновенно на собственной даче, на Выборгской стороне, сзади клинических зданий. Домик у нас был небольшой, с мезонином, но за то большой, прекрасный сад, в глубине которого стояла беседка, вся утопавшая, можно сказать, в [279] душистой зелени. Кругом нее росли густые кусты сирени, воздушного жасмина; между окнами вился каприфолий. Ступени, ведущие к двери, уставлены были горкой всевозможными цветами. Алея, ведущая от беседки к главной аллее, была вся обсажена розами-сантифолиями, составлявшими гордость отца и садовника. Отец был большой любитель цветов и не жалел на них денег. У нас их было множество дорогих и редких.

Вот в этой-то беседке и жил дедушка, когда приезжал к нам гостить на лето. Он помещался в ней не потому, чтоб в доме не было для него комнаты, а ему нравилось быть подальше от всех и вполне уже изолированно. К тому же он говорил, что жизнь в этой беседке напоминала ему житье его в Китае.

В ней проводил он все лето, не смотря на дождь, холод и на то, что беседка во время сильного дождя местами протекала. Там он занимался своими китайскими переводами, там он писал.

Никому из взрослых не дозволял он входить к себе, когда писал, а после общего завтрака в 12 час. запирался на ключ. Лакей, приходивший его звать обедать, должен был постучать в дверь три раза.

Утром, пока еще дверь была не заперта на ключ, он позволял только детям приходить поздороваться с ним. Дети целовали его руку, он целовал их в темя и, погладив по головке, приказывал няньке увести их подальше от беседки. Вообще детям не позволялось играть вблизи нее, чтобы не мешать дедушке.

Для меня одной только он делал исключение. Стараясь встать раньше других, я бежала в беседку, чтобы успеть напиться чаю с ним. Завидя меня, он ласково говорил:

— А-махонькая! Подь, сюда, подь, моя козочка!

Иногда, при моем появлении, он оставлял свою работу. Вставая из-за стола, он разгибал свою спину, подходил к маленькому столику, на котором стоял чайный прибор, и наливал мне стакан чая. Сам же, если не пил его вместе со мной, то, закурив сигару, прохаживался по комнате.

После чая я влезала на диван, куда и он садился. Маленьким гребешком я расчесывала ему волосы, но заплетать их еще не умела. Причесывать дедушку утром было моею обязанностью, которую я всегда исполняла с великим удовольствием, и гордилась ею. Никому другому не дозволялось это.

Если же при моем приходе он продолжал писать, я влезала к нему на колени и сначала сидела смирно. Соскучившись его [280] молчанием, я начинала шалить — подталкивала перо, которым он писал, чтобы оно сделало кляксу или брызги. Когда же он, не обращая внимания на меня, продолжал писать, то я, в свою очередь, продолжала шалости. Я начинала вертеть головой во все стороны, стараясь сбить с его носа очки. И уже после того, как мне это удавалось проделать несколько раз, дедушка оставлял перо и, спуская меня с колен, спокойно говорил:

— Подь, махонькая, на диван, сосни маленько. Ты, видно, худо спала, все балуешь.

Не могу не удивляться теперь, вспоминая вспыльчивость и раздражительность его, как мог он тогда относиться, не сердясь, к моим шалостям, во время его занятий.

Ясно сохранилась в памяти моей внутренняя обстановка этой беседки. Она состояла из одной большой комнаты, а на верху беседки было что-то в роде бельведера, куда вела наружная лестница. Ходить туда нам было также запрещено, чтобы не мешать дедушке.

В комнате было В окна, высоких, узких, с разноцветными мелкими стеклами. Такие окна назывались тогда китайскими. Два окна, у которых стоял письменный стол, выходили на юг и одно на запад. В открытых окнах, для защиты от мух и комаров, стояли рамки, обтянутые прозрачной, светлой китайской тканью, с нарисованными на ней яркими птицами и аляповатыми большими цветами. Стол и передние углы комнаты были завалены книгами и бумагами и географическими картами. Прямо, против двери, на западной стене, рядом с окном, стоял высокий узкий шкаф с книгами. Направо от двери, вдоль всей стены, мягкий широкий турецкий диван, на котором он спал. Диван был обит значительно уже полинявшей пестрой бумажной материей. Говорили, что эту материю привез из Китая сам дедушка, возвратившись из своей последней туда поездки. [281]

II.

Дедушка был ученый и пользовался в ученом мире большим уважением и известностью. Он занимался переводами с китайского языка и сочинениями, которыми и составил себе имя знаменитого синолога. В Китае был он два раза. В первый раз он поехал туда в 1807 г. начальником православной миссии и пробыл там около 14 лет. Во время своего там пребывания он с увлечением предался изучению не только китайского языка и его литературы, но и всей страны, ее нравов, обычаев, религии, истории и географии. Он так хорошо изучил этот язык, что мог свободно говорить по китайски. Помню разговоры старших между собою, которые, вероятно, в шутку говорили, что отец Иакинф не только говорит, но думает и даже бредит во сне по китайски. Говорили также, что лицом и манерами он стал походить совсем на китайца и что после вторичного своего путешествия он уже окончательно окитаился. Слышала я, что второй раз он ездил в Китай в начале 1830-х годов и пробыл там почти три года, и в этот раз он уже был послан собственно с ученой целью, но с какой именно — не знаю.

В то время, о котором я веду речь, я была еще слишком мала, не имела никакого понятия, что такое Китай, и потому не могла судить насколько справедливо сложившееся у нас о дедушке мнение. Тем не менее эти разговоры запечатлелись в памяти.

Мать моя передавала мне, что в первый раз она увидела отца Иакинфа в начале 1820-х годов, когда он только что возвратился из своей первой поездки в Китай. По словам ее, в то время он был очень красив собой и совершенный брюнет; в особенности же хороши были его глаза — большие темно-карие, почти черные, умные и живые. Вообще вся физиономия его была чрезвычайно выразительная и оживленная.

