ГОНЧАРОВ И. А.

НА МЫСЕ ДОБРОЙ НАДЕЖДЫ

с 10 Марта по 12 Апреля 1853.

Хотя наш пловучий мир довольно велик, средств незаметно проводить время было у нас много, но все плавать да плавать! Сорок дней слишком не видали мы берега. Самые бывалые и терпеливые из нас с гримасой смотрели на море, думая про себя: скоро ли что нибудь другое? Друг на друга почти не глядели, перестали заниматься, читать. Всякий знал, что подадут к обеду, в котором часу тот или другой ляжет спать; даже нехотя заметишь, у кого сапог разорвался, или панталоны выпачкались в смоле.

Я кажется, писал вам, что нас захватили штили в южном тропике: мы устали глядеть на небо, любоваться, как в диораме, меняющимися картинами утра, полудня, вечера, ночи; следить, как, около шести часов утра, солнце встанет, в полдень придет на север, а потом склонится к западу, и только станет опускаться, облив фантастическими красками небеса и море, как, без сумерек, загораются звезды и воцаряется ночь. Видели, и аккул, и все диковинки моря и неба, но ими не наслаждались, потому что знали о них с детства. Вот рулевой, который однажды, остановив меня, сказал с недоумением: «В. В. ведь солнце то осталось у нас сегодня за кормой», он наслаждается, а мы — нет. Если б знать наперед, что поедешь, заткнул бы уши от этих толкований, от картинок, панорам. Не то, когда вытащат из воды плоскую четырехугольную рыбу, с ртом, на подобие человеческого, [103] а ты знаешь, что это за рыба. Не то, когда известно по книге, что в такой широте встретишь такое-то растение, а в такой-такой-то плод. Смотришь на все холодно, думая: я это видел, учил, читал, оно так должно быть.

После штилей наконец засвежело, да ведь как? Опять пошло свое: ни ходить, ни сидеть, ни лежать порядком. Это было в четверг, в начале Марта. Не стану повторять, о чем уже писал, о качке. Только это нагнало на меня такую хандру, что море, казалось, опротивело мне навсегда. Хотя это продолжалось всего дней пять, но меня не обрадовал и берег, который мы увидели в понедельник. Море к берегу вдруг изменилось: из синего обратилось в коричнево-зеленоватое, не неприятное для глаз. Это от морских растений, от капусты, от трав, животных и т. п. В одну из ночей оно необыкновенно блистало фосфорическим светом. Какой вид! Когда обливаешься вечером в темноте, водой, прямо из океана, искры сыплются, бегут; скользят по телу и пропадают под ногами, на палубе. Это мелкие животные, называемые, кажется, медузами. И так море уже отзывалось землей, несло на себе ее следы: бешено кидаясь на берега, оно оставляет рыб, ракушки, и уносит песок, землю и прочее. А какая бездна невидимых и неведомых человеку тварей движется и кипит в этой чаше, полной жизни! Тут пока преприлежно изведывали их альбатросы, чайки и морские ласточки, летавшие низко над водой. Эти птицы одни оживляют море: мы видали их иногда на расстоянии 500 миль от ближайшего берега. Между ними много так называемых у нас «глупышей», больших птиц, с тонкими стройными, пегими крыльями, с тупой головой и с крепким носом. В самом деле у них глуповата физиономия. Они безвкусны, жестки, летают над самым кораблем и часто зацепляют крыльями за паруса. [104]

7-го или 8-го Апреля, при ясной, теплой погоде, когда качка поунялась, мы увидели множество какой-то красной массы, плавающей огромными пятнами по воде. Наловили ведра два - икра. Недаром видели стаи рыбы, шедшей не задолго перед тем тучей под самым носом фрегата. Я хотел продолжать купаться, но это уже были не тропики - холодно, особенно после свежего ветра. Фаддеев так с радости и покатился со смеху, когда я вскрикнул, лишь только он вылил на меня ведро. 9-го мы думали было войти в Falsebay, но ночью проскользнули мимо, и очутились миль за 15 по ту сторону мыса. Я смотрел на эти исполинские скалы, почти совсем черные от ветра, которые, как зубцы громадной крепости, ограждают южный берег Африки. Здесь вечная борьба титанов — моря, ветров и гор, вечный прибой, почти вечные бури. Особенно хороша скала Hanglip. Вершина ее нагибается круто к средине, а основание выдается в море. Вершины гор состоят из песчанника, а основания из гранита. - Наконец 10-го Марта, часу в шестом вечера, идучи снизу по трапу, я взглянул вверх и остолбенел: гора так и лезет на нас. «Мы на мели?» спросил я деда. «Что вы, Бог с вами: типун бы вам на язык — на якорь становимся». В самом деле скомандовали: «из бухты вон!» потом: «отдай якорь!». Раздался минутный гром рванувшейся цепи, фрегат дрогнул и остановился. Мы стали в полутора верстах от берега, но он состоял из горы и она показалась мне так высока, что скрадывала расстояние, подавляя высотой дома и церкви Саймонстоуна. А после, когда я увидел Столовую гору, эта мне показалась пригорком. К нам наехали, по обыкновению, разные лица, с рекомендательными письмами от датских, голландских и прочих кораблей, портные, прачки, мужеского пола и т. п. [105]

Саймонсбай — это небольшой укромный уголок большой бухты Фальсбей. В нее надо войти умеючи, а то как раз стукнешься о каменья, которые почему-то называются «римскими», или о Ноев ковчег, большой, плоский, высовывающийся из воды, камень у входа в залив, в нескольких саженях от берега, который тоже весь усеян, более или менее, крупными каменьями. Начиная с Апреля, суда приходят сюда; и те, которые стоят в Столовой бухте, на зиму переходят сюда же, чтобы укрыться от сильных юго-западных ветров. Саймонская бухта защищена со всех сторон горами.

Лишь только мы стали на якорь, одна из гор с правой стороны от города накрылась облаком, которое плотно, как парик, легло на вершину. А по другому, самому высокому утесу, медленно ползало облако, спускаясь по обрыву, точно слой дыма из исполинской трубы. У самого подножия горы лежат домов до сорока, английской постройки, между ними видны две церкви, Протестантская и Католическая. У адмиралтейства английский солдат стоит на часах, в заливе качается английская же эскадра. В одном из лучших домов живет начальник эскадры, коммодор Тальбот. Скудная зелень едва смягчает угрюмость пейзажа. Сады из кедров, дубов, немножко тополей, немножко виноградных трельяжей, кое где кипарис и мирт, да заборы из колючих кактусов и исполинских алоэ, которых корни обратились в древесину: вот и все. Голо, уединенно, мрачно. В городе однако ж есть несколько весьма порядочных лавок: одну из них, помещающуюся в отдельном домике, можно назвать даже богатою.

Спутники мои беспрестанно съезжали на берег, некоторые уехали в Капштат, а я глядел на холмы, ходил по палубе, читал было, да не читается, хотел [106] писать — не пишется. Прошло дня три, четыре, инерция продолжалась. Однажды наши, приехав с берега, рассказывали, что на пристани к ним подошел старик и чисто, по русски, сказал: «здравия желаю, ваше благородие». — «Кто ты такой, откуда?» спросил наш Офицер. - «Русский, отвечал он: в 1814 году взят Французами в плен, потом при Ватерло дрался с Англичанами, взят ими, завезен сюда, женился на черной, имею шестерых детей». «Откуда ты родом?» «Из Орловской губернии». Но от него трудно было добиться других сведений, так дурно говорил он по русски. Наш фрегат обнажили, спустили рангоут, сняли ванты — и закипела работа. Шлюпки беспрестанно ездили на берег и обратно. П. А. Т., успевший облечься в желтенькое пальто и соломенную шляпу с голубой лентой, ежедневно уезжал в пустой шлюбке и приезжал, или лучше сказать, приезжала шлюбка, с мясом, зеленью, фруктами, и с ним. Соломенная шляпа, как цветок, видна была между бычачьей ногой и арбузами. — Где мы? спросил я однажды, скуки ради, Фаддеева. Он косо и подозрительно поглядел на меня, предвидя, что вопрос сделан не даром. — Не могу знать: говорил он, оглядывая, с своим равнодушием, стены. — Это глупо — не знать, куда приехал. Он молчал. — Говори же. — Почем я знаю? — Что ж ты не спросишь? — На что мне спрашивать? - Воротишься домой, спросят, где был, что ты скажешь? Слушай же: я тебе скажу, да смотри, помни. Откуда мы приехали сюда? — Он навострил на меня глаза, с намерением, во чтобы то ни стало, понять, чего я хочу, и по возможности удовлетворить меня, а мне хотелось навести его на какое-нибудь соображение. — Откуда приехали? повторил он вопрос. — Ну, да? — Из Англии. — А Англия-то где? Он еще больше косо стал смотреть на меня. Я вижу, что мой вопрос темен для него. — Где Франция, [107] Италия? — Не могу знать. — Ну, где Россия? — В Кронштадте, проворно сказал он. — В Европе: поправил я: а теперь мы приехали в Африку, на южный ее край, на мыс Д. Н. — Слушаюс. — Помни же. И географический урок Фаддееву был развлечением среди гор, песков, в захолустье. На фрегате сильно работали: везде лежали снасти, реи, прохода нет. Только на юте и можно было ходить. Там по временам играла музыка, мы лорнировали берег, удили рыбу и между прочим вытащили какую-то толстенькую рыбу, с круглой головкой, мягкую без чешуи, брюхо у ней желтое, а спина вся в пятнах. Ее посадили в кадку. Приехал кто-то из Англичан и увидев ее, торопливо предупредил, чтобы не ели. — Это ядовитая, сказал он. От нее умирают через пять, десять минут. Были примеры: однажды отравилось несколько человек с голландского судна. Свиньи иногда едят ее, выброшенную на берег, повертятся, повертятся потом и околеют. Вытаскивали много отличной, вкусной рыбы, похожей видом на леща; еще какой-то красной, потом плоской; разнообразие рыбьих пород неистощимо. Еще нам к столу навезли превосходного винограду, весьма посредственных арбузов и отличных крупных огурцов.

На четвертый день и я собрался съехать на берег, с нашими докторами и с Б. К.: первые собрались ботанизировать, а мы с Б. К. — мешать им. - По берегам кое где были разбросаны каменья, но такие, что из каждого можно построить препорядочный домик. Когда я собрался ехать, и Фаддеев явился ко мне. — Позвольте и мне с вами В. В., сказал он. Куда? — Да в Африку-то, отвечал он, помня мой урок. — Что ты станешь там делать? — А вон на ту гору охота влезть! Ступив на берег, мы попали в толпу Малайцев, Негров и Африканцев, как называют себя и белые, родившиеся [108] в Африке. Одни работали в адмиралтействе, другие праздно глядели на море, на корабли, на приезжих, или просто так, на что случится. За нами шли наши слуги, кто нес ружье, кто сетку ловить насекомых, кто молоток разбивать каменья. Смотрите, говорили мы друг другу: уже нет ничего нашего, начиная с человека. Все другое: и человек, и платье его, и обычай. Плетни из кустов кактуса и алоэ: не дай вам Бог схватиться за куст — что наша крапива! не только честный человек, но и вор, даже любовник не перелезут через такой забор: миллион едва заметных глазу игл вонзится в руку. И камень не такой, и песок рыжий, и травы странные: одна какая-то кудрявая, другая в палец толщиной, третья бурая, как мох, та дымчатая. Пошли за город, по мелкому и чистому песку, на взморье: под ногами хрустели раковинки. Все не наше, не такое, твердили мы, поднимая то раковину, то камень. Промелькнет воробей — гораздо наряднее нашего, франт, а сей час видно, что воробей, как он ни франти. Тот же лет, те же манеры, и также копается, как наш, во всякой дряни, разбросанной по дороге. И ласточки, и вороны есть, но не те, ласточка серее, а ворона чернее гораздо. Собака залаяла, и то не так, отдает чужим, как будто на иностранном языке лает. По улицам бегали черномазые кудрявые мальчишки, толпились черные, или коричневые женщины, Малайцы, в высоких соломенных шляпах, похожих на колокола, но с более раздвинутыми, или поднятыми несколько кверху полями. — Только свинья также неопрятна, как и у нас, и также неистово чешет бок об угол, как будто хочет своротить весь дом, да кошка, сидя в палисаднике, среди мирт, преусердно лижет лапу и потом мажет ею себе голову. — Мы прошли мимо домов, [109] садов, по песчаной дороге, миновали крепость и вышли налево за город.

Нас предупреждали, чтобы мы не ходили в полдень близ кустов: около этого времени выползают змеи греться на солнце. Но мы не слушали, шевелили палками в кустах, смело прокладывая себе сквозь них дорогу. Змеи, кажется, еще более остерегаются людей, нежели люди их. Я видел только ящерицу, хотел прижать ее тростью на месте, но зеленая тварь с непостижимым проворством скользнула в норку. По одной дороге с нами шли три черные женщины. Я спросил одну, какого она племени: «Финго! сказала она, Мозамбик! закричала потом, Готтентот!» Все три начали громко хохотать. Не раз случалось мне слышать этот наглый хохот черных женщин. Если пройдете мимо — ничего, но спросите черную красавицу о чем-нибудь, например, о ее имени, или о дороге, она соврет и вслед за ответом раздается хохот ее и подруг, если они тут есть. «Бичуан! Каффр!» продолжала кричать нам баба. В самом деле — баба. Одета, как наши бабы: на голове платок, около поясницы что-то в роде юбки, как у сарафана, и сверху рубашка, иногда платок на шее, иногда нет. Некоторые женщины, из коричневых племен, поразительно сходны с нашими загорелыми деревенскими старухами. За то черные ни на что не похожи: у всех — толстые губы, выдавшиеся челюсти и подбородок, глаза, как смоль, с желтым белком, и ряд белейших зубов. Улыбка на черном лице имеет что-то страшное и злое.

