ВОЙНА И ЕЕ ПОСЛЕДСТВИЯ.

(Письмо из Рима).

Девять месяцев войны не могли пройти бесследно для внутренней жизни Италии. Правда, последствия этого напряженного положения обнаружатся значительно позже, когда будут подводиться итоги. Пока считают, — и плохо считают, — только раненых и убитых; позже будут считать протори и убытки. Пока принимается во внимание лишь расход патриотического чувства; позже [299] наступит время налогов. Но и в текущий период еще не остывшего военного пыла можно подметить некоторые изменения в сфере-интимной жизни страны и ее граждан. Кой-какие из этих наблюдений придется истолковать в пользу Италии и ее народа, другие внесут отрицательный элемент в наше привычное очарование. Но не считаться с ними нельзя. Война затянулась и еще затянется, случайные симптомы делаются постоянными, и в перспективе мы можем ожидать таких потрясений во внутренней жизни народа, о которых девять месяцев назад решительно никто не задумывался. Но ведь в то время говорили лишь об «увеселительной прогулке в Триполитанию», в которой не рассчитывали потерять ни одного солдата! В то время итальянская казна была полна сбережений, накопленных за годы мирной промышленной политики. Вера в собственную мощь, военную и финансовую, была настолько прочна, что запаса этой веры хватает и посейчас. Период сомненья еще не наступил, — Италия лишь переживает период молчаливого раздумья.

Чтобы хоть сколько-нибудь разобраться в данном настроении итальянца, нужно прежде всего отрешиться от того страстного недоброжелательства, с которым общественное мнение всех стран обрушилось на Италию непосредственно за объявлением ею войны Турции, — в частности общественное мнение русское. Против Италии писано много; в защиту ее не сказано двух связных слов. Это несправедливо. Я не имею в виду говорит здесь о самой войне, о поводах к ней, о европейском равновесии, столь драгоценном будто бы для дипломатов и о приличии или неприличии тех или иных ультиматумов и выступлений. Все это нас в данную минуту не касается. Предположим, что Италия действительно, поступила недобросовестно, опираясь лишь на право сильного и прозрачно прикрывая свой разбойничий набег культуртрегерскими задачами. Но по какому праву и на каком основании от нее ожидали и требуют каких-то исключительных идеалистических, благородных жестов, в то время как для других держав эти жесты необязательны? Вскормленная и вспоенная примерами старших держав, Италия лишь откровенно и наивно обнаружила изнанку международной морали, с такой заботой созданной дипломатией. Дитя выросло и совершило тот самый поступок, который неукоснительно совершали старшие, не сумея лишь прикрыть его дипломатическим газом светского приличия. Это — первое. Затем, упрекая Италию, нужно уметь отделять в ней народ от правительства, точнее — классы трудовые от классов правящих. Пусть объявление войны сопровождалось общественным [300] ликованьем, пусть даже самая война, — как не без основания утверждает итальянская пресса, — была вызвана давлением общественного мнения на правительство. Но тот, кто хочет составить себе верную картину настроения итальянского народа в момент начала военных действий, должен расслоить общество на группы, а не брать его огулом. И тогда в памяти нашей пройдут эпизоды с остановкой и разгромом поездов, в которых отправляли солдат на войну (разгромы руками деревенского населения!), частичные стачки протеста против колониальной аферы, ряд антивоенных демонстраций, прошедших безудержно через все девять месяцев войны и достигших особого напряжения 1 мая, в день рабочего праздника. Таким образом, при внимательном взгляде, мы с первых же дней ясно отличили бы несколько групп населения, изначала не сочувствовавших завоевательному настроению большинства.

Но и это «большинство» не должно вводить нас в заблуждение. Большинству вообще легче ошибаться, чем единицам. В данном случае перед массой итальянского населения стоял не вопрос о праве и справедливости, а вопрос о хлебе насущном. Произнося свой суд, нужно брать не Италию, как географический термин, и не итальянцев, как племя данного темперамента и данных задатков. Нужно брать реальную страну и реальное ее население, с его экономическими и нравственными запросами и нуждами. Да не обманывает нас блеск выставок и финансовых отчетов! Италия — страна бедная и неустроенная. Ее «блестящие» финансы были бы, действительно, прекрасны, если бы она жила особняком, не втянутая в судьбы держав, не связанная с ними соглашениями, может быть и весьма полезными для «европейского мира», но весьма вредными для благоденствия внутреннего. Рост национального богатства слишком слабо отражается на судьбе населения. Это богатство идет на обзаведение инвентарем для защиты и нападения, на армию, флот, крепости и орудия. Этого доказывать не приходится. Еще недавно испрашивались кредиты на элементарное образование и мелиорацию — и денег не оказывалось; давали на это лишь гроши. И вдруг, перед призраком завоевательной войны, отворились кладовые казны и оказались переполненными золотом! Теперь этим золотом забивают пушки ради морских демонстраций, ради того, чтобы произвести впечатление на невпечатлительную Порту. Но если бы это золото не таяло, как тает оно сейчас, оно осталось бы непроизводительным попрежнему; не расходуясь на войну, оно хранилось бы «на случай войны», ибо того требует престиж державы и ее дружба с соседями. [301] Означает ли это, что Италия богата? Нет, она попрежнему остается бедной, раз попав в заколдованный круг междудержавных отношений. Ее ворота позолочены, у входа стоит блестящая стража внутри же страны прежняя бедность и темнота.