В моем же воспоминании сохранился его образ глубоким стариком и в это мгновение, когда я пишу эти строки, он стоит предо мной, как живой. Был он высокого роста, держался совершенно прямо. Лицо бледное, очень худое, с провалившимися щеками и выдающимися скулами. Открытый большой лоб, между бровей глубокая морщина. Около рта также глубокие морщины. Губы довольно толстые. Глаза большие, темные, блестящие, живые. Побелевшие жиденькие волосы на голове и почти белая, густая борода. [282] Движения быстрые, нетерпеливые. Характер вспыльчивый, раздражительный, иногда резкий. Сердце доброе, великодушное. Прямой и простодушный, он никогда не фальшивил и потому терпеть не мог людей лукавых и заискивающих.

Не все лето, однако, проводил о. Иакинф за работой; было время, когда он давал себе и отдых.

Жил у нас почти каждое лето еще и другой дедушка, бывший моряк, старичок генерал в отставке — Иван Иванович Черницкий. Мы звали его дедушкой потому, что он был отцом нашей крестной матери. Оба дедушки были дружны между собой и любили гулять вместе.

Когда о. Иакинф давал себе отдых, то они оба предпринимали далекие прогулки. Уйдя с восходом солнца, они возвращались только поздно вечером. Отец же мой в прогулках с ними никогда не участвовал; он не любил гулять. Вставши, также как и они, с восходом солнца, он целый день проводил с садовником в оранжереях или в саду.

Дедушка Иван Иванович никогда не ходил гулять один, а всегда с о. Иакинфом. Когда же тот был занят, то Иван Иванович целый день строгал палочки для цветов и молодых деревьев.

Невдалеке от нашей дачи, в местности, называемой Безбородко, жил также на собственной даче большой приятель о. Иакинфа — о. Иоанн Михайлович Наумов, который впоследствии, кажется, был придворным протоиереем. Не раз ходила я с дедушкой к нему в гости. Иногда мы проводили у него почти целый день. Дедушка беседовал с своим приятелем, а я играла с такой же девочкой, как и я сама, племянницей о. Иоанна. Я видела тогда у него висевший на стене портрет дедушки, снятый в китайском платье. О. Иоанн умер недавно, я думаю не больше, как лет 6-7.

Прогулки составлялись у нас иногда и большим обществом. Тогда в них участвовали мать, отец, брали также и меня с собой, были и знакомые дамы также с детьми. Дамы и дети ехали в экипажах, а мужчины шли пешком, но отец, не любивший ходить, предпочитал ехать с дамами. Эти прогулки направлялись, обыкновенно в лес, находящийся между Лесным и деревней Гражданкой, где и проводили целый день.

По возвращении домой садились играть в карты, а оба дедушки отправлялись спать.

К этому времени относится одна моя непростительная шалость, [283] которую я проделала с дедушкой, вместе с моим меньшим братом. Он был моложе меня на три года, большой шалун, всеобщий любимец и баловень, так как был один между четырьмя сестрами. Отец и мать, как говорится, просто души в нем не слыхали и прощали ему все. Дедушка же, очень любивший всех своих внуков, как-то заметно был расположен к нему меньше, чем к другим, и часто сердился на него за его шалости.

Эту шалость, о которой я говорю, мне так совестно вспоминать, что сначала я хотела ее пропустить. Но думаю, если писать воспоминания, то нужно говорить уже все, что помнишь. Скажу, однако, в некоторое оправдание себе, что тогда я была еще маленькой, глупой девчонкой.

Это было около половины сентября. Погода была дождливая, холодная; шли уже разговоры о переезде в город, так как приближался день имянин матери. Уже несколько дней мы, дети, по случаю ненастной погоды, сидели дома, следовательно, не гуляли, скучали и баловали.

После обеда отец и мать уходили наверх спать или читать. Нянька с меньшими детьми сидела в детской тоже наверху. Дремал, сидя у себя в покойном кресле, и дедушка Иван Иванович.

Внизу было четыре комнаты: столовая, гостинная, бывшая бабушкина, стоявшая пустой, и четвертая, выходящая на двор, которую занимал Иван Иванович.

Странно, все подробности этой шалости врезались в памяти так живо, как будто это было вчера.

Я с братом были одни в гостинной. Были сумерки, почти темно; свистел ветер и шел дождь. Комната освещалась топившейся печкой.

Вдруг входит дедушка о. Иакинф, уже давно не выходивший из своей беседки, и прямо лег на диван. По всей вероятности он прозяб в своей комнате, которую насквозь продувал ветер, и пришел в дом погреться.

Начиная уже дремать, он открыл глаза и, взглянув на меня, сквозь сон проговорил:

— Хочешь погреться, козочка?

— Хочу, дедушка.

— Ну, полезай за спину.

В одну минуту я вскочила на диван и уютно поместилась между его спиной и спинкой дивана, хотя мне вовсе не было холодно. Дедушка спал и слегка прихрапывал. [284]

Не смотря на то, что за спиной у дедушки лежать было хорошо я тепло, но мне не спалось и лежа придумывала какую-нибудь новую шалость. Наконец, я таки придумала ее.

Приподнявшись, шопотом, боясь разбудить его, я сказала брату:

— Петя, у дедушки борода совсем нехорошая, подрежем ее покрасивее.

От этой выдумки брат пришел в неописанный восторг. Мигом слетал оп наверх и принес ножницы.

Тихо, едва дыша, взяла я их и начала подстригать слишком длинные волоски в бороде спавшего дедушки.

В невыразимом восхищении смотрел Петя на меня несколько минут, потом, выхватывая у меня из рук ножницы, шопотом проговорил:

— Ты совсем не умеешь, Надя. Не так! Пусти! Лучше я сам подрежу, и знаешь как? — вавилонами!

Видя, что я не уступаю ему своего места, он с нетерпением схватил мою руку с ножницами и еще с большим нетерпением прибавил:

— Да ну же! Слезай скорее, Надька, а то, пожалуй, дедушка проснется и я не успею.

Осторожно, чуть дыша, сползла я с дивана и уступила ему свое место.

Ножницы в руках Пети так и мелькали. Волосы из бороды дедушки так и сыпались на пол. Я молча любовалась работой брата.