Мы нашли целый музеум между каменьями, в которые яростно бьет прибой, раковин, моллюсков морских ежей и раков. Слизняки так приростают к каменьям, что нет возможности отодрать их. Они эластичны: только пожмешь, из них фонтанами [110] брызжет вода. Морской ёж — это полурастение, полуживотное: он растет и, кажется, дышит. Это комок травянистого тела, которому основанием служит зелененькая, травянистая же чашечка. Весь он усеян иглами и ярко блещет красками. Наш любитель-натуралист набрал их множество, сверх того цветов, прутьев, листьев, раковин. Раковины однако ж были так себе, простоваты. Между тем в отели я видел великолепные, разноцветные и огромные раковины. «Это здешние?» спросил я. — «Нет, отвечали мне: с о. Св. Маврикия». Я заметил, что куда ни приедешь, найдешь что-нибудь замечательное, спросишь, откуда оно, всегда укажут дальше, вперед, а иногда назад. В Капштате я увидел в табачном магазине футлярчики для спичек, точеные из красивого двухцветного дерева. Я сейчас же купил их несколько на память о Мысе Доброй Надежды. Я спросил, как зовут дерево: «бокс», сказал англичанин. — «А откуда оно?» «Из Англии», отвечал он. На о. Св. Маврикия, пожалуй, скажут, что раковины из Парижа. Впрочем здесь, как в целом мире, есть провинциальная замашка выдавать свои товары за столичные. Что ни спросишь, шляпу, сапоги: это из Лондона! отвечают вам. Я вспомнил наши уездные города и надписи на бледно-синей доске портной из Нижнего. Табачник думал, что Бог знает как утешит меня, выдав свой товар за английский.

Воротясь с прогулки, мы зашли в здешнюю гостинницу Fountain hotel: дом голландской постройки, с навесом, в виде балкона, с чисто убранными комнатами, в которых даже полы были лакированы. Потолок в комнатах был из темного дерева, привозимого с восточного берега, из порта Наталя. Доставка его изнутри колонии обходится дорого, от того дерево [111] употребляется только на мебель и другие, самые необходимые постройки. За то камень — нипочем: все дома каменные. Мы видели даже несколько очень бедных рыбачьих хижин, по дороге от Саймонстоуна до Капштата, построенных из костей выброшенных на берег китов и других животных. Мы сели у окна за жалюзи, потому что хотя и было уже (у нас бы надо сказать еще) 15-е Марта, но день был жаркий, солнце пекло как у нас в Июле, или как здесь в Декабре.

На камине и по углам везде разложены минералы, раковины, чучела птиц, зверей, или змей, вероятно все «с о. св. Маврикия». В камине лежало множество сухих цветов, из породы иммортелей, как мне сказали. Они лежат, не изменяясь по многу лет: через десять лет так же сухи, ярки цветом и так же ничем не пахнут, как и несорванные. Мы спросили инбирного пива и констанского вина, произведения знаменитой Констанской горы. Пиво мальчик вылил все на Б. К., а констанское вино так сладко, что из рук вон. Оно напоминает вкусом немного малагу, но только слаще. На стенах были плохие картинки, неизбежная принадлежность станций и трактиров всего земного шара, как я убедился теперь. Без них скучно на станции: это большое развлечение для путешественника. Припомните, сколько раз вам пришлось улыбнуться, рассматривая на наших станциях, пока запрягают лошадей, простодушные изображения лиц и событий? И тут тоже самое. Вот, например, на одной картинке представлена драка с контрабандистами: герои режут и колют друг друга, а лица у них сохраняют такое спокойствие, какого в подобных случаях не может быть даже у англичан, которые тут изображены, что и составляет истинный комизм такого изображения. На других картинках представлена [112] скачка с препятствиями, лошади вверх ногами, люди по горло в воде. По этим картинкам я заключил, не видав еще хозяев, что гостинница английская. У Голландцев скачек не изображается, за то везде увидишь охоту за тиграми, или лисицами, потом портреты королей и королев. И там пленяешься своего рода несообразностями: барс схватил зубами охотника за ногу, а охотник, лежа в тростнике, смотрит в сторону и смеется. Вообще можно различить английские и голландские гостинницы с первого взгляда. У Англичан везде виден комфорт, или претензия на него, у Голландцев патриархальность, проявляющаяся в старинной почерневшей от времени, но чисто содержимой мебели, особенно в деревянных пузатеньких бюро и шкафах, с дедовским фарфором, серебром и. т. п. По состоянию одних этих гостинниц безошибочно можете заключить, что Голландцы падают, а Англичане возвышаются в здешней стороне. У первых все смотрит скудно, запущенно, у последних весело, ново и свежо. Мы провели с час, покуривая сигару и глядя в окно на корабли, в том числе на наш, на дальние горы, тешились мыслию, что мы в Африке. «А ведь это самый южный трактир отсюда по прямому пути до полюса, сказал мне товарищ: внесите это в вашу записную книжку». Я не знал, к какому роду знаний отнести это замечание и обещал поместить его особо.

Я никак не ожидал, чтобы Фаддеев способен был на какую нибудь любезность, но воротясь на фрегат, я нашел у себя в каюте великолепный цветок: горный тюльпан, величиной с чайную чашку, с розовыми листьями и темным коричневым мхом внутри, на длинном стебле! Где ты взял? спросил я. — В Африке, на горе достал, отвечал он.

Мы собрались всемером в Капштат, но с тем, [113] чтоб сделать поездку подальше, в колонию. И однажды утром, взяв по чемоданчику с бельем и платьем, да записные книжки, пустились в двух экипажах т. е. фурах, крытых с боков кожей.

От Саймонсбая до Капштата всего 24 английских мили, или 36 верст: дорога первые 12 миль идет по берегу, то у подошвы утесов, то песками, или по ребрам скал, все по шоссе, дорога не веселая, хотя море постоянно в виду, а над головой теснятся утесы, усеянные кустарниками, но все это мрачно, голо. Верхушки утесов резко оттеняются своим темно-серым цветом песчаника от покрытого травой гранита. Мы видели высоко в ущельях гор пасущихся коров: они казались снизу букашками. В одном месте на право есть озерко пресной воды. Кое-где одиноко стоят рыбачьи хижины, две три дачи под горой, да маленькая гостинница вот и все. Жизни мало: только чайки плавно носятся по прибрежью, да море вечно и неумолкаемо шумит и плещет. На половине дороги другая гостинница, так и называется Halfway (половина пути). Наш кучер остановился тут, отпряг лошадей и предложил нам потребовать refreshment т. е. закусить. На дворе росло огромное кедровое дерево, главный флигель строился, а гостинница помещалась в другом, маленьком. Мы заказали завтрак и пошли в сад. При входе крупными буквами написано, чтобы ничего не трогали в саду без позволения садовника. Но трогать было нечего, кроме разве незрелых фиг, да кукурузы, которую убирал негр. Прочее все давно снято. Хотя погода была жаркая, но уже не летняя здесь. Листья летели с деревьев и усыпали дорожки. Сад был порядочный, он же и огород. Тут посажены были, кроме фиговых деревьев, бананы, виноград, капуста и огурцы. Видно было много цветов. Завтрак состоял из [114] яичницы, холодной и жесткой солонины, из горячей и жесткой ветчины. Яичница, ветчина и картинки в деревянных рамках опять напомнили мне наши станции. Тут впрочем было богатое собрание птиц, чучела зверей, особенно мила головка маленького оленя, с козленка величиной, я залюбовался на нее, как на женскую (благодарите mesdames), да по углам красовались еще рога диких буйволов, огромные, раскидистые, ярко выполированные, напоминавшие тоже головы, конечно не женские...

Остальная половина дороги, начиная от гостинницы, совершенно изменяется: утесы отступают в сторону, мили на три от берега, и путь, веселый, оживленный, тянется между ряда дач, одна другой красивее; въезжаешь в аллею из кедровых, дубовых деревьев и тополей, местами деревья образуют непроницаемый свод, кое-где другие аллеи бегут в сторону от главной, к дачам и к фермам, а потом к Винбергу, маленькому городку, который виден с дороги. Налево видна знаменитая по своему виду Констанская гора. Рядом с ней идет хребет вплоть до Столовой горы. По дороге, то обгоняли нас, то встречались фуры, кабриолеты, кареты, всадники. Из аллеи неприметно но въезжаешь в Капштат. При въезде берут, по 8 пенсов с экипажа, за шоссе, при выезде из Саймонская столько же. По дороге еще есть красивая каменная часовня в полуготическом вкусе, потом в стороне под горой, на берегу выстроено несколько домиков, для приезжающих на лето брать морские ванны. Есть рыбачья слобода, с рощей вокруг.

КАПШТАТ.

За долго до въезда в город глазам нашим открылись три странные массы гор, непохожих ни на одну [115] из виденных нами. Одна предлинная, довольно отлогая, с углублением в средине, с возвышенностями по концам; другая высокая, ровная и одинаково широкая и в основании и на верху. Вершины нет: она как будто срезана и гора оканчивается кверху площадью, почти ровною основанию. К ней прислонилась третья гора, вся в рытвинах, более первых заросшая зеленью. — Что это? спросил я кучера — Малайца, указывая на одну гору. — Tablemountain, сказал он (Столовая гора). — А это? - Lion’shead (Львиная гора). — А это? — Deavilspick (Чертов пик).

Столовая гора названа так потому, что похожа на стол: но она похожа и на сундук, и на фортепиано, и на стену, на что хотите, всего меньше на гору. Бока ее кажутся гладкими, между тем в подзорную трубу видны большие уступы, неровности и углубления: но они исчезают в громадности глыбы. Эти три горы, и между ними особенно Столовая, недаром приобрели свою репутацию.

Обливают ли их солнечные лучи, лежит ли густой туман на них, или опоясывают облака, во всех этих уборах они прекрасны, оригинальный составляют вечно занимательное и грандиозное зрелище для путешественника. Три разных странных формы, как три чудовища облегли город. Столовая гора мрачная, серая, как все горы, окаймляющие южный берег Африки, состоит из песчаника, почерневшего от солнца и воздуха. Кое где зеленеет травка, да кустарные растения забрались в промытые дождем рытвины. По подошве кучками разбросаны рощицы и сады, с дачами и виноградниками. С вида кажется невозможным войти на эту стену; между тем там проложены тропинки и любопытные, с проводниками, беспрестанно отправляются туда. И некоторые из наших ходили: пошли в сапогах, а воротились [116] босые. Верхушка горы, сказывали они, плоская, поросшая кустарником, с версту в длину. Львиная гора похожа, говорят, на лежащего льва: продолговатый холм в самом деле напоминает хребет какого то животного, но конический пик, которым этот холм примыкает к Столовой горе, вовсе непохож на львиную голову. За то верхушка пика образует совершенно правильную фигуру спящего львенка. Товарищи мои заметили тоже самое: нельзя нарочно сделать лучше; так и хочется снять ее оттуда и положить на стол, как presse-papier. Любуясь на горы, мы незаметно очутились у широкого крыльца двухэтажного дома: это Welch’s hotel. У подъезда, на нижней ступеньке, встретил нас совсем черный слуга, потом слуга Малаец, не совсем черный, но и не белый, с красным платком на голове, в сенях служанка, Англичанка, побелее, далее на лестнице девушка лет 20, красавица, положительно белая, и наконец старуха, хозяйка, nec plus ultra белая, т. е. седая. Мы вошли в чистые, круглые освещенные сверху сени, с прекрасной деревянной лестницей и выходом прямо на дворик, с балконом; около дворика кругом шла шпалера из виноградных лоз и кисти ягод висели везде, зрелые и крупные, янтарного цвета. Двери направо в гостинную и на лево в столовую были отворены настежь, с полуоткрытыми жалюзи и окнами. Везде сумрак и прохлада. В сенях мы встретили своих, которые накануне уехали. Они шли гулять; мы сдали вещи слугам и присоединились к своим. Слуга спросил меня и Б., будем ли мы обедать. Через чур жесткая солонина и слишком мягкая яичница в Halfway еще были присущи у меня в памяти или в желудке, и я отвечал: не знаю. «Ах, будем, будем» торопливо за себя и за меня решил Б. На лестнице служанка подошла к нам [117] и спросила, будем ли мы обедать? Не знаю... начал было я, но Б. не дал мне договорить. Пока мы сдавали вещи, наши спутники толпой теснились у буфета: я продрался посмотреть, что они делают: вот что: из темной комнаты буфета в светлые сени выходило большое окно, в нем, как в рамке, вставлена была прекрасная картинка: хорошенькая девушка, родственница M-rs Welch, Каролейн, как я узнал после, та самая, которую мы встретили на лестнице. Она была прекрасного роста, с прекрасной талией, с прекрасными глазами и предурными руками - прекрасная девушка! Сквозь белую, нежную кожу сквозили тонкими линиями синие жилки; глаза большие, темно-синие и лучистые, рот маленький и грациозный, с вечной, одинаковой для всех, улыбкой. Я после видел, как она обрезала палец и заплакала, лоб у ней наморщился, глаза выразили страдание, а рот улыбался: такова сила привычки. Как грациозно подавала она каждому счет, написанный, хотя дурной рукой, но прекрасным почерком; как мило говорила: thank you, когда в замен счета ей подавали кучку фунтов. А что за прелесть, когда она, как сильфида, неслышными шагами идет по лестнице, вдруг остановится посредине ее, обопрется на перила и обернувшись бросит на вас убийственный взгляд! Она-то привлекала всех к окну: там было постоянное сборище. Она, то во весь рост, то сидя, рисовалась на темном Фоне комнаты. Сзади, как дополнение, аксесуар комнаты, сидела на диване довольно грузная старушка, M-rs Welch. Предоставив Каролине улыбаться и разговаривать с гостями, она постоянно держалась на втором плане, молча принимала передаваемые ей Каролиной фунты и со вздохом опускала в карман. Увидя нас, новоприезжих, обе хозяйки в один голос [118] спросили, будем ли мы обедать? Этот вопрос занимал весь дом: Каролина была Африканка.

День был удивительно хорош: южное солнце, хотя и осеннее, не щадило красок и лучей: улицы тянулись лениво, дома стояли задумчиво в полуденный час, и казались вызолоченными от жаркого блеска. Мы прошли мимо большой площади, называемой Готтентотскою, усаженной большими елями, наклоненными в противуположную от Столовой горы сторону, по причине знаменитых ветров, падающих с этой горы на город и залив.

