Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

ГЕОРГИЙ ПАХИМЕР

ИСТОРИЯ

О МИХАИЛЕ И АНДРОНИКЕ ПАЛЕОЛОГАХ

Том I

ЦАРСТВОВАНИЕ МИХАИЛА ПАЛЕОЛОГА

1255-1282

КНИГА ШЕСТАЯ

Между тем царя стали снова озабочивать движения на Гемусе; ибо условия союза с Константином и договоры по случаю его брака [395] были уже нарушены, и Мария возбуждала в своем муже вражду против римлян; так как Михаил, несмотря на то, что рождались у них дети, все еще оттягивал дело о Месемврии; да и явно было, что он только выдумывал предлоги, почему не отдает этого города, в самом же деле не хотел отдать его. Притом ненависть Марии против царя раздуваема была также и презрением к ее матери Евлогии. А причиною презрения к ней оказалось разномыслие, произведенное событиями церковными; потому что державный предполагал в Евлогии враждебное к себе чувство, когда она не только сама прервала общение с церковью, но еще окружила себя многими раскольниками и покровительствовала им. Все это узнавала Мария от лиц, ежедневно к ней приходивших (между ними немало было и монахов, домогавшихся от ней подаяния) и замышляла против дяди страшные вещи, говоря просителям-монахам, что она с отвращением смотрит и на поступок царя, почитая его ужасным, и на враждебное чувство Михаила к ее матери. Поэтому и сама старалась сделать ему столько же, или еще больше зла, чем сколько можно было ожидать от женщины. Она отправляет посольство в Палестину и, чрез избранного для этой цели Иосифа, называемого также Кафаром, в сопровождении других, с одной стороны открывает Элийскому патриарху все, что сделал царь, с другой — располагает султана к восстанию на [396] царя; так чтоб султану оттуда, а болгарам отсюда сойтись в его землях и разорить их; ибо царь, как нарушитель данной Богом веры, ненавистен Ему, и ничто столько не привлекает на людей Его гнева, как нарушение древле откровенного Им учения. Патриарх эти рассказы послов Марииных почитал очень вероятными; потому что подобные слухи доходили до него и от других. Стало быть, посольство это, если не смотреть на преувеличение дела, представлялось ему говорившим правду; и он уже не входил в намерения того, от кого оно прислано; даже со своей стороны удостоверил послов, что если бы Александрийский Афанасий и Антиохийский Евфимий пришли к единомыслию с царем, — он будет действовать и один. А что касается султана, то для него болгарское посольство было явлением вовсе неожиданным; да и предшествовавшие ему правители Египта не видывали подобного. Притом народ болгарский не пользовался такою славою, чтобы можно было возводить его на степень государства. Поэтому послы для султана казались подозрительными, и султан отпустил их молча. Между тем мнение Элийского патриарха Григория о несогласии прочих патриархов оказалось действительно справедливым. Вот прибыл в Константинополь патриарх Антиохийский, едва избавившийся от рук царя Армянского. Последний, питая к нему ненависть, хотел отделаться от него и, имея его в своих руках, приказал отвесть [397] туда, где он должен был непременно погибнуть. Лица, которым это дело было поручено, отвели его на окруженную морем скалу, где не встречалось ни одного жителя, и не от кого было получить утешение. Однако ж, сосланный, по предстательству чудотворца Николая, как говорил он, избавился от погибели и, привезенный в город, явился к царю. Патриарх же Александрийский, взошедший на престол уже после описанных выше событий, не хотел пересматривать то, что состоялось прежде, и, почитая это дело к себе не относящимся, был спокоен. Спрашивать его — не спрашивали; а сам он извинял себя тем, что, живя между безбожниками и перенося много оскорблений, прибегал к царю, будто в пристань, и потому, узнав о новых постановлениях церкви, считал нужным молчать. Правда, от содействования ему он решительно уклонялся; однако ж, и восстановлять нарушенный порядок находил тоже неблаговременным.

2. Теперь следует сказать, что Мария, короновав сына своего Михаила до его совершеннолетия, вела и воспитывала его по-царски, и в торжественных приветствиях давала ему место после отца; поэтому очень подозревала Свентислава, который был деспотом, и коварно подкапывалась под него, чтобы, боясь безнадежного положения больного Константина, надежно устроить судьбу сына. В этих видах отправила она к Свентиславу послов, [398] которые должны были клятвенно уверить его, что ему не мыслят ничего худого, и просить его прибыть к Марии. Положившись на их клятвы, Свентислав прибыл в Тернов и, несмотря на свою старость, просил себе усыновления. Усыновление его торжественно совершено в церкви. После того, как священник, при множестве зажженных свечей, вознес приличное молитвословие, Мария обеими полами верхней своей одежды охватила с одной стороны Михаила, с другой Свентислава. Когда эта церемония кончилась, Свентислав отправился домой с именем сына болгарской деспины после Михаила. Но немного еще прошло времени, как эта коварная мать убивает того, который считал себя усыновленным ею. Зато Дика, против обыкновения, не надолго отложила наказание, — скоро взыскала неправедно пролитой крови убитого. Чтобы рассказать, как это было, надобно взять дело несколько выше.

3. Жил там по найму один свинопас, по имени Кордокува 1. Так как этому имени на греческом языке соответствует слово овощ — λαχανον, то называли его также Лаханою. Этот человек, заботясь о свиньях, о себе самом не заботился, — не хлопотал ни о пище, ни об одежде, а кормился одним хлебом и диким овощем, вообще — содержался скромно и бедно. Но в беседе своей с другими такими же [399] бедняками, он открыто высказывал о себе странные мечты, на которые те отвечали больше смехом, чем уверенностью. Восторгаясь такими-то, не знаю, откуда взявшимися надеждами, стал он внимателен к себе, и, как мог, молился Богу; ибо где было ему узнать на память божественные молитвы, когда он в простоте нрава жил почти между такими же дикими людьми, каковы были и пасомые им свиньи? Питаясь подобными мыслями, он не шутя забрал себе в голову, что Промысл назначил его к какой-то власти, и об этом часто говаривал с поселянами и свинопасами, утверждая, что ему нередко являлись святые и возбуждали его произвесть волнение в народе, чтобы самому управлять им. Многократно слыша рассказы его об этом, люди, наконец, стали ему верить, и уже иначе смотрели на него, чем прежде; ибо предназначение, говорил он, близко ко времени осуществления. В один день, сказав, что получил знак приступить к исполнению своих намерений, он тотчас приглашает своих соседей к содействию, и они повинуются, как бы в надежде совершить что-то великое. Вот приходят они в страну и провозглашают имя свинопаса, утверждая, что ему дано повеление от Бога сделаться правителем. Слова их имели силу убеждения, и число его приверженцев постоянно увеличивалось. Теперь он принарядился: надел тонкое платье, опоясал меч, сел на коня и отважно пустился на дело, превышавшее его силы. В то [400] время Константин страдал болезнью (у него была сломана нога, отчего лежал он без движения; а если нужно было ему куда идти, то его везли в коляске, будто мертвую тяжесть); поэтому многие презирали его, а особенно соседние тохарцы, и, ежедневно производя набеги на его страну, делали ее поистине мидийскою добычею. И так вот Лахана столкнулся с тохарскою фалангою и, противопоставив ей свои силы, напал на нее и разбил наголову. То же произошло и на другой день. И таким образом в течение немногих дней имя его сделалось громким. Теперь присоединились к нему целые области и твердо надеялись, что он отлично поведет дела. Лахана везде был прославляем, и не проходило дня, чтобы число его приверженцев не увеличилось сравнительно с прежним, и чтобы он не отличился каким-нибудь новым набегом. Все это очень пугало Константина и даже сам царь немало беспокоился, слыша о его славе: ведь не достиг бы он того, чего достиг (думал царь), если бы не было в нем чего-то великого. Впрочем, один только Константин так испугался, что тотчас обратился к рядам своего войска, чтобы противустать такому нечаянному явлению, о каком никогда не думал ни сам он, ни другой кто. А царь, отчасти следуя собственному желанию быть там, отчасти же и возмущаясь слухами, отправился наперед занять крепости на пределах империи. Выехав из Константинополя, он быстро поскакал [401] к Орестиаде. Но отправившись зимою и взбираясь на гору по льду, он потерпел нечто невыносимое: конь его споткнулся на льду и упал вместе с ним. При этом ужасном падении, всадник так сильно ободрал себе руки и лицо, что раны его не успели закрыться в продолжение всего похода, и следы их оставались даже по его возвращении. Тогда как державный ехал в Адрианополь, пришло известие, что Константин убит. Это случилось следующим образом: Лахана с каждым днем становился сильнее, — и болгары, презиравшие своего царя, присоединялись к нему во множестве. Свентислава, по коварству Марии, в живых уже не было; искренно же действовавшие в пользу Константина, по проискам этой деспины, были убиваемы: если же иные и жили еще, то либо были заподозрены в неприязненных замыслах, либо действительно злоумышляли. И так Константин оставался один с немногими, и должен был бороться с Лаханою, который уже презирал его. Устроив войско, он повел его, а сам сидел в коляске. Те, кому вверил он защиту своей особы, устремились на неприятелей. Но Лахана тоже шел ему навстречу и, только что появился, тотчас напал и разбил его войско наголову; потом его самого, как не сделавшего в сражении ничего достойного царствования, заколол будто жертву, бывших же с ним и побежденных воинов присоединил к собственному войску и смотрел на них, как на [402] своих. Таким образом, крепко держа в руках всю страну, он начал уже забирать и города и, покоряя их своей власти, не успокоился до тех пор, пока не был провозглашен правителем и царем. Таковы были его дела; так с каждым днем возрастал он силою и получал успехи за успехами.