— Ну что — каково? — прошептал он с гордостью. Видишь — как надо?! Теперь борода стала гораздо красивее.

В эту минуту дедушка пошевельнулся, а Петя, быстро соскользнув, спрятался под диван, а я за диван.

Сделав еще движение, дедушка громко зевнул и встал. Осмотревшись вокруг и не видя никого, он поправил уголья в печи и пошел к себе.

В ту же минуту Петя выполз из под дивана. Мы подобрали все валявшиеся на полу волосы, бросили их в печку и, довольные собой, принялись хохотать.

На другой день, рано утром, дедушка уехал в Невский монастырь по важному делу.

Будучи уже взрослой, я узнала от матери, что ему нужно было в тот день являться к митрополиту, который присылал за ним накануне. [285]

Приехав в монастырь и на пути уже к митрополиту, он встретил в корридоре монаха, который и обратил его внимание на странный вид бороды.

Возвратясь домой, дедушка прямо прошел в комнату матери. С нами в этот день он не обедал, а у себя в беседке.

Тотчас после обеда мать вышла из столовой, не сказав ни слова. Я с братом переглянулись, предчувствуя беду. Чрез минуту она возвратилась с большим пучком розог. Схватив меня за руку, она молча потащила меня на двор и, производя довольно энергическую экзекуцию, приговаривала:

— Вот тебе борода дедушки, мерзкая девчонка! Негодница! На хлеб с водой посажу тебя, пока не выростет борода дедушки.

В заключение меня отослали в детскую и вместо вечернего чая дали кусок черного черствого хлеба и стакан воды. Перед уходом спать к целованию руки меня не допустили ни отец, ни мать и ни от кого из них я не получила обычного на ночь благословения.

На другой день, проснувшись ранехонько, я наскоро оделась и, не смотря на дождь и запрещение выходить в дурную погоду, побежала к дедушке, чтобы выпросить себе прощение. Не сознавая важности моего проступка, меня мучило сознание, что дедушка на меня сердится. Напрасно я стучала в дверь, просила прощения, плакала; дверь не отворялась и дедушка не подавал голосу. Обедать к нам он не пришел ни в тот день, ни в следующие. Наконец, он уехал совсем в монастырь, а мы переехали в город.

Как помирились мы с ним и когда простил он меня, я уже не помню. Впоследствии же, когда я была уже взрослой, он не раз, смеясь, вспоминал об этом случае.

В зимнее время о. Иакинф почти всегда страдал от ревматизма и зубной боли, которая иногда бывала так сильна, что не давала ему заниматься. Приезжал он тогда с пластырем на правой стороне лица, начиная с виска, и носил его в продолжение многих недель, так как его снять было нельзя, а нужно было выжидать время, пока он начнет отставать сам. В такое время дедушка часто ночевал у нас, боясь возвращаться домой, если был сильный мороз. Спал он всегда в гостинной на диване, рядом со спальной отца и матери, где также спала и я. Часто случалось мне просыпаться от болезненных его стонов. Любя дедушку со всею горячностью, на которую было тогда способно мое [286] детское сердце, я не могла слышать их равнодушно. Вскочив с постели, босая, едва ступая, я пробиралась к дедушке и целовала его в голову и больную щеку. Случалось, что этих поцелуев он не замечал или не слыхал, но иногда, почувствовав их, он переставал стонать, протягивал мне обе руки и брал меня к себе на диван. Обвив его шею руками, я старалась не шевелиться, чтобы не обеспокоить его, и, прислушиваясь — не стонет ли он опять, вскоре безмятежно засыпала.

Во время периода зубной боли дедушка, прекратив на время свои занятия, развлекал себя картами.

Однажды вечером, играя у нас, он проиграл и, желая рассчитаться, заметил, что у него не было бумажника. Поднялась суматоха, но его не нашли. У дедушки была привычка носить всегда при себе порядочно денег и никогда не знал, сколько именно их было. В этот же раз он помнил, что было их довольно много. Все партнеры напали на него за всегдашнюю его рассеянность и небрежное отношение к деньгам. Он не возражал и молча собирался уезжать.

Когда все разъехались, мать дала людям строгий приказ, чтобы к завтрему бумажник был найден. Все люди были у нас крепостные, в том числе и лакей Александр, безвыходно находившийся в комнатах как днем, так и ночью.

Бумажник искали несколько дней и не нашли. Все люди, как говорится, сбились с ног, искавши его. Подозрение в краже пало на лакея. Его отправили в часть, с просьбой высечь за воровство. Дедушка ужасно рассердился, когда узнал об этом, и тотчас же заявил, что никаких денег в бумажнике не было.

Относясь гуманно и сострадательно вообще ко всем крепостным, о. Иакинф всегда был защитником пред отцом и матерью моею в случае провинности кого-либо из наших людей. Когда же он узнавал, что кто нибудь из них был отправлен в часть для наказания или в рабочий дом для исправления, то возмущался до глубины души и приходил в большое негодование. Он почти тотчас уезжал от нас и не приезжал иногда довольно долго, пока, наконец, забывал об этом обстоятельстве.

Спустя несколько недель после пропажи бумажника опять вечером играли у нас в карты. Хотя было уже довольно поздно, но я еще не спала и поджидала, когда гостям подадут варенье и яблоки. Из фрукт дедушка любил только арбузы и опортовые яблоки. Отец мой также играл; вдруг в передней послышался громкий, оживленный говор и его зачем-то вызвали. [287]

Предполагая, не случилось ли чего в доме, отец поспешно вышел и чрез минуту возвратился, смеясь и держа в руках пропавший бумажник.

— Отец Иакинф, ваш бумажник нашелся! — весело говорил он, издали показывая его и продолжая смеяться.

Дедушка не обратил ни малейшего внимания, даже не повернул головы.

— А — черт! — с досадой проговорил он. Не мешайте, Степан Петрович. Пустой ведь? чрез минуту прибавил он, все еще не глядя на бумажник.

— Нет, с деньгами.

— Ну так малость самая. Денег-то там не было, помню это я хорошо.