Вспомним еще, что Италия более полувека обладает великим предохранительным клапаном против взрывов народного недовольства — парламентом. Когда народ хочет хлеба, является к нему его депутат и говорит: «я похлопочу!» До поры до времени это помогает; но лишь до поры до времени. В данное время итальянский парламент уже достаточно дискредитирован в глазах народа. Он потерял кредит не потому, чтобы обнаружилась или усилилась подкупность депутатов и продажность министров, — как это было раньше; напротив, в моральном отношении парламент сильно пообчистился и оправился; левые партия его оздоровили. Его кредит над потому, что ясно обнаружилось полное его бессилие помочь стране. Его деятельность мало по малу обратилась в чисто полицейскую. Он регулирует политически свободную жизнь страны, он гарантирует ее от беззаконий и правонарушений, он на днях расширил почти втрое избирательные нрава населения. Но этого мало для населения. Смог ли он уменьшить налоги, особенно скрытые? Нет, это не в его силах. Может ли он гарантировать, что эти тяготы, уже и сейчас невыносимые, не вырастут еще? Нет, он этого не гарантирует, особенно сейчас, в военное время. Смог ли он улучшить положение Юга и Сицилии, этих несчастных «внутренних колоний»? Да, он это постановил; но на выполнение этого нет средств и нет людей. К чему же тогда, парламент?

Внутреннее спокойствие, которым пользуется Италия уже четырнадцать лет, — не считая отдельных вспышек недовольства, — не должно нас обманывать. У нее есть еще другой предохранительный клапан — эмиграция. Элементы молодые и недовольные из областей экономически обездоленных громадными массами переселяются в Америку, чему покровительствует и правительство, и частные общества. Так как смешно говорить о перенаселении Италии, то эмиграция является лучшим показателем внутреннего» неблагополучия. С точки зрения внутреннего политического спокойствия, эмиграция — благодетельное явление; с точки же зрения экономического благополучия — явление чрезвычайно печальное. Она является продажей на чужбину здоровых работников за небольшое вознаграждение (деньги, присылаемые ими на родину семьям). Юг Италии пустеет и глохнет; запускаются земли, и падает [302] относительная цифра населения. Помогая по необходимости такому бегству из-отечества, Италия радоваться этому явлению никак не может. Оно остается лишь предохранительным клапаном... но также лишь до поры до времени.

Определить точно «пору и время» действия этих клапанов, — парламента и эмиграции, я бы, конечно, не взялся. Но кой-какие признаки ослабления их действий в ближайшем будущем намечались еще до войны. Таково, например, появление парламентского диктатора, во образе Джиолитти, резкое и решительное поправение парламентской фракции социалистов; этому предшествовало почти двухлетнее правительственное междуцарствие, сопровождавшееся почти полным прекращением органической деятельности палаты; — все это не могло не сказаться на отношении народа к представительному органу. С другой стороны, итальянский рабочий уже не находит в Аргентине, излюбленном месте выселения, тех заработков, какие он находил раньше, и количество возвращающихся на родину ростет. Войне предшествовали острые столкновения правительств Аргентины и Италии именно по вопросу об иммиграции в Аргентину итальянских рабочих. Все это — первые, слабые пока признаки, но уже способные вызвать раздумье по поводу недалекого будущего.

Как бы то ни было, но прежних предохранительных клапанов для политического и экономического недовольства населения уже недостаточно. Нужно нечто новое, и таким новым, по мнению правительства Италии, должна явиться колония в северной Африке. Было бы скучно повторять те вдохновенные песни, которые «патриотическая» пресса, с «Трибуной» во главе, пела под камертон правительства. Ни в какой другой стране эти легкие мотивы без содержания (истинные образчики итальянской музыки), не произвели бы желанного действия. Иногда прямо поражаешься, как может вообще пытливый ум итальянца удовлетворяться политико-экономической болтовней фельетонистов, специальных корреспондентов и приглашенных ad hoc «даровитых ученых». Вопрос о колонии, ее богатствах, ее нужности итальянскому населению, о легкости ее завоевания — решался с одинаковым апломбом вчерашним театральным рецензентом, молодым литературным критиком, старым ветеринарным врачем и выжившим из ума нумизматом. Наряду с почтенным историком Гульельмо Ферреро к нему руку приложил поэт футурист Маринетти; и едва ли не равноценными оказались их суждения в глазах публики; быть может, впрочем, они и действительно были равноценными... Дело в том, что для итальянской массы была [303] безразлична вескость тех или иных доказательств. ей хотелось верить, что колония разрешит назревшие вопросы, и она верила. Особенно охотно верил Юг, для которого колониальная война внезапно показалась желанной и лелеянной издавна. Это понятно. Новая колония, где бы она ни была, и какова бы ни была, есть нечто реальное, тогда как до сих пор Юг знал только обещанья и посулы. А тут еще сладкие речи о мнимых богатствах Триполитании заворожили уши бедного населения. И война стала сразу популярной. Задним числом общественное мнение, действительно, подписалось под известным, до наивности дерзким и нетактичным ультиматумом Порте итальянского правительства.

Что касается до самого правительства, то я далеко не думаю, чтобы оно действовало «в угоду капиталистам и военным подрядчикам», как обычно говорят оппозиционеры. Прежде всего в Италии нет всесильной придворной камарильи, которая бы работала из-за спины министров, вертя ими, как марионетками. Сомневаться в благонамеренности демократического правительства у нас нет никаких оснований. Но правители — люди, и ошибки им свойственны. Оставаясь искренними и близорукими, они сознательно сделали шаг, ставший для Италии роковым, независимо от исхода войны. Притом им казалось, что они бьют наверняка; поддержка общественного мнения развязывала им руки. В результате поистине трагическая война, конца которой предусмотреть невозможно. Кто виноват в том, что пылкие речи обманули самих ораторов?

