Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

ЛОРЕНЦО ВАЛЛА

ЭЛЕГАНЦИИ

ПРЕДИСЛОВИЕ К ШЕСТИ КНИГАМ «ЭЛЕГАНЦИЙ»

Всякий раз, как я мысленно сравниваю деяния наших предков и чужеземных царей и народов, мне представляется, что наши соотечественники превзошли всех остальных мощью не только своей державы, но и своего языка. Персы, мидяне, ассирийцы, греки и великое множество других народов завладели огромными землями, а державы некоторых из них, хоть и не столь мощные, как римская, существовали, как известно, значительно дольше. Но никто из них не обогатил и не развил свой язык так, как сделали это мы, которые, не говоря уже о той части Италии, что называлась некогда Великой Грецией, не говоря о Сицилии, которая тоже была греческой, не говоря обо всей Италии, чуть ли не на всем Западе и в немалой части Севера и Африки превратили язык Рима, называемый также и латинским (от Лация, где находится Рим), за короткое время в знаменитый, я бы сказал, царящий над остальными. Что же касается провинций, то здесь язык наш послужил людям неким прекрасным семенем для будущей нивы: деяние поистине много более достославное и более прекрасное, чем преумножение самой мощи державы. Ведь те, кто преумножает мощь державы, вознаграждаются великими почестями, провозглашаются императорами, те же, кто оказывает какую-либо помощь людям, удостаиваются не земной, а божественной славы, ибо они помышляют не только о величии и славе своего города, но о пользе и благе человечества. Если Цереру причислили к богам за то, что она открыла людям злаки, Либера 1 – за то, что он открыл вино, Минерву – за то, что она создала оливковое дерево, множество других – за какие-нибудь иные благодеяния такого же рода, неужто же меньшей заслугой должно почитаться дарование народам латинского языка, этого замечательного и поистине божественного злака, дающего пищу не телу, а душе? Ведь именно он научил все племена и народы тем искусствам, которые зовутся свободными, он научил наилучшим законам, он открыл людям путь ко всей мудрости, он, наконец, дал нам возможность более не зваться варварами. Так кто же, оценивая вещи по справедливости, не предпочел бы тех, кто чтит святыни науки, стяжавшим славу страшными войнами? Этих последних мы назвали бы людьми царственными, тех же – поистине божественными, ибо [122] они подобны не людям, преумножившим лишь славу государства и величие римского народа, но богам, преумножающим блага всей земли: тем более что те, кто принимал наше владычество, полагали, что теряют свое собственное и, что еще горше,– теряют свободу и, пожалуй, не без основания; но они же понимали, что; латинская речь не умаляет силу их собственной, а наоборот – придает ей новые силы, подобно тому как изобретение вина не помешало употреблению воды, изобретение шелка – употреблению льняных и шерстяных тканей, а золото не вытеснило все остальные металлы, но лишь увеличило блага. И подобно тому как бриллиант, оправленный в золото, не портит, а украшает кольцо, так и наша речь, соединившись с местной речью других народов, придала ей блеск, а не отняла его. И господство это было приобретено не оружием, кровью и войной, а добром, любовью и согласием.

В основе же всего этого, насколько можно догадаться, лежало вот что: во-первых, сами предки наши с удивительной настойчивостью проявляли себя во всевозможной деятельности, и никто, даже в военном деле, не становился выдающимся без того, чтобы быть таким же в науках, а это и для остальных служило немалым стимулом к соревнованию. Далее, они назначали замечательные награды наставникам в этих науках. Наконец, они побуждали всех выходцев из провинций, как живущих в самом Риме, так и живущих в самих провинциях, всегда говорить по-латыни. И чтобы не быть многословным, достаточно в нескольких словах сравнить римскую власть с римской речью. Римскую власть племена и народы стремились сбросить, как тягостное бремя, римскую же речь они считали слаще любого нектара, ярче всякого шелка, драгоценнее любого золота и алмаза и хранили ее, как некий божественный дар, ниспосланный небесами. Велика же сила присяги, принесенной латинской речи, велика ее божественная сила, верность которой в течение стольких лет свято и неприкосновенно сохраняется даже у чужестранцев, даже у варваров, даже у врагов, так что нам, римлянам, следует не столько скорбеть, сколько радоваться, гордясь тем, что нас слушает весь мир.

Мы потеряли Рим, потеряли нашу власть и господство (впрочем, не по нашей вине, а по вине обстоятельств), но мы до сих пор царим в огромной части мира благодаря этому куда более блистательному могуществу. Нам подвластны Италия, Галлия, Испания, Германия, Паннония, Далмация, Иллирия и многие другие народы 2. Ибо там, где господствует латинская речь, там сохраняется и римская власть. Так пусть же теперь явятся сюда греки и станут кичиться множеством своих языков. Наш единственный, да к тому же и нищий, как они утверждают, сделал больше, чем их пять богатейших, если верить им, языков. Для множества народов существует один латинский язык, подобно единому закону, а у одной Греции, к ее стыду, не один, а множество языков, подобно партиям в государстве. Чужеземцы благодаря языку понимают нас, греки не могут договориться между [123] собой; где уж тут надеяться научить других своей речи. По-разному пишут у них авторы – по-аттически, по-эолийски, по-ионийски, на койнэ; у нас же, то есть у множества народов, все говорят только по-латыни; на этом языке изложены все науки, достойные свободного человека, тогда как у греков – на многих языках; а кому не известно, что все науки и занятия процветают, если процветает язык, и приходят в упадок вместе с ним? Ведь кто такие величайшие философы, величайшие ораторы, величайшие юристы, величайшие писатели, наконец? Разве не те, кто больше всех отдавал силы красноречию? Когда же я вижу, каким было это искусство и во что оно превратилось, боль от этого зрелища мешает мне говорить, скорбь язвит душу и заставляет плакать. Ибо какой же любитель словесности, какой поборник общественного блага сможет удержаться от слез, видя, что искусство это находится в таком нее состоянии, в каком находился Рим, захваченный галлами? 3 Все ниспровергнуто, сожжено, разрушено, едва ли и сама капитолийская твердыня уцелела. Ведь уже много веков никто не говорит по-латыни, даже не может понять написанного на ней, и ни изучающие философию не читали и не знают философов, ни стряпчие – ораторов, ни судьи – юристов, ни прочие читатели – книг древних авторов, как будто бы если уже не существует Римской империи, то и не должно ни говорить, ни мыслить по-латыни, а что до самого сверкающего блеска латинской образованности, то можно позволить ему превратиться в пыль и ржавчину. И при этом существует множество различных объяснений ученых мужей, растолковывающих, почему так случилось.