И чрез минуту, как бы говоря сам с собою и не обращаясь ни к кому, прибавил:

— Зря только Александра-то выдрали.

Все играющие занялись нашедшимся бумажником, не смотря на его весьма непривлекательный вид. Смотрели его, открывали, присматривались к деньгам и посмеивались, поглядывая на дедушку, сидевшего с серьезным лицом.

— Александр, под сюда! — крикнул он, наконец.

Лакей тотчас же явился, неподвижно остановился в дверях, ожидая приказания.

Сыграв несколько игр, дедушка обернулся, заметил лакея, и взяв бумажник, сказал:

— На, Александр; возьми себе бумажник и деньги, которые там.

Все так и ахнули от изумления.

Оторопевший лакей продолжал стоять, не шевелясь и вопросительно смотрел на всех, видимо не понимая в чем дело.

Дедушка молча и усиленно курил.

— Господь с вами, отец Иакинф! да что вы это?! — заговорили все.

Он продолжал молчать.

— Никак вы с ума спятили! — воскликнула мать. Да, ведь, там все ваши деньги целехоньки. Что же вы говорите пустой! Вы лучше прежде посмотрите, да сосчитайте.

Не возражая ни слова, но уже раздражаясь, он резко спросил, кто нашел бумажник.

— Приехали мусорщики; они и нашли, — отвечал отец. [288]

— Так ты отдай им половину, — проговорил дедушка, обращаясь к лакею

— Помилуйте, отец Иакинф, да что вы это вздумали? да на что деньги-то Александру. Не он же и нашел бумажник то ваш, — заговорили партнеры.

Дедушка начинал выходить из терпения.

— Да, ведь, его же выдрали зря за эти деньги, — проговорил он с раздражением. Я думаю о сю пору спина-то не зажила еще. И взглянув на Александра, он с сердцем прибавил: Ну чего стоишь истуканом-то? Ведь уже сказал — бери! Да, на же, собачий сын, и пошел вон!

Оторопевший еще более лакей взял бумажник, поклонился ему в ноги и вышел.

III.

Мы жили хорошо и дом наш, как говорится, был полная чаша. Мать моя, Софья Александровна Мицикова, была единственною дочерью состоятельных родителей, вследствие чего была избалована и своенравна. Тем не менее сердце у нее было доброе и чувствительное. Она любила помогать бедным; бывали у нас и приживалки, которых она щедро снабжала старьем, подавала милостыню нищим, но с крепостными своими людьми обращалась довольно круто. Отец, Степан Петрович, был родом малоросс, характер у него был мягкий, кроткий, уступчивый. В домашнее управление он не вмешивался и всей душой отдавался заботам о цветах, заниматься которыми любил страстно. Мать любила выезды, театры, общество; напротив того, все это отец не любил и предпочитал сидеть дома или в оранжереях.

Круг знакомых у нас был довольно большой и состоял преимущественно из малороссов. Близких же знакомых, с которыми видались часто и запросто, было не много. Каждое воскресенье собиралось небольшое общество играть в карты, но и в течении недели бывали гости почти ежедневно. Быть одной мать не любила и потому пользовалась каждым приездом дедушки, чтобы вечером устроить карты, до которых как она, так и отец были большие охотники, в особенности мать.

Все знакомые наши относились к дедушке с большим почтением и уважением. На странности его, иногда даже резкость [289] выражения, раздражительность и рассеянность во время игры никто не обращал внимания, делая вид, что вовсе и не замечают их.

Знакомства с ним все искали, но новые, особенно пустые знакомства, он не любил и не делал. Изредка бывал он только там, где мог себя чувствовать без стеснения. Также часто, как у нас, он нигде не бывал, да и некогда ему было разъезжать по гостям. Мне кажется, что не только свободного времени, но свободной минуты у него никогда не было, он так был всегда занят. Если он не писал, то что нибудь серьезное обдумывал.

Дедушка жил всегда в Невском монастыре; он был монах, но в монашеском одеянии я никогда не видала его, а ходил он в духовном платье. Монашеское же его одеяние я видела только висевшим в шкафу. Родители мои были очень набожны и весь великий пост у нас так строго соблюдался, что на первой и страстной неделе не ели даже рыбного. Запомнилось мне, что дедушка хотя и был духовное лицо, но никогда не постился. Он так не любил его, что даже запаха постного масла не мог слышать. Если в посту он приезжал к нам во время обеда, то сидел за столом, не касаясь никакого блюда. Когда же ждали его обедать, то готовили для него одного скоромные кушанья.

Каждый год зимой приезжал из Малороссии большой приятель отца, также как и он, родом из Полтавы, Василий Алексеевич Соколовский. Отец очень любил его и с его приездом оживлялся и сам. Он останавливался обыкновенно в ближайшей к нам гостиннице. Являясь с раннего утра, он проводил у нас целый день и уходил домой только на ночь. Когда, наконец, надоедала игра в карты, он начинал придумывать иные развлечения, преимущественно катанье за город. Со всеми нашими знакомыми он также был знаком, а с дедушкой был в отношениях приятельских. Он был ровестник моего отца, но характера был живого и веселого, любил дамское общество, хотя молодых дам и хорошеньких девиц между нашими знакомыми не было. За то были дамы хотя и не молодые, но веселые и разбитные. Нас, детей, он баловал, закармливал вареньем и пастилой, которые во множестве привозил из Малороссии, а старших угощал также привезенной им превосходной наливкой, которую все очень любили.