Итак, виновных нет? О, виновным все же остается правительство, призванное взвешивать обстоятельства, прежде чем действовать. Не забудем, что не только война объявлена в момент парламентских каникул, но и самый акт объявления Триполитании итальянской колонией, — неблагоразумнейший и самый детский из всех актов двадцатого столетия, — был издан без парламента, который лишь санкционировал его. И мог ли он не санкционировать? Во всяком случае виновны те, кто ответственны ex officio. Вот почему я и сказал выше, что, осуждая Италию, нужно различать правительство и народ. То, что можно поставить в вину первому, последнему может отчасти делать даже честь; в данном случае это именно так и обстоит, и я это постараюсь пояснить.

Несомненно, что объявление войны сопровождалось вспышкой национализма невысокой марки; несомненной то, что этот националистический подъем искусственно поддерживался прессой и специалистами дела. Коноводы национализма старались подействовать на [304] воображение потомков древних римлян уверениями, что современная Италия вступила на потерянную было ею дорогу античного величия. С забытых страниц истории извлекались доказательства былого господства римлян в северной Африке; на монументах, полузасыпанных песком пустыни, прочитывались надписи, сделанные предками современных Джованни и Филиппо. В последнее время целую сенсацию произвело «возвращение острова Родоса савойской короне»; не было итальянца в кафе, который не толковал бы непросвещенному собеседнику значения надписи Fert на ребре современной двухфранковой монеты (Fortitudo eius Rhodum tenuit). Однако, одновременно с этим националистским ликованием, итальянцу пришлось встретиться со всеобщим осуждением Европы, а к мнению Европы он очень чувствителен. При том с первых же шагов обнаружилось, что «увеселительная прогулка» должна очень затянуться и обойтись гораздо дороже, чем предполагалось. Можно было легко ожидать, что преждевременное ликованье сменится иными криками, направленными против инициаторов колониальной авантюры. Однако, этого пока не случилось. С истинным гражданским мужеством и даже, пожалуй, самопожертвованием, итальянское общество берет на свою ответственность инициативу войны. Мне много раз приходилось слышать, даже от скептиков, такие речи: «Пусть мы ошиблись и выказали легкомыслие, пусть действительность обманула наши ожидания; но эта война была одобрена обществом, и общество за нее ответственно. Мы не в праве теперь метать гром и молнии в сторону правительства, которое было лишь исполнителем желания народа». Такое мнение очень распространено, и оно, конечно, делает честь политической выдержке итальянца, свидетельствуя о его гражданской зрелости и готовности нести ответственность за собственные ошибки. Вот черта, которая теперь обнаружилась в итальянском гражданине с полной ясностью, и за которую ему можно простить много легкомысленных выходок и нелепых националистических выкрикиваний. Мне кажется, что европейская пресса, в своих обвинениях, упустила из виду этот яркий показатель закончившегося роста итальянской гражданственности.

Попробуем, однако, заглянуть в будущее. Готовность итальянца ответить за основную ошибку, поскольку он ее сознает, отнюдь не предполагает в нем готовности отвечать и за ошибки дальнейшие. При этом, как я выше сказал, далеко не все могут, быть причислены к разряду политически зрелых граждан. Поэтому будущее внутренней жизни Италии далеко не сулит полного спокойствия. Напротив, количество недовольных неизбежно должно [305] расти, пополняясь не только из рядов прежде индифферентных, но и из рядов недавних наивных энтузиастов войны. Посмотрим, как естественно должна была эволюционировать мысль итальянца за семимесячный период итало-турецкой войны.

Первые месяцы были временем всеобщего, искреннего, легкомысленного энтузиазма. Пресса нарисовала пылкому воображенью итальянского патриота картину веселого и легкого похода в оазисы северной Африки. Все шансы, казалось, были на стороне этой легкой победы: преобладание флота, близость Триполитании от Сицилии, беспомощность Турции, благосклонность держав, тайно благословивших предприятие. Созниние несправедливости захвата чужих земель парировалось обещаньем создать для несчастных, подавленных турецким игом арабов высокую культуру и благоденствие в близком будущем: ясно, влиял недавний пример Франции, не ставившей в своих мароккских притязаниях вопроса о морали. Турция, еще недавно дружественная, рисовалась теперь давним врагом, смешным и неопасным. Грезилось будущее величие Италии, колониальной державы, властительницы Средиземного моря, быть может, сильнейшей империи. Внутренние нужды были внезапно забыты, и дума о них отложена до близких дней победы.

Истинным взрывом энтузиазма было встречено известие о первых военных действиях близ берегов Албании. Победа над рыбачьими судами и негодными канонерками, вернее, — расстрел этих безоружных и безвредных суденышек рисовался прелюдией к грандиозным морским сражениям, которые должны были оправдать затраты на флот, сильно отразившиеся на обывательском кармане. Апплодирующая публика как-то не заметила при этом, что бравый итальянский флот упустил действительный момент сражения, дав ускользнуть флоту турецкому; позже это было истолковано, как великодушный поступок. При этом пока еще в рассчет Италии не входила потеря людей и судов; победа и так казалась неминуемой, близкой и бескровной.