На этой площади учатся обыкновенно войска, но их теперь нет, они еще воюют с Каффрами. В конце площади биржа, низенькое, не представляющее ничего замечательного, здание голландской постройки. В нем большая зала, увешанная тысячами печатных уведомлений, о продаже, о покупке, да множество столов с газетами. Рядом в комнате помещается библиотека. Мы видели много улиц и площадей, осмотрели английскую и католическую церкви, миновав мечеть, помещающуюся в доме, который ничем не отличается от других. Но куда ни взглянешь, везде взгляд упирается то в зеленеющие бока лежащего Льва, то в Столовую гору, то в Чертов пик. Город как будто сдавлен ими, только к юго-западу раздвигается безграничный простор: там море сливается с небом.

Мы в конце одной улицы заметили темную аллею и поворотили туда. Это была длинная, совсем закрытая вершинами елей, дорога, для пешеходов, убитая впрочем довольно острыми камешками. Пройдя несколько сажень, мы подошли ко входу в Ботанический сад, в который вход дозволен за деньги, по подписке; но для путешественников он открыт во всякое время безденежно. Что за наслаждение этот сад! Он не велик: [119] едва ли составить половину Петербургского Летнего сада, но за то в нем собраны все цветы и деревья, растущие на Капе и в колонии. Все рассажено в порядке, посемейно. Мы обошли кругом сада, не пропуская ни одного растения. Сначала идут деревья: померанцовые, фиговые, и другие, потом кусты: я успел заметить миртовые всевозможных пород, кипарисные, и между ними миллионы мелких цветов, ярких и блистательных. Я припоминал наши роскошные дачи и цветники, где все это стоит, или под стеклом, или в кадках, а на зиму прячется. Здесь круглый год все зеленеет и цветет. По местам посажены были чрезвычайно красивые и невиданные у нас деревья, называемые по английски broomtree. Broom значит метла: дерево названо так потому, что у него нет листьев, а есть только тонкие и чрезвычайно длинные зеленые прутья, которые висят, как кудри, почти до земли. Они видом немного напоминают плакучие ивы; но гораздо красивее их. Какая богатая коллекция георгин! Вот семейство алоэ: особенно красивы зеленые листья, с двумя широкими желтыми каймами. Семья кактусов богаче всех: она занимает целую лужайку. Что за разнообразие, что за уродливость и что за красота вместе! Я мимо многих кустов проходил с поникшей головой, как мимо букв неизвестного мне языка. Посредине главной аллеи растут, образуя круг, точно дубы, огромные грушевые деревья, с большими, почти с голову величиною грушами, но жесткими, годными только для компота. С одного места из сада открывается глазам вся Столовая гора. Меня опять поразила эта громада, когда мы были теперь у подошвы ее. Солнце обливало ее лучами, на верху прилипло в одном месте облако и лежало там покойно, не шевелясь, как глыба снегу. Зеленеющие бока Льва казались еще зеленее. На [120] крестце его вертелся телеграф, разговаривая с судами, Я вглядывался в рытвины Столовой горы, промытые потоками и образующие видом так называемые «ножки стола». На этом расстоянии то, что издали казалось мхом, травкой, являлось целыми лесами кустов и деревьев. Вся гора, взятая нераздельно, кажется какой то мрачной, мертвой, безмолвной массой, а между тем там много жизни: на подошву ее, лезут фермы и сады; в лесах гнездятся павианы, большие черные обезьяны, кишат змеи, бегают шакалы и дикие козы. Гора невысока, всего 3 500 фут над морем, но громоздка, широка; вообще все три горы кажутся покинутыми материалами от каких-то громадных замыслов и недоконченных нечеловеческих работ. Обошедши все дорожки, осмотрев каждый кустик и цветок, мы вышли опять в аллею, и потом в улицу, которая вела в поле и в сады. Там были дачи. Последний домик хотя смотрел в поле, но был так чист, хорош и комфортабелен, как будто он стоял на главной улице. Мы пошли по тропинке и потерялись в садах, ничем неогороженных, и родах. Дорога поднималась заметно в гору. Наконец забрались в чащу одно го сада и поднялись до самого дома. Мы вошли на террасу и усталые сели на каменные лавки. Из дома вышла Мулатка, объявила что господ ее нет дома и, по просьбе нашей, принесла нам воды.

Город открылся нам весь оттуда: город чисто английский, с немногими исключениями. Высокие двухэтажные дома, с магазинами внизу. Улицы пересекаются под прямым углом. Кругом далеко видны загородные дома и прячущиеся в зелени фермы. Зелень т. е. деревья, за исключением мелких кустов, только и видна вблизи ферм, а то всюду голь, все обнажено и иссушено солнцем, убито неистовыми, дующими, то с моря, то с [121] гор, ветрами. Взгляд далеко обнимает пространство и ничего не встречает, кроме белоснежного песку, разноцветной и разнообразной травы, да однообразных кустов, потом неизбежных гор, которые, группами, беспорядочно стоят, как люди на огромной площади, то в кружок, то рядом, то лицом, или спинами друг к другу.

Дорогой навязавшийся нам в проводники Малаец принес нам винограду. Мы пошли назад все по садам., между огромными дубами, из рытвины в рытвину, взобрались на пригорок и спустившись с него, очутились в городе. Только что мы вышли на улицу, кто-то сказал: «посмотрите на Столовую гору!» — Все оглянулись и остановились в изумлении: половины горы не было.

Облако, о котором я говорил, разрослось, пока мы шли садами, и густым слоем, точно снегом, покрыло плотно и непроницаемо всю вершину и спускалось по бокам ровно; стол накрывался скатертью. Мы шли улицей, идущей скатом и беспрестанно оглядывались: скатерть продолжала накрываться с неимоверной быстротой, так что мы не успели достигнуть средины города, как гора была закрыта уже до половины. Я ждал, не будет ли бури, тех стремительных ветров, которые наводят ужас на стоящие на рейде суда: но жители Капштатские говорят, что это ничего не значит. Столовая гора может хоть вся закутаться в саван, они не боятся. Беда, когда лев наденет чепчик! я после сам имел случай поверить это собственным наблюдением.

Я пристально всматривался в физиономию города: та же Англия. Те же узенькие, высокие английские дома, крытые аспидом и черепицей, в два, редкие — в три этажа. Внизу магазины. Только одно исключение допущено в пользу климата: это большие, во всю ширину [122] дома, веранды или балконы, где жители отдыхают по вечерам, наслаждаясь прохладой. Есть несколько домов голландской постройки, с одним и тем же некрасивым, тяжелым фронтоном и маленькими окошками, с тонким переплетом в рамах и очень мелкими стеклами. Но остатки голландского владычества редки. Я почти не видал Голландцев в Капштате, но язык голландский однако же еще в большом ходу. Особенно на нем говорят все старики, слуги и служанки. На всяком шагу бросаются в глаза богатые магазины: сукон, полотен, материй, часов, шляп; много портных и ювелиров. Словом это уголок Англии.

Здесь, как в Лондоне и Петербурге, дома стоят так близко, что не разберешь, один это, или два дома. Но город очень чист, смотрит так бодро, весело, живо и промышленно. Особенно любовался я пестрым народонаселением. Англичанин — барин здесь, кто бы он ни был, всегда изысканно одетый, холодно, с пренебрежением, отдает он приказания черному. Англичанин сидит в обширной своей конторе, или в магазине, или на бирже, хлопочет на пристани, он же едет в карете, верхом, наслаждается прохладой на балконе своей виллы, прячась под тень виноградника.

А черный? Вот стройный красивый негр, Финго, или Мозамбик, тащит, тюк на плечах: это «кули», наемный слуга, носильщик, бегающий на посылках; вот другой, из племени Зулу, а чаще Готтентот, на козлах ловко управляет парой лошадей, запряженных в кабриолет. — Там третий, Бичуан, ведет верховую лошадь, четвертый метет улицу, поднимая столбом красно-желтую пыль. Вот Малаец, с покрытой платком головой, по обычаю магометан, едет с фурой, запряженной шестью, осьмью, до двенадцати быков и более. Вот идет черная старуха в платке на голов, [123] сморщенная, безобразная; другая, безобразнее, торгует какой нибудь дрянью; третья, самая безобразная, просит милостыню. Толпа мальчишек и девчонок, от самых белых до самых черных включительно, бегают, хохочут, плачут и дерутся. Волосы, у черных как куча сажи. Мулаты, Мулатки в европейских костюмах; далее пьяные английские матросы, махая руками, крича во все горло, в шляпах и без шляп, катаются в экипажах, или толкутся у пристани. И между всем этим народонаселением, проходят и проезжают прекрасные, нежные создания — английские женщины.

Мы пришли на торговую площадь; тут кругом теснее толпились дома, было больше товаров вывешено на окнах, а на площади сидело много женщин, торгующих фруктами, виноградом, арбузами и гранатами. Есть множество книжных лавок, где на окнах, как в Англии, разложены сотни томов, брошюр, газет; я видел типографии, конторы издающихся здесь двух газет, альманахи, календари, магазин редкостей т. е. редкостей для Европейцев: львиных и тигровых шкур, слоновых клыков, буйволовых рогов, змей, ящериц.

В городе считается около 25 тысяч всех жителей, Европейцев и цветных. Кроме черных и Малайцев, встречается много коричневых лиц весьма подозрительного свойства, напоминающих, не то Голландцев, не то Французов, или Англичан. Это помесь этих народов с Африканками. Собственно же коренных и известнейших племен, Каффрского, Готтентотского и Бушменского, особенно последнего, в Капштате не видать, кроме Готтентотов-слуг и кучеров. Они упрямо удаляются в свои дикие убежища, чуждаясь цивилизации и оседлой жизни. Впрочем племя [124] Бушменов малочисленно. Они гнездятся в землянках вырытых среди кустов, от того и названы Бушменами (куст по голландски буш); они и между собой живут не обществом, а посемейно, промышляют ловлей зверей, рыбы и воровством. Один из новых писателей о Капской колонии, Торнли Смит (Thornley Smith) находит у Бушменов сходство с Плиниевыми Троглодитами, которые жили в землянках, питались змеями и вместо явственной речи, издавали глухое ворчанье. Есть сходство, особенно когда послушаешь, как Бушмены говорят: об этом скажу ниже.

Город, посредством водопроводов, снабжается отличной водой из горных ключей. За это платится жителями известная подать, как впрочем за все удобства жизни. Англичане ввели свою систему сборов, о чем также будет сказано в своем месте.

Устав и наглядевшись всего, мы часов в шесть воротились в гостинницу. Там, в длинной столовой накрыт был большой стол. Мы разошлись по нумерам переодеться к обеду. Я осмотрел внимательно свой 8-й №. Это длинная, мрачная комната, с одним пребольшим окном, но очень высокая. В ней постель по обыкновению преширокая, с занавесом, дрянной ореховый стол, несколько стульев, которые скликают друг друга. Обои разодраны в некоторых местах; на потолке красуется пятно; в окне одно стекло разбито. На столике стояло маленькое зеркало, в простой рамке, с ящиком. Я обошел комнату раза два, поглядел на свой неразвязаннный, туго набитый мешок, с бельем и платьем, и вздохнул из глубины души. Фаддеев, Филипп! где вы? — сорвалось у меня с языка воззвание к слугам. Я позвонил: явился мальчик лет 20, угреватый, подслеповатый, и в комнате вдруг запахло собакой. — Воды — бриться! сказал я. — Yes, [125] sir, отвечал он и не принес. Я позвонил — и он явился с кружкой воды. — Щетку, сказал я, для платья. Тот же yes в ответ и тоже непослушание. Вдруг звонок — это приглашение к обеду. Я сошел в сени: Малаец Ричард, подняв колокол, с большой стакан величиной, наравне с своим ухом, и зажмурив глаза, звонил изо всей мочи на все этажи и нумера, сзывая путешественников к обеду. Потом вдруг перестал, открыл глаза, поставил колокол на круглый стол в сенях и побежал в столовую. Там явились все только наши, да еще служащий в Ост Индии английский военный доктор Whetherkeacl. На столе стояло более 10 покрытых серебряных блюд, по обычаю англичан, и чего тут не было! Я сел на конце, передо мной поставили суп и мне пришлось хозяйничать.

Нас село за обед человек 16. Whetherhead сел подле меня. Я разлил всем суп, в том числе и ему, и между нами завязался разговор, сначала по - английски, но потом перешел на немецкий язык, который знаком мне больше. Мне казалось, что будто он умышленно затрудняется говорить по-немецки. Вскоре он стал говорить и со всеми. Он был очень умен, любезен и услужлив. Мое хозяйничанье на супе и кончилось. Ричард снял крышку с другого блюда — там задымился кусок ростбифа. Я тронул его длинным и как бритва, острым ножом, то с той, то с другой стороны, стал резать и нож ушел в глубину до половины куска. «Не портьте куска, сказал мне Б., млея перед этой горой мяса: надо резать искусно». Я передвинул блюдо к доктору и тот, с уменьем, тонкими ломтями, начал отделять мясо и раскладывать по тарелкам. Но тут уже все стали хозяйничать. Почти перед всяким стояло блюдо с чем нибудь. Перед одним кусок баранины, там телятина, и почти все au naturel, [126] как и любят Англичане, жаркое, рыба, зелень и еще карри, curry, подаваемое ежедневно везде, начиная с мыса Д. Н. до Китая, особенно в Индии. Это говядина, или другое мясо, иногда курица, дичь, наконец даже раки, и особенно шримсы, изрезанные мелкими кусочками и сваренные с едким соусом, который составляется из десяти или более индейских перцев. Мало того, к этому подают еще какую то особую, чуть не ядовитую сою, от которой блюдо и получило свое название. Как необходимая принадлежность к нему, подается особо вареный в одной воде рис. Мы, не зная, каково это блюдо, брали доверчиво в рот, но тогда начинались различные затруднения: один останавливался и недоумевал, как поступить с тем, что у него во рту, иной, проглотивши вдруг, делал гримасу, как будто говорит по-английски, другой мужественно проглатывал и метался запивать, а некоторые, в том числе и Б., мужественно покорились своей участи.