Часто после обеда собиралась веселая компания и на парных санях все отправлялись к дедушке пить чай и убить вечерок. Иногда же, тотчас после завтрака, та же компания отправлялась на стеклянный завод, откуда на перепутьи всегда заезжали к дедушке, чтобы пообогреться. Гостей он встречал весело и приветливо; [290] являлась вкусная закуска, чай, вино, а иногда и шампанское. Случалось, что проводили у него целый день; помнится мне, не раз играли у него и в карты, в которых участие принимал еще какой-то монах, за которым посылал дедушка. Подавали у него зеленый чай, если были до него любители. Чай у него был превосходный. Он получал его прямо из Кяхты и одаривал им своих хороших знакомых. В углу комнаты стояли большие ящики с чаем, обитые шелковой материей с изображением китайцев. Опорожненные ящики отдавал он мне на куклы и у меня их было много. В этих поездках почти всегда участвовали: мать, отец, Соколовский, крестная мать — Олимпиада Ивановна Черницкая, ее брат — Дмитрий Иванович, веселый, остроумный гусарский офицер лет тридцати с небольшим. Он прекрасно рисовал, в особенности карикатуры на всех своих хороших знакомых. Рисовал он также и портреты, которые удивляли всех верностью схваченного выражения. Софья Сергеевна Софонова с мужем, жившие в нашем доме; она была очень веселого характера, и где только была она, там вечно раздавался хохот. Большая приятельница крестной матери Таисия Григорьевна Ушакова с мужем, жившие поблизости от нас. Крестная же мать с отцом и братом жили то же в нашем доме и над нами; немного, следовательно, было нужно времени, чтобы собралось это общество. Меня всегда брали с собой, когда ехали к дедушке, потому что первое его слово при появлении гостей было:

— А где же моя махонькая?

Посещение к дедушке кончалось часто тем, что увозили с собой не только его, но, случалось, и монаха.

Келья, где жил дедушка, была сейчас около собора и состояла из двух больших комнат с окнами в сад. Первая комната — его приемная, была перегорожена деревянной перегородкой, окрашенной белой краской и не доходившей до потолка. За перегородкой была передняя, в которой стояла лежанка или плита, на которой готовил для дедушки кушанья живший тут прислужник, наемный человек. В приемной по стене стоял большой диван красного дерева, несколько таких же стульев, обитых черной волосяной материей. Перед диваном овальный, красного дерева, стол, а над диваном висел большой портрет, рисованный масляными красками. На нем изображен был о. Иакинф совершенно брюнетом, красивым и в архимандритском одеянии. Впоследствии этот портрет, еще при жизни дедушки, исчез. Говорили, что он послал его в казанскую духовную академию, но не знаю, было ли [291] это действительно. Направо у перегородки стоял небольшой, высокий столик с стеклянной крышкой, под которой помещались разные редкости, вывезенные дедушкой из Китая. Между ними стоял графинчик из желто-зеленого стекла, с нарисованными на нем золотыми цветочками. Этот графинчик он подарил впоследствии мне. Он сохранился до сих пор, но я подарила его моему сыну, как дорогое воспоминание об о. Иакинфе. Другой подобный столик и тоже с редкостями стоял на противоположной стене между окном и дверью, ведущей в следующую комнату. Над ним висел другой портрет его, но в монашеском уже одеянии. Его было дурно видно, потому что висел за светом. Он также был большой и рисован масляными красками. Впоследствии он был повешен над диваном и висел там до самой кончины о. Иакинфа.

Следующая комната, часть которой была отделена для спальни, была перегорожена занавесью из толстого китайского атласа, голубого с пунцовыми цветами. Ею восхищались все дамы. Передняя часть комнаты — его кабинет, заставленный шкафами с книгами; стены были увешаны географическими картами. Перед окнами большой длинный письменный стол, покрытый черной клеенкой и заваленный бумагами и книгами. Кабинет был в два окна, а приемная в одно.

В поездках вечером я не любила участвовать, мне было очень скучно. Почти всегда, тотчас после чая, среди которого разговор становился громче и оживленнее, я начинала дремать. Вещи, хранившиеся под стеклом, меня не интересовали; я знала их все наизусть. Разговоров старших я не понимала и потому они меня не занимали. Книг с картинами, кроме «Душеньки» Богдановича в эстампах, у него не было. Интересовали меня тогда только сказки и бывальщины, которые мне иногда рассказывал лакей дедушки, если мне удавалось пробраться к нему за перегородку. Но это случалось не всегда, так как во время приезда гостей он был занят и суетился, подавая и убирая со стола.

Мое вечернее посещение дедушки кончалось обыкновенно тем, что я забиралась к нему на постель. Там, укутавшись его одеялом из китайского атласа, я мгновенно засыпала, и с трудом разбудивши, увозили меня домой полусонную.

Раннею весною 1843 года умер дедушка Иван Иванович, а дочь его Олимпиада Ивановна, после смерти отца, переехала к нам на житье. Она приняла на себя трудную обязанность воспитания детей, к которой мать моя по своему характеру была совершенно [292] неспособна. Этой обязанности она предалась с увлечением и почти самоотвержением.

В самом начале следующего года отец моя уехал по домашним делам в Уфимскую губернию, где у матери было имение. Возвратился он через 4 года сильно состаревшимся, с характером совершенно изменившимся. Во время его пребывания вдали от семьи знакомые ему часто писали, в числе них писали и Дмитрий Иванович. Свои письма он часто разнообразил присылкой каррикатурных приложений, рисованных преимущественно на о. Иакинфа. Дедушка их всегда видел, большею частию смеялся над ними, но бывали случаи, когда и сердился.

Из всех этих приложений у меня долго сохранялось одно, но теперь и его уже нет. Умер давно и сам автор их.

Начиная с 1844 по 1848 гг., мы проводили каждое лето в Мурине, где всегда жил с нами и дедушка. Дом, в котором мы жили, был взят матерью на несколько лет в арендное содержание.

Он стоял на главной улице посредине, и был относительно большой и поместительный. Внизу было четыре просторных комнаты, с большим балконом на улицу. Наверху большая светлая комната с таким же балконом; ее занимал о. Иакинф. Обстановка его была та же, как и у нас в беседке; тот же диван, книги, бумаги, географические карты. Балкон был обтянут тиком, синим с белым, полосатым.

На нем стояло два стола; на одном он работал, на другом пил чай и завтракал. У одной из колон стояло вольтеровское кресло, прислоненное спинкой к колонне. На нем дедушка любил отдыхать и думать.