4. Поскорбев, естественно, об этом неожиданном событии, и по возможности обезопасившись, сколько требовала осторожности смерть Константина, царь задумал увеличить свою силу сближением с Лаханою. Он послал разведать о варваре и желал узнать, в состоянии ли этот мятежник идти дальше, после того как, начав свою жизнь столь скромно, он легко достиг такого величия. У царя была даже мысль принять его к себе в зятья по дочери, если только послам покажется, что он способен управлять болгарским народом. Но при этом подумал он о непостоянстве счастья, которое иногда благоприятствует до крайности, а иногда, склоняя весы в другую сторону, отнимает и то, чем владел человек издавна: одна только добродетель упрочивает все, что есть, и питает надежду получить то, чего еще нет. Размышляя таким образом, царь сильно заподозрил счастье Лаханы в том отношении, как бы не отняло оно своих даров скорее, чем дало их; ибо где нет добродетели, там эти дары быстро увядают и не позволяют спешить ни удивлением, когда получаются, ни сожалением, когда [403] бывают отнимаемы. Переворачивая такие мысли в голове, стал он советоваться со своими приближенными. Явно было, что болгарское правительство имеет нужду в представителе: и вот на совете царь противопоставлял Лахане сына Мицы Иоанна, и, зная, что первому дают право на власть только счастье, отвага и благоприятный ход дел, последнего почитал он тем достойнее — управлять Болгариею, что за ним утверждалось это право и родом его, и родственными отношениями. В мнении царя многим нравилось то, что сын Мицы сделается царским зятем, и таким образом, восшедши на принадлежавший ему прежде престол, обязан будет этим самому царю — частью потому, что царь заступается за право Мицы, которого предки кротко управляли болгарским народом, частью потому, что он заботился об Иоанне, как о зяте. А что касается до Лаханы, то непостоянное счастье, по всей вероятности, обмануло его: он уже и теперь, при одном появлении римских войск, ослабил свои порывы, и ему без надежды — на чем-нибудь опереться, предстоит опасность или впасть в рабство, или уйти и скрыться. Марию же, вместе с ее сыном, терновцы охотно выдадут, так как обиды, какие эта деспина наносила им, представлялись не так малыми, чтобы можно было забыть их.

5. Держа открытый совет об этом, царь тайно послал просить мнения и у патриарха. Патриарх очень сильно склонялся в пользу [404] Мицы и, написав свой отзыв, передал, его совету. То же писал и Принкипс, иеромонах Феодосий, удостоенный чести участвовать в совещании, так как он, по случаю смерти Феосполийского Евфимия, был уже избран вместо него на патриаршую кафедру. Впрочем, об этом не худо рассказать подробнее. Антиохийская патриархия вдовствовала. И вот съехалось в Константинополь много восточных епископов, из которых одни прибыли сюда из тамошних своих епархий сами собою, а другие находились здесь еще раньше, по распоряжению Евфимия; потому что, когда патриарх сделался болен, — епископ Аназарбский Феодорит советовал ему призвать с востока достаточное число епископов, и это уладил с тою целью, чтобы, по смерти патриарха, они беспрепятственно нашли преемника Евфимию в Феодорите. Но так как в этом случае требовался человек, который мог бы быть полезным; то относительно Принкипса никто не спорил, и он тогда же был избран и призван на патриаршество. Однако ж царь, входя в это дело глубже, опасался; как бы не вздумали над ним подшутить, и удерживаемый подозрением, избегал повода к насмешке над собою. Он не совсем не знал, что Принкипс, по случаю недавних событий, как-то мало держится единения с церковью, и хотя думал, что достижение высочайшей чести заставит его покориться, но твердо в том не был уверен. Если же избранный на патриаршество, он не [405] уступит; то, удостоившись такой чести, не будет его слушать, да и избравшим по необходимости наделает не меньше притеснений. Потому-то царь писал об этом патриарху секретно, с намерением наперед испытать, какое даст он со своей стороны мнение. И это испытание сделано было чрез писателя настоящей истории; ибо, по особенной близости его к Принкипсу, находили, что для предположенной цели он будет способнее других. Таким образом, патриарх, получив секретное письмо от царя, писал к сочинителю этой истории, чтобы он, часто посещая Принкипса и заводя речь о патриаршем престоле, искусно вызнал образ его мыслей, проник в его чувствования и уверил его в том, что если, призванный, будет он слушать царя, то получит достоинство патриарха. Это и было исполнено. Тогда державный, относясь к Принкипсу, как уже к избранному на патриаршество, послал ему любезное письмо и сделал его участником в том совете. Итак, получив их мнения и еще прежде — мнение деспины, он привел их в исполнение и, чрез посла призвав к себе Иоанна из Троиков Скамандрских, где он жил, пользуясь достаточным от царя содержанием, переодел его и назвал своим зятем и царем Болгарским. Вместе с тем дано было ему дедовское имя Асана и это наименование торжественно объявлено всей его свите, с назначением должного наказания тому, кто, по старой привычке, назвал бы его [406] иначе. Болгар, которые готовы были покориться его зятю, царь тут же призывал для получения благодеяний; а сохранявшим в этом отношении некоторую осторожность посылал подарки и подкреплял их надеждою, что они будут блаженствовать, если, отложившись от Марии, признают царем Иоанна. Все это устроял он из Адрианополя, и некоторых болгаров, приступивших к нему по одному слуху, осыпал благодеяниями, а прочих располагал силою обещаний.

6. Едва только царь возвратился в город, как известили его о скором прибытии Михаила с запада. Михаил был младший сын деспота, и сперва назывался Димитрием; но по смерти отца, в память о нем, принял имя Михаила. Доставшаяся ему часть отцовской земли казалась для него уже несоответственною важности того достоинства, которое получил он от державного, вместе с обещанием принять его в зятья. Поэтому, оставив отцовское наследие, и веря грамоте, запечатленной клятвою, он и явился теперь к царю. И так у царя предназначен был брак двух его дочерей Ирины и Анны (Евдокия была еще малолетна). Брак Ирины с Асаном, которого величали уже Болгарским царем, совершаем был весьма торжественно. Асан носил царские знаки: только лошадиные попоны были у него из шерсти; а во всем другом он нисколько не отличался от царя. Притом было положено, что если дело пойдет [407] хорошо, — он с войсками царя вступит в Тернов; в противном же случае снова будет украшаться деспотством Римской империи. На этих условиях сперва совершен был брак, а затем начались непрестанные совещания, каким бы образом получить дальнейшие успехи. Но браку Михаила и второй царской дочери Анны помешали некоторые церковные каноны, положенные в древности Сисинием 2 и получившие силу неизменных определений. Известно было, что жена деспота Никифора, Анна, приходилась родною племянницею дочери царя Анны; а Михаил и Никифор были родные братья. Таким образом, этому браку препятствовала шестая степень родства: то есть, с одной стороны оказывалось четыре степени, да с другой — две. Поэтому требовалось соборное рассмотрение и разрешение вопроса. Рассмотрев это дело, собор определил: так как связи царей способствуют миру государств; то правила для них можно более ослаблять, чем для других, и несогласие с канонами уравновешивать милостью к просителям. Таким образом, брак был разрешен, и Михаил, получив достоинство деспота, соединился с царевною Анною. С этого времени [408] клятвенно обязался он служить царям; а Иоанн, если сделается Болгарским царем, тоже клятвенно обещался быть в союзе с римлянами, в противном же случае — давал клятву оставаться верным слугою царей в качестве деспота.