Как обыкновенно водится на английских обедах, один посылал свою тарелку туда, где стояли котлеты, другой просил рыбы и обед съедался вдруг. Ричард метался, как угорелый, и отлично успевал подать во время всякому, чего кто требовал. Он же приносил тому бутылку портвейна, другому хересу, а иным и стакан воды, но редко. Англичанам за обедом вода подается только для полосканья рта. Лишь кликнут — Ричард! — да и кликать не надо: он не допустит. Он глазами ловит взгляд, подбегает к вам и вы — особенно с непривычки — непременно засмеетесь прежде, а потом уже скажете, что вам нужно: такие гримасы делает он, приготовляясь слушать вас! Вы только намереваетесь сказать ему слово, он открывает глаза, как будто ожидая услышать что нибудь чрезвычайно важное, а когда начнете говорить, он [127] поворачивает голову немного в сторону, а одно ухо к вам, лице все, особенно лоб, собирается у него в складки, губы кривятся на сторону, глаза устремляются к потолку: редко можно встретить физиономию подвижнее этого лица, напоминающего наших татар.

Когда кончили обед, Ричард мгновенно потаскал прочь, одно за другим, блюда, потом тарелки, ножи, вилки, куски хлеба, наконец потащил скатерть. Я так и ждал, что он начнет таскать и собеседников, хотя никто в этом надобности и не чувствовал. Он не дотронулся однако же ни до одного стакана, ни до рюмки, и особенно до бутылки. Потом стал расставлять перед каждым маленькие тарелки, маленькие ножи, маленькие вилки и с таком же проворством начал носить десерт: прекрупный янтарного цвета виноград и к нему большую хрустальную чашку с водой, груши, гранаты, фиги и арбузы. Опять пошла такая же раздача: тому того, этому другого, нашим молодым людям всего. О пирожном я не говорю: оно тоже что и в Англии т. е. яичница с вареньем, круглый пирог с вареньем и маленькие пирожки с вареньем, да еще что то в роде крема, без сахара. Наконец Ричард и это все утащил, но бутылки и рюмки опять оставил и скромно удалился. К удивлению его, мы удалились от бутылок еще скромнее и, кто постарше, пошли в гостиную, а большинство в буфет, к окну. Тут еще дали, кому кофе, кому чаю, и записали на каждого за все съеденное и выпитое, кроме вина, по четыре шиллинга. Это за обед. Мне подали чаю — я попробовал и не знал, на что решиться, глотать или нет? Я стал припоминать, на что это похоже: помню, что в детстве, вместе с ревенем, мятой, бузиной, ромашкой и другими снадобьями, которыми щедро угощают детей, давали какую то траву в роде этого чая. В Англии он [128] казался мне дурен, а здесь ни на что не похож. Говорят, это смесь черного и зеленого чаев, но это еще не причина, чтоб он был так дурен; прибавьте, что к чаю подали, вместо сахару, песок, сахарный конечно, но все таки песок, от которого мутный чай стал еще мутнее.

Мы пошла опять гулять: ночь была теплая, темная такая, что ни зги не видать, хотя и звездная. Каждый, выходя из ярко освещенных сеней по лестнице на улицу, как будто падал в яму. Южная ночь таинственно прекрасна, как красавица под черной дымкой. Темна, нема, но все кипит и трепещет жизнью в ней, под прозрачным флером. Чувствуешь, что каждый глоток этого воздуха есть прибавка к запасу здоровья, он освежает грудь, и нервы, как купанье в свежей воде. Тепло, как будто у этой ночи есть свое темное, невидимо греющее солнце, или как будто звезды льют теплые лучи. Тихо, покойно и таинственно; листья на деревьях не колышутся. Мы ходили до пристани и долго сидели там на больших камнях, глядя на воду. Часов в десять взошла луна и осветила залив; вдали качались тихонько корабли, направо белела низменная песчаная коса и темнели груды дальних гор. Я воротился домой, но было еще рано: у окна буфета мистрис Вельч и Каролина, сидя друг подле друга на диване, зевали по очереди. Я что то спросил, они что то ответили, потом М. Вельч еще зевнула, за ней зевнула Каролина. Я хотел засмеяться и, глядя на них, сам зевнул до слез, а они засмеялись. Потом каждая взяла свечу, раскланялись со мной и, одна задругой, медленно пошли на лестницу. В сенях, на круглом столе, я увидал целый строй медных подсвечников и о ужас! сальных свеч! Все это приготовлено для гостей. Меня еще в Англии удивило, что такой опрятный, тонкий и [129] причудливый в житье бытье народ, как Англичане, да притом и изобретательный, не изобрел до сих пор чего-нибудь вместо дорогих восковых свеч? Стеариновые есть, но очень дурны, спермацетовые прекрасны, но дороже восковых. — Мне нужна восковая, или спермацетовая свечка, сказал я живо. Они обе посмотрели на меня с полминуты, потом скрылись в корридор, но Каролина успела обернуться и еще раз подарить меня улыбкой. А я пошел в свой 8 №, держа поодаль от себя свечу. Там отдавало немного пустотой и сыростью.

Я сел было писать, но английский обед сморит сном хоть кого. Да мы еще набегались вдоволь. Я только начал засыпать, как над правым ухом у меня раздалось пронзительное сопрано комара. Я повернулся на другой бок, над ухом раздался дует, потом трио, а там все смолкнет и вдруг — укушение в лоб, не то в щеку. Вздрогнешь, схватишься за укушенное место: там шишка. Я думал прихлопнуть ночных забияк и не раз издали, тихонько целился ладонью в темноте: бац — больно - только не комару, и вслед за пощечиной раздавалось опять звонкое пение: комар юлил около другого уха и пел так тихо и насмешливо. Я затворил деревянную ставню, но, от ветерка, она ходила взад и вперед и постукивала. На другой день утром, часов в 8, кто-то стучит в дверь. Кто там? забывшись по-русски закричал я. — Who is there? опомнившись спросил я потом. — Чаю или кофе? — Чаю... если только это чай, что у вас подают. — Я встал, отпер дверь и тотчас же пожаловался человеку, принесшему чай, на комаров, показывая ему следы укушений. Я попросил, чтобы поскорей вставили стекло. Yes, sir, отвечал он. Но я знал уже, что значит этот yes.

Только я собрался идти гулять, как раздался [130] звонок Ричарда: я проворно сошел вниз узнать, что это значит. У окна буфета нет никого и рамка пустая, картинка еще почивала. Только смотрю, Ричард стоя в сенях, закрыв глаза, склонив голову на сторону, и держа на ее месте колокол, так и заливается звонит — к завтраку. Было всего 9 часов — какой же еще завтрак? ни я, никто из наших не завтракает, говорил я входя в столовую и увидел — всех наших. Других никого и не было. Стол накрыт как для обеда, стоит блюд шесть и дымятся, на другом столе дымился чай и кофе. Я сел вместе с другими и поел рыбьи — из любопытства «узнать что за рыба», по методе Б., да маленькую котлетку. Чем же это не обед? говорил я, принимаясь за виноград: совершенный обед — только супу нет. После завтрака я не забыл пожаловаться М. Вельч на комаров и просил вставить окно. — Yes, sir! отвечала она. И Каролине пожаловался, прося убедительно велеть к ночи вставить стекло. Yes, o yes! сказала она, очаровательно улыбаясь.

Мы пошли по улицам, зашли в контору нашего банкира, потом в лавки. Кто покупал книги, кто заказывал себе платье, обувь, разные вещи. Книжная торговля здесь довольно значительная: лавок много, главная из них, Робертсона, помещается на большой улице. Здесь есть своя независимая литература. Я видел много периодических изданий, альманахов, стихи и прозу, карты и гравюры и купил некоторые изданные здесь сочинения, собственно о Капской колонии. В книжных лавках продаются и все письменные принадлежности. Устройство лавок, искусство раскладывать товар — все напоминает Англию. И здесь, как там, вы не обязаны купленный товар брать с собою: вам принесут его на дом. Другие магазины еще более напоминают Англию, только с легким провинциальным [131] оттенком. Все попроще, нет зеркальных, двухсаженных стекол, газу и роскошной мебели. Между тем здесь есть много своих фабрик и заводов: шляпных, стеклянных, бумажных и т. п., которые вполне удовлетворяют потребностям края. Глядя на это множество всякого рода лавок, я спрашивал себя: где покупатели? жителей в Капштате от 25 до 30, а в колонии каких нибудь 200 тысяч.

К полудню солнце начинало сильно печь. Окна закрылись наглухо посредством жалюзи, движение приутихло т. е. беготня собственно. Но езда не прекращалась. Экипажи мчались изо всей мочи по улицам, быки медленно тащили тяжелые фуры, с хлебом и другою кладью, а иногда и с людьми. В такой фуре я видал человек по пятнадцати. Посреди улиц, как в Лондоне, гуськом стояли наемные экипажи: кареты, четырехместные, коляски, кабриолеты, в одну лошадь и парой. Экипажи все как будто сейчас из мастерской: ни одного нет даже старого фасона, все выкрашены и содержатся чрезвычайно чисто. Черные кучера ловят глазами ваш взгляд, но не говорят ни слова.

Мы где-то на перекрестке разошлись: кто пошел в магазин редкостей, кто в ванны, или даже в бани, помещающиеся в одном доме на торговой площади, кто куда. Я отправился опять в темную аллею и ботанический сад, который мне очень понравился, между прочим и потому, что в городе собственно негде было гулять. Я с новым удовольствием обошел его весь, останавливался перед разными деревьями, дивился рогатым, неуклюжим кактусам, нюхал цветы и опять с любопытством смотрел на Столовую гору. Меня поразило пение множества птиц, которого вчера я не слыхал, вероятно потому, что было поздно. Теперь напротив, утром, раздавалось столько веселых и [132] незнакомых для северного уха голосов. Я искал глазами певиц, но они не очень дичились: из одного куста в другой беспрестанно перелетали стаи колибри, резвых и блестящих. Они шалили и кокетничали, вертясь на ветках довольно низких кустов и сверкая переливами всех возможных цветов. Только я подходил шагов на пять, как они дождем проносились под носом у меня и падали в ближайший, шелковичный, или другой куст.

В отели в час зазвонили завтракать. Опять разыгрался один из существенных актов дня и жизни. После десерта все двинулись к буфету, где в черном платье, с черной сеточкой на голове, сидела Каролина и с улыбкой смотрела на то, как смотрели на нее. Я попробовал было подойти к окну, но места были ангажированы, и я пошел писать к вам письма, а часа в три отнес их сам на почту.

Я ходил на пристань всегда кипящую народом и суетой. Здесь идут, по длинной, далеко уходящей в море насыпи, рельсы, по которым возят тяжести до лодок. Тут толпится всегда множество матрос разных наций, шкиперов и просто городских зевак.

Есть на что и позевать: впереди необъятный залив, со множеством судов, взад и вперед снуют лодки. Вдали песчаная отмель, а за ней Тигровые горы, оглянитесь назад, за вами три исполинские массы гор и веселый живой город. Тут же на плотине застал я множество всякого цветного народа, особенно мальчишек, ловивших удочками рыбу. Ее так много, что не проходит минуты, чтоб кто-нибудь не вытащил. По дороге назад зашел я в кондитерскую, на окнах которой написано: «продажа льду», спросил мороженого, но мне сказали, что все вышло.

В одном магазине встретил женщину лет 20, [133] смугложелтую, с темными как деготь глазами, с сросшимися бровями и с усиками. Черты лица — европейские, а цвет африканский. Я спросил ее по английски, кто она, какого племени. — Африканка, отвечала она. — А кто ж ваш отец? Она смутилась. — Француз, тихо сказала она. — А мать? — Черная, отвечала она еще тише, потупляя глаза. Так вы верно говорите по-Французски? спросил я ее по-французски же. Но она посмотрела на меня пристально и молчала.

Я купил себе шляпу с вуалью. С вуалью? да, с вуалью. Еще в Саймонстоуне я видел, как на дворе одной дачи садился в карету высокий красивый мужчина, в усах, в белой жакетке, в серой шляпе, с страусовыми перьями и синей вуалью. Его провожала хорошенькая женщина, сзади ее стояла Нигритянка; кучером был Готтентот. Они простились довольно нежно. Просто сцена из Ромео и Джулии. Молодой человек, выехав со двора, обернулся еще раз к крыльцу, кивнул молодой женщине, тут попались ему на глаза мы, он бегло взглянул в лорнетку на нас, отвернулся и закрыл лицо вуалью. Мы посмеялись тогда над этим театральным костюмом, а через несколько дней сами купили себе шляпы с вуалью, не зная, зачем вуаль, но здесь все носят ее. Купец и не спросил, хотим ли мы вуаль, или нет, а просто навязал ее на шляпу и сказал, что все это стоит шесть шиллингов.

В некоторых улицах видел я множество конюшен для верховых лошадей. В городе и за городом беспрестанно встречаешь всадников, иногда целые кавалькады. Лошади все почти средней величины, но красивы. Требование на них так велико, что в Воскресенье, если не позаботишься накануне, не достанешь ни одной. В этот день все из города [134] разъезжаются по дачам. Между прочим в одном месте я встретил надпись: «контора омнибусов»: спрашиваю, куда они ходят, и мне называют ближайшие места, миль за 40 и за 50 от Капштата. А давно ли туда ездили на волах, в сопровождении толпы Готтентотов, на охоту за львами и тиграми? Теперь за львами надо отправляться миль за 400: города, дороги, отели, омнибусы, шум и суета оттеснили их далеко. Но тигры и шакалы водятся до сих пор везде, рыскают и на окрестных к Капштату горах. Пора однако обедать, солнце село: шесть часов. В отели нас ожидал какой-то высокий, стройный джентельмен, очень благообразной наружности, с самыми приличными бакенбардами, украшенными легкой проседью, в голубой куртке, с черным крепом на шляпе, с постоянной улыбкой скромного сознания своих достоинств и с предлинным кнутом в руках. «Вандик», рекомендовался он. У меня промелькнул целый поток соображений. «Вандик — конечно потомок знаменитого живописца: дед или прадед этого стоящего перед нами Вандика оставил Голландию, переселился в колонию, и вот теперь это сын его. Он конечно пришел познакомиться с Русскими, редкими гостями здесь, как и тот майор, адъютант губернатора, которого привел сегодня утром доктор Ведерхед...» «Проводник ваш по колонии, сказал Вандик: меня нанял ваш банкир, с двумя экипажами и с 8 лошадьми. Когда угодно ехать?» Мои соображения рассеялись. «Завтра пораньше» сказали мы ему.