Между тем в стране происходят сборы и приготовления. Тот, кто видел проводы солдат в Триполитанию, не сомневаться, что энтузиазм всех слоев общества был совершенно искренним. Помню, что я старательно искал признаков какой-нибудь искусственности подъема. Настроенный резко против войны и полный скептицизма, я ни разу не подметил фальшивой нотки в криках приветствий и пожеланий этим безусым юношам, шедшим умирать в пески Триполитании. Полны бравого энтузиазма и веселы были сами солдаты, и матери их плакали не слезами осуждения посылавших детей их на бойню. [306]

Вскоре пришла весть о занятии Триполи. Еще не искушенными географической картой итальянцами город Триполи отожествлялся с Триполитанией; взятие Триполи казалось полной победой предприятия; оставалось лишь реформами, а если нужно, оружием покорить арабов, и без того жаждущих перейти под мягкую руку Виктора-Эммануила. Еще не успели итальянские войска занять весь Триполийский оазис, как предприимчивые граждане метрополии приступили к сборам в новую колонию. Это было какой-то повальной болезнью! Все, от маленького коммерсанта, до маленького чиновника, все, недовольные жизнью и неустроенные в родной стране — точили зубы на северо-африканские финики! Обывателю бедного рабочего и чиновничьего квартала Триполитания еще и до сих пор рисуется почти сказочной по роскоши страной, где каждый будет иметь свой участок земли, которая родит шесть раз в год, где курица — не роскошь, а обычное блюдо, овощи не стоят ни гроша, климат благодатный, поддержка правительства кредитом широко обеспечена. В этот период уже не бескорыстного увлечения, прошения о паспортах на Триполитанию писались в каждом тонкостенном шестиэтажном доме римских рабочих районов. В то же время молодежь увлекалась сочувственными демонстрациями, втыкала в петличку трехцветные значки, кричала: «Viva Tripoli italiana!»

Но период наивного энтузиазма этим и окончился. Первая итальянская кровь, пролитая в колонии, сделала всех более серьезными. В этом смысле большую роль сыграло знаменитое «предательское нападение арабов». Эта первая серьезная и открытая неудача итальянского оружия, истолкованная, как предательский заговор, сразу обнаружила серьезность положения дел. Сможет ли Турция достойно ответить итальянским пушкам — было еще под вопросом; но, вместо регулярных войск, на сцену выступил враг более опасный — фанатическое враждебное население. Пала иллюзия преданности арабов и их желания «перейти под мягкую руку»; итальянцы внезапно оказались в центре вражеского стана. Раздраженные и охваченные паникой, видя опасного врага в каждом уличном мальчике, они начали поистине жестокую резню. Я не пишу здесь о моментах войны и не могу остановиться на психологии итальянского войска. Но не могу не упомянуть, что европейская пресса пересолила в своих обвинениях. Итальянских солдат называли кровожадными зверями, избивающими беззащитных женщин и детей. Это неправда; солдат не зверь, и резня была лишь следствием паники и плохой дисциплины. Истинное зверство проявилось не в уличной резне, а в дальнейшей [307] регулярной деятельности военных судов, и солдаты тут не примем, конечно. Военные же суды действительно расстреливали военнопленных, приравнивая их к изменникам и опираясь при этом на декрет короля о присоединении Триполитании к королевству, позволявший считать каждого местного аборигена за подданного Италии. Но разве не культурные державы дали в этом пример молодой Италии?

Внутри Италии эти кровавые происшествия на театре войны отразились очень сильно. Идеалистическим мечтаньям пришел конец, о «бескровной войне» более уже не говорили. Всеобщий протест Европы, не без умысла раздувшей эти печальные известия, тяжело отозвался на психике итальянского общества. Не забудем, что Италия очень верит в высоту своей культуры, гордится свободными учреждениями, демократическим правительством, давней отменой смертной казни. Теперь ей отовсюду бросали в лицо упрек в некультурности и зверстве, высмеивали ее культуртрегерские замашки, приведшие прежде всего к порубке пальм на виселицы. Оправдываться было тщетно: факты подтверждались фотографическими снимками, воспроизведенными и в итальянских изданиях. В то время, как общество вынужденно молчало, националистская пресса дошла до полного циничного разгула. Я помню газетную полемику о том, следует ли арабов вешать или отрубать им головы. «Знатоки» арабских верований и быта утверждали, что расстрел не страшит арабов, так как смерть от пули открывает им врата магометова рая. Как известно, именно в этих соображениях расстрел был заменен повешением. Но находились скептики, утверждавшие, что, по верованиям арабов, в рай может войти всякий, сохранивший неотделенными члены тела. Иначе говоря — только отрубание головы или четвертование может служить достаточным наказанием для изменников, в то время как над расстрелом и повешением они только смеются.

При всей моей симпатии к итальянцам, не могу не сказать, что я ни в ком из них не встретил сомнения по вопросу о праве судить арабских героев, защитников отечества, как вульгарных предателей. Но с другой стороны я убежден, что и позорное кликушество прессы, дебатировавшей вопрос о повешении и четвертовании, также не встречало сочувствия в широких слоях населения. Естественная стыдливость итальянца постаралась замять этот вопрос и пройти мимо него. Сцены кинематографов, изображающие ряды виселиц с жертвами, встречаются гробовым молчанием публики, вообще не сдержанной в аплодисментах и свистках. С таким же сдержанным вниманием стоит публика [308] у витрины магазина, где выставлена плоская бесталанная баталическая картина патриотически-батальонного художника, воспроизводящая побоище в Шара-Шато.

Впрочем, внимание публики было вскоре отвлечено «блестящими победами», о которых старательно сообщало оффициальное телеграфное агентство Стефани. По этому поводу не могу не вспомнить милого анекдота, появившегося еще в начале войны в немецком «Simplicissimus». На небесах происходит важное совещание относительно того, кому дать победу: итальянцам или туркам. Апостол Петр отстаивает интересы Италии. Однако, для всех очевидно, что итальянцы, во-первых, сильнее, во-вторых — несправедливо начали войну. Хотя итальянцы — христиане, а турки — нехристи, но Саваоф, следуя обычаю, решает оказать помощь слабейшему, даровав ему победу над врагом. Апостол Петр огорчен. Он спрашивает Верховного Судию:

— А что же ты дашь итальянцам?