Этот дом, даже в неизмененном виде, существует и теперь; лет десять назад к комнате дедушки были еще те же обои, как и при нем. Только лет 6-7, как умер его хозяин, а дочь его, иногда прислуживавшая ему, жива и теперь. Память об о. Иакинфе и доныне еще сохраняется в Мурине и я почти уверена, что еще живы некоторые крестьяне, знавшие его лично, бывшие тогда еще небольшими. Даже из стариков, думается мне, еще существует кто нибудь.

Встав так же рано, как и всегда, дедушка шел купаться, а возвратясь немедленно садился за работу. Купался он три раза в день, не взирая ни на какую погоду. Так однажды, среди лета, когда стояла жаркая погода, небо вдруг заволокло тучами, подул ветер и все предвещало приближавшуюся грозу. Увидя дедушку, [293] отправлявшегося в определенный час купаться, все бросились уговаривать его переждать бурю, тем более, что место, избранное им для купанья, было очень глубокое и пустынное, где кроме работающих на полях крестьян никого не было. Оно отстояло от места общего купанья слишком за полторы версты и до ближайшей деревни было не менее версты; следовательно, он купался в полном уединении. Не обратив никакого внимания на просьбы и беспокойство домашних, он все же ушел. Небольше как чрез полчаса поднялась сильная буря и большая гроза, продолжавшаяся до самой ночи. О дедушке беспокоились все ужасно и послали на встречу ему человека с дождевым зонтиком и калошами, который вскоре возвратился, заявив, что о. Иакинфа не нашел.

Часа через два явился и дедушка, промокший до костей и дрожащий от холода, как бы в лихорадке. Выпив несколько стаканов горячего пунша и согревшись, он рассказал, что уже к месту купанья он пришел весь промокший от дождя. Едва он вошел в воду, как поднялась гроза и вскоре молния ударила в дерево, под которым лежало его платье. Дерево загорелось, а порывами ветра разнесло платье, фуражку же снесло в реку. В воде пришлось ему пробыть слишком долго, пережидая грозу, и Бог знает, чем бы это кончилось, если бы на счастье не проезжал по близости крестьянин, который, оказав ему необходимую помощь, довез его до Мурина.

Это обстоятельство послужило Дмитрию Ивановичу сюжетом для каррикатурных картинок, смотря на которые все очень хохотали. Сам дедушка, глядя на них, смеялся, приговаривая:

— Экой проказник! Экой шут гороховый, чего напачкал! Быть бы тебе лучше рисовальщиком, а не гусаром.

Завтракал дедушка в одиннадцать часов, всегда у себя на балконе и также не смотря ни на какую погоду. Завтрак его был всегда один и тот же — яйца или простокваша, которые он ел всегда без хлеба. Обедал с нами в 3 1/2 часа. За обедом и завтраком выпивал по стакану красного вина. Водку, как мне помнится, не пил, но шампанское очень любил и у нас пили его при всяком удобном случае. Вообще он ел так мало, что все удивлялись, чем он только живет. После обеда около часа проводил с нами, курил сигару, пил пунш и вел дружескую беседу. [294]

IV.

Семейство наше тогда состояло: мать, пятеро детей, из которых я была старшая, Олимпиада Ивановна и дедушка о. Иакинф. Крестная мать была девица лет 30, некрасивая наружностью, но превосходно образованная, умная, серьезная и высокой души. Иностранные языки она знала очень хорошо и отлично играла на фортепиано. Легкой музыки она не любила и предпочитала классическую.

Дедушка очень любил музыку, в особенности любил слушать ее игру.

Она любила играть одна; при посторонних же слушателях почти никогда не играла, делая исключение только для него одного. Когда, бывало, в зимние вечера Олимпиада Ивановна садилась за рояль, дедушка часами просиживал на диване в гостиной, закрыв глаза и с неизменной сигарой во рту, заслушиваясь ее прелестною игрою. Чем больше играла она, тем все лучше и лучше, и звуки, выливавшиеся из-под ее пальцев, западали глубоко в душу. Кончит она, наконец, а дедушка все еще сидит, все слушает и слушает...

Из всех наших знакомых, близких и далеких, он, кажется, любил и уважал ее одну. С нею только вел он долгие, серьезные разговоры. Занятиями его она очень интересовалась, иногда даже помогала ему в них; читала вместе с ним его рукописи, проверяла, переписывала их, если это было спешно.

Одна из всех, быть может, она понимала его и ценила его заслуги. Неподдельно, глубоко уважая его, она не позволяла себе с ним никакой шутки, никакой вольности, что делали другие дамы. У них только и было на уме, что карты да прогулки, которые и были неизменным предметом их разговора. Над занятиями дедушки они часто даже трунили, на что он не обращал ни малейшего внимания.

Проводили также каждое лето в Мурине и близкие наши знакомые — Ушаковы, с которыми мы виделись каждый день. Люди они были бездетные, зажиточные. Евгений Иванович Ушаков состоял на службе и каждый день ездил в город. Жена его, Таисия Григорьевна, была большой приятельницей Олимпиады Ивановны и моей матери. Проводив мужа, она почти целый день сидела у нас.

Эти ежедневные поездки в город не утомляли Ушакова; не смотря на них, составлялись прогулки, иногда и далекие. [295]

Подойдя к дому и остановись у калитки, он обыкновенно громко произносил:

— Отче Иакинфе, брось свою китайщинуи Идем гулять.

Если дедушка молчал и не отзывался, то гулять уходили без него.

В праздничные дни о. Иакинф, с восходом солнца, уходил с Ушаковым в лес. Они забирали съестного на целый день и возвращались к нашему вечернему чаю с полными корзинами грибов и ягод. Собирать грибы Евгений Иванович был большой любитель. Часто случалось, что у нас тотчас же разводили плиту и жарили грибы к ужину, в ожидании которого сражались за ломберным столом.

Сам дедушка гулял много и ежедневно и часто брал с собою меня и брата. Ходил дедушка всегда скоро и быстро, так что мы едва поспевали за ним. Углубленный в свои мысли или какие либо ученые соображения, он, едва выйдя из дому, совершенно забывал о нашем присутствии.