Доктор Ведерхед за обедом опять был очень любезен. Тут пришли некоторые дамы, в том числе и его жена. Не хороша, Бог с ней: лет 30, figure chifonnee. Про такие лица прибавляют обыкновенно: но очень мила; про эту нельзя сказать этого. Как [135] кокетливо и легко ни одевалась она, но впалые и тусклые глаза, бледные губы, могли внушить только разве сострадание к ее болезненному состоянию. Из их нумера часто раздавались звуки музыки, иногда пение женского голоса. Играли на фортепиано прекрасно: говорят, это он.

Доктор этот с первого раза заставил подозревать, что он не Англичанин, хотя и служил хирургом в полку Ост-Индской армии. Он был чрезвычайно воздержен в пище, вина не пил вовсе и не мог нахвалиться нами, что мы почти тоже ничего не пили. «Я все с большим и большим удовольствием смотрю на вас», сказал он, кладя ноги на стол, заваленный журналами, когда мы перешли после обеда в гостиную и дамы удалились. Чем мы заслужили это лестное внимание? — «Скромность, знание приличий...» и пошел. «Покорно благодарим, а разве вы ожидали чего-нибудь...» «Нет: я сужу по нашим офицерам, продолжал он: на днях пришел английский корабль, человек двадцать офицеров съехало сюда и через час поставили вверх дном всю отель. Прежде всего они напились до того, что многие остались на своих местах, а другие и этого не могли, упала на пол. И каждый день так. Ведь вы тоже пробыли долго в Море, хотите развлечься, однако ж никто из вас не выпил даже — бутылки вина: это просто удивительно». Такой отзыв нас удивил немного: никто не станет так говорить о своих соотечественниках, да еще с иностранцами. «Неужели в Индии Англичане пьют также много, как у себя, и вообще едят мясо, пряности?» спросили мы. — О, да, ужасно: вот вы видите как теперь жарко: представьте, что в Индии — такая зима, про лето нечего и говорить. А наши в этот жар с раннего утра отправятся на охоту: чем, выдумаете, они подкрепят себя перед отъездом? чаем и водкой! приехав на [136] место, рыщут по этому жару целый день, потом являются на сборное место к обеду и каждый выпивает по нескольку бутылок портера или элю и после этого приедут домой как ни в чем не бывало; выкупаются только и опять готовы есть. И ничего им не делается, - отчасти с досадой прибавил он, — ровно ничего, только краснеют да толстеют, а я вот совсем не пью вина, ем мало, а должен был удалиться на полгода сюда, чтоб полечиться.

«Но это даром не проходит им, сказал он помолчав: они крепки до времени, а в известные лета организм вдруг разрушается и вы увидите в Англии многих Индийских героев, которые сидят по углам, не сходя с кресел, или таскаются с одних минеральных вод на другие». — «Долго ли вы пробудете здесь?» спросили мы доктора. — «Я взял отпуск на год, отвечал он: мне осталось всего до пенсии года три. Надо прослужить 17 лет. Не знаю, зачтут ли мне этот год. Теперь составляются новые правила о службе в Индии, мы не знаем, что еще будет». Мы спросили, зачем он избрал М. Д. Н., а не другое место. — «Ближайшее, отвечал он, и притом переезд дешевле, нежели куда-нибудь. Я хотел ехать в Австралию, в Сидней, но туда стало много ездить эмигрантов и места на порядочных судах очень дороги. А нас двое, я и жена, жалованья я получаю всего от 800 до 1 000 ф. стерл.» (от 5 до 6 000 р.). - Куда же отправитесь, выслужив пенсию? — И сам не знаю: может быть во Францию... — А вы знаете по-Французски? — О, да... — В самом деле? — И мы живо заговорили с ним, а до тех пор, правду сказать, кроме А., который отлично говорит по-английски, у нас рты были точно зашиты. Доктор говорил по-Французски прекрасно, как не говорит ни один Англичанин, [137] хоть он живи сто лет во Франции. — Да он жид, господа! сказал вдруг один из наших товарищей. — Жид, какая догадка! Мы пристальнее всмотрелись в него: лицо бледное, волосы русые, профиль, профиль — точно еврейский! Сомненья нет. Не смотря однако ж на эту догадку у нас еще были скептики, оспаривавшие это мнение. — Да нет, все в нем не английское: не смотрит он вытараща глаза, не сжата у него, как у Англичан, и самая мысль, суждение, в какие то тиски, не цедит он ее неуклюже, сквозь зубы, по слову. У этого мысль льется так логически, игриво и свободно, видно, что ум не задавлен предрассудками, не рядится взгляд его в английский покрой, как в накрахмаленный галстух, а... ну словом все, как только может быть у космополита т. е. у жида. Выдал ли бы Англичанин своих пьяниц?... Мнение, не смотря на большинство, оставалось все еще без доказательств и доктор мог надеяться прослыть за Англичанина, или Француза, если б сам не нанес себе решительного удара. — Не прошло получаса после этого разговора, говорили о другом. Доктор расспрашивал о службе нашей, о чинах, всего больше о жалованье, и вдруг, ни с того, ни с сего, быстро спросил: «А на каком положении живут у вас жиды?» Все сомнения исчезли.

Кто бы он ни был, если и жид, но он был самый любезный, образованный и обязательный человек. — «Вам скучно по вечерам, сказал он однажды: здесь есть клуб: вам предоставлен свободный вход. Вы познакомитесь с здешним мужским обществом, почитаете газету, выкурите сигару. Все лучше, нежели одним сидеть по нумерам. Да вот не хотите ли теперь? Пойдемте».

Мы пошли. Клуб, как все клубы. Ряд освещенных комнат, кучи журналов, толпа лакеев и буфет. [138] Но видно еще было рано: комнаты пусты, только в биллиардной собралось человек пятнадцать. Пятеро, без сюртуков, в одних жилетах, играли, прочие молча смотрели на игру. Между играющими обращал на себя особенное внимание пожилой, не высокого роста человек, с проседью, одетый в красную куртку, в синие панталоны, без галстуха. Заметьте этого джентельмена, сказал нам доктор и тотчас же познакомил нас с ним. Тот молча пожал нам руки, хотел что то сказать, но голоса три закричали ему: «вам, вам играть», и он продолжал игру. — Кто ж это? спросили мы доктора. Он замялся несколько. - Игрок, если хотите, сказал он. — Ну, спасибо за знакомство, подумал я. Доктор как будто угадал мою мысль: «я познакомил вас с ним потому, прибавил он, что это замечательный человек умом, образованием, приключениями и также счастьем в игре. Вам любопытно будет поговорить с ним: он знает все. У него огромный кредит здесь, в Китае, в Австралии, и его векселя уважаются как банкирские. А этот молодой человек, продолжал доктор указывая на одного джентельмена, не дурного собой, с усиками, замечателен тем, что он очень богат, а между тем служит в военной службе просто из страсти к приключениям». Мне однако ж неинтересно казалось смотреть на катанье шаров, и я, предоставив своим товарищам этих героев, сел в угол. Мне уж становилось скучно, я помышлял как бы уйти. Зову их — нейдут. «Сейчас, да погодите». Я ушел потихоньку один, но дома было тоже не весело. Там остался наш доктор, еще натуралист, да молодой З. Все они легли спать, натуралист, если и не спал, то копался с слизняками, раками, или букашками. Он чистил их, сушил и т. п. Но я придумал средство вызвать товарищей из клуба. Они [139] после обеда просили М. Вельч и Каролину пить чай en famille, вместе, как это делается у нас в России. Так, романтизм. Но те и понять не могли, зачем это, и уклонились. На этом основал я свою хитрость и отправился в клуб. Игрок говорил с Б., П. с английским доктором. Долго я ловил свободную минуту, наконец улучил и сказал самым небрежным тоном, что я был дома и что старуха Вельч спрашивала, куда все разбежались. — А ей что? спросил П. — Да не знаю, равнодушно отвечал я: вы просили, кажется Каролину, чай разливать...

— Это не я, а Б., перебил меня П. — Ну, не знаю, только Каролина сидит там за чашками и ждет. Я оставил П. и перешел к Б. — «Вы что ли просили старуху Вельч и Каролину чай пить вместе — Нет, не я, а П., сказал он: а что? — Да чай готов, и Каролина ждет!!... Я хотел обратиться к П., чтоб убедить его идти, но его уже не было. — А этот господин игрок в красной куртке вовсе не занимателен, заметил, зевая Б. Лучше гораздо идти лечь спать. Мы пошли и застали П. в комнате у хозяек: обе они зевали, старуха со всею откровенностью, Каролина силилась прикрыть зевоту улыбкою. О чае ни тот, ни другой не спросили, ни меня, ни их. Они поняли все. Мы вышли на крыльцо, которое выходит на двор, сели под виноградными листьями и напились чаю — одни одинехоньки. Добрый П. стал уверять, что он ясно видел мою хитрость, а Б. молчал и только на другой день сознался, что вчера он готов был драться со мною. Ричард! кликнул я однажды Малайца. Он вытаращил глаза, подбежал ко мне, приставил ухо свое мне к самому рту, собрал все лицо в складки и ждал, что я ему скажу. — Кто эта девица, спросил я Ричарда про Каролину: родственница ли она [140] М. Вельч, или так знакомая? Лице Ричарда вдруг разгладилось и он покатился со смеху. — Чего ты смеешься? Я спрашиваю тебя, - начал было я. Но Ричард не мог владеть собой, так и заливался продолжительным и раскатистым хохотом. Как я ни спрашивал — он не мог ответить и только хохотал.

Утром опять явился Вандик спросить, готовы ли мы ехать. Но мы были не готовы: у кого платье не поспело, тот деньги не успел разменять. Просили приехать в два часа. Вандик с неизменной улыбкой поклонился и ушел. В два часа явились перед крыльцом две кареты, каждая запряжена была четверкой, по две в ряд. И Малаец Ричард, и другой черный слуга, и белый подслеповатый Англичанин, наконец сама М. Вельч и Каролина, все вышли на крыльцо провожать нас, когда мы садились в экипажи. «Good journey, happy voyage» кричали они. Моросил дождь, когда мы выехали за город, и обогнув Столовую гору и Чертов пик, поехали по прекрасному шоссе, в виду залива, между ферм, хижин, болот, песку и многих кустов. Если б не декорация гор впереди и по бокам, то хоть спать ложись. Но нам было не до спанья: Мы радовались, что, по обязательности Адмирала, с помощию взятых им у банкиров Томсона и К° рекомендательных писем, мы увидим много нового и занимательного. Я припоминал все, что читал еще у Вальяна о мысе и у других, описание песков, зноя, сражений со львами, о фермерах, и не верилось мне, что я еду по тем самым местам, что я в 10000 милях от отечества. Я ласкал глазами каждый куст и траву, то крупную, сочную, то сухую как веник. Мы проехали мимо обсерватории, построенной на луговине, на берегу залива, верстах в четырех от города. Я думал, что Гершель здесь делал свои знаменитые наблюдения над луной и [141] двойными звездами, но нам сказали, что его обсерватория была устроена в местечке Винберг, близ Констанской горы, а эта принадлежит правительству. Дождь переставал по временам и тогда на кустах порхало множество разнообразных птиц. Я заметил одну синюю, с хвостом более четверти аршина длиной. Она называется sugarbird (сахарная птица) от того, что постоянно водится около так называемого сахарного кустарника. Дикие канарейки, поменьше немного, по грубее цветом цивилизованных, и не так ярко окрашенные в желтый цвет, как те, стаями перелетали из куста в куст; мелькали еще какие-то зеленые, коричневые птицы. Кроме их, медленными кругами носились в воздухе коршуны; близ жилых мест появлялись и вороны, гораздо ярче колоритом наших. Черный цвет был на них чернее и резко оттенялся от светлых пятен. Около домов летали Капские пегие голуби, ласточки и воробьи. В колонии считается более пород птиц, нежели во всей Европе, и именно до шестисот. Кусты местами были так часты, что составляли непроходимый лес. Но они малорослы, и за ними далеко виднелись, или необработанные песчаные равнины, или дикие горы, у подошвы которых белели фермы, с яркой густой зеленью вокруг.

КАПСКАЯ КОЛОНИЯ.

Скажите мне, положа руку на сердце, знаете ли вы хорошенько, что такое Капская колония? Не сердитесь ни за этот вопрос, ни за сомнение. Я уверен, что вы знаете историю Капа и колонии, немного этнографию ее, статистику, но все это за старое время. А знаете ли вы современную историю, нравы, все что случилось в последние 30, 40 лет? Я уверен, что не совсем, или [142] даже совсем не знаете, кроме только разве того, что колония эта принадлежит Англичанам. Я не помню, чтобы в нашей литературе являлись в последнее время какие нибудь сведения об этом крае, не знаю также ничего замечательного и на Французском языке. По английски большинство нашей публики почти не читает, между тем в Англии, а еще более здесь в Капе, описания Капа и его колонии образует почти целую особую литературу. Имена писателей едва у нас известны, между тем сочинения их — подвиги в своем роде. Подвиги потому, что у них не было предшественников, никто не облегчал их трудов ранними труженическими изысканиями. Они сами должны были читать историю края на африканских песках, на каменных скрижалях гор, где не осталось никаких следов минувшего. Каких трудов стоила им всякая этнографическая ипотеза, всякое филологическое соображение, которое надо было основывать на скудных, почти не человеческих звуках языков здешних народов! А между тем нашлись люди, которые не испугались этих неблагодарных трудов: они исходили взад и вперед колонию и не смотря на скудость источников, под этим палящим солнцем, написали целые тома. Кто ж это? Присяжные ученые, труженики, страдальцы науки, жертвы любознания? Нет, любители, которые занялись этим мимоходом, сверх своей прямой обязанности: миссионеры и военные. Одни шли с крестом в эти пустыни, другие с мечем. С ними проникало пытливое знание и перо. Сочинения Содерлендов, Барро, Смитов, Чезов и многих, многих других о Капе образуют целую литературу, исполненную бескорыстнейших и добросовестнейших розысканий, которые со временем послужат основным камнем полной истории края. [143]

Что же такое Капская колония? Если обратишься с этим вопросом к курсу географии, получишь в ответ, что пространство занимаемое колониею, граничит к северу с рекою Кейскамма, а в газетах, помнится, читал, что граница с тех пор во второй, или третий раз меняет место, и обещают, что она не раз отодвинется дальше. На карте показано, что от такого то градуса и до такого живут Негры того или другого племени, а по новейшим известиям оказывается, что это племя оттеснено в другое место. Если прибегнешь за справками к путешественникам, найдешь, у каждого ту же разноголосицу показаний и все они верны, каждое своему моменту, именно моменту, потому что здесь все изменяется не по дням, а по часам.