— О, я о них уже позаботился, — отвечает Судия, — я дам им агентство Стефани, а с ним они будут иметь победу ежедневно!

И действительно, победы агентства Стефани, с первых дней войны по сие время, сыплются, как из рога изобилия. Строжайшая цензура для частных телеграмм, как с театра войны, так и из-за границы, не дает доступа никаким печатным известиям. Таким образом итальянцы, не читающие газет иностранных, долгое время купались в лучах призрачных побед своего оружия. Победы, действительно, были, но из каждой сотни таких «побед» лишь одна заслуживала упоминания. В качестве brillantissima vittoria преподносилась каждая маленькая рекогносцировка, обратившая в бегство арабскую семью, каждый пушечный выстрел по пустому месту. Потерь было мало; потери-же неприятеля исчислялись, конечно, тысячами. Каждый ничтожный шаг за пределы триполийского оазиса, за которым немедленно следовало блестящее отступление, именовался avanzata, движение вперед, движением в глубь материка.

Думается мне, не будь этой бессовестной и непрошенной рекламы несуществующих побед, знай итальянцы скромную истину, — момент разочарования не наступил бы так скоро и неизбежно. В конце концов оказалось невозможным скрыть, что «завоевание Триполитании» топчется на месте, что на лицо имеется лишь так знакомая африканским колониальным войнам «осада пустыни», как удачно выразился в «Русских Ведом.» г. Дионео. Осада пустыни, где заблудившаяся ночью лошадь вызывает тревогу по всей линии аванпостов, и где враг невидим и недостижим. В [309] общем с итальянским войском случилось то же, что некогда с Драгомировым, получившим приказ послать отряд к киевскому университету: «войска двинулись — неприятель не показался». Храброму итальянскому войску воевать не с кем, как и храброму итальянскому флоту.

Уныние, которое неизбежно влекла за собою бесконечная повторяемость побед агентства Стефани, проявилось не сразу. Оно было задержано новым расцветом патриотизма, вызванным появлением новых героев. Если в чем я никогда не сомневался, так это в природном героизме итальянцев; тем более не сомневаюсь в героизме их солдат и офицеров. Но современная война — плохая арена для проявления героизма, в особенности война колониальная, поскольку речь идет о героизме завоевателей. Впрочем, причисление к сонму героев делается теперь по формуле близкой к условиям вступления в рай по верованию мусульман: герой — тот, кто умер на войне, хотя бы убил его осколок собственного орудия. Раньше героем был триумфатор, теперь героем считают побежденного: героизм подвига исчез; его сменил героизм жертвы. Это и естественно для христианской эры и демократических государств. Но Италия, желающая идти по стопам своих предков, великих римских завоевателей, желает иметь и своих героев-триумфаторов, преимущественно из числа офицеров. Роль церемониймейстера в этом короновании героев взял на себя Габриэле д’Аннунцио, написавший за короткий промежуток времени десять од на военные темы и издавший их отдельной книгой (Gabriele d’Annunzio. Le canzoni della gesta d’oltremare. Milano 1912).

Нельзя отрицать за книгой д’Аннунцио не малых поэтических красот. Но если когда-нибудь поэты были особенно вредны, так это именно сейчас в Италии. Д’Аннунцио явился выразителем и подстрекателем мелкого петушиного задора, несколько свойственного малокультурной итальянской молодежи. В его красивых терцинах отражается гордость потомков тех гусей, которые некогда спасли Рим, и прославляются их современные подвиги: отбитие колодца у голодных арабов и стрельба пачками по пустыне из-за надежных окопов.

Книга д’Аннунцио — чистейшая газетная хроника, герои которой были бы забыты завтра же, если бы поэт не пригвоздил их имена к страницам литературной истории. Конечно, не ради критики я упоминаю здесь о книге д’Аннунцио; нет, она сыграла большую роль в новой расценке итальянского шовинизма. Во всяком [310] случае она ясно определила круги, наиболее зараженные этой болезнью, которую так часто смешивают с действенным патриотическим подъемом. Это именно те круги, которые мы неизбежно противополагаем трудовым слоям населения и которые особенно легко поддаются увлечению модой. Аудиторией д’Аннунцио оказались на этот раз аристократические, особенно военные сферы, благотворительные римские общества и студенчество. Зеленая молодежь, как и патриотические дамы, засыпала своего поэта приветственными телеграммами, полными патриотических фраз; отдельные оды читались в театрах и светских салонах; но серьезная критика, отдав дань искусству поэта, все же отметила его книгу, как незрелую хронику и надлитературное явление. Но быть может, всего интереснее, что главный успех выпал не на долю самой книги, а на долю выброшенных цензурой нескольких терцин, где нет ни слова о героях и о Турции, но где д’Аннунцио облекает в резкие и яркие рифмы старый ирредентистские мотив, посылая звонкую литературную пощечину австрийскому орлу. Эти немногие строки «Песни о Дарданеллах», «зарезанные полицейской рукой Джованни Джолитти», обошли все общество в тысяче списков и напечатаны во многих изданиях. Вот лишнее блестящее подтверждение популярности антиавстрийской идеи, сумевшей заслонить такое случайное явление, как вражда к полумесяцу!