Я не могу ни принять, ни отвергнуть ни одного из них, не осмеливаюсь вообще высказать какое-то мнение, точно так же, как я не знаю, почему все эти искусства, столь близкие к свободным, такие, как живопись, скульптура, архитектура, в течение столь долгого времени столь страшно вырождавшиеся и вместе с самою словесностью бывшие уже едва ли не на пороге смерти, в наше время возвращают себе силы и возрождаются, и откуда такой расцвет и такое богатство великолепных мастеров и ученых.

Поистине, чем мрачнее были предшествующие времена, когда невозможно было найти ни одного образованного человека, тем сильнее следует нам гордиться нашим временем, когда, я убежден в том, если приложить еще немного усилий, латинский язык еще раньше, чем город, а вместе с ним и все науки, будет в самом ближайшем будущем восстановлен во всем своем могуществе. Именно поэтому моя любовь к родине, да и вообще ко всем людям, а равным образом и величие этого предприятия побуждают меня обратиться, как с ораторской трибуны, ко всем поклонникам красноречия и, как говорят, протрубить воинский сбор. Доколе же, наконец, квириты 4 (я обращаюсь к образованным людям, почитателям латинского языка, которые одни только и являются квиритами, ибо прочие скорее пришельцы),– доколе, – повторяю,– квириты, вы будете терпеть, чтобы наш город (не говорю: [124] «местопребывание власти», но «родитель образованности») оставался в руках галлов, то есть чтобы латинская образованность была порабощена варварами? Доколе вы будете спокойно, а вернее нечестиво взирать на то, как все подвергается осквернению? Неужто до тех пор, когда уже и развалин фундаментов не будет видно? Один из вас пишет историю – это значит жить в Вейях, другой переводит с греческого – это значит закрепиться в Ардее 5, третий сочиняет речи, четвертый слагает поэмы – это значит защищать Капитолий и его твердыню. Все это, конечно, прекрасно и заслуживает всяческой похвалы, но это не изгоняет врагов, не освобождает родину. Камиллу 6 должны мы подражать, Камиллу, который, по словам Вергилия, «на родину возвращает знамена и возрождает ее» 7. Настолько его доблесть превосходила доблесть всех остальных, что те, кто находился на Капитолии, в Ардее, в Вейях, без его помощи не могли спасти свою жизнь. Так же случится и в наши дни, и все писатели получат немалую помощь от того, кто решится написать хоть что-нибудь о латинском языке.

Что касается меня, то я во всяком случае буду подражать именно ему, именно он станет для меня примером, и я, как бы ни малы были мои силы, выведу войско, чтобы бросить его на врагов, я пойду в бой, пойду первым, чтобы воодушевить вас. Так сразимся же в этом достойнейшем и прекраснейшем сражении, дабы не только освободить родину от врагов, но чтобы в этой борьбе явился тот, кто будет более всех похож на Камилла!

Невероятно трудно совершить то, что совершил он, этот, по моему убеждению, величайший из всех полководцев, по праву названный вторым (после Ромула) основателем града. А поэтому как можно большим числом, каждый в меру своих сил, примемся за дело, чтобы хотя бы общими усилиями сделать то, что он совершил в одиночку. И тот, кто наиболее отличится в этом деле, по праву должен быть назван Камиллом. О себе же я могу лишь утверждать, что, хотя я и не надеюсь справиться со столь великим подвигом, я все же беру на себя самую трудную часть и самую тягостную задачу: воодушевить других на продолжение этого дела. Ведь в этих книгах не будет почти ничего, что уже было сказано другими авторами, во всяком случае известными нам. И пусть это будет нашим началом.

ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОЙ КНИГЕ «ЭЛЕГАНЦИЙ»

До сих пор мы рассуждали об имени и о глаголе, а также об образованном от них причастии, теперь же мы поговорим о других частях речи и особенностях каждой из них, а затем мы рассмотрим их во взаимосвязи. Прежде, чем начать об этом речь, следует, как мне кажется, ясно сказать, что не будет недостатка в людях, которые, еще не прочитав и даже не взяв в руки мое сочинение, пренебрежительно осудят его за то, что в нем якобы говорится о вещах, которые древность считала совершенно [125] недостойными упоминания, или за то, что оно упрекает в небрежности и невежестве самое древность на том основании, будто та оставила без внимания вещи, в особенности заслуживающие, как я полагаю, специального сочинения; или одновременно и за первое и за второе, то есть за то, что я пишу о всяких пустяках, не заслуживающих никакого внимания, и что, по моему мнению, все эти непревзойденные и совершеннейшие древние не слишком удачно излагали свои мысли.

Отвечая на первый упрек, я должен сказать, что не вижу, чтобы ту материю, о которой я пишу, считали недостойной для себя и Гай Цезарь, написавший книгу об аналогии 8, и Мессала 9, написавший целце тома об отдельных звуках, и Варрон 10, создавший тончайшее исследование об этимологии, и Марцелл 11 и Помпей 12, глубокие исследователи латинского языка, и Авл Геллий 13, которого я назвал бы великим цензором словесности, считавший весьма важным, что он первым отметил у Цицерона формы explicaverunt вместо explicuerunt и in hostium potestatem вместо potestate, что я счел бы недостойным моего труда, или Макробий 14, этот соперник Геллия, изучивший, мне кажется, все книги для того, чтобы как можно лучше показать в латинском языке все достойное внимания, или те трое – Донат, Сервий и Присциан 15, о которых ученые никак не могут решить, кто же из них первый, и которых я ставлю так высоко, что все написанное после них о латинском языке представляется мне детским лепетом, особенно же сочинения Исидора 16, самого наглого из всех невежд, который, не зная ничего, учит всему. А за ним следуют Папиас 17 и другие, еще большие, невежды – Гебрард, Угуччоне, «Католикон», Аймо 18 и прочие, недостойные даже упоминания, за огромные деньги обучающие полному невежеству или делающие ученика еще более глупым, чем он был до того. Я не называю многих невежд и неучей (которых невозможно перечесть), как и людей ученых, среди которых Педиан 19 и Викторин 20, первый написал комментарий к речам, а второй – к риторическим сочинениям Марка Туллия, хотя первый значительно превосходит второго и по времени, когда он жил, и по своей учености.