Хорошо помню его летний, своеобразный костюм. Это был не то длинный кафтан, не то балахон из синей бумажной материи, и другой шелковый, из светлой китайской ткани, в роде нынешней чи-чун-чи. Вместо шляпы носил он белую волосяную плоскую фуражку, с большим козырьком. Нижнее белье было у него тоже из китайской материя. Потом, когда я стала старше, он, показывая мне свое белье, обращал мое внимание на ткань, из которой оно было сделано. Он говорил, что она выделана из волокон ананасовой коры.

Ходил он с палкой, подобную которой мне больше не случалось видеть. Если ее поднять и махнуть ею сверху вниз, то из конца ее выскакивал довольно большой кинжал. Эту палку он привез из Китая и прятал ее далеко от детей, никогда не забывая ее у нас.

Однажды, гуляя со мной и братом, дедушка завел нас куда-то так далеко в лес и болото, что уже и сам не знал как выбраться на дорогу. Утомившись от продолжительной ходьбы, он сел на кочку, покрытую густым мохом, и, приказав нам тоже отдохнуть, вскоре задремал.

Едва мы только заметили, что он спит, как тотчас же принялись за дурачества. Сняв чулки и сапоги, мы прыгали с кочки па кочку, пока, наконец, провалились чуть не по пояс в ржавое болото, уронив в него чулки и сапоги. Зная хорошо, что за это нас не только накажут, да еще, пожалуй, и высекут, мы [296] отправились искать чистой воды, чтобы вымыть чулки. Чистой же воды мы, однако, не нашли, но разошлись в разные стороны и заблудились. Чаще гуляя с дедушкой, чем брат, я лучше знала местность и потому выбралась скоро на дорогу. Явясь домой, я заявила матери, что очень проголодалась и потому прибежала вперед; дедушка же и Петя очень устали, сидят и еще отдыхают.

Крайне встревоженный, дедушка явился только перед вечерним чаем один и без Пети. Он все искал нас.

Мать пришла в неописанный испуг. В доме поднялся страшный переполох; с матерью сделалась истерика. Впрочем, все это недолго продолжалось.

Возвращавшийся с сенокоса хозяин наш Петр заметил близь дороги спавшего в кустах ребенка. Он сошел с телеги и, узнав Петю, привез его целым и невредимым. С тех пор мать уже не пускала брата гулять с дедушкой и всегдашней спутницей его осталась я. Не брал он меня с собой только в далекие и долгие прогулки с Ушаковыми. Любимые его цветы были васильки, мои также. Почти всегда, проходя мимо полей с хлебом, в которых мелькали васильки, мы останавливались. Дедушка закуривал сигару, а я рвала любимые цветы; при этом он строго приказывал мне не мять хлеба. Набирала я их такое множество, вырывая также и с кореньями для посадки в саду, что иногда не в силах была донести их до дому.

Дедушка бранил меня за жадность, но нести их все же помогал. Случалось, что, усевшись около его ног, я сплетала венок из васильков, который и надевала ему на фуражку. Никем и ничем не стесняясь, он преспокойно продолжал в нем путь.

Летнее время, которое все так любили, проносилось всегда чрезвычайно быстро. В Мурино переезжали в самом начале мая и переезда туда ждали все с нетерпением и радостью; уезжали с грустию и чуть не со слезами. За эти немногие месяцы, как бы покинув в городе хлопоты и заботы, вполне предаваясь спокойствию деревенской жизни, так сходились, так сживались друг с другом, что как бы составляли одно целое. Гостила у нас иногда летом и другая большая приятельница крестной матери, Софья Дмитриевна Кривцова, тоже девица за тридцать лет, некрасивая собой, но имевшая очень хороший голос.

Она была веселого и живого характера, составлявшего полный контраст с характером Олимпиады Ивановны.

С ее приездом карты на время заменялись музыкой и пением, пока оно не надоедало. Возвратившись после купанья, с 10 часов [297] утра и до 12, до завтрака, я с братом учились у крестной матери, а мать после распоряжений хозяйством садилась с работой на балкон. Там, не переставая, она с Софьей Дмитриевной разговаривали и заливались хохотом. После завтрака присоединялась к ним и Таисия Григорьевна, явившись к нам также с работой, лотом, наконец, и Олимпиада Ивановна. Незадолго до обеда, когда дедушка уходил купаться, Софья Дмитриевна принималась за пение. Когда же был Дмитрий Иванович, который также иногда гостил по несколько дней, то после завтрака мать отправлялась гулять с гостями, взяв также и старших детей. Обыкновенно после вечернего чая начиналось пение, и тогда Олимпиада Ивановна акомпанировала, но дедушка не любил этих музыкальных вечеров. Они мешали ему то заниматься, то спать, и очень часто сильно раздражали его. Если же вечером все уходили гулять, а крестная мать, оставшись одна, садилась за рояль, то он не слышно выходил на балкон и садился в свое кресло, где и оставался до возвращения гуляющих. Софья Дмитриевна гостила обыкновенно недолго; она приезжала из своего имения в Ямбургском уезде, где всегда жила летом с старушкой матерью, оставлять которую на долгое время не могла. У нас ей очень нравилось, уезжала она с сожалением и обещанием приехать вскоре, что не всегда ей удавалось.

Однажды все население Мурина было возволновано быстро облетевшей его вестью. Часов в 11 утра по главной улице проехало несколько придворных экипажей с поклажей и прислугой, направляясь к графскому дому. Пронесся слух, что великая княгиня Мария Николаевна изъявила желание приехать погулять и что повара приехали уже готовить ей обед.

В графском доме поднялась суетня; убирали комнаты, в саду расставляли и приготовляли столы. Придворные лакеи бегали и суетились. Часу в третьем приехала и великая княгиня.

Все бросилось к дому: крестьяне, дачники, няньки с детьми, деревенские ребятишки — все стремились туда.

В тот день, после обеда, дедушка сидел у нас на балконе, и читал газету, если не ошибаюсь «Северную Пчелу», и пил чай. Я сидела на ступеньках и смотрела на улицу. Вдруг я заметила подходившего к нашему дому незнакомого военного.