Но миновал и период увлечения героями. Последние демонстрации окончились с утверждением палатой декрета, и даже бомбардировка Дарданелл не вызвала особого энтузиазма. Уже к началу весны выяснились два обстоятельства: во-первых то, что движение внутрь Триполитании требует нескольких лет и колоссальных средств; во-вторых, что блестящий флот Италии не сможет вызвать на бой слабого противника, и, таким образом, роль его сводится только к преследованию контрабанды и прикрытию высадок. Выяснилось еще, что Турция абсолютно не имеет в виду каких-либо уступок, продолжая упорствовать с тою же решительностью, как и в первый месяц войны, в своем пассивном сопротивлении. Италия оказалась, таким образом, в положении не только трагическом, но и смешном. Ее господства над Триполитанией никто не признал, ее демонстративные действия в малой Азии никого не пугали; неприкосновенность же адриатического побережья и незыблемость Балканского мира она сама, должна была гарантировать торжественным обещаньем. Была на лицо сила, готовность сражаться, национальная гордость, — недоставало фактического обладания колонией и недоставало врага, [311] которого можно бы силою заставить признать такое господство. В этом затяжном и безвыходном положении мы застаем дело и сейчас.

Как же реагирует общество на данное положение вещей? Я помню момент явного ожесточения следящих за войной итальянцев, особенно националистов и их прессы. Ожесточило их поведение Европы, которая вначале словно бы покровительствовала Италии, потом обрушилась на нее всей тяжестью своей прессы и даже, главным образом в лице тройственных союзников, стала вставлять палки в колеса итальянской боевой колесницы (ограничение морских операций). Тогда итальянцы со внезапной гордостью заявили, что Italia fara da se, что она не нуждается в чужой помощи. Но уже немного погодя, те же голоса заговорили о предательстве держав, покинувших Италию на произвол судьбы и не делающих шага, чтобы оказать серьезное давление на Турцию, на эту «сумасшедшую страну, которая сама себя губит упрямством». Пришло время и для этих шагов. Был долгий период лихорадочного ожидания. К прежним ежедневным заголовкам газет: «Близится движение внутрь страны» и «неминуемо начало действий на море», — прибавился новый ежедневный же заголовок: «На этих днях державы сделают последнее предложение Турции». При известии о том, что инициатива переговоров взята на себя Россией, обычные симпатии итальянцев к России выросли до умиленья. Сазонов был героем дня... и оставался героем дня вплоть до его последней речи в Государственной Думе. Эта речь, холодно принятая и остальной Европой, сняла имя Сазонова и его портреты со столбцов газет. Итальянцы считают Россию давним закоренелым и неизменным врагом Порты. Во всяком случае разочарование в ее настроении и в ее действиях было началом полного упадка итальянской лучезарной воинственности. Не оправдал ожиданий самый симпатичный из союзников!

Только этим упадком настроения и можно объяснить, почему занятие Италией нескольких островов Архипелага не вызывает решительно никакого энтузиазма. «Возвращение Родоса савойской короне» интересует публику как любопытный исторический факт и как красивая демонстрация, но уже раздаются и скептические голоса.

— Вот оккупировали мы еще один остров, — говорит в кафе итальянец, прочтя свежую газету; — пишут, что взяли в плен вали и других начальственных лиц и везут их в Италию. Так-то так, но ведь это значит, что adesso ci tocca dar [312] а magna а tutta sta gente (теперь нужно кормить всю эту ораву).

Это курьезное замечание характерно потому, что оно вытекает из соображений экономических. До последнего времени оппозиция была главным образом идейной, ограничиваясь рядами левых социалистов и организованных ими рабочих. Несколько позже в ряды оппозиции встали наиболее крикливые из националистов, обвинявшие правительство в медлительности действий и звавшие его объявить поход прямо на Константинополь. Теперь молчаливая пока оппозиция растет в обывателе, наскучившем «победами агентства Стефани» и испугавшемся за свой карман. Эта оппозиция, несомненно, самая опасная, так как обывательская среда и есть то самое место, из которого в горячий момент выпекаются и скороспелые националисты, и скороспелые революционеры.

Из политических соображений итальянское правительство оттягивает всеми силами момент призыва населения оплачивать лишним пятачком за табак и соль те сильные ощущения, которые доставила ему полугодовая война. Однако обыватель, равнодушный к падению ренты, которою он не обладает, чувствует уже вздорожание хлеба, мяса и продуктов первой необходимости. У него хватает экономической мудрости, чтобы приписать этот факт войне.

Лица, изучающие психологию масс издали, приписывают слишком много значения пропаганде оппозиционных выступлений. Настоящая пропаганда ведется не ораторами на трибунах, а хозяйками рабочих квартир на лестницах высоких домов. Когда лавочник объявляет, что макароны, стоившие в конце прошлого года 60 чентезимов за кило, а в прошлом месяце — 65, сегодня подорожали еще на сольдо, — этот вопрос обсуждает со вздохами все собрание домовитых хозяек, столкнувшихся на лестнице при возвращении с базара. Пятачек на главных продуктах питания составляет десять лир прибавки к месячному расходу, и бюджет семейства трещит в унисон с бюджетом государственным. Трудового обывателя не приходится обучать экономике. Он ее и сам прекрасно понимает!

День за днем опасение новых налогов, прямых и косвенных, возрастает все сильнее. Вместе с тем приблизился и уже дает себя чувствовать другой страшный враг рабочего населения — безработица, вызываемая приостановкой фабрик. О том, что безработица уже не призрак только, а реальность, свидетельствуют и данные бесстрастного оффициального бюллетеня, к [313] счастию, не подчиненного патриотической цензуре и публикуемого не агентством Стефани, а министерством земледелия. Из этого бюллетеня мы узнаем, что безработица проявляет себя повсеместно и во всех областях промышленности. В Пьемонте уменьшается спрос на рабочие руки в производстве железоделательном и шляпном; в Лигурии закрылись сталелитейни Пра; в Ломбардии понижение работ повсеместно и почти во всех главных отраслях (особенно на ткацких фабриках и в промышленности железной и строительной); в Венето (Венецианская провинция) продолжается кризис в хлопчатобумажном производстве, уменьшается требование рук в металлургическом и деревянном; в Эмилии вследствие кризиса закрыта большая хлопчатобумажная фабрика с роспуском всех рабочих; в Тоскане кризис коснулся строительной, гончарной, соломенной, посудной, стеклянной промышленности. То же понижение спроса на рабочие руки наблюдается и в других провинциях. Усилился, под влиянием войны, только спрос на рабочих-металлургов на заводах, исполняющих правительственные заказы (Avanti, 13 Maggio 1912).