Наконец, я не понимаю, почему пишущий о грамматике и латинском языке должен считать это недостойным своих усилий, тогда как поистине нет ничего выше грамматики во всей латинской словесности, доказательством чему могла послужить предыдущая книга. А если это так, то неужели же я скажу, что древние по неведению или небрежности обошли эти вопросы? Конечно же, нет. Но книги Г. Цезаря и Мессалы погибли в пучине времени, сочинения Варрона о латинском языке сохранились лишь наполовину, а в них, быть может, говорилось о том же, о чем я пишу теперь. Другие же, возможно, полагали, что им не следует касаться тех вопросов, которые, как им было известно, рассматривались их предшественниками. Наконец, многие сочинения не дошли до нашего времени.

И пусть никто не ждет здесь от меня слов о том, что [126] предшественникам ничуть не обидно, если потомки что-то добавят к их открытиям, что древние никогда никому не закрывали пути к той же цели, что все мы не всемогущи. Я не стану говорить того, что говорит Присциан, будто бы все древние авторы, писавшие о грамматике, весьма заблуждались, все же новейшие писатели и талантом своим и добросовестностью намного превосходят их. Я скажу то, что я должен сказать, следуя истине: я принялся за этот труд не столько по своему желанию, каким бы пылким оно ни было, сколько уступая советам людей, весьма мудрых и дружественных мне, и среди них прежде всего по настоянию Ауриспы 21 и Леонардо Аретино 22, первый из которых – чтением греческих авторов, а второй – латинскими сочинениями – разбудили мой дух, и первый из них был мне учителем, ибо читал мне, а второй – критиком, и оба – родителями. Когда я рассказал каждому из них отдельно о своем замысле и прочитал несколько отрывков из этого сочинения, они оба убеждали меня продолжать мое начинание и настаивали на том, чтобы я издал это сочинение под их ответственность, так что, если бы я даже пожелал сопротивляться, я бы не мог противиться их авторитету. Но они, как говорится, подгоняли уже бегущего. О мужи, достойнейшие всяческой хвалы! Сколь велики заслуги ваши перед наукой и перед учеными! Вы не боитесь, что другие достигнут того же, как бы это ни было трудно, чего достигли вы, но побуждаете, воодушевляете и как бы с вершины протягиваете руку взбирающемуся туда.

Поэтому на вопросы дивящихся моей дерзости я бы хотел ответить так: труд сей и создан мною и издан лишь по настоянию этих выдающихся мужей. Впрочем, если говорить о моем собственном желании, сколь велики были бы моя беспечность и леность, если бы я позволил другому вырвать у меня эту славу, какой бы она ни была? А ведь есть такие, кто, услышав от меня или от моих учеников что-то из того, чему я учу (а я никогда ничего не скрывал), вносят это в свои сочинения и торопятся издать, чтобы казаться авторамп этих открытий. Но уже из самого дела ясно, кто хозяин этого имения. Когда я начал читать какую-то книжонку одного из подобных в его присутствии (а мы с ним друзья!), я обнаружил в ней кое-что мое и, зная, что я ничего не терял, понял, что у меня это украли. Я не стану называть имени. Там было место об употреблении per и quam, о чем я писал в последней книге, и о quisquam в соединении с превосходной степенью. Вопрос был изложен небрежно и неумело, так что было ясно, что это взято откуда-то, а не создано самим автором, изложено с чужих слов, а не продумано им самим. Все же меня это рассердило, и я говорю ему: «Эту элеганцию я узнаю и заявляю, что это моя собственность, а тебя могу привлечь к ответу по закону о плагиате». Тот, покраснев, попытался, однако, отшутиться, сострив, что имуществом друзей дозволяется пользоваться как своим. «Но это же не пользование, а злоупотребление. Ведь так у меня ничего не останется, коли ты присвоишь себе славу в том деле, над которым трудился-то я!» Тогда тот еще более изысканно говорит, что я [127] плохой отец, ибо выгоняю из дому детей своих, которых породил и воспитал, он же из жалости и по дружбе со мной взял их в свой дом и воспитал как своих собственных 23. Я перестал на нега сердиться, понимая, что я окажусь намного более виноватым в. том, что пренебрегаю своим имуществом, чем он в том, что подбирает имущество, брошенное другими. Таким образом нельзя не заметить, что мне отнюдь не неприлично писать о таких своих открытиях, которые другие, даже выкрав у меня, не считают зазорным включать в свои сочинения. Так вот я и оказался вынужденным взяться за сочинение этого труда, уступая не только настояниям великих мужей, но и простой необходимости. Теперь же нам надлежит вернуться к нашему начинанию.

ПРЕДИСЛОВИЕ К ТРЕТЬЕЙ КНИГЕ «ЭЛЕГАНЦИЙ»

Недавно я перечитал пятьдесят книг «Дигест» 24, представляющих собой извлечение из еще большего числа сочинений юристов, и перечитал с удовольствием и некоторым изумлением. Во-первых, потому, что трудно сказать, что лучше и что представляется заслуживающим большей хвалы: добросовестность ли или глубина, мудрость или справедливость, знание предмета или достоинства речи. Кроме того, все это в каждом из этих сочинений столь замечательно и столь совершенно, что приходится мучиться в сомнениях, кому из них отдать предпочтение перед другим. Нечто похожее (говоря лишь о самом последнем – о языке, что имеет к нам непосредственное отношение) можно сказать о письмах Цицерона, в которых меня всегда поражало то, что, будучи написаны многими людьми, они всегда производят впечатление, что принадлежат перу одного и того же человека, я бы сказал смелее: самого Цицерона (если сбросить маски) – так близки слова и мысли, да и весь стиль речи 25.