7. Тогда царю пришло на мысль сперва овладеть Мариею, чтобы не дать ей времени привести свои дела в хорошее состояние, и таким образом разрушить его планы. С этою целью он посылал к ней многих не столько для действий неприязненных, сколько для того, чтобы кротко расположить болгар к выдаче Марии и принятию царских детей. Мария знала, что находится в тесных обстоятельствах и что ей грозит зло с двух сторон: с одной — буйствовал Лахана, который, недавно явившись, успел уже опустошить страну и овладеть всеми окрестностями Тернова, с другой — наступали и все увеличивались войска царя, которые черни грозили внешним разорением, а в высших сословиях возбуждали внутреннее неудовольствие. Поэтому она трепетала как за себя, так и за своего сына, и ужасные беспокойства волновали ее душу. Знала она, что ей не по силам бороться с тем и другим врагом, а потому решилась умилостивить одного из них, обещавшего ей больше пользы. По ее мнению, всего естественнее было обратиться к царю. К этому обязывали ее — и приличие, требовавшее от ней целомудрия, и долг к покойному мужу, который возбранял ей вступать в связь с его [409] убийцею. Лучше казалось искать спасения у того, от кого получено ею и царское достоинство. Таким образом, она нашла справедливым послать к царю и умолять его о спасении. Это, однако ж, нисколько не благоприятствовало ее видам; главною ее заботою было упрочить власть за собою и за своим сыном Михаилом; а царю между тем и во сне не снилось пренебречь выгодами своих детей, которых он и прежде уже предназначил к той власти. И так требования царя были совершенно отвергнуты. Но послать к варвару и просить союза с ним на условиях, чтобы он предоставил ей управление народом — Мария почитала делом тоже бессмысленным; ибо с человеком, который добивается ее власти, вступить в условия о том, чтобы он оставил власть, казалось, невозможно. Со стороны царя озабочивало ее опять и то, что начав хлопотать о власти для своих детей, он не успокоится. Это привело ее к решимости — презреть и честь покойного мужа, и негодование людей, что быв деспиною, она предается такому человеку и смотрит только на выгоды свои и своего сына; а выгоды эти, по ее мнению, состояли в том, чтобы вполне предаться свинопасу и, отворив для него ворота царства и города, соединиться с ним и жить, как деспине с царем. Обдумав это, она немедленно (ибо посольство со стороны царя не позволяло медлить) посылает к свинопасу объявить ее мнение и желание. Выслушав послов, Лахана сперва обнаружил гордость [410] и неуважение, величаясь так, что вот он должен подарить ей власть, которой не успел еще добыть мечом и превосходным войском; однако ж, потом принял условия касательно брачного союза, — только очень лукаво и двусмысленно, чтобы кто не счел его женолюбивым и охотником до женских спален. Он обнаружил характер тех людей, которые берегутся изнеживать чувства и презирают это, а только по миролюбию и во избежание пролития крови в междоусобной войне соглашаются на подобные уступки, оказывая чрез то милость другим, но никак не принимая милости от других. После того с обеих сторон заключены были клятвенные договоры, и ворота для него отворились. Приняв его внутри города, Мария вступила с ним в брак и, разделяя с новым мужем почести царствования, думала, что нашла себе в нем достаточную оборону против царя. Услышав об этих событиях, царь, как и надлежало полагать, довольно возмутился, однако ж, притворно скрывал свое смущение, возбужденное обманутыми надеждами, и только по справедливости укорял Марию за ее поступок, говоря, что этим она и род их обесчестила, и власть отдала человеку ничего нестоящему. Ведь Лахана не в состоянии ни отразить, ни выдержать тохарцев, которые, по всей вероятности, устремятся на него, частью как на явного их врага, а частью и потому, что его ненавидят сами соотечественники. Но царь не ограничивался одними [411] словами: он опять послал войско бороться и подготовлять падение Марии. Тогда Лахана, оставив супружескую нежность, стал жить варварски, и хитро подделывался к лицам, его окружавшим. Он знал, что неприятели восстают на него с двух сторон, и думая, что изнеженность — вздор, что она только усыпляет человека во время военных опасностей, стал ссориться с Мариею и даже нередко бил ее. Лучше всякого бездействия казалось ему входить в окружавшие его обстоятельства, располагать к себе болгарских правителей и готовиться к войне с обоими неприятелями; ибо после того, что сделано, нельзя было ему ни примириться с тохарцами, ни питаться надеждою на царя. Поэтому он, сколько мог, волею-неволею готовился к борьбе. Получив власть, сверх всякого чаянья, ему хотелось не только сохранить ее, но и отстоять. Ежедневно подвергаясь нападениям извне, он принужден был сражаться поневоле; ибо, хоть и варвар, а знал, что при всем нерасположении к войне, воевать ему велит самая необходимость. Поэтому отважные его схватки выходили удачными, и противостоявшие беспорядочной его стремительности не в силах были удержать ее; так что и хорошие воины боялись встретиться с ним, ибо знали, что худо будет тому, кого он одолеет. Попасть в руки Лаханы было то же, что, по крайней его жестокости, подвергнуться смерти; ибо никто не видывал, чтобы варварское его сердце [412] когда-нибудь смягчалось состраданием. Поэтому смелость наших воинов часто была задерживаема представлением ужасов, если кого возьмет он в плен; и от того они действовали как бы не всею полнотою своих сил. Между тем Асан окружаем был многочисленным войском, — тем более, что некоторые с враждебной стороны, нехотя попавшиеся нашим в плен, находили себя в хорошем состоянии; потому что, покорившись, избавлялись от тирана и присоединялись к царю: напротив отведенным туда нечего было и думать о спасении; их наказывали, как врагов.

8. Таким образом, дело шло медленно, и другой надежды на избавление от зла не оставалось, кроме надежды — избавиться от варвара. Это скоро и последовало; ибо Лахана не избег непостоянства судьбы, которой все приписывал. Вскоре разнеслась весть, что он побежден тохарцами. Услышав об этом, терновиты, давно уже волновавшиеся против Марии, нашли теперь благовременным выдать ее вместе с сыном военачальникам царя, а Асана признать своим деспотом; потому что ему издавна принадлежало право господства над болгарским народом. И так Мария, беременная плодом от варвара, была приведена вместе с Михаилом к царю в Адрианополь, куда прибыл он вторично, и отдана под приличный караул; а Асан с Ириною (только не вместе, — Ирина после Асана, — уже по [413] возвращении царя в город) беспрепятственно вступили в Тернов и были приветствованы, как цари. Между терновитянами особенно замечателен был Тертерий, которого болгары очень уважали и величали. Царь захотел соединить его узами родства с Асаном и почтить достоинствами; потому что он сильно посягал на царскую власть, и между военачальниками домогался высшего значения. Но этому желанию царя препятствовала жена Тертерия. Если почтить его, имеющего такую жену, то он роду Асана не принесет никакой пользы; потому что жена начнет тем более раздражать и поджигать его замыслы. И так царь обещал сделать Тертерия деспотом с тем условием, если он разведется со своею женою и вступит в брак с родною сестрою Асана. Это состоялось, и жена его, отведенная в Никею с сыном Свентиславом, отдана под стражу; а сестра Асана соединилась с Тертерием, и оба они почтены достоинством деспотства.

9. Содействие Тертерия было, по-видимому, весьма полезно для Асана, и потому Асан несколько времени разделял с ним власть. Но скоро все это расстроилось; народ болгарский всегда готов к вероломству: так что скорее можно поверить дуновению ветра, чем благорасположенности болгар. Ясно было, что болгары давно уже задумали измену; а возбуждал умы их Тертерий, тайно домогавшийся царской власти. Он и явно был [414] подозреваем; но только прикрывался родством с Асаном, — как, то есть, сделаться ему изменником, когда он родственник Асана? Между тем Асан ожидал возмущения и, опасаясь, как бы оно не предупредило его и не поставило в состояние безвыходно бедственное, задумал под благовидным предлогом бежать и захватить с собою государственное богатство. Это и в самом деле удалось ему. Сокровища Болгарского государства, особенно драгоценные, состояли из вещей, давно уже взятых у римлян, когда они, воюя под предводительством царя Исаакия, были побеждены болгарами. С тех пор эти вещи лежали в царской сокровищнице больше для хвастовства, чем для употребления. Взяв их и другое кое-что удобоносимое, они скрыли это под одеждою и, вышедши ночью из города, как будто для освежения себя прогулкою на чистом воздухе, переоделись и со всевозможною скоростью пустились в Константинополь. Въезжая в Месемврию, обнаружили они царскую пышность и великолепие, чтобы не заметили в них беглецов; а потом поплыли морем на корабле и прибыли в город. Когда пристали они к обители архистратига в Анапле, — царь несколько дней не принимал их и сильно гневался за это бегство, приписывая такой поступок их трусости и малодушию, чрез которое они в короткое время потеряли плоды многих трудов и походов. Но так как сделанного возвратить было нельзя, то он, наконец, [415] дозволил им вступить в город и представиться ему. Между тем Тертерий, по желанию болгаров, занял оставленный царский престол; а потом вскоре пронесся слух, что он начал царствовать самым делом и торжественно коронован, как владетель Болгарии. Доселе было так, а о дальнейшем скажем после.