Здесь все в полном брожении теперь: всеодолевающая энергия человека борется почти с неодолимою природою, дух с материей; жадность приобретения с скупостью бесплодия: но осадка еще мало, еще нельзя определить, в какую физиономию сложатся эти неясные черты страны и ее народонаселения? Дело мало двинуто вперед и наблюдатель из настоящего положения, не выведет верного заключения о будущей участи колонии. Ему остается только следить, собирать факты и строить целый мир догадок. В материалах недостатка нет: настоящий момент — самый любопытный в жизни колонии. В эту минуту обработываются главные ее вопросы, обусловливающие ее существование, именно о том, что ожидает колонию т. е. останется ли она только колониею Европейцев, как оставалась под владычеством Голландцев, ничего не сделавших для черных племен, и представит в будущем незанимательный уголок европейского народонаселения, или черные как законные дети одного отца, наравне с белыми, будут получать одно и то же воспитание и разделят [144] завещанное и им наследие свободы, религии, цивилизации? За этим следует второй, также важный вопрос: принесет ли Европейцам победа над дикими и природой, то вознаграждение, которого они в праве ожидать за положенные громадные труды и капиталы, или эти труды останутся только бескорыстным подвигом, подъятым на пользу человечества? На эти вопросы пока нет ответа: так мало еще Европейцы сделали успеха в цивилизации страны, или лучше сказать, так мало страна покоряется соединенным усилиям ума, воли и оружия. Всюду, куда ни являлись белые с трудом и волею, подвиг вел за собой почти немедленное вознаграждение: едва успевали они миролюбиво, или силой оружия завязывать сношения с жителями, как начиналась торговля, размен произведений, и победители, в самом начале завоевания, могли удовлетворить по крайней мере своей страсти к приобретению. Даже в восточной Индии, где просвещение до сих пор встречает почти неодолимое сопротивление в духе каст, каждый, занятый пришельцами, вершок земли немедленно приносил им соразмерную выгоду богатыми дарами почвы. В южной Африке нет и этого. Почва ее неблагодарна, произведения до сих пор так скудны, что едва покрывают издержки хлопот. Виноделие, процветающее на морских берегах, дает только средства к безбедному существованию небольшому числу фермеров и скудное пропитание нескольким тысячам черных. Прочие промыслы, как на пример рыбная и звериная ловля, незначительны и не в состоянии прокормить самых промышленников; для торговли эти промыслы едва доставляют несколько неважных предметов, как-то шкур, рогов, клыков, которые не составляют общих, отдельных статей торга. Самые важные промыслы — скотоводство и земледелие: но они далеко еще не достигли [145] того состояния, в котором можно бы было ожидать от них полного вознаграждения за труд.

А между тем каких усилий стоит каждый сделанный шаг вперед! Черные племена до сих пор не поддаются ни силе проповеди, ни удобствам европейской жизни, ни очевидной пользе ремесл, наконец ни искушениям золота, словом не признают выгод и необходимости порядка и благоустроенности.

Местность страны — неограниченные пустые пространства, дает им средства противиться силе оружия; каждый шаг выжженной солнцем почвы омывается кровью; каждая гора, куст, представляют естественную преграду белым и служат защитой и убежищем черным. Наконец Европеец старается склонить черного к добру мирными средствами: он протягивает ему руку, дарит плуг, топор, гвоздь, все, что полезно тому; черный, истратив жизненные припасы и военные снаряды, пожимает протянутую руку, приносит, за плуг и топор, слоновых клыков, звериных шкур, и ждет случая угнать скот, перерезать врагов своих, а после этой трагической развязки, удаляется в глубину страны до новой комедии т. е. до заключения мира.

Долго ли так будет? скоро ли Европейцы проложат незаметаемый путь в отдаленные убежища дикарей и скоро ли последние сбросят с себя это постыдное название? Решением этого вопроса решится и предыдущий т. е. о том, будут ли вознаграждены усилия Европейца, удастся ли, с помощью уже недиких братьев, извлечь из скупой почвы, посредством искуства, все, что может только она дать человеку за труд? Усовершенствует ли он всеми средствами, какими обладает цивилизация, продукты и промыслы? возведет ли последние в степень систематического занятия туземцев, [146] откроет ли, или привьет новые отрасли, до сих пор чуждые стороне?

Теперь на мысе Доброй Надежды, по берегам, Европейцы пустили глубоко корни, но кто хочет видеть страну и жителей в первобытной форме, тот должен проникнуть далеко внутрь края т. е. почти выехать из колонии, а это не шутка: граница отодвинулась далеко на север и продолжает отодвигаться все далее и далее.

Природных черных жителей нет в колонии, как граждан своей страны. Они тут слуги, рабочие, кучера, словом наемники колонистов, и то недавно наемники, а прежде рабы. Сильные и наиболее дикие племена, теснимые цивилизациею и войною, углубились далеко внутрь; другие, послабее и посмирнее, теснимые первыми изнутри, и Европейцами от берегов, поддались не цивилизации, а силе обстоятельств и оружия, и идут в услужение к Европейцам, разделяя их образ жизни, пищу, обычаи и даже религию, не смотря на то, что в 1834 г. они освобождены от рабства и, кажется, могли бы выбрать сами себе место жительства и промысл. По видимому им и в голову не приходит о возможности пользоваться предоставленными им правами свободного состояния и сравняться некогда с своими завоевателями. Путешественник почти совсем не видит деревень и хижин диких, да и немного встретит их самих. Все занято пришельцами т. е. Европейцами и Малайцами, но не теми Малайцами, которые заселяют индийский архипелаг: африканские малайцы распространились будто бы, по словам новейших изыскателей, из Аравии, или из Египта, до мыса Д. Н. Этот важный этнографический вопрос еще не решен. Судя по чертам их лиц, имеющих много общего с лицами обитателей ближайшего к нам востока, не задумаешься ни минуты причислить их к северо-восточным [147] племенам Африки. Недавно только отведена для усмиренных Каффров целая область, под именем Британской Каффрарии, о чем сказано будет ниже, и предоставлено им право селиться и жить там, но под влиянием т. е. под надзором английского колониального правительства. Область эта окружена со всех сторон британскими владениями: как и долго ли уживутся беспокойные племена под ферулой европейской цивилизации и оружия, сблизятся ли с своими победителями и просветителями — эти вопросы могут быть разрешены только временем.

Нужно ли говорит, кто хозяева в колонии? конечно Европейцы, и из Европейцев конечно Англичане. Голландцам принадлежит второстепенная роль, и то потому только, что они многочисленны и давно обжились в колонии. Должно ли жалеть об утраченном владычестве Голландцев и пенять на властолюбие, или вернее корыстолюбие Англичан, воспользовавшихся единственно правом сильного, чтоб завладеть этим местом, которое им нужно было, как переходный пункт на пути в Ост-Индию? Если проследить историю колонии со времени занятия ее Европейцами в течении двухвекового голландского владычества и сравнить с состоянием, в которое она поставлена Англичанами с 1809 года, то не только оправдаешь насильственное занятие колонии Англичанами, но и порадуешься, что это случилось так, а не иначе.

Здесь предлагается несколько исторических, статистических и других сведений о Капской колонии, извлеченных, частию из Официальных колониальных источников, частию из прекрасной немецкой статьи: das Cap der guten Hoffnung, помещенной в 4-м томе Gegenwart, энциклопедического описания новейшей истории. Эта статья составляет систематическое и [148] подробное описание колонии в историческом, естественном и других отношениях.

Мыс Доброй Надежды открыт был в блистательную эпоху мореплавания, 1493 году, Португальцем Диазом (Diaz), который назвал его Мысом Бурь.

Но Португальский Король Иоанн II, радуясь открытию нового, ближайшего пути в Индию, дал Мысу Бурь нынешнее его название. После того посещали мыс, в 1497 году, Васко де-Гама, а еще позже Бразильский Вице-Король Франциско де Альмейда, последний с целию войти в торговые сношения с жителями. Но люди его экипажа поссорились с черными, которые умертвили самого Вице-Короля и около 70 человек Португальцев.

Голландцы, на пути в Индию и оттуда, начали заходить на мыс и выменивали у жителей провизию. Потом уже Голландская Ост-Индская Компания, по предложению врача фан Рибека, заняла Столовую бухту.

В 1652 году Голландцы заложили там крепость и таким образом возник Капштат. Они быстро распространились внутрь края, произвольно занимая впусте лежащие земли и оттесняя жителей от берегов. Со стороны диких сначала они не встречали сопротивления. Последние, за разные европейские изделия, но всего более за табак, водку, железные орудия и т. предметы, охотно уступали им не только земли, но и то, что составляло их главный промысл и богатство, скот.

Голландские фермеры до сих пор владеют большими пространствами земель: это произошло от произвольной системы раздачи земель поселенцам. Всякий из них брал столько земли во владение, сколько мог окинуть взглядом. От этого многие фермы и теперь отстоят на сутки езды одна от другой. Фермеры, удалясь от центра управления колонии, почувствовали себя [149] как бы независимыми владельцами и не замедлили подчинить своей власти туземцев, и именно Готтентотов. Распространяясь далее к востоку, Голландцы встретились с Каффрами, известными под общим, собирательным именем Амакоза. Последние вели кочевую жизнь и, в эпоху основания колонии, прикочевали с севера к востоку, к реке Кей, под предводительством знаменитого вождя Тогу (Toguh), от которого многие последующие вожди, и между прочим известнейшие из них, Гаика и Гинца, ведут свой род.

Каффры или Амакоза продолжали распространяться к западу, перешли большую «Рыбную реку» (Fishriver) и заняли нынешнюю провинцию Альбани, до «Воскресной реки».

Голландцы продолжали распространяться внутрь, не встречая препятствий, потому что Каффры, кочуя по пустым пространствам, не успели еще сосредоточиться в одном месте. Им даже нравилось соседство Голландцев, у которых они могли воровать скот, по наклонности своей к грабежу и к скотоводству, как промыслу, свойственному всем кочующим народам.

Гористая и лесистая местность «Рыбной реки» и нынешней провинции «Альбани» способствовала грабежу и манила их селиться в этих местах. Здесь возникли первые неприязненные стычки с дикими, вовлекшие потом белых и черных в нескончаемую доселе вражду. Всякий, кто читал прежние известия о голландской колонии, конечно помнит, что они были наполнены бесчисленными эпизодами о схватках поселенцев с двумя неприятелями, Каффрами и дикими зверями, которые нападали с одной целью — похищать скот.

Нельзя не отдать справедливости неутомимому терпению Голландцев, этому качеству, отличающему все [150] народы германского происхождения, качеству с которым они старались, при своих малых средствах, водворять хлебопашество и другие отрасли земледелия в этой стране; как настойчиво преодолевали все препятствия, сопряженные с таким трудом на новой, нетронутой почве. Они целиком перенесли сюда все свое голландское хозяйство, и противопоставив палящему солнцу, пескам, горам, разбоям и грабежам Каффров, почти одну свою фламандскую флегму, достигли тех результатов, к каким только могло их привести, за недостатком положительной и живой энергии, это отрицательное и мертвое качество т. е. хладнокровие. Они, посредством его, как другие, посредством военных или административных мер, достигли чего хотели т. е. заняли земли, взяли в невольничество, сколько им нужно было, черных, привили земледелие, добились умеренного сбыта продуктов и зажили, как живут в Голландии, тою жизнию, которою жили столетия тому назад, не задерживая и не подвигая успеха вперед. Они до сих пор еще пашут тем же тяжелым, огромным плутом, каким пахали за 200 лет, впрягая в него до 12 быков; до сих пор у них та же неуклюжая борона. Плодопеременное хозяйство им неизвестно. Английские земледельческие орудия кажутся им через чур легкими и ломкими. Скотоводство распространилось довольно далеко во внутренность края и фермеры, занимающиеся им, зажиточны, но образ жизни их довольно груб и грязен. Недостаток в воде, ощущаемый внутри края, заставляет их иногда кочевать с места на место. Лучшие и богатейшие из Голландцев винопроизводители. Виноделие введено в колонию французскими эмигрантами, удалившимися сюда по случаю отмены Нантского эдикта. В колонии, и именно в западной части, на приморских берегах [151] производится большое количество вина почти от всех сортов французских лоз, от которых удержались даже и названия. Вино, кроме потребления в колонии, вывозится в значительном количестве в Европу, особенно в Англию, где оно служить к подделке хереса и портвейна, которых Испания и Португалия не производят в достаточном количестве для снабжения одной Англии.

Эмигранты, вместе с искусством виноделия, занесли на Мыс свои нравы, обычаи, вкус и некоторую степень роскоши, что все привилось и к фермерам. Близость к Капштату поддержала в западных фермерах до сих пор эту утонченность нравов, о которой не имеют понятия восточные, скотопромышленные фермеры.

Но влияние эмигрантов тем и кончилось. Сами они исчезли в голландском народонаселении, оставив по себе потомкам своим только французские имена.

Между фермерами, чиновниками и другими лицами колонии, слышатся фамилии Руже, Лесюер и т. п.; всматриваешься в них, ожидая встретить что-нибудь напоминающее Французов и видишь чистейшего Голландца. Есть еще и доселе в западной стороне целое местечко, населенное потомками этих эмигрантов и известное под названием French Hoek или Hook.