Подобное сходство тем больше достойно удивления в трудах юристов, что одни из них жили в одну эпоху, прошли одну школу, другие же целыми столетиями отделены от них, но все они жили после Цицерона и потому отличаются от него некоторыми словами и выражениями, как и все авторы, начиная с Вергилия и Ливия 26. Из сочинений Сервия Сульпиция и Муция Сцеволы 27 не сохранилось ничего, но сохранились сочинения другого Муция 28, более позднего автора. Поэтому мы не можем судить о красноречии этих древнейших юристов, поскольку мы не читали ничего из их трудов.

Что же касается тех сочинений, которыми мы располагаем, то, по-моему, вряд ли можно к ним что-нибудь прибавить или отнять от них, и даже не столько в самом красноречии, которое не вполне допускается самим характером материала, сколько в изяществе и тонком чувстве латинского языка, без которых всякое научное изложение убого и низменно, особенно когда речь идет о гражданском праве. Ведь, как сказал Квинтилиан, всякое право [128] состоит либо в толковании слов, либо – в различении справедливого и несправедливого 29. А сколь важно толкование слов, свидетельствуют сами сочинения юристов, посвященные прежде всего именно этому.

О, если бы эти сочинения сохранились полностью или по крайней мере, вопреки всем усилиям Юстиниана 30, другие не заняли бы их места! Мы знаем даже слишком хорошо имена их авторов, так что было бы излишним перечислять их здесь, имена людей, которым известна едва ли пятая часть гражданского права и которые в слепоте собственного невежества утверждают, будто люди, занимающиеся красноречием, не способны стать учеными в области гражданского права. Как будто бы те старинные юристы говорили по-деревенски, т. е. так, как говорят эти невежды, или не были они прекрасными знатоками своей науки! Да зачем говорить о них? Я сам, с моим скромным дарованием и скромными познаниями, смогу, и прямо заявляю об этом, изложить учения всех, кто занимался толкованием гражданского права. Цицерон утверждает, что он, если его очень рассердить, при всей своей занятости сможет за три дня стать юристом 31. Так неужели же я не могу сказать, что, если юристы (чтобы не сказать – невежды) выведут меня из терпения и даже если не выведут, я не напишу за три дня глосс на «Дигесты» куда более полезных, чем глоссы Аккурсия? 32 Ибо эти выдающиеся мужи безусловно заслуживают того, чтобы кто-нибудь передал их мысли правильно и должным образом или по крайней мере защитил бы их от дурных толкователей, пишущих скорее по-готски, чем по-латыни. А развезти готы не те же вандалы? После того как эти племена, не раз вторгаясь в Италию, захватили Рим, мы подчинились их власти и, как полагают некоторые, усвоили их язык, а многие из нас, быть может, являются их потомками 33. Доказательством могут служить кодексы, написанные готическим шрифтом, а их великое множество. Если этот народ сумел изуродовать латинское письмо, то что же мы должны думать о языке, особенно если он оставил потомство?

В результате после их первого и второго нашествия все писатели отнюдь не отличаются красноречием, а потому и значительно ниже своих предшественников. Вот как низко пала римская литература: древние роднили свой язык с греческим, эти же готовы породниться с готским! Я говорю это не для того, чтобы задеть тех, кто занимается правом, наоборот, я хочу убедить их, что невозможно достичь той учености, к которой они стремятся, без гуманитарных занятий, и что следует стремиться быть похожими скорее на юристов, чем на стряпчих. Ибо, как говорится в одном стихе Вергилия:

О, блаженные слишком – когда б свое счастие знали
Жители сел...
34

Точно так же я назвал бы блаженными тех, кто занимается правом; если бы они знали свое счастье! Поистине, какая другая наука (из тех, что преподается публично) столь прекрасна и, если [129] можно так сказать, столь драгоценна, как гражданское право? Может быть (начнем отсюда), «понтификальное» право, которое называется каноническим и в значительной своей части является готическим? Может быть, философские сочинения, которых не понимают даже сами готы и вандалы? Я показал в своей книге «О диалектике» 35, что эти философы заблуждаются прежде всего потому, что не умеют говорить. Я хотел бы издать эту книгу, но мои друзья вынудили меня выпустить прежде это сочинение. Может быть, книги грамматиков, главной целью которых было, по-видимому, отучить от латинского языка? Может быть, наконец, книги риторов, существующие доныне в великом множестве, способные научить говорить лишь на готский манер? Остается еще не тронутой и неприкосновенной, подобно Тарпейской скале 36 среди разграбленного города, одна лишь наука о праве. И не галлы, но те же самые готы под видом дружеской заботы попытались осквернить и разрушить ее и продолжают это делать и поныне. Я сам, подобно М. Манлию Торквату 37, буду защищать ее, насколько хватит моих сил, да и все, кому дорого это имя, должны защищать ее. И когда они поступят так (а я надеюсь на это и мечтаю об этом), они превратятся из стряпчих в юристов.

Что же касается моего труда, я не намерен коварно лишать основоположников науки о праве заслуженной ими хвалы. Я уверен, что мы обязаны их книгам в такой же мере, в какой мы обязаны тем, кто некогда защитил Капитолий от галльского оружия и коварства, ибо только благодаря им город не был потерян нами окончательно, но, наоборот – смог быть полностью восстановлен 38. Точно так же благодаря каждодневному чтению «Дигест» язык Рима всегда оставался в какой-то своей части невредимым и уважаемым, а в скором времени вновь обретет свое достоинство и богатство. Но продолжим наш труд.