10. Прошло уже четыре года прекрасного патриаршествования Иоаннова, как вдруг в месяц линеон, седьмого индиктиона, некоторые клирики взвели на Иоанна страшные обвинения. Они были, конечно, ложны и совершенно пусты, однако ж, такие, какие принимать царь не затруднялся; потому что особенным его старанием было ослабить ревность патриарха, силою которой он недавно сделал то, о чем было говорено выше. Это и очень многое другое возбуждало гнев царя, и он не знал, как усмирить столь пылкого и стремительного человека — тем более что патриарх имел в виду не себя (об этом нечего бы и беспокоиться), а пользу других. Тогда как он придумывал, каким образом укротить этого льва, взнесенные на него обвинения, сколь ни мало они представлялись правдоподобными и достойными внимания, на взгляд его были полезны. Обвинять в наклонности к блудодеянию скорее можно бы Пелея 3, чем Иоанна; а [416] возводить обвинение в разграблении церковного имущества скорее можно бы на честнейшего из людей, Аристида, чем на этого патриарха. Поводом же к клевете на него был слух, будто он, проклинал царя. Отправляясь к царю ходатайствовать за кого-нибудь, кто нуждался в его милости, патриарх, на основании опыта, часто подавал просителю надежду на успех: но сколько он ни ходатайствовал, успеха никогда не было. Из этих трех лиц, то есть, покровительствуемого, патриарха и царя, один все неотступнее просил, другой все упорнее докучал, а царь все увертывался со дня на день и откладывал. Тот, за кого патриарх ходатайствовал, просил еще похлопотать за него; а последний, наученный опытом, не решался, ибо знал, что прогневает царя, если опять заговорит и, оправдываясь пред просителем, что не по нерадению не продолжает представлять царю о его невинности, призывал Бога в свидетели своего усердия и говорил: «Видит Бог, как я старался об этом». Слыша такие слова, клеветник составил ложный донос, будто патриарх призывал Бога для отмщения несправедливо поступающему царю. Как бы такими-то сильными рычагами думали они поколебать твердыню [417] души его. Возбуждал же их к тому Исаак Ефесский, духовный отец царя, который не имел никакой причины ненавидеть патриарха, а только хотел сделать приятное державному. Это побуждало его; а может быть представлялось и другое побуждение — стеснить патриаршую власть на восток, чтобы, то есть, патриарх не заведовал никакими другими местами, кроме тех, которые находятся в Константинополе, места же, лежащие вне его области, зависели бы от епископов тех областей, где они находятся. Вот о чем старался он и чего можно было достигнуть не иначе, как поселив вражду между царем и иерархом. Так и сделалось, когда позволено было являться к нему обвинителям, и когда обвинители по возможности были им подстрекаемы. (11) По крайней мере, к этому времени относится царская новелла, которая, между многими другими постановлениями и определениями, заключала в себе и то, чтобы всякого рода места, подчиненные дотоле патриарху, в каких бы областях и обителях они ни были, зависели от епископов тех областей, где находятся; ибо древние канонические правила не позволяют, чтобы суд патриарха Константинопольского простирался за пределы его епархии. Говоривший это не понимал, что он отнимает у патриарха значение «вселенского», когда ограничивает его одним Константинополем и не назначает ему даже такой области, какую имел всякой епископ. Воспользовавшись временем [418] нерасположения царя к патриарху, будто находкою, Исаак константинопольские права передал своим епископам, а это значило все равно, что себе. Дела о патриархе царь не решал в продолжение целых двух месяцев, то оставаясь на стороне судей, то заступаясь за патриарха и освобождая его от обвинений, как от выдуманной доносчиками клеветы. Он играл здесь двоякую роль: то побуждал судей обвинить и даже обличить патриарха; то опять ласкал его и притворно утверждал, что доносители — наглые клеветники. Но если бы он говорил это искренно, то клеветники не осмелились бы и разинуть рта. Ясно было, что он ненавидел патриарха за его настойчивость; ибо ревность его считал сварливостью, а ходатайство за невинно осуждаемых вменял себе в беспокойство.

12. Не худо будет, для шутки, рассказать и о том, что произошло при начале обвинений, и показать, как может иногда успевать злоба, воспользовавшись случаем. Приходилось в церкви торжественно отправлять праздник Сретенья в тот день, когда державный примирен был чрез Иосифа с церковью. В то самое время, по обычаю, приносимы были для благословения чаши со зрелою пшеницею и спелыми плодами, и из этого, наилучшее, как бы начаток, отделялось для царя. Таких медных чаш с разных сторон на тот раз снесено было множество, и между ними находилась одна, которую, так как она красотою [419] превосходила все прочие, стоило поднесть царю. На этой чаше, в значении украшений, пестрелись и египетские надписи; ибо у египтян, говорят, был обычай, вместо всяких других украшений, и на одеждах, и на окнах и на сосудах разного рода делать надписи. Но случилось, что та надпись восхваляла имя проклятого Магомета, или иначе Моамета. Это имя, написанное кругом чаши, обвинители не оставили незамеченным; но тогда как сосуд, до отправления его к царю, стоял еще в церкви особо, они посылают объявить, что на чаше, назначенной для царя, не случайно, без сомнения, начертано проклятое имя, что патриарх нарочно приготовил ее — с намереньем послать царю, что отвратительная надпись на ней не только не обещает благословения, но и выражает крайнее отвращение. Услышав это, царь захотел точнее удостовериться в справедливости доноса, и для этого послал служителя при опочивальне, Василия Василика, который, зная агарянский язык, прочитал надпись и засвидетельствовал, что донесение верно. Поэтому чаша не была принята царем, так как он по совести соблюдает учение апостольское. И вот к другим обвинениям впоследствии присоединено и это, как важнейшее.

13. Итак, когда дело о патриархе, тянувшееся два месяца, не приходило к концу, а были только пустые толки да поношения, и все, что может быть еще хуже (ибо чего уж, — если и лестница, по причине развесистости [420] некоторых, посаженных у патриарха дерев, устроенная на верху их, сделалась тогда предметом клеветы, и царь, приняв эту клевету, приказал совершенно уничтожить лестницу)? Так вот, когда не выходило ничего, кроме поношений, имевших целью заставить преследуемого оскорблениями патриарха отказаться от престола, — в месяце кроние, в средине поста, Иоанн приказал пишущему эту историю составить акт отречения и, подав его царю, который при этом показывал вид, будто не принимает его, сам удалился в обитель Пренепорочной Девы. Таким образом, церковь снова осталась без пастыря; потому что этого не было, а призвать на его место другого царю не хотелось. В пору такой нерешительности он даже посылал к патриарху сына своего, царя Андроника, и пытался смягчить его.