Но гораздо больше, чем от безработицы, трудящаяся масса страдают от анархии, всегда царящей в итальянской промышленности (особенно земледельческой), а теперь еще более усиливающейся. Любопытно отметить, что масса безработных, выбрасываемая фабриками, не переливается в земледельческие районы, где как раз в данное время ощущается громадный и неудовлетворенный спрос на рабочие руки. «Странствующие кафедры» и «Аграрные общества» отмечают в один голос оскудение рабочих рук по причине невероятно усилившейся эмиграции! Этот факт достоин особого внимания. Оффициальный бюллетень отмечает за месяцы январь и февраль 25 тысяч эмигрировавших только из Reggio Calabria за океан, из которых 20 тысяч в Соединенные Штаты. Он же содержит такое небезъинтересное сведение:

«Январь. Безработица среди плотников, некоторые из которых уехали в Триполи.

Февраль. Безработица среди плотников, многие из которых вернулись из Триполи».

Таким образом, в ожидании будущих благ от новой колонии, население, руководимое инстинктом самопомощи, продолжает усиленно и спешно покидать отечество, переселяясь в Америку и оставляя свои поля, обработка которых их прокормить не может. [314]

Рассчитывалось, что колония должна будет прежде всего облагодетельствовать промышленный Север, открыв ему африканский рынок и усилив, таким образом, его производительность. Так ли это будет — мы увидим позже, когда Триполитания станет итальянской не только на бумаге, но и в действительности. Пока же беспристрастная статистика говорит нам, что в значительной части коммун миланской провинции население переходит на «желтую муку», т. е. с пшеницы на кукурузу, и что из города Милана возвращаются в деревню рабочие семьи, привлеченные туда подъемом промышленности за года мирной политики Италии. При этом говорят, что безработицы, подобной нынешней, в Милане не наблюдалось за последние двадцать лет.

Все это может показаться мало убедительным на первый взгляд. Разумеется, война — бедствие; разумеется, она влечет расходы, которые окупятся сторицей эксплоатацией завоеванных земель. Но два возражения встают перед нами, как встают и перед просыпающимся после националистического опьянения гражданином Италии. Во-первых, точно ли колония вознаградит за лишения сторицей? Во-вторых, когда это будет? Не разорится ли Италия прежде, чем получит возможность отдать в рост свои капиталы? И все это — при уверенно-утвердительном ответе на самый основной вопрос; подлинно ли Триполитания будет итальянской?

Политические мудрецы говорят, что правительства должны руководиться не только благом данных поколений, но и соображениями о поколениях грядущих. Они должны смотреть в даль. Вряд ли можно найти другой рецепт, наиболее удобный для кривотолкований. По глубокому моему убеждению, основанному на любовном изучении итальянской современности, новое вступление итальянского правительства на путь колониальной политики свидетельствует не столько о его дальнозоркости, которая весьма проблематична, сколько о его близорукости, которая несомненна. И если нужно протестовать против войны, то не с точки зрения пацифизма и гуманности (это слишком уж наивно) и не с точки зрения нарушения Италией принципов международного права (эта еще наивнее), а с точки зрения интересов самой Италии. Если даже, в наилучшем случае, северная Италия и выиграет от приобретения колонии, то Юг, злополучный Юг, уже проиграл, проигрывает и будет проигрывать. Волна эмиграции, несомненно, хлынет в колонию, хлынет безудержным потоком. И случится с ней то, что уже случилось с плотниками оффициального бюллетеня, уехавшими в январе от безработицы и вернувшимися в [315] феврале в ряды безработных. Где капиталы для обращения пустыни в цветущий сад? Где средства для культуртрегерских затей? Но и те капиталы, которые Италия сумеет отдать колонии, будут взяты из метрополии в ущерб и на окончательную погибель ее Югу. Недавно в одной оппозиционной газете я видел каррикатуру изображающую Сицилию и Сардинию. Первая говорит второй:

— Пойдем, сестрица, в Эгейское море! Может быть, итальянцы, которые занимают столько островов, займутся также и нами! Но, кроме островов, есть еще Юг полуострова, Кампания, Апулия, несчастная Калабрия и несчастнейшая Базиликата. Вот где обширная пустыня для культуртрегерства, вот где истинная колония для мирного завоевания!

Описывая Юг в своей книге «О южном вопросе» (Ettore Cicotti, Sulla questione meridionale. Milano 1904), Этторе Чикотти говорит: «Неаполь представляет проблему города, самого населенного в Италии, где недостаток и чахлость индустрии делает невозможной, мучительной и неустойчивой жизнь большей части избыточного населения. В Апулии, Бари, Лечче все более страдают от винных кризисов, в то время как Фоджа больше всего заинтересована в производстве хлебных злаков; и все три области, среди других нужд, имеют одну общую: потребность в воде не только для орошения, но и для питья. Местности Калабрии, отличные одна от другой во многих отношениях, хотя и объединенные общим именем, страдают здесь от овощного кризиса, там от винного, тут от отсутствия путей сообщения или бессистемности водоснабжения. Вся область Аппенин и соседняя с ней гибнет от обезлесения, в то время как равнины опустошаются таким бичем, как малярия. Итак, переходя от области к области, от провинции к провинции, мы видим; что в одном пункте жалуются на избыток населения, в другом же не хватает рабочих рук; и в то же время характер и формы производства не дают возможности установить равновесие между избытком и недочетом. А недостаток капиталов, их разумного приложения, мудрой техники управления и хорошей местной администрации усугубляют зло, усложняют его, дифференцируют в степенях и формах».