ПРЕДИСЛОВИЕ К ЧЕТВЕРТОЙ КНИГЕ «ЭЛЕГАНЦИЙ»

Я знаю, что кое-кто, особенно среди тех, что представляются самим себе весьма набожными и чуть ли не святыми, осмелится порицать и мой замысел и этот мой труд как недостойный христианина, потому что здесь я призываю всех к чтению мирских книг, а Иероним 39 признается, что его бичевали перед престолом господним за пристрастие к подобным книгам и обвинили в том, что он не христианин, а цицеронианин, как будто бы невозможно быть в одно и то же время и правоверным христианином и туллианцем! А посему он поклялся страшными клятвами, что больше никогда не станет читать мирских книг. Это обвинение в такой же мере касается настоящего сочинения, как и меня самого и остальных ученых, чьи занятия и изучение мирских сочинений вызывают осуждение. Так ответим же на эти обвинения и в свою очередь, обвиним их авторов (правда, имея уже в виду прошлое) в том, что в значительной мере по их вине латинская [130] словесность понесла столь тяжелый урон и потерпела катастрофу. Ты, стало быть, ссылаясь на Иеронима, утверждаешь, что не следует читать светских книг? Но будь добр, скажи пожалуйста, что же это за книги? Разве это не все ораторы, не все историки, не все поэты, не все философы, не все юристы и остальные писатели? Или, может быть, один только Цицерон? Если ты, как и естественно, скажешь, что это именно они все, почему же ты в таком случае не порицаешь тех, кто занимается прочими науками, вместе с которыми ты должен либо осудить, либо оправдать меня? Если же ты так не думаешь и выдвигаешь обвинение против одного только Цицерона, как бы не получилось в таком случае, что ты представляешь Иеронима глупцом, ибо он обещал не читать-ни одного мирского автора, тогда как должен был бы обещать не читать только Цицерона. Ты возразишь, что важно не то, что он обещал, а то, в чем его обвинили. А обвинили его в том, что он цицеронианец. Не так ли? Но оставим Цицерона, отбросим его, забудем о нем. А что же ты думаешь об остальных авторах? Обо всем этом множестве наук? Ведь они же все мирские, более того – языческие, т. е. созданы не христианами, посвящены не христианской религии. Если ты скажешь, что эти книги следует читать, ты вступишь в противоречие с самим собой, ибо ты как раз и обвиняешь меня за то, что я их читаю; если же ты скажешь, что их не следует читать, тебе придется еще и еще раз подумать о том, что на тебя могут наброситься толпы мирских наук и разорвать тебя на части, и никто не придет тебе на помощь.

Ты говоришь, что это не так. Но когда Иеронима обвиняли в том, что он цицеронианец, его обвиняли в увлечении красноречием. Поэтому понятно, что подвергают осуждению и изгоняют тех авторов, которых читают с целью самим обрести красноречие. Ты уже, вижу, боишься осуждения, но слишком поздно, ведь, изгоняя только красноречивых писателей, ты увязаешь в той же трясине. Почему только что ты вообще запрещал мне (как это ты обычно делаешь) чтение мирских книг, а теперь, умерив свой обвинительский пыл, говоришь о красноречии? Пусть так; ты, конечно, заблуждался, я прощаю тебе твою неопытность и сдержу желание нанести удар, хотя ты меня и задел. Но почему же ты расходишься с Иеронимом, который поклялся не прикасаться к мирским, а не только к красноречивым книгам? Почему ты или вместе с тем судьей не имеешь в виду одного Цицерона, или вместе с Иеронимом – всех светских авторов? Что значит это колебание и непоследовательность? Великие боги, да неужто же в этих книгах нет ничего, кроме красноречия? Нет ни памяти о прошлом, ни истории народов, без которой всякий останется младенцем? Нет множества вещей, касающихся морали? Нет изложения всех наук? Неужели же я должен отбросить все это, чтобы при изучении этих наук не научиться случайно красноречию и не испить яда, растворенного в этом вине, неужели же должен предпочесть пить воду, да к тому же ,и грязную, вместо сладчайшего фалернского вина, хотя бы и таящего в себе подобную угрозу? Затем, что это за книги, в [131] которых скрывается эта отрава красноречия? Я во всяком случае не знаю книг, чуждых красноречию, за исключением твоих и тебе подобных авторов, в чьих книгах нет ни силы, ни блеска; наоборот, творения всех остальных авторов отмечены особым, свойственным каждому из них удивительным изяществом речи. Итак, либо придется читать книги, написанные изящным стилем, либо вообще не читать никаких. А может быть, из тех двоих, которых упоминает Иероним, или тот грек не был красноречив, или наш латинянин уступал по крайней мере кому-нибудь из соотечественников в философии? Но невозможно оказать, кто из них был более выдающимся философом или кто более выдающимся оратором. Так что если все книги древних, отличаясь красноречием, заключают в себе и величайшую мудрость, а, излагая эту мудрость, остаются образцами величайшего красноречия, то кого же сочтем мы необходимым осудить за красноречие? А так как Иероним признается, что читал их обоих, то тебе придется признать, что это касается не только риторических, но и философских произведений Цицерона. Во всяком случае я считаю, что это сказано о философских произведениях, поскольку упоминаются одни только философы. Что же касается обвинения его не в платонизме (как будто, читая Платона, он поступал бы благочестиво), а только в цицеронианизме, то дело здесь в том, что, будучи римлянином, он прежде всего стремился подражать стилю Цицерона, я подчеркиваю – стилю, которым тот пользовался в философских сочинениях, а не в судебных и политических речах на форуме, сходках и в сенате, ибо Иероним стремился стать не судебным оратором, а благочестивым богословом. Почему же нам не допустить, что Платон принес ему не меньше вреда, чем Цицерон? Почему же философы повредили ему не больше, чем ораторы? – Ведь порицают-то самое украшение речи, а не знания! – А если это так, тогда нужно обвинить всех до одного, ибо кто же не прибегает к этим украшениям? Да к тому же ты бессовестно лжешь, потому что в обвинении не было ни слова о словесных украшениях и обвиняли его только в том, что он цицеронианец. Неужели у Цицерона нет ничего, кроме красот речи? Нет философии? Нет других наук? Или нет, как я сказал, у Платона красноречия? Или нет его у остальных? Так почему нам не отбросить в равной мере всех? Почему не признать, что Иерониму больше вреда принесла философия Цицерона, чем его риторика?