14. В это время приходят из Рима от папы послы; а царь тогда возвращался в город из Адрианополя. Желая скрыть от них дело патриарха, он выдумывал разные причины, и говорил, что патриарх, изможденный трудами, пожелал подолее успокоиться, и на время оставил патриархию, но что он постарается доставить им свидание с патриархом в одной из городских обителей. Самого же патриарха чрез посланного просил он оставить малодушие и, приписав все более обстоятельствам, нежели царской воле, отправиться в обитель Манганскую, для свидания там с прибывшими послами, только не открывать им [421] ничего из прежних событий. Рассказывая послам о патриархе, он вместе с ними вступил в город. Но прежде чем представились они собору и патриарху, царь узнал главную цель этого посольства. Она состояла в том, чтобы мир церквей утверждался не на одних словах, а на самом деле, чтобы наше исповедание веры было согласно с их исповеданием, и чтобы таким образом единение достигло своей полноты. Они побуждаемы были к этому требованию нашими же, как говорили, схизматиками, которые, соглашаясь со многими из своих фрериев, утверждали, что мир (церквей) — шутка и что поэтому должно испытать, так ли читают они символ, как латиняне. Последние думали, озаботить этим царя; ибо он должен был избрать одно из двух: или не согласиться на это, и таким образом расторгнуть мир; или нарушить нечто из основных положений церкви и, сделав еще больший грех, дать им повод справедливо избегать единения с ним, как с явным преступником. Узнав об этом, царь вдруг понял, что такое предложение возмутит и тех, которые дотоле были спокойны; поэтому послал он созвать архиереев и весь клир и, приняв их у себя особо, (мирянам не дозволено было присутствовать), (15) говорил им следующее: «Вы хорошо знаете нынешние дела, — знаете, как они происходили и какими неприятностями были сопровождаемы; потому что я не столько не чувствителен, [422] чтобы не трогался этим. Знаю, что, по их поводу, я презрел патриарха, — говорю об Иосифе, — которого любил, как родного отца, и даже более; потому что отец был виновником моего рождения на свет, а Иосиф возвратил меня к Всеблагому. Знаю, что я причинял многим насилие, соблазнял друзей, даже огорчал и своих: свидетельствуют об этом родственники мои в темницах, содержащиеся там частью за сношение их с итальянцами, частью за неуважение к нашей особе, которое не могло не возбудить в нас гнева. У меня была мысль делать все так, чтобы итальянцы ни о чем меня не спрашивали: в этом смысле дал я свое согласие и вам, как свидетельствует о том хранящийся в церкви хрисовул. Но вот некоторые из наших, и особенно те, как я убедился, которым нравится раскол, не знаю, по какому побуждению (если только не скажешь, что для искушения нас и для увеличения нашей скорби), сошедшись с фрериями, говорили, что мир церквей — чрезвычайно забавная шутка и обман, и способствовали им узнать нечто более; а это и есть главная цель настоящего посольства. Потому я хочу предварительно сказать вам несколько слов и убедить вас, чтобы вы, нечаянно услышавши слова послов, не обеспокоились и опять не вдались в худые относительно правительственной нашей деятельности подозрения. Бог свидетель, что из учения нашей церкви не будет упущено ни одной черты или иоты; я сам [423] обещаюсь божественный символ отцов держать, как знамя, и воевать за него не только с итальянцами, но и со всяким народом, который стал бы в нем сомневаться. Касательно этого даю вам полное удостоверение. Впрочем, распорядиться делом так, чтобы послов отпустить с миром, — в этом ни с моей стороны нет ничего преступного, ни с вашей — несправедливого. И так я хочу дружески обнять их и благосклонно приветствовать, чтобы в противном случае не спугнуть нам, как говорят, добычи — тем более что папа теперь новый и к нашим делам не так расположенный, как Григорий. Моя будет забота отвечать им, не назначая определенного времени для совета». После этих слов царя, патриарх отправился в Манганскую обитель и вел себя так, что послы не получили никакого сведения относительно того, что с ним было. Когда собрались у него архиереи и избранный клир, — пришли и послы и, заботясь о цели посольства, прямо представили то, о чем еще прежде говорил царь. Поэтому предуведомленные наперед, они благосклоннее выслушали то, чему без подготовления внимали бы с большим неудовольствием.

16. Вместе с тем и царь, желая доказать, что мир церквей почитает он не шуткою, послал Исаака Ефесского с послами в темницу и показал им заключенных там родственников. В темнице находились протостратор Андроник Палеолог, виночерпий [424] Мануил Рауль, брат его Исаак, и четвертый — родной племянник протостратора, Иоанн Палеолог. Они вчетвером, украшенные, сказал бы поэт, тяжелыми цепями, поддерживали четыре угла темницы. Виночерпий Рауль, увидевши ефесянина и, как бы досадуя на него за то, что он живет на свободе, а они страдают в темнице, тогда как первый должен бы бороться сильнее за них, чем последние — сами за себя, тихо сложил лежавшую на нем цепь и, приманив его ближе к себе, с усилием бросил на него эту складку, чтобы нанести ему удар, но не попал, потому что цепь задержана была его шеею.

17. Желая еще более доказать послам, что, относительно веры, он поступает справедливо, царь счел уместным — без исследования постановить, чтобы патриарх был снова возведен на престол; потому что архиереи не хотели принять отречения, несмотря на то, что царь принял его. Ведь против патриарха не выставлялось ничего такого, что свидетельствовало бы о его недостоинстве — управлять священными делами. Доносчики произвели только шум и неразумное смятение; а патриарх не рассудил, что совесть некоторых смущающихся людей надобно щадить, как бы, то есть, иначе и самому не поступить с кем-нибудь против совести. К чему тут отречение? Оно служит лишь укоризною тем, которые в состоянии были обуздать злобу. Потому архиереи с общего согласия положили, [425] чтобы Иоанн по-прежнему принял предстоятельство. Но он не соглашался, если не будут наказаны клеветники; а это для царя было одним из дел невозможных; потому что у державных есть неразумная привычка, по которой заведено клеветливость врачевать-таки и оклеветанного освобождать от беды, но доносчика ни в каком случае не наказывать, хотя бы клевета его доходила до последней крайности; потому что царю и не узнать бы правды, если бы он не допускал к себе доносящих об опасности. Итак, патриарх, хотя и не успел в том, чего требовал, однако ж, снисходя к просьбам, по подражанию Христу — отпускать грехи, принял предложение, и в шестой день посидиона, того же индикта, торжественно сопровождаемый сенатом и духовенством, вступил в патриархию. После того составлена была защитительная грамота к папе (а папа в то время был Урбан) 4, и скреплена многими подписями недействительных епископов, управлявших действительными епископиями, а рукою одного и того же писца, хотя так, как будто бы скрепляли ее многие священные и важные лица. Патриарху ли этого хотелось, — я не знаю: вероятнее то, что так распорядился царь, желая показать видимое сходство церквей и уверить, что у нас не меньше епископов, чем у них; а у них епископы так [426] многочисленны, что на соборе считаются многими сотнями. Так вот, желая сравнять нашу церковь с латинскою, царь и сделал это. В упомянутой грамоте, между прочим, приведены многие места и из писаний наших отцов, в которых выражениями: Дух от Сына изливается, предлагается, дается, воссиявает, является, и подобными, принятое у латинян слово «исходит» как бы совсем закрывалось, и в заключение было сказано, что «не соглашающихся на примирение мы подвергаем достойному наказанию». Но это была мечта. Знающие дело понимали, что обвиненные во лжи своим оправданием не изглаживали вины, а усугубляли ее. Впоследствии такое оправдание служило камнем претыкания для тех несчастных членов церкви, которые обвиняемы были за то, что объявляли себя православными, чему очевиднейшими свидетелями служили, говорят, послания к папе. Впрочем, действие этих писем, сколько мне известно, выходило иное, хотя к папе писали и льстиво. Что эта лесть не имела успеха для самих льстецов, довольно указать на Мелетия и Игнатия. (18) Явно отпавшие от церкви и наказанные царем, они должны были еще отправиться к папе, чтобы и там потерпеть что-нибудь. Послы действительно взяли их и поехали. Но папа не только не думал наказывать обвиненных, а еще пожалел о них, боясь, как бы не послужило это препятствием к примирению великих церквей; потому весьма [427] благосклонно отпустил их назад к царю и даже писал, чтобы царь относительно этих людей не беспокоился и обращался с ними ласково и благосклонно. С другой стороны, и послания латинян были также не без лести, хотя, как многим известно, иногда содержали в себе и угрозы отлучения. Некоторые люди заносчивые и легкомысленные, нисколько не знакомые с историею итальянской церкви и думать не хотели, что в старину они более других были в единении с нею. Хотя этот союз потом случайно и разрушился, но таинства христианские у нас и у них остались равно не поврежденными; так что никто не дерзнет наложить руку на что-нибудь ни в совершении крещения, ни в священстве, ни в браке, ни в монашеском поставлении, ни в других, которыми единая кафолическая церковь ведет своих питомцев к совершенству. Между тем эти люди, — как будто бы в древности произошли они из дуба или из камня, — по незнанию того, что свойственно христианам, сильно отвращаясь от итальянцев, стали гнушаться и нашими священными предметами и бросали их то в рытвины, то в реки, то на горы, как вещи не заслуживающие никакого уважения, и чрез то препятствовали ходу веры. Тогда царь возревновал, — созвал всех епископов, монахов и даже некоторых раскольников (уверив их в безопасности), в числе которых находились Акакий из фригиян, ученик его Герман и многие иные, — и став на средине, [428] начал упрашивать их словами Параволики 5 Ихнилата, чтобы они не обращали внимания на людей, которые располагают их к бездействию. Сделав такое приточное вступление, он стал потом предостерегать их от пренебрежения веры, подвергающейся опасности, и от презрения к святыне, выступающего под видом благочестия, внушая всячески охранять себя постановлениями церковными. Мучило нас великое горе, говорил царь, когда в нашу жизнь вкралось то, что у нас не в обычае. Отсюда, по необходимой связи следствий, произошло, что многие, отложившись от церкви, стали не только соблюдать у себя дома то, чего не следовало, но даже осмеливались разрушать законы церковные; так что их дерзости недоставало одного только зла, — объявить себя не христианами. Когда это открылось, — для презрителей силы понадобились узы церкви, чтобы они, связанные страхом, и сами не решились вонзить меч в утробу собственной матери, и не морочили других, убеждая их совершать дела нечестия. Такова была тогдашняя речь царя: в ней говорилось не об отлучении [429] людей, а о каком-то необыкновенном прикрывании зла. Да и в самом деле, многие, досадовавшие на тот мир, сами же подавали тогда голос проклятия лицам, оскорблявшим святыню. Доказательством служит то, что хотя в этом собрании рассуждали многие и важные люди, — никто из них, однако, не спорил, никто не противоречил, никто не вставал и не показывал даже миною, что он хочет защищать иную мысль. А этому непременно надлежало бы быть, если бы они могли свободно выставлять на вид христианские свои убеждения. В том собрании на самом деле господствовало правило осторожности — не вдруг все говорить, что представится, но брать в расчет, что и благоговейно приступающим к святыне может быть произнесено проклятие. Но довольно об этом.