— «Мое почтенье, отец Иакинф», проговорил он, отворяя калитку и входя.

Дедушка поднял голову, бросил газету и быстро встал ему на встречу. [298]

— Ах, ваше высочество! Никак не ожидал, говорил дедушка, пожимая протянутую ему руку.

— «Я вот узнал, что вы здесь проводите лето. Пришел вас навестить и побеседовать с вами», говорил гость, поднимаясь по ступенькам.

Оба сели к столу. Я тоже подошла к ним и уставилась глазами на незнакомого гостя. Он заметил меня и, вероятно, спросил обо мне.

— Внучка моя, Наденька, ответил дедушка, гладя меня по голове, и через минуту прибавил:

— Подь, махонькая, да прикажи подать нам чаю.

— «В институт, в институт надо», слышались мне слова гостя, когда я уходила исполнить приказание дедушки.

Выпив чай, он с гостем ушли наверх, где и пробыли довольно долго.

Сойдя вниз, они опять сели на балкон, где и продолжали вести серьезный и долгий разговор.

Этот гость был принц Петр Георгиевич Ольденбургский.

Несколько дней сряду в Мурине только и было разговору, что о посещении принцем Ольденбургским отца Иакинфа, после чего всеобщее уважение к дедушке еще более увеличилось.

В июне 1846 года мать посетило великое горе — она лишилась своего единственного сына и любимца. Усовершенствуясь с каждым годом в шалостях и дурачествах, Петя, дошел, наконец, до того, что в доме никто не мог с ним справиться. Никого он не слушался, не боялся и не хотел учиться, хотя время учения для него уже наступило. Своею леностью, непослушанием и дерзостью он доводил занимавшуюся с нами Олимпиаду Ивановну буквально до слез. В начале того года мать, по совету дедушки, отдала его на полный пансион. В Мурино мы переехали в начале мая, а Петя остался в пансионе до каникул. Там он схватил скарлатину и, прохворав несколько дней, умер в городском нашем доме. Удрученная горем, мать осталась в городе, опасаясь завезти заразу и другим детям. Олимпиада Ивановна, боясь оставить ее одну в таком гнетущем состоянии, поехала тоже к ней. Дети остались одни на попечении отца Иакинфа. Эту новую возложенную на него обязанность он исполнял исправно, заботливо. Ежедневно приходя к вам, к завтраку и обеду, он садился на хозяйское место, а за обедом даже сам разливал горячее.

Мать возвратилась чрез три недели в слезах и душевной скорби. С нежною заботливостью и сердечной теплотой встретил [299] ее дедушка и, слушая ее печальный рассказ, заплакал и сам, хотя баловника брата любил меньше других внуков. Все окружающие мать и знакомые употребляли все старания, чтобы развлечь, рассеять хотя несколько ее горе. Карты были на первом плане, играли чуть не с утра до ночи. Пошли далекие, разнообразные прогулки, по живописным окрестностям Мурина. Катались в телегах и уезжали не только на целый день, но на два и на три. Ездили в Парголово, Юкки, Осиновую рощу, Токсово, Рябово и др. От этих прогулок отец Иакинф никогда не отказывался. Он их очень любил и ради них прерывал свои занятия.

Для него телега устраивалась особенным способом. Ее всю наполняли сеном, подушками, покрывали большим ковром. В ней он не сидел, а скорее лежал, под большим китайским зонтиком, обмахиваясь от мух и комаров китайской мухогонкой, сделанной, по его объяснению, из хвоста белого буйвола. Обыкновенно, его телега ехала первая и с ним всегда ехала я. Кортеж этот иногда конвоировал Дмитрий Иванович, верхом на деревенской лошади. Эти поездки служили ему обильным источником для его каррикатур. Я помню, у дедушки был целый каррикатурный альбом его работы.

Брали с собой почти всегда, если уезжали на долго, зеленое сукно и карты. Утомившись долгою ходьбой по горам, гуляющие усаживались в тенистом, живописном месте. Расстилалось сукно и они, кто сидя, кто полулежа, принимались за любимое занятие, прохлаждаясь вином, а иногда и шампанским.

Особенно было забавно, когда в этих прогулках участвовала Анна Ивановна Флавицкая, мать известного художника. Она была короткая знакомая m-me Ушаковой и в то лето у нее гостила. Анна Ивановна не имела никаких средств, но за то много детей; приехала она в Петербург из Москвы, чтобы пристраивать их в учебные заведения, а для себя искала место классной дамы, что потом ей и удалось. Страшная любительница карт, она года два спустя умерла от холеры в гостях, почувствовав первые боли за ломберным столом. Беспечная, добродушная, болтавшая без умолку, она развлекала и забавляла всех.

Своей неповоротливостью и неуклюжестью, происходившими от излишней полноты, она смешила всех. Особенно смеялись и острили, когда ей приходилось спускаться в Токсове с крутой горы.

Взывая о помощи к отцу Иакинфу, она беспрестанно падала, кричала, смеялась и чуть не плакала, боясь скатиться в озеро, что, впрочем, с ней однажды и случилось. [300]

Все дамы вообще любили о. Иакинфа, ухаживали за ним, даже кокетничали с ним и одна перед другой обращались к нему с такою же просьбой. Но эту услугу дедушка, вероятно ради шутки, оказывал только Анне Ивановне. Контраст их фигур возбуждал всеобщий смех и веселость. На других же дам он почти не обращал внимания. Быть может, он так равнодушно относился к ним потому, что между ними не было ни молодых, ни красивых, ни даже просто занимательных. При сборах в обратный путь они опять, наперерыв, выражали желание с ним ехать, но дедушка мне был верен и домой возвращался все со мной же.

И. С. Моллер.

(Окончание следует)

Текст воспроизведен по изданию: Иакинф Бичурин в далеких воспоминаниях его внучки // Русская старина. № 8. 1888

© текст - Моллер И. С. 1888
© сетевая версия - Thietmar. 2017
© OCR - Иванов А. 2017
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1888