Я не хочу проводить здесь сравнение между философией и риторикой, выяснять, что из них способно принести больше вреда; об этом говорили многие, указывая, что философия плохо согласуется с христианской религией и что все ереси проистекают из источников философии, тогда как в риторике все заслуживает одной лишь похвалы: нахождение, расположение материала, дающее речи как бы скелет, жилы и связки, украшение, т. е. плоть ее и цвет, наконец, запоминание и достойное произнесение, т. е. придание речи движения и дыхания жизни. И я должен поверить, что все это может кому-нибудь принести вред? Разве только тому, [132] кто пренебрегает всем остальным, особенно же – истинной мудростью и добродетелями, как это делал Иероним. И эту-то науку я должен считать опасной? Конечно же, она опасна точно также, как наука рисования, лепки, чеканки и, чтобы не обойти молчанием и свободных искусств, искусство музыки. И если со стороны тех, кто занимается всеми этими искусствами, проистекает немалая польза для религии, и они немало способствуют ее украшению, так что создается впечатление, что они прямо-таки рождены для этой цели, то, безусловно, еще большего можно ожидать от людей, наделенных красноречием. Следовательно, не в том обвиняли Иеронима, что он цицеронианин, а в том, что не христианин, каковым он провозглашал себя, ибо якобы пренебрегал Священным писанием. Не увлечение искусством, а чрезмерное увлечение этим или каким-нибудь другим искусством, когда не остается места ни для чего более важного, – вот, что вызывает осуждение. Не всех же обвинили, а одного Иеронима, а иначе бы и все остальные подверглись подобному наказанию. Ведь не всем подходит одно и то же лекарство, но каждому – свое, и не всегда и повсюду разрешается или запрещается одно и то же, и недаром он не осмелился запретить другим заниматься этим искусством, но, наоборот, восхвалял множество красноречивых мужей как прошлого, так и своего времени. Но к чему столь пространные речи? Разве был кто-нибудь красноречивее самого Иеронима? Был ли кто-нибудь более совершенным оратором? Был ли кто-нибудь, кто сильнее стремился к красноречию (хотя сам он всегда хотел скрыть это), кто сильнее жаждал его, кто более чтил? Он даже не скрывал этого, а когда Руфин 40 обвинял его в этом заблуждении, смеялся над ним, открыто признавая, что он читает сочинения язычников и должен их читать; и он заявляет об этом во многих местах, хотя и без этого признания все ясно, и особенно в своем известном послании к этому великому оратору. Так что же, ты и теперь станешь бояться, как бы не привлекли тебя к суду по чужому обвинению, когда ему не принесло вреда и обвинение против него самого, и не осмелишься сделать то, чего он не побоялся сделать, даже нарушив свое обещание?

Впрочем, нет недостатка в тех, кто убежден, что он никогда потом уже не мог забыть того, что познал в отрочестве. О, смешные, не знакомые ни с какой наукой люди! Они полагают, что столь великую ученость во множестве предметов, в которой он не уступает ни одному из христиан, можно приобрести столь быстро или столь долго нельзя забыть, тогда как едва ли найдутся способные постичь хотя бы сотую долю того, что знал он, а знания, как говорили в древности, сохраняются в памяти с неменьшим трудом, чем приобретаются. И разве есть какая-нибудь разница между воровством и невозвращением похищенного? Что пользы не разрешать воровать другим, если ты сам открыто владеешь ворованным? Если мы не должны учиться красноречию, то уж, конечно, и не должны использовать его, хотя мы ему и научились. А то, что он часто ссылается на языческие сочинения? Если их [133] нельзя читать, то тем более, конечно, нельзя рекомендовать для чтения. И если бы даже он стал убеждать нас не читать язычников (чего он не делает), то тем более, по-моему, следовало бы посмотреть на то, что он делает сам, а не на то, что советует делать другим; сам же он всегда и говорил и делал одно и то же. Уже после того, как нежный его возраст был вскормлен наицелебнейшей пищей Священного писания, а сам он укрепил свои силы в той науке, которой ранее пренебрегал, уже находясь вне опасности, обратился он вновь к чтению языческих авторов, для того ли, чтобы позаимствовать у них красноречие или чтобы, принимая их правильные мысли, осудить дурные. То же самое делали и все остальные латинские и греческие писатели, Гиларий, Амвросий, Августин, Лактанций, Василий, Григорий, Хрисостом 41 и многие другие, которые всегда оправляли в золото и серебро красноречия драгоценные алмазы божественного глагола и не покидали одного знания ради другого. Кроме того, во всяком случае по моему суждению, для намеревающегося писать о теологии не имеет большого значения, владеет ли он какими-нибудь другими знаниями или нет: ведь они почти ничего не дают ему. Но если кто-то невежествен в красноречии, тот, по-моему, вообще не достоин заниматься теологией. И уж при всех обстоятельствах только красноречивые мужи, подобные тем, которых я перечислил, служат опорою церкви, а также и более древние, начиная с самих апостолов, среди которых Павел выделялся, как мне кажется, не чем иным, как красноречием.

Теперь ты видишь, как само дело обернулось своей противоположностью. Занятия красноречием не только не следует осуждать, но, наоборот, нужно упрекать тех, кто не стремится к нему. Я говорю сейчас так, как будто взял на себя защиту красноречия против его клеветников, а это уже выходит за пределы моего намерения. Ведь мы пишем не о красноречии, а об изяществе латинского языка, от которого, однако, лишь шаг до самого красноречия. Если кто-то некрасноречив, его не следует осуждать за это, в случае если он не смог стать таковым или избегает этой деятельности. Но тот, кто, не владея изящной речью, берется писать о чем-нибудь, а особенно о теологии, совершенно не имеет совести; если же он утверждает, что поступает так сознательно, значит, он совсем лишился разума. Впрочем, нет никого, кто бы не хотел говорить изящно и красноречиво; когда же это кому-нибудь не удается, этакие хитрецы делают вид, будто бы они не хотят или в крайнем случае не должны быть красноречивыми. Они начинают говорить, что поскольку язычники говорили красноречиво, то христианам не подобает говорить таким же образом, как будто бы названные мною говорили подобно этой публике, а не как Цицерон и другие язычники; о том же, как те умели говорить, эти невежды не имеют ни малейшего понятия.