19. В том же году Лахана, несмотря на то, что у него отняли и Тернов и жену, не склонялся к миру, но собрав достаточное количество народа, осадил терновитян и, тогда как Асан находился еще внутри города, вместе с Часимпаксом протостратором, которого некогда сам царь удостоил этой чести за преданность Асану, разбил войско римлян. Потом на помощь терновитянам шел отряд римского войска, заключавший в себе около десяти тысяч человек, находившийся под предводительством протовестиария Мурина, и расположившийся лагерем при Диавене. Пока он был на этой позиции вне города, Лахана, [430] окруженный огромными силами, встретив столь малочисленного неприятеля, семнадцатого анфестириона вступает с ним в битву и, разбив его наголову, производит страшное кровопролитие: одних полагает на месте, а других захватывает в плен и потом предает лютой смерти. Спустя немного времени, в пятнадцатый день посидиона, он снова вступает в открытый бой с отрядом протовестиария Априна, в котором было около пяти тысяч человек, и разбивает его вконец, а самого умерщвляет мечом. И много в то время произвел он неистовств. Наконец, когда Асан убежал, и царскую власть захватил Тертерий, — он вздумал обратиться к Ногаю и просить его помощи. Но и царь в свою очередь не оставлял без внимания этого обстоятельства; он тоже посылает к Ногаю Асана с многочисленными дарами, и просит его не презреть наследственного болгарского князя, но помочь ему, как брату, который нуждается в помощи для защиты своих прав. Ногай, сделав благосклонный прием Лахане, который успел прийти раньше, с такою же благосклонностью принял и Асана. Но взявши от обоих дары, он чрез то очень затруднил свои отношения. Долго удерживая их и водя всюду с собою (ибо у обоих были одни и те же виды против Тертерия, хотя втайне они сильно враждовали за царство друг против друга, и далеко расходились в своих намерениях), он ничего не делал, но [431] тратил время в пустых обещаниях то тому, то другому. А они между тем раболепствовали пред ним и поневоле слушались каждого его мановения. Наконец, учреждается пир, и хмель успел уже сильно отуманить пирующих. Когда они опьянели и потеряли рассудок, — Ногай тотчас, как бы очнувшись от сна и припомнив, как мог тогда, взаимную их вражду (Асан в это время сидел возле него, а Лахана и его протостратор Часимпакс — пониже, друг против друга), приказывает своим людям прехладнокровно, как будто дело было ничтожное, взять Лахану в том положении, в каком тот сидел. И только он успел сказать: «Этот человек враг моего отца — царя и достоин никак не жизни, а смерти», они, вдруг, скрутив ему руки, вонзают каждый по ножу в его горло, и он тут же падает мертвый. То же повторяется и с Часимпаксом, который смотрел на это зрелище. — Ногай отдал приказ убить его, и слуга вонзил ему кинжал в шею. Видя это, совершенно потерял присутствие духа и Асан, и сильно боялся за себя, — да и испытал бы, конечно, то же самое, если бы не заступилась за него Евфросиния, и потом вскоре не отослала его. Так это было.

20. Между тем царь узнал, что дела на востоке опять находятся в затруднительном положении с тех пор, как умер деспот Иоанн. Этот военачальник своею смертью внушил персам столько отваги, что они [432] стали безнаказанно нападать на римлян и опустошать их области. Земли по Меандру, Кария и Антиохия окончательно уже погибли; внутренние же за теми области сильно ослаблены и нуждались в исцелителе; а места прилежащие к Каистру и Приэне подвергались набегам. — Неприятели грабили также окрестности Милета и, не встречая никакого препятствия, совершенно опустошили как Магеддон, так и земли пограничные. Поэтому царь счел необходимым послать туда своего сына и товарища в управлении, Андроника, с находящимися на востоке войсками. Прибыв на восток вместе с царицею и имея при себе, в числе многих других вельмож, великого доместика Михаила Тарханиота, который по матери писался Палеологом, и впоследствии возведен был в достоинство протовестиария, — также Ностонга-хранителя великой печати 6, и с ними великое множество людей, исправляющих различные должности, Андроник восстановил тамошние дела. Идя по берегам Меандра, увидел он величайший (в древности) город Траллы и, пленившись прекрасным его местоположением, возымел намерение восстановить этот город, возвратить в него выселившихся граждан и пригласить других, сколько можно в большом количестве, а [433] потом восстановленному таким образом городу дать свое имя, так чтобы с этого времени он назывался не Траллами, а Андроникополем или Палеологополем. И так он вошел в это дело с величайшею заботливостью и, поручив его великому доместику, приказал восстановить город как можно скорее. Когда строители приступили к работе и успели возобновить многое, их ревность еще более увеличена была найденным там предсказанием 7, начертанным на мраморе, что восстанет такой человек, волею которого разрушенный город приведен будет в лучшее против прежнего состояние. Это предсказание о восстановителе по всем чертам так совпадало с производимыми работами, что под благодетелем города, о котором гласило пророчество, все разумели самого царя. Поэтому царь Андроник с особенною ревностью поощрял строителей к скорейшему восстановлению его; ибо предсказание назначало восстановителю и определенное время. И они, нисколько не медля, [434] усердно трудились над возобновлением. Между тем эти письмена оказались насмешкою и грезами; потому что из-за них суждено было погибнуть здесь целым десяткам тысяч жителей, как это видно будет из дальнейшего рассказа. Как скоро возведены были стены и величественный город на берегу прекрасной реки Меандра восстал из развалин, — надлежало отовсюду собирать жителей, чтобы он считался городом славным не по одним стенам, но и по количеству населения. Вот нашлось больше тридцати шести тысяч охотников, которые льстили себя прекрасными надеждами, что в новом месте будут жить великолепно; а не знали того, что скоро не будут иметь и самого необходимого. Главное, — у них не имелось вместилищ для воды, чтобы на всякий случай обезопасить себя от недостатка в питье, чрез собирание в них дождевой воды, или чрез наполнение их водою из реки; а найти воду в подземных ключах казалось невозможным. Причиною этого, думаю, была невязкость почвы вблизи речной влаги, которая за отсутствием в земле соков во время солнечного жара втягивается обыкновенно почвою до самой поверхности земли, и совершенно пересыхает по причине постоянного испарения земной влажности с одной стороны, и большой убыли влаги в реке — с другой; отчего она, понижаясь в уровне, уже не может приливаться к пустым местам; а течь ей ключами в глубину, также в рытвины и ко [435] дну колодцев препятствовала поверхность земли, которая, едва лишь успеет принять притекающую влагу, тотчас истрачивает ее чрез испарения. Ведь вода, как и ветер, приводит все в движение потому направлению, какое принято вначале; так что куда потечет что-нибудь одно в этом роде, туда необходимо несется и прочее. Но тогда как по этой причине существенное там постоянно убывает, несущественное в той же мере постоянно прибывает: — когда влаги в почве достаточно, — плоды питаются превосходно, зато глубже воды уже нет. Это подвергало жителей тяжким бедствиям; ибо доколе можно было пользоваться речною водою, они, не предусматривая будущего, жили беззаботно. Видно им неизвестно было, что хотя Прометей гораздо умнее Эпиметея; однако ж, того, что бывает по необходимости, рассуждениями не отвратишь.