Это не значит что Юг полуострова совершенно не пригоден для культуры и, по своей природе, не может прокормить своего населения. Совершенно напротив, Апулия в некоторых своих частях могла бы быть истинной житницей Италии, если бы [316] снабдить ее водой для орошения. В конце концов весь вопрос о Юге сводится, с одной стороны, к мелиорации путем акведуктов, лесонасаждений и улучшения путей сообщения, с другой, — к поднятию образовательного уровня населения и нравственного уровня местной администрации. По сие время Юг служит местом ссылки недобросовестных чиновников за проступки по службе в северной и центральной Италии. До сих пор грамотность Юга остается примитивной по недостатку школ и учителей. Темнота, некультурность, господство католического духовенства, анархия местного хозяйства и устарелость земельных контрактов в связи с мстительными эксцессами загубленной или необузданной природы, — вот что представляет из себя Юг, откуда так охотно убегает население в Америку и куда так неохотно возвращается. Когда из двух соседних коммун одна страдает от разрушительного действия весенних потоков, другая — от хронического безводия, то лишь невнимание центрального правительства к нуждам населения придает этим бедствиям характер непоправимости. Северная Италия доказала, что природа, обузданная человеком, способна создать ему неожиданные богатства. Пусть на это требуется время и деньги, — но уже, конечно, меньше времени и неизмеримо меньше денег, чем на ирригацию и засаждение великого Сырта! По природным условиям один итальянский Юг может дать в короткое время больше, чем вся огромная Триполитания в течение десятилетий усиленной мелиорации. Вот почему великим лицемерием звучат слова о том, что колония нужна не только для промышленников Севера, но для бедных элементов южного населения. Наоборот, интересы Юга и будущей колонии диаметрально противоположны.

Южный вопрос родился не сейчас; он уже давно был слабейшим пунктом итальянской экономической политики, и отношение к нему определяло физиономию министерств у власти. За последние годы казалось, что зло настолько сознано (немало исследователей работало над его выяснением), что дальнейшей проволочки давно намеченных реформ и мероприятий быть не может. И вот, теперь война и призрак колонии отодвинули южный вопрос на самый задний план. Пока результаты этого сказываются в усилившейся эмиграции. Но на память приходят другие формы выражения недовольства Юга своей жизнью. Не забудем, что все итальянские восстания зачинаются здесь и именно здесь погасают медленнее. К условиям быта нужно еще прибавить темперамент южного населения и стихийность его вспышек, не регулируемых ни партиями, ни естественным благоразумием. Очарование [317] триполитанским миражем не может длиться слишком долго; «мудрая политика» правительств, думающих о будущих поколениях, трудно усвояется народом, насчитывающим 70% безграмотных на провинцию. В парламент здесь не верят, и расширение избирательных прав никого не очаровывает; южные коммуны давно уже обратили избирательную кампанию в арену подкупов и кумовства, где депутата не избирает население, а ставит и проводит коммунальный совет, находящийся у власти, пуская в ход все меры, легальные, нелегальные и явно преступные. Если засорится хоть немного и главный предохранительный клапан народного недовольства — эмиграция, то мы можем здесь ждать самых тяжелых социальных пожаров. И достаточно им начаться здесь, чтобы затем они разлились по остальной Италии, идя неугасимой чредой снизу вверх.

Это мрачное пророчество пока кажется невероятным; сейчас Италия пользуется полным внутренним миром. Но ведь и война, — как это ни странно звучит, — еще в самом начале. Ее последствия лишь начали проявляться в форме вздорожания хлеба и некоторых других продуктов. На счастие Италии нынешний год наступил под удивительно счастливой звездой: нет ни землетрясений, ни потопов, ни холеры; «форестьерская индустрия» процветает, как никогда, не в пример несчастному юбилейному году, когда комиссионеры отелей должны были ловить за фалды на улице редких иностранцев. Все это отсрочивает кризис. Но если нет его экономических признаков, то есть психологические: уже упомянутое мною ослабление интереса к войне, крах национализма (вызвавший раскол и в рядах новорожденной националистской партии) и появление скептицизма там, где до сих пор слышалось только «evviva». Данный психологический момент является, на мой взгляд, мертвой точкой молчаливого ожидания того, что принесет нам завтра. Сегодня принесло нам только несколько ненужных островов Архипелага, годных разве лишь для будущего обмена на колонию и в видах создания для Турции фикции «почетного мира» с возвратом части захваченной островной территории.

Говоря о симптомах недовольства, я упомянул об обнаружившемся за последние дни движении среди призываемых запасных, столь усердно скрываемом патриотической прессой. Но дело не в отдельных и случайных симптомах. Дело в том, что Италия, не созревшая экономически для империализма, роковым образом должна в той или иной форме поплатиться за свое увлечение, как она уже поплатилась при Криспи. Эти слова — не [318] пожелание, а горький, и, по моему, необходимый вывод, подсказываемый бесстрастным перелистыванием страниц политической и экономической истории этой симпатичной страны.

М. А. Осоргин.

Текст воспроизведен по изданию: Война и ее последствия (Письмо из Рима) // Вестник Европы, № 6. 1912

© текст - Осоргин М. А. 1912
© сетевая версия - Thietmar. 2020
© OCR - Андреев-Попович И. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Вестник Европы. 1912