Не язык древних, не грамматику, не риторику, не диалектику и другие науки следует осуждать (ведь и апостолы писали [134] по-гречески), а языческие догмы, языческую религию, их ложные представления о значении добродетели, благодаря которой удостаиваемся мы царствия небесного. Все прочие науки и искусства в этом смысле безразличны и могут быть использованы и во благо и во зло. А посему, заклинаю тебя, попытаемся добраться туда или по крайней мере подойти как можно ближе к тому, куда удалось дойти им, светочам нашей религии. Ты видишь, как великолепно украшены ризы Аарона, ковчег Завета, храм Соломона; все это, как мне кажется, символизирует красноречие, которое, по словам великого трагика, есть царь царей и совершеннейшая мудрость. И если одни украшают дома частных лиц – это те, кто посвятил себя гражданскому и каноническому праву, медицине, философии и вовсе не касаются религии, то мы станем украшать дом господен, дабы не убожеством – к презрению, но величием места сего к благочестию побуждать вступающих в него.

Я не могу не сказать того, что я думаю. Древние богословы представляются мне некими пчелами, летающими даже над самыми дальними лугами, с удивительным искусством собирающими сладчайший мед и воск; новые же подобны муравьям, хватающим исподтишка где-то поблизости зернышко, чтобы спрятать в своих тайниках. Что касается меня, то я не только бы предпочел быть пчелою, а не муравьем, но и хотел бы простым воином служить под началом пчелиного царя, вместо того чтобы повелевать полчищами муравьев. Благомыслящая молодежь одобрит, я уверен, эту мою мысль, а на стариков нечего и надеяться.

Теперь же я возвращаюсь к самому предмету. Впрочем, то, о чем мы будем здесь говорить, несколько отличается от предыдущего. Ибо мы намерены рассматривать значения слов, и при этом не всех, а как бы выбранных по нашему вкусу, и прежде всего тех, которые не рассматривались другими учеными. Если же мы бы стали говорить обо всех словах – это, пожалуй, вообще не имело бы конца.

ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЯТОЙ КНИГЕ «ЭЛЕГАНЦИЙ»

Вот прошли три года и заканчивается уже четвертый год моих беспрерывных странствий и скитаний по всем морям и землям, и почти все прошлое лето провел я в сражениях, даже не зная, во имя ли чести или скорее по необходимости. Я уверен, что для всех несомненно одно (даже если бы я и не доказывал этого): нет у меня ничего из того, что служит величайшей и даже единственной поддержкой науке – общения с учеными, обилия книг, удобного жилья, досуга и, наконец, самого спокойствия духа. И если отсутствие даже одного из этих благ приносит множество неудобств, сколько же, надо полагать, они приносят все вместе!

Впрочем, мы упорно сопротивлялись и, насколько было возможно, противились несчастьям, и в морских странствиях, и в скитаниях на чужбине, и на войне мы не раз возвращались к нашим [135] занятиям, так что если и не приобрели в науках ничего из того, что хотели, однако (что весьма близко к этому) и не понесли никакого ущерба. Но даже если бы это и случилось, то и тогда мы, быть может, восполнили бы эту потерю познанием множества вещей, которые мы или видели, или испытали сами. Ведь именно, так предлагает Гомер воспитывать мудреца, беря пример с Улисса. Он так начинает «Одиссею»:

Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который,
Странствуя много со дня, как святой Илион им разрушен,
Многих людей города посетил и обычаи видел...
42

Впрочем, зачем эти уловки? зачем обманывать себя этими приятными или пустыми словами оправдания? Каким бы ни было наше возвращение, мы не принесли, однако, с собой ничего, что помогло бы нам увеличить приданое дочери, ставшей в мое отсутствие уже взрослой; да и настало уже время выдавать ее замуж, и намного разумнее сделать это как можно скорей и не подвергать опасности ее целомудрие, задерживая ее слишком долго в девичестве. Ведь у нее удивительное множество и женихов и воздыхателей. Да и сама она не желает более оставаться у меня и, что меня особенно тревожит, начинает любить чужих больше, чем своего отца. Поэтому не будет лишним приобрести как можно больше, чтобы свадьба была более блестящей и великолепной. А в приданое мы дадим шесть талантов, которые мы заработали и отложили еще до нашего отъезда, и хотя это должно было бы быть достаточным, однако по прошествии времени мы могли бы прибавить намного больше. Во всяком случае такого рода препятствия (не говоря уже о смерти) должны вызывать опасения. Приходится бояться, как бы моя дочь (да отвратят боги от нас это несчастье!) в ее возрасте и с ее складом мыслей в отсутствие отца или после его смерти не пошла бы по рукам.