21. Тогда как жили они беззаботно и утешались прекрасными надеждами, видя в себе граждан, находящихся под особенным покровительством царя, вдруг нападает на них толпа персов; ибо когда те думали стать выше других, эти старались противодействовать их возвышению. И так вот Салпакис, что на их языке значит мужественный, по имени Мантахиас, гордясь огромным количеством войска, приступает к городу и осаждает его. Начальник гарнизона великий хартулларий Ливадарий этою осадою поставлен был в [436] крайнее затруднение; ибо запершиеся в городе чувствовали недостаток в продовольствии и особенно начинали страдать от недостатка в воде. Дело доходило до такой крайности, что голодные принуждены были есть запрещенную пищу, а мучимые жаждою употребляли всякие способы для отыскания какой-нибудь влаги, так что разрезывали жилы у лошадей, и пили из них кровь. Но и это не утоляло их жажды, — и они умирали толпами. С голодом можно было бороться; потому что в городе было довольно трупов падающего скота, и даже мертвых человеческих тел: они до такой степени терпели недостаток в необходимом, что касались и этого. Но против жажды, усиливавшейся больше и больше, нельзя было придумать никакого врачевства, — особенно в полдень, при палящем солнце. Поэтому нашлись такие, которые добровольно вышли к неприятелям, считая всякий другой род смерти более сносным, чем смерть от голода и жажды, и униженно просили их иссохшими губами оказать милость, но были заколоты и брошены не зарытыми, не удостоившись погребения. Персы подобным образом решились истребить и тех, которые держались еще в городе, ожидая, не придет ли откуда-нибудь помощь, или не будет ли какого-нибудь облегчения, — и покрывшись щитами, в густых рядах обступили стены. Они не обращали внимания на бросаемые сверху камни, которые страшны были только производимым ими стуком, и начали [437] подкапывать стену ломами и заступами. Сделав много таких подкопов, они чрез то уничтожили основания стены, и вместо их положили под постройки легкосгораемые деревья; после чего стоило только бросить огонь, и стена должна была разрушиться. Осаждавшие хотели, чтобы им сдан был город на условиях и с этим предложением посылали своих вестников, обещаясь остающимся даровать спасение; но получили отказ. Тогда им ничего не оставалось, как взять его с бою. Они взяли его и разрушили до основания, несмотря на пресловутые о нем предсказания и лестные относительно его надежды; а народонаселение его, которое и исчислить было трудно, сделалось добычею меча. Это был второй подвиг персов после первого, при Ниссе, где окруженный неприятелем Ностонг испытал величайшие бедствия, потерял все свое войско и, после того, как одни пали в сражении, другие были пленены, сам попал в плен. С этого времени дерзость персов неимоверно увеличилась, и они еще сильнее стали нападать на восточные области. Между тем молодой царь провождал время в Нимфее и надеялся вскоре встретиться с отцом.

22. Желая приучить к военным делам и младшего после царя порфирородного, Константина, царь посылает его со многими опытными военачальниками на запад против возмутившихся трибаллов, которые, поручив войска некоему Котанице, отложившемуся от [438] царя, опустошили страну до Серр. Сам же узнав о худом положении дел на востоке, и об опасностях, угрожавших областям по Сангаре, — от ее устьев до Прусы, тотчас вооружился, как мог, и переправившись чрез Босфор, остановился лагерем при подошве холма Святого Авксентия, в ожидании западного войска, которое собиралось в назначенных пунктах, чтобы идти с ним в поход. Находясь здесь, он получил от сосланного на остров Хилу Иосифа прошение о переведении его оттуда; потому что зимою в той стране, писал он, свирепствует такой холод, что если ему необходимо будет оставаться там еще, то здоровье его не перенесет приближающейся зимы: проведши там это время года один раз, он говорит по опыту. Поэтому прошению, царь пригласил Иосифа к себе и удерживал его в лагере. Это происходило в месяце мемактирионе. Они виделись каждый день по нескольку раз; державный угождал ему, с удовольствием слушал его, по его ходатайству, делал многим то, о чем его просили, а для жительства ему назначил монастырь Космидия. Поэтому и старец относился к царю кротко и дружески; так что, когда царь в шутку приглашал его на патриаршую кафедру, он отвечал: готов, если только отменено будет сделанное. Но тогда не время было отменять это: напротив, как скоро вступил на престол новый папа, Николай, — державный опять отправил туда послов; а [439] потом посылал еще в Апулию доместика 8 церкви Мандана, или Меркурия, внушив ему обратиться к папе, если не достигнет цели посольства. Для того-то и назначены были послы церковные. Мандан схвачен был королем Карлом и задержан. Но когда узнали, что задержанный был первый проповедник 9 церкви, — папа повелел тотчас освободить его. Так поступал державный, стараясь всячески показать свою заботливость о поддержании мира. Посему во время разговоров с ним Иосифа не могло быть и речи о том деле; беседы их были просто дружеские, предрасполагавшие царя назначить Иосифу более спокойное место жительства.