Голландцы многочисленны, сказано выше: действительно так, хотя они уступили первенствующую роль Англичанам, т. е. почти всю внешнюю торговлю, навигацию, самый Капштат, но большая часть местечек заселены ими и фермы почти все принадлежат им, за исключением только тех, которые находятся в некоторых восточных провинциях, Альбани, Каледон, присоединенных к колонии в позднейшие времена и [152] заселенных английскими, шотландскими и другими выходцами.

Говоря о Голландцах, остается упомянуть об отдельной, независимой колонии голландских, так называемых, буров (boer крестьянин) т. е. тех же фермеров, которую они основали в 1835 году, выселившись огромной толпой за черту границы. Вот как это случилось. Прежде однако же следует напомнить вам, что в 1795 году колония была занята силою оружия Англичанами, которые воспользовались случаем завладеть этим важным для них местом остановки на пути в Индию. По Амиенскому миру, в 1802 г., колония возвращена была Голландии, но в 1806 г. снова взята Англиею, за которою и утверждена окончательно Венским трактатом 1815 г.

Голландцы терпеливо покорились этому трактату потому только, что им оставили их законы и администрацию. Но в 1827 г. обнародован был свод законов в английском духе и произошли многие важные перемены в управлении. Это раздражило колонистов. Некоторые из них тогда же начали мало по малу выселяться из колонии далее от берегов. Потом, по заключении в 1835 г. мира с Каффрами, английское правительство не позаботилось оградить собственность голландских колонистов от нападения и грабежа Каффров, имея все средства к тому, и наконец внезапным освобождением невольников нанесло жестокий удар благосостоянию Голландцев. Правительство вознаграждало их за невольников по вест-индским ценам, тогда как в Капской колонии невольники стоили вдвое. Деньги за них высылались из Англии с разными вычетами в Капштате, куда приходилось многим фермерам ездить нарочно за несколько сот миль. Все это окончательно восстановило Голландцев, которых [153] целое народонаселение двинулось массой к северу и перешедши реку «Вааль», заняло пустые, но прекрасные, едва ли не лучшие во всей южной Африке пространства. Движение это было так единодушно, что многие даже из соседних к Капштату Голландцев бросили свои фермы, не дождавшись продажи их с аукциона и удалились с своими соотечественниками. Они заняли пространства в 350 миль к северу от реки Вааль, захватив около полутора градуса южного тропика, крайний предел, до которого достигала колонизация Европейцев в Африке.

Они хотели иметь свои законы, управление, и надеялись, что сумеют, без помощи Англичан, защититься против врагов. И не обманулись. Страна их, по отзывам самих Англичан, находится в цветущем положении. Буры разделили ее на округи, построили города, церкви и ведут деятельную, патриархальную жизнь, не уступая, по свидетельству многих английских путешественников, ни в цивилизации, ни в образе жизни, жителям Капштата. Они управляются народным советом (Volksraad), имеют училища и. т. п. Страна чрезвычайно плодородна, способна к земледелию, виноделию, скотоводству и производит множество плодов. Ей предстоит блистательная торговая будущность, по соседству ее с английским портом «Наталь» и занятым Англичанами пространством, известным под названием «Orange river sovereignty».

Английское правительство умело оценить независимость и уважить права этого тихого и счастливого уголка и заключило с ним в Январе 1852 г. договор, в котором, с утверждением за бурами этих прав и независимости, предложены условия взаимных отношений их с Англичанами и также образа поведения относительно цветных племен, обеспечения торговли, выдачи [154] преступников и. т. п., как заключаются обыкновенно договоры между соседями.

Водворяя в колонии свои законы и администрацию, Англичане рассчитывали конечно на быстрый и несомненный успех, какого достигли у себя дома. Пролагая путь внутрь края оружием, а еще более торговлею, они скоро отодвинули границу, которая до них оканчивалась «Рыбною рекою», далее. Английские губернаторы, сменившие голландских, окруженные большим блеском и более богатыми средствами, обнаружили и более влияния на дикие племена, вступили в деятельные сношения с Каффрами и, то переговорами, то оружием, вытеснили их из пределов колонии. По окончании неприязненных действий с дикими в 1819 г., Англичане присоединили к колонии значительную часть земли, которая составляет теперь одну из лучших ее провинций, под именем «Альбани».

Из Англии и Шотландии между тем прибывали выходцы и в бухте «Альгоа» (Algoabay), завели деятельную торговлю с Каффрами, в следствие которой на реке «Кейскамма» учредилась ярмарка.

Каффры приносили слоновую кость, страусовые перья, звериные кожи, и в замен, кроме необходимых полевых орудий, разных ремесленных инструментов, одежд и т. п. получали, к сожалению, оружие, порох и крепкие напитки. Новые пришельцы приобрели значительные земли и посвятили себя особой отрасли промышленности, овцеводству. Они облагородили грубую туземную овцу: успех превзошел ожидания и явилась новая, до тех пор неизвестная статья торговли, шерсть. Еще до сих пор не определено, до какой степени может распространиться шерстяная промышленность, потому что нельзя еще, по неверному состоянию края, решить, как далеко может быть она [155] распространена внутри колонии, но, по качествам своим, эта шерсть стоит наравне с австралийскою, а последняя высоко ценится на лондонском рынке и предпочитается ост-индской. Вскоре возник в этом углу колонии город Трем (Grahamstown) и порт Елизабет, через который преимущественно производится торговля шерстью. У Англичан сначала не было положительной войны с Каффрами, но между тем происходили беспрестанные стычки. Может быть Англичане успели бы в самом начале прекратить их, если бы они, в переговорах, имели дело со всеми, или по крайней мере со многими главнейшими племенами, но они сделали ошибку, обратясь в сношениях своих, к предводителям одного главного племени, Гаики. Это возбуждало зависть в мелких племенах, которые соединялись между собою и действовали совокупными силами против Англичан и вместе против союзного с ними племени Гаики.

Во всяком случае, с появлением Англичан, деятельность загорелась во всех частях колонии, торговая, военная, административная. Вскоре основали на «Кошачьей реке» (Katriver) поселение из Готтентотов, в самой Каффрарии поселились миссионеры. Последние однако ж действовали не совсем добросовестно. Они возбуждали и Каффров, и Готтентотов, к восстанию, имея в виду образовать из них один народ и обеспечить над ним свое господство. Колониальное правительство принуждено было между тем вытеснить некоторые наиболее враждебные племена, сильно тревожившие колонию своими мелкими набегами и грабежом, из занятых ими мест. Все это повело к первой, вспыхнувшей в 1834 году серьезной войне с Каффрами.

Сверх провинции «Альбани», Англичане приобрели для колонии два новых округа и назвали их «Альберт» [156] и «Виктория» и еще большое и богатое пространство земли между старой колониальной границей и «Оранжевой рекой», так что нынешняя граница колонии простирается от устья реки «Кейскаммы» по прямой линии к северу до 30° 30' ю. ш. по Оранжевой реке и идучи по этой последней, доходит до Атлантического океана.

Вся колония разделена на 20 округов, имеющих свои мелкие подразделения. Каждый округ вверен чиновнику, заведывающему судебною и финансовою частями. Для любопытных сообщаются здесь названия всех этих провинций или округов, заимствованные из капских официальных источников. Кап, Мельмсбери (Malmsbury), Стелленбош, Паарль, Устер (Worcester), Свеллендам, Каледон, Кленвильям, Джордж и Бофорт составляют западную часть, а Альбани, порт Бофорт, Грааф-Рейнет, Сомерсет, Кольсберг, Кредок, Уитенхаг (Uitenhage), порт Елизабет, Альберт и наконец Виктория — восточную.

С распространением владений колонии, Англичане постепенно ввели всю систему английского управления. Высшая власть вверена губернатору, но как губернатор или генерал-губернатор в военное время имеет пребывание на границах колонии, то гражданская часть вверена его помощнику, или наместнику (lieutenant). Законодательная часть принадлежит так называемому законодательному совету (Legislative Council), состоящему из 5 официальных и 8 приватных членов. Официальные состоят из самого губернатора, потом второго начальствующего по армии, секретаря колонии, интенданта и казначея. Другие пять выбираются губернатором из лиц колонии. Проект закона вносится дважды в совет: после первого прочтения, он печатается в Капштатских ведомостях, после второго принимается, или отвергается. В первом случае он [157] представляется на утверждение Лондонского министерства. Исполнительною властию заведывает исполнительный советь (Executive Council). Это род тайного совета губернатора, который впрочем сам не только не подчинен ни тому, ни другому советам, но он может даже пустить предложенный им закон в ход, хотя бы законодательный совет и не одобрил его, и применять до утверждения английского колониального министра.

Наконец Англичане ввели также свою систему податей и налогов. Может быть некоторые из последних покажутся преждевременными для молодого, только что формирующегося гражданского общества, но они по большой части оправдываются значительностию издержек, которых требовало и требует содержание и управление колонии, и особенно частые и трудные войны с Каффрами. Впрочем в 1837 году некоторые налоги были отменены, например налог с дохода, с слуг, также с некоторых продуктов. Многие ошибочно думают, что вообще колонии и в том числе Капская, доходами своими обогащают британскую казну. Напротив последняя должна была тратить собственные значительные суммы на колонию. Единственная привиллегия Англичан состоит в том, что они установили по 12% таможенной пошлины с иностранных привозных товаров и по 5% с английских. Но как весь привоз товаров в колонию простирается на сумму около 1 1/2 миллиона ф. ст., и именно в 1851 году через Капштат, Саймонстоун, порты — Елизабет и Восточный Лондон привезено товаров на 1 277 045 фунт. ст., в 1852 г. на 1 675 686 ф. с., а вывезено через те же места — в 1851 на 637 282, в 1852 на 651,483 фунт. стерл. и таможенный годовой доход составлял в 1849 г. 84 256, в 1850 — 102 173 и в 1851 г. 111 260 фунт. стерл., то [158] нельзя и из этого заключить, чтобы Англичане чересчур эгоистически заботились о своих выгодах, особенно если принять в соображение, что большая половина товаров привозится не на английских, а на иностранных судах.

Напротив, судя по расходам, каких требуют разные учреждения, работы, и особенно войны с Каффрами, надо еще удивляться умеренности налогов. Лучшим доказательством этой умеренности служит то, что колония выдерживает их без всякого отягощения.

Доход колонии незначителен: он не всегда покрывает ее расходы. В 1851 году дохода было 220 884 фунт. стерл., а расход составлял 223 115 ф. с. Пошлина, как в Англии, наложена почти на все. Каждый мужчина и женщина, не моложе 16 лет, кроме коронных чиновников и их слуг, платят по 6 шиллингов в год подати. Таксой обложены также дома, экипажи, лошади, хлеб, вода, рынки, аукционы, вина. Все публичные акты подлежат гербовой пошлине. Даже и тот, кто пожелал бы оставить колонию, платить за это право подать. Значительный доход получается от продажи казенных земель, особенно в некоторых новых округах, например Виктории и других. Казенные земли приобретаются частными лицами, с платою по 2 шиллинга за акр, считая в моргене два акра. Если принять в соображение, что из этих доходов платится содержание чиновников, проводятся исполинские дороги чрез каменистые горы, устроиваются порты, мосты, публичные здания, церкви, училища и т. п., то окажется, что взимание податей равняется только крайней необходимости. Все пространство, занимаемое колониею, составляет 118 356 кв. миль (area in square miles), а народонаселение простирается до 142 тысяч душ мужеского [159] пола, а всего с женщинами 285 279 душ. Черных несколькими тысячами более против белых.

Таким образом со времени владычества Англичан приобретено 3 новых провинции, открыто на восточном берегу три порта: Елизабет, Наталь и Восточный Лондон, построено много фортов, служащих защитой и убежищем от набегов Каффров. Далее, по всем направлениям колонии, проложены и пролагаются вновь шоссе, между портами учреждено пароходство; возникло много новых городов, которых имена приобретают в торговом мире более и более известности. Капштатский рынок каждую субботу наводняется привозимыми изнутри, то сухим путем на быках, то из порта Елизабет и Восточного Лондона, на судах, товарами для вывоза в разные места. Вывозимые произведения суть: зерновой хлеб и мука; говядина и свинина; рыба; масло, свечи, кожи (лошадиные и бычачьи), шкуры (козьи, овечьи, морских животных); водка, вина; шерсть; воск; сухие плоды; лошади, мулы, рога; слоновая кость; китовый ус; страусовые перья; алоэ; винный камень и другие. Привозимые товары суть: кофе, сахар, порох, рис, перец, крепкие напитки, чай, табак, дерево, вина; также рыба, мясо, крупичатая мука, масло. Все эти привозные товары обложены различною таможенною пошлиною. До 600 кораблей увозят и привозят все эти товары. Англичане, по примеру других своих колоний, освободили черных от рабства, не смотря на то, что это повело за собой вражду голландских фермеров и что земледелие много пострадало тогда и страдает еще до сих пор от уменьшения рук. До 30 т. черных невольников обработывали землю, но сделать их добровольными земледельцами не удалось. Они работают только для удовлетворения крайних своих потребностей, и за тем уже ничего не делают. [160]

Успеху Англичан, или лучше сказать успеху цивилизации, противуборствуют до сих пор, кроме самой природы, два враждебные обстоятельства, первое: скрытая, застарелая ненависть Голландцев к Англичанам, как к победителям, к их учреждениям, успехам, торговле, богатству. Ненависть эта передается от отца к сыну вместе с наследством, и хотя между двумя нациями нет открытой вражды, но нет и единодушия, стало быть и успеха в той мере, в какой бы можно было ожидать его при совокупных действиях к достижению цели. Второе обстоятельство — войны с Каффрами: с одной стороны эти войны оживляют колонию: присутствие войск и сопряженное с тем увеличение потребления разных предметов до некоторой степени усиливает движение торговли. Живущие далеко от границы фермеры радуются войне, потому что скорее и дороже сбывают свои продукты. Но с другой стороны военные действия, сосредоточивая все внимание колониального правительства на защиту границ, парализируют его действия во многих других отношениях. Множество рук и денег уходят на эти неблагодарные войны, последствия которых в настоящее время не вознаграждают трудов и усилий ничем, кроме неверных, почти бесплодных побед, доставляющих спокойствие краю только на некоторое время.