Поэтому удовлетворимся в этом труде четырьмя предыдущими книгами, этой пятой, посвященной словам, и прибавим к ним шестую – об ошибках авторов. И даже если бы у меня были и возможность и время написать еще больше, я не уверен, следовало бы это делать, ибо я знаю, что все, даже самое лучшее и прекрасное, если будет длиться слишком долго, самой продолжительностью своей способно вызвать отвращение, подобно пирам понтификов в древности. В то же время я полагаю, что никто (я имею в виду людей благоразумных) не осмелится взяться за этот труд в полном его объеме, ибо каждый выбирает себе свою собственную часть, быть может, страшась вызвать отвращение читателей слишком длинным творением (а разве всякое слово не имеет своего особого изящества?), а может быть, пугаясь огромности труда и бесконечного числа томов. Все это, должен сознаться, и на меня произвело впечатление, и я, частично по своей воле, а отчасти движимый их примером, не хочу более видеть свой труд постоянно незавершенным, постоянно не доведенным до конца, не хочу отвечать постоянным отказом, когда у меня требуют его, не хочу предоставить повод для справедливых жалоб [136] и порицаний тем, кому я хотел бы угодить и чьей похвалы я жажду. К тому же, наученный горьким опытом, я должен, как уже говорил во второй книге, опасаться злоумышленников и воров, которых, по словам моих друзей, становится теперь все больше и больше. То же самое послужило и для Присциана причиной издать возможно скорее свое сочинение о грамматике 43, как он сам свидетельствует. Эта же причина наряду с другими, перечисленными нами, побудила нас не только поспешить с изданием наших книг, но и сократить число их. Тому очень много вреда причинили козни соперников, мне же, помимо прочего, наносит вред еще и усердие поклонников и друзей. Так пусть же, наконец, выдадут девицу мужу, и да удовлетворится он этим приданым, сколь бы мало оно ни было. Невозможно поверить, чтобы красавица, а тем более дева, не нашла себе мужа, даже если у нее нет большого приданого. Мужем же девицы мы называем собрание ученых и страстно желаем, чтобы они охранили святость и целомудрие жены, и заявляем, что это их долг. Но обратимся же к обещанному рассуждению о словах, место которому в этой книге.

ПРЕДИСЛОВИЕ К ШЕСТОЙ КНИГЕ «ЭЛЕГАНЦИЙ»

Знаменитый Сервий Сульпиций, о непререкаемом авторитете которого в гражданском праве свидетельствуют высказывания многих авторов, возможно, следуя примеру других или по собственному разумению, не посчитал зазорным для себя написать книгу об ошибках Сцеволы 44, который был не только выдающимся знатоком в этой области, превосходившим всех остальных, но и его учителем. Он полагал, что нельзя поставить ему в упрек то, что делается ради общественной пользы, равно как он полагал, что его критика не нанесет обиды тому, кого критикуют, если только эта критика добросовестна; да тот бы и сам поступил точно так же, если бы заметил свои ошибки. Сульпиций поступил благородно, честно, истинно по-римски. Но и сам народ проявил мудрость и благодарность, считая, что этот поступок достоин не осуждения, а славы и хвалы. И эта книга снискала не меньшее уважение, чем остальные. Ведь излагать какое-нибудь учение доступно любому мало-мальски образованному человеку, обнаружить же ошибки великих людей под силу лишь выдающемуся ученому, и польза этого столь велика, что невозможно назвать что-нибудь более полезное. Ибо кто же сомневается, что промывающий золото, серебро и другие металлы приносит не меньше пользы, чем тот, кто извлекает их из земли? Обмолачивающий хлеб – чем тот, кто жнет его? Очищающий зерна кедра, миндаля, других орехов – чем тот, кто их собирает? А поэтому всякого, кто вносит какие-то исправления, если только это не совершеннейшие пустяки, мы должны ставить не ниже самого создателя вещи, понимая, что приносимая польза ничуть не меньше той, которую мы получаем от этого последнего. Более того, он от этого порицания [137] не только не несет никакого ущерба и потери, но, наоборот, его значение и достоинство возрастают, подобно тому как отделка и полировка золота и тому подобного, о чем я только что упоминал, отнимая сколько-то материи, в такой же мере увеличивает их ценность и достоинство. Ведь в той части, которая осталась, теперь больше пользы, чем в необработанном цельном куске. А поэтому, если бы только Сцевола сохранил в загробном мире способность испытывать какие-то чувства к поступку Сульпиция (а мы знаем, каковы были его честность и любовь к справедливости), то я осмелюсь утверждать, что он бы порадовался этому и сказал, что по стношению к нему поступили справедливо, ибо золото его книг было очищено от всяческого шлака и грязи и теперь уже ничто в них не сможет ввести сограждан в заблуждение.

И не без основания пишет своему другу Плиний Младший 45: «Я только тогда поверю, что тебе нравится мое сочинение, когда узнаю, что тебе что-то в нем не понравилось». Как же может не быть благодеянием то, о чем всегда просят как о благодеянии? И если оно уже бесполезно для умерших или отвергающих его, то, конечно же, его можно оказать тем, кто способен извлечь пользу из таких замечаний об ошибках великих авторов. Поэтому самые лучшие наставники в любой науке советуют указывать и на недостатки (если они есть) тех авторов, которые предлагаются ученикам как образцовые.

Итак, побуждаемый подобными примерами и доводами, решил я написать эту книгу об ошибках авторов не с тем, чтобы бранить их; не говоря о бесчеловечности такого удовольствия, я, конечно, смог бы найти для этого лучшую возможность где-нибудь в другом месте, да к тому же об этом предмете написано чуть ли не бесконечное множество книг. Я пишу для того, чтобы принести хоть небольшую пользу желающим изучить латинский язык не только по нашим наставлениям, но и на ошибках других, а чтобы сделать изложение более полным, мы присоединим сюда кое-что из нашего собственного опыта.

Мы определили для каждой из наших книг ее собственную материю, для того чтобы по крайней мере разнообразием материала сделать наш труд приятным для чтения, если он сам по себе не вызовет достаточной благосклонности, и особенно мы позаботились об этом томе, где собрано воедино все, о чем в предыдущих книгах говорилось отдельно, где высказывается суждение о многих выдающихся писателях и произносится им приговор. Ведь мы в одно и то же время и обвинители и судьи, но мы же в равной мере готовы принять обвинение и предстать перед судом, если нам не удастся исполнить должным образом наши авторские и судейские обязанности. Так отправимся же на форум.

(пер. Н. А. Федорова)
Текст воспроизведен по изданию: Сочинения итальянских гуманистов эпохи Возрождения (XV век). М. МГУ. 1985

© текст - Федоров Н. А. 1985
© сетевая версия - Strori. 2015
© OCR - Андреев-Попович И. 2015
© дизайн - Войтехович А. 2001
© МГУ. 1985