23. Патриарх Иоанн не мог сдержать обещания, которое дал тому почтенному мужу, великому эконому церкви Феодору Ксифилину, — не мог утерпеть, чтобы не писать и не отвечать противникам относительно догматов, как бы там другие ни говорили. Видя, что ежедневно являются различные сочинения, в [440] которых примиряющиеся с итальянцами подвергаются порицанию, как отступники, и притом на основании писаний, и своею твердостью возжигают гнев в других, которые и не знали, что находятся в таком опасном состоянии, Иоанн тоже решился писать и равным образом из книг доказывать, что восстановители мира между церквами нисколько не уклонились от истины, но постановили ее твердо и основали на письменных свидетельствах, не имея в виду ничего своекорыстного. Ему попадается в руки сочинение, писанное мудрейшим Блеммидом к царю Феодору, которое начиналось так: «Ищущий не вовремя и получающий вовремя», и послание к царю Болгарии Иакову, начинавшееся таким выражением: «Есть у меня болезнь, которую выскажу; ибо к священному врачу...» Встречает он и еще книгу Никиты Маронейского, очень уважаемого великою церковью, в которой он был хартофилаксом, а впоследствии — архиереем великого города Фессалоники: она в целых пяти рассуждениях раскрывала места божественных писаний, говорившие в пользу мира церквей. Воспользовавшись этими сочинениями, как основаниями, он присоединил к их содержанию очень многое и, хотя имел в виду цель, преследуемую теми писателями, однако, увлекаясь страстью излагать свои мысли, входил в предмет старательнее и все направлял к первой цели — доказать основательность предпринятого дела примирения. При этом он [441] не останавливался на немногих ясных свидетельствах, но, по жадности, привнес много таких, которые не согласны были с прежними, так что у него выходили противоречия. С ним случилось то же, что бывает с людьми неразборчивыми в пище: приняв пищу полезную и удобоваримую, они потом наполняют желудок неполезною, и от того, вместе с этою изблевывают и ту. Что же произошло отсюда? Возникли неблаговременные распри и споры, — и главною причиною словопрения было то, что затронуты догматы. «Жалкие люди! Вам позволено рассуждать о догматах; но если они внесены в дом Господень, то здесь, что ни говорите, это — догматы. Преступно ли по необходимости напоминать о догматах тем, которые защищают догматы, тогда как не их бы дело — толковать об этом? Не думаю. — Между тем явились жалобы и некоторые из них дошли до слуха царя. Противники обещались успокоиться, если царь открыто запретит толковать о некоторых догматах, как бы кто ни содержал их. Но царю с одной стороны хотелось примирить их, с другой — ему неприятно было исполнить их требование: поэтому он излагает догматы на бумаге, считая это верным средством и отделаться от просителей, и представить принятое правило веры. Ведь о Боге, говорил он, должно чаще вспоминать, чем дышать; а догмат есть воспоминание о Боге. При этом повелено однажды навсегда возбранить уклонение [442] от писаний. Однако патриарх не избавился от обвинений в том, что дело, утвердившееся уже долгими временами, захотел ослабить, и отложившихся подверг жестоким со стороны царя наказаниям. Благоразумие требовало, чтобы он молчал и кротко переносил порицания; тогда было бы меньше зла. Явными своими противоречиями дав пищу существовавшей вражде, он противникам открыл слабую сторону дела, а себе и своим сообщникам причинил много вреда. В то же время, узнав о свидании царя с Иосифом, и о том, что в царском лагере находится и епископ ефесский, он стал догадываться, что царь не в хорошем к нему расположении; а потому счел нужным писать Ефесскому епископу, прибавив из лести к титулу ιερωτατω (священнейшему) слово παν (все), чтобы выходило πανιερωτατω 10 (всесвященнейшему), и просил, при свидании с царем, исходатайствовать у него благосклонное соизволение на прибытие к нему патриарха; и если получится решительное приглашение, проситель будет очень благодарен за такое содействие. По получении письма от патриарха, епископ Ефесский, притворившись его другом (ибо ненависть к нему, [443] возбужденная недавними беспокойствами, в нем еще не умолкла), докладывает царю и получает его согласие на приезд патриарха. Причины же ненависти (необходимо упомянуть и об этом) были различны; впрочем, о них мы будем говорить немного. Самое худое в этом отношении было то, что приверженцы Ефесского епископа и многие архиереи терпели сильные притеснения за несогласие принять церковный мир, пока не принуждены были подчиниться воле царя и не показали вида, будто согласны на единение, врачуя совесть не писаниями (ибо бились не из-за этого), а тем, что согласие на мир приносило тогда церкви много пользы со стороны экономической. Стало быть, в то время действовали от противного, как выражаются риторы, то есть совершали нечто худое, чтобы выходило больше хорошего. Так-то ведь и Павел, говорили они, остриг себе волосы, соблюдал обряд очищения по закону Моисееву и обрезал Тимофея; так и третий собор не отлучил Феодора Мопсуестского; так еще прежде Василий великий принял дары, принесенные в церковь Валентом. Подобных случаев, чтоб не исчислять их порознь, — приводимо было множество в доказательство законности тогдашних действий. Поэтому принимавшие мир к своему исповеданию прибавляли такие слова: если они грешат, то грех их пусть падет на того, кто рассматривал основания этого дела, и священная клятва пусть обрушится на отступников, которые ручались за [444] его истинность. Но патриарху это не нравилось: он говорил, что и жизнь ему не в жизнь, если не докажет из писаний, что те прежние, не имевшие с латинянами общения, находились в заблуждении. Это заставило его учреждать частые соборы и, приглашая на них много людей сторонних, рассматривать с ними книги, и издавать новые сочинения. Стараясь же таким образом, сколько мог, доказать основательность церковного мира, он нечувствительно впал в излишества. Вместо того, чтобы ссылаться на Дамаскина и божественного Максима, также на божественного Тарасия или — что то же — на весь седьмой собор, которого исповедание, посланное восточным епископам, подписано было всеми, и в котором сделано прибавление: «Мы научились исповедывать, что (Дух Святый) исходит из Отца чрез Сына», — вместо того, говорю, чтобы сослаться на эти свидетельства и врачевать себя и других этим прибавлением, не вдаваясь в толкования, он начал, сколько можно больше, собирать выдержек из писаний. Нашедши, что Василий Великий, в рассуждении о сыне, частицу чрез (δια) заменял частицею из (εξ), и эти предлоги считал как бы взаимозаменимыми, например, в изречениях «я стяжал человека чрез Бога», т. е. из Бога, и «рожденное из жены» т. е. чрез жену, — чтобы божественный апостол не служил поводом, как он говорил, к выводу еретической мысли о рождении будто чрез канал, — ежедневно [445] отыскивая множество и других таких мест, в которых чрез поставлено вместо из, он думал этим совершенно оправдать прибавку к символу из Сына. Нашедши также у божественного Дамаскина выражение, в котором Отец называется изводителем (προβολεος) Духа возвестителя (εκφαντορικου) и изменяя «изводителя» «в виновника» (αιτιος), он говорил, что Дамаскин, хотя и не называл Сына виновником Духа, однако ж, исповедывал, что виновник Духа есть Отец чрез Сына. Поэтому Отец называется виновником Духа чрез слово изводитель. Это выражение отца, Дамаскина, некоторые отвергали как подложную вставку; другие же хотя и принимали его, но слово προβολευς изменяли в παροχευς (податель), εκφαντοριαν же (возвещение) понимали не в смысле бытия, а в смысле вечного обнаружения (εκφανσις). Для потомков такие выражения послужили поводом ко многим соблазнам, равно как и изречение отца, Григория Нисского, в котором об исхождении раздельно говорится так: «Одно (из Божественных Лиц) исповедуется причиною, другое — из причины; в сущем же из причины мыслим мы опять иное различие: ибо одно выступает из первого, а другое — чрез выступающее из первого; так что посредство Сына и ему самому сохраняет единородность, и Духу не преграждает единения с Отцом». Такие доводы приводил патриарх, доказывая, что посредство Сына необходимо требует частицы чрез (δια); частица же чрез [446] допускает итальянскую частицу из (εξ); потому что эти предлоги безразлично употребляются один вместо другого. Епископ Ефесский, Мелетий Афинский и очень многие другие соблазнялись этим, но искажение догматов почитая злом большим, предпочли, зло меньшее — принять на себя грех мирного общения с людьми, ошибающимися в значении Божественных догматов. Впрочем, Мелетий действовал довольно смело: однажды, говоря на соборе очень много, он приказал, наконец, слуг взять верхнюю свою одежду и следовать за собою, как бы приготовлялся, за противоборство, идти в изгнание. Ефесский же епископ, хотя в отношении к царю держал себя осторожно и не хотел в настоящем случае казаться вводителем соблазна, однако переносил это с величайшею болью и, как думали, старался тайно низвергнуть патриарха.

24. И так теперь, двенадцатого анфестириона, переправимся чрез Босфор и, на пути к царю, сперва отдохнем в Лихнийской обители, а потом, проведши один день в дороге, повидаемся с царем. О том, что тогда сделано им, стоит описать не чернилами, а слезами. Исступленный дикими мыслями и подозрениями, он производил ужасы. Чем возбуждаема была его подозрительность, — я не знаю: разве, может быть, мучился он призраками и думами о себе и религиозных своих убеждениях, — православным ли, то есть, почитать ему самого себя, когда поносят его, как [447] извратителя веры? Он повелевает освободить из темницы тех благородных мужей, о которых мы прежде, упомянули, именно родных братьев из Раулевой фамилии Мануила и Исаакия, да третьего — Иоанна из Кантакузинов, (ибо протостратор Андроник умер в темнице раньше) и привести их к себе, как осужденных. Пытаясь несколько дней сряду склонять их и словами и жестокими оскорблениями к исполнению воли державного, и видя, что они остаются непреклонными, он, наконец, приказывает выколоть им глаза, — сперва Мануилу, а за ним и Исаакию: Кантакузин же, отведенный в тюрьму, оробел и склонился. На тех одних не подействовало страдание, а этот решился спастись покорностью. Те за претерпение мучений, на которые не отважился бы никто другой, украсились славою хранителей отечественных обычаев, и еще прежде, при царе обличили самого патриарха, говоря, что настоящие их убеждения не отличаются от прежних его убеждений, что находясь в цепях, он веровал лучше, чем теперь — в патриаршем достоинстве. И вот люди, которых носило одно и то же чрево, ослеплены в один и тот же день, которые соединены были и родством и страданиями, разлучены теперь друг от друга так, что одного содержали под стражею где-то там, а другой, Мануил, заключен был в Кенхреях на Скамандре, в какой-то безлюдной крепости. После того царь послал за Иоанном [448] сыном деспота Михаила, которого мать привезла с запада и отдала царю в заложники заключенного в то время договора, и который потом, по воле царя, сделался зятем севастократора Торникия, хотя не любя своей жены, жил особо от ней. Этот-то Иоанн приведен был тогда в узах из Никеи, где, начальствуя над войсками, прославился своими победами над персами, и навлек на себя подозрение царя только тем, что, успешно подвизаясь, пользовался любовью народа. Подозрение царя вызвано было особенно отношением к Иоанну монаха Котиса Феодора, который часто по целым дням и ночам просиживал с ним наедине, глаз на глаз. Это был тот самый Котис, который некогда, быв еще мирянином, узнал о намерении царя ослепить тогдашнего великого коноставла, а теперешнего державного, и по дружбе открыв ему этот замысл, вместе с ним убежал в Персию. Так как советы Котиса Палеологу, который в то время стремился к царской власти, имели успех; то тем-то более, думаю, и питалось теперь подозрение царя, представлявшего, что и Иоанн мог находиться под влиянием таких же советов и знал прежние его планы. И так царь приказал привесть и его. Явно взводимое на него обвинение состояло в том, будто он злословил порфирородного и, когда царь приказывал ему отправиться в поход против персов, он будто бы с ирониею говорил посланным: [449] пусть-ка идет порфирородный и исполнит это приказание. Таково было обвинение открытое, а тайно исследовалось то, которым мучима была его подозрительность. Но так как нельзя было уличить его в этом, без показаний Котиса, то царь грозил употребить самые ужасные пытки, чтобы добиться, о чем они рассуждали при частых своих свиданиях. Котис утверждал, что причиною непрестанного свидания их было знакомство, а предметом разговора — продажа имения (это был участок Врисис — Грея, доставшийся Котису по наследству от родителей), о наследстве же престола знает он столько, сколько может сказать об антиподах. Но эти слова показались неубедительными; а потому царь решился еще обратиться к врачу Иоанна Пердикке, не выпытает ли от него чего-нибудь касательно своих подозрений об Иоанне, так как Пердикка служил при этом военачальнике. И вот приказано взять под стражу и этого, а Котиса передать кельтам, чтобы они пытали его на весу. Но он предупредил пытку: едва только связали его, — тотчас от страха последовал удар, и несчастное бремя