Каффры, или Амакоза, со времени беспокойств 1819 года, вели себя довольно смирно. Хотя и тут не обходилось без набегов и грабежей, которые вели за собой небольшие военные экспедиции в Каффрарию, но эти грабежи и военные стычки с грабителями имели такой частный характер, что вообще можно назвать весь период, от 1819 года до 1830, годов если не мирным, то покойным. Предводитель одного из главных племен, Гаика, спился и умер: власть его, по [161] обычаю Каффров, переходила к сыну главной из жен его. Но как этот сын, по имени Сандилья, был еще ребенок, то племенем управлял старший сын Гаики, Макомо. Он имел пребывание на берегах «Кошачьей реки», главного притока «Большой Рыбной реки». Хотя этот участок в 1819 году был уступлен при Гаике колонии, но Мокомо жил там беспрепятственно до 1829 г., а в этом году положено было его вытеснить, частию по причине грабежей, производимых его племенем, частию за то, что он, воюя с своими дикими соседями, переступал границы колонии. Может быть к этому присоединились и другие причины, но дело в том, что племя было вытеснено, хотя и без кровопролития, но не без сопротивления. На очистившихся местах поселены были мирные Готтентоты, обнаружившие склонность к оседлой жизни. Это обстоятельство подало Каффрам первый и главный повод к открытой вражде с Европейцами, которая усилилась еще более, когда вскоре после того Англичане расстреляли одного из значительных вождей, дядю Гаики, по имени Секо, оказавшего сопротивление при отнятии Европейцами у его племени украденного скота. Смерть этого вождя привела диких в ярость. Но они еще сдерживали ее. Макомо, с братом своим Тиали, перешел на берега «Чуми», притока реки «Кейскамма», где племя Гаики жило постоянно, с согласия пограничных начальников. Но тут опять возникли жалобы на грабеж скота. Макомо старался взбунтовать готтентотских поселенцев против Европейцев и был в 1833 году оттеснен с своим племенем за реку, в то время, когда еще хлеб был на корню и племя осталось без продовольствия. Английские миссионеры между тем с своей стороны, как сказано выше, поджигали Каффров к разрыву с Европейцами, надеясь извлечь из этого [162] свои выгоды. Война была неизбежна и вскоре вспыхнула.

Восстало четыре племени, составлявшие около 34 000 душ одних мужчин.

Европейцы никак не предполагали, чтобы Каффры, после испытанных неудач в 1819 г., отважились на открытую войну с Европейцами, поэтому со стороны их почти не было принято никаких мер к отражению нападения и толпы Каффров, в Декабре 1834 г., ворвались в границы колонии. Войск было так мало на границе, что они не могли противустать диким. Каффры умерщвляли поселенцев, миссионеров, оседлых Готтентотов, забирали скот и жгли жилища. Они опустошали всю нынешнюю провинцию Альбани, кроме самого Гремстоуна, часть Винтерберга до моря, всего пространство на 100 миль в длину и около 80 в ширину, избегая однако же открытого и общего столкновения с неприятелем. Наконец узнав, что тогдашний губернатор, сэр Бенджамен д’Урбан, прибыл с значительными силами в Гремстоун, они в Январе 1835 удалились в свои места, не забыв унести все награбленное. Полковники Смит и Соммерсет (первый был потом губернатором) с Февраля начали свои действия. Они должны были отыскивать неприятеля в ущельях и кустарниках, почти недоступных для Европейца. Некоторые племена покорились тотчас же, объявив себя подданными английского короля и обещая содействовать к прекращению беспорядков на границе, другие отступали далее. Наконец и те, и другие утомились: Европейцы — потерей людей, времени и денег, Каффры теряли свои места, их оттесняли от их деревень, которые были выжигаемы, и потому обе стороны, в Сентябре 1835, вступили в переговоры и заключили мир, в следствие которого Каффры должны были возвратить [163] весь угнанный ими скот и уступить белым значительный участок земли.

До 1846 г. колония была покойна т. е. войны не было, но это опять не значило, чтобы не было грабежей. По мере того, как Каффры забывали о войне, они делались все смелее; опять поднялись жалобы с границ. Губернатор созвал главных мирных вождей на совещание о средствах к прекращению зла. Вожди, обнаружив неудовольствие на эти грабежи, объявили однако же, что они не в состоянии отвратить беспорядков. Тогда, в Марте 1846, открылась опять война; губернаторам был только что поступивший, вместо сэр Джорджа Непира, сэр Перегрин Метленд. Каффры во множестве вторглись в колонию, по обыкновению, убивая колонистов, грабя имущество и сожигая поселения. Эта война особенно богата кровавыми и трагическими эпизодами. Каффры избегали встречи с белыми в открытом поле и одержав верх в какой нибудь стычке, быстро скрывались в хорошо известной им стране, среди неприступных ущелий и скал, или пропустив войска далее вперед, они распространяли ужасы опустошения позади, в пределах колонии. Войск было мало, поселенцев приглашали к поголовному ополчению, но без успеха. Каффры являлись в числе многих тысяч, отрезывали подвоз провизии, и войска часто доходили до совершенного истощения сил. Иногда за стакан свежей воды платили по шиллингу, за сухарь по шести пенсов, и то не всегда находили, и то, и другое. Негры племени Финго, помогавшие Англичанам, принуждены были есть свои щиты из буйволовой кожи, а Готтентоты по нескольку дней довольствовались тем, что крепко перетягивали себе живот и этим заглушали голод. Ужас был всеобщий, так что в Мае 1846 г. по всей колонии служили молебны, прося Бога о [164] помощи. Церкви были битком набиты; множество траурных платьев красноречиво свидетельствовали о том, в каком положении были дела. Метленда укоряли в недостатке твердости, искусства и в нераспорядительности. В 1847 году, вместо него был назначен сэр Генри Поттинджер, а главнокомандующим армии на границе, сэр Джордж Берклей. Давно ощущалась потребность в разъединении гражданской и военной частей и эта мера вскоре оказала благодетельные действия. Вообще в этой последней войне Англичане воспользовались опытами прежней и привели в действие несколько благоразумных распоряжений и между прочим касательно обеспечения своей безопасности и доставки продовольствия. Провиант и прочее доставлялось, до сих пор, на место военных действий, сухим путем и плата за один только провоз составляла около 170000 ф. с. в год, между тем как все припасы могли быть доставляемы морем до самого устья «Буйволовой реки» что наконец и приведено в исполнение и Берклей у самого устья расположил свою главную квартиру.

Потом запрещен был всякий торг с Каффрами, как преступление, равное государственной измене, потому что Каффры в этом торге — факт, которому с трудом верится - приобретали от Англичан же оружие и порох.

Когда некоторые вожди являлись с покорностию, от них требовали выдачи оружия и скота, но они приносили несколько ружей и приводили, вместо тысяч, десятки голов скота, и когда их прогоняли, они поневоле возвращались к оружию и с новой яростию нападали на колонию. Так точно поступил «Сандилья, которому губернатор обещал прощение, если он исполнит требуемые условия, но он не исполнил и продолжая тревожить набегами колонию, наконец удалился в [165] неприступные места. Голод принудил его однако же сдаться: он, с некоторыми советниками и вождями, был отправлен в Гремстоун и брошен в тюрьму. Другие вожди удалились, с племенами своими, в горы, но полковник Соммерсет неутомимо преследовал их и принудил к сдаче.

Между тем Губернатор Поттинджер был отозван в Мадрас и место его заступил отличившийся в войне 1834 и 1835 г. генерал-майор сэр Герри Смит, приобретший любовь и уважение во всей колонии. Он, по прибытии, созвал пленных каффрских вождей, обошелся с ними презрительно и сурово: одному из них, именно Макомо, велел стать на колени и объявил, что отныне он, Герри Смит, главный и единственный начальник Каффров. После чего, положив ногу на голову Макомо, прибавил, что так будет поступать со всеми врагами английской королевы. Вскоре он издал прокламацию, объявляя, что все пространство земли от реки «Кейскамма» до реки «Кей» он, именем королевы, присоединяет к английским владениям, под названием Британской Каффрарии. И тут же назначив подполковника Мекиннока начальником этой области, объявил условия, на основании которых каффрские вожди «Британской Каффрарии», должны вперед управлять своими племенами под влиянием английского владычества.

Когда все вожди и народ, обнаружив совершенную покорность и раскаяние, дали торжественные клятвы свято блюсти обязательства, Герри Смит заключил с ними, в Декабре 1847 г., мир; от сурового и презрительного обращения он перешел к кроткому и дружественному. Он уговаривал их сблизиться с Европейцами, слушать учение миссионеров, учиться по-английски, заниматься ремеслами, торговать честно, [166] привыкать к употреблению монеты, доказывая им, что все это, и одно только это, т. е. цивилизация, делает белых счастливыми, добрыми, богатыми и сильными.

Энергические и умные меры Смита водворили в колонии мир и оказали благодетельное влияние на самых Каффров. Они, казалось, убедились в физическом и нравственном превосходстве белых, в невозможности противиться им, смирились и отдались под их опеку. Советы, или, лучше сказать, приказания Смита исполнялись — но долго ли? вот вопрос. Была ли эта война последнею? к сожалению нет. Это была только вторая по счету; в 1851 году открылось третья — и кто знает, где остановится эта нумерация?

После этого краткого очерка двух войн, нужно ли говорить о третьей, которая кончилась в эпоху прибытия на мыс фрегата «Паллада», т. е. в начале 1853 года?

Началась она, как все эти войны, нарушением со стороны Каффров обязательств мира и кражею скота. Было несколько случаев, в которых они отказались выдать украденный скот и усиливали дерзкие вылазки на границах. Вскоре в колонии убедились в необходимости новой войны. Но прежде, нежели Англичане подумали о приготовлении к ней, Каффры поставили всю Британскую Каффрарию на военную ногу. У них оказалось множество прежнего, не выданного ими, по условию мира 1835 г., оружия, и кроме того, не смотря на строгое запрещение доставки им пороха и оружия, привезено было тайно много и того и другого через Альгоабай. Губернатор начал принимать сильные меры, но не хотел однако же первый начинать неприязненных действий. Он собрал все дружественные племена, уговаривая их поддержать сторону своей государыни, что они и обещали. К сожалению он через чур много надеялся на верность черных. И дружественные [167] племена, и учрежденная им полиция из Каффров, и наконец мирные Готтентоты — все это обманывало его, выведывало о числе английских войск и передавало своим одноплеменникам, которые делали засады в таких местах, где английские отряды погибали без всякой пользы.

В Декабре 1850 г., за день до праздника Рождества Христова, Каффры первые начали войну, заманив Англичан в засаду, и после стычки, по обыкновению, ушли в горы. Тогда началась не война, а наказание Каффров, которых губернатор объявил, уже не врагами Англии, а бунтовщиками, так как они были Великобританские подданные.

Поселенцы, по обыкновению, покинули свои места, угнали скот и, кто мог, бежал дальше от границ Каффрарии. Вся пограничная черта представляла одну картину общего движения. Некоторые из фермеров собирались толпами и укреплялись лагерем в поле, или избирали убежищем укрепленную ферму.

Бесполезно утомлять ваше внимание рассказом мелких и незанимательных эпизодов этой войны. Они через чур однообразны. Каффры, после нападения на какой-нибудь форт, или отряд, одерживали временно верх и потом исчезали в неприступных убежищах. Но английские войска неутомимо преследовали их и принуждали сдаваться, или оружием, или голодом. Все это длилось до тех пор, пока у мятежников не истощились военные и съестные припасы. Тогда они явились с повинной головой, согласились на предложенные им условия и все вошло в прежний порядок.

Кеткарт, заступивший в Марте 1852 года, Герри Смита, издал наконец 2 Марта нынешнего 1853 года, в Вильямстоуне, на границе колонии, прокламацию, в которой объявляет, именем своей королевы, мир и [168] прощение Сандильи и народу Гаика, с тем, чтобы Каффры жили, под ответственностию главного вождя своего, Сандильи, в Британской Каффрарии, но только далее от колонияльной границы, на указанных местах. Он должен представить оружие и отвечать за мир и безопасность в его владениях, за доброе поведение Гаикского племени и за исполнение взятых им на себя обязательств, также повелений королевы.

Это прощение не простирается однако же за пределы Британской Каффрарии, и всякий, переступивший извне границы колонии, будет предан суду.

Готтентотам тоже не позволено, без особого разрешения губернатора, селиться в Британской Каффрарии.

Выше сказано было, что колония теперь переживает один из самых занимательных моментов будущей своей истории: действительно оно так. До сих пор колония была ничто иное, как английская провинция, живущая по законам, начертанным ей метрополиею, сообразно духу последней, а не действительным потребностям страны. Не раз заочные распоряжения лондонского колонияльного министра противоречили нуждам края и вели за собой местные неудобства и затруднения в делах.

Англичане одни заведывали управлением колонии. Англия назначала губернатора и членов законодательного совета, так что закон, как объяснено выше, не иначе получал силу, как по утверждении его в Англии. Англичанам было хорошо: они были здесь, как у себя дома, но Голландцы, и без того недовольные английским владычеством, роптали, требуя для колонии законодательной власти, независимо от Англии. Наконец этот ропот подействовал. Англия предоставляет теперь право избрания членов законодательного совета самой [169] колонии, которая таким образом получит самостоятельность в своих действиях и дальнейшее ее существование может с этой минуты упрочиваться на началах, истекающих из собственных ее потребностей. Но вместе с тем на колонию возлагаются и все расходы по управлению и также предоставляется ей самой распоряжаться военными действиями с дикими племенами.

Событие, весьма важное, которое обеспечивает колонии почти независимость и могущественное покровительство Британии. Это событие еще не состоялось вполне, проект представлен в Парламент и конечно будет утвержден (Он утвержден был в 1853 году.), ибо вероятно все приготовления к этому делались с одобрения английского правительства.

Ив. Гончаров.

(Окончание следует).

Текст воспроизведен по изданию: На мысе Доброй Надежды, с 10 марта по 12 апреля 1853 // Морской сборник, № 8. 1856

© текст - Гончаров И. А. 1856
© сетевая версия - Тhietmar. 2023
©
OCR - Иванов А. 2023
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Морской сборник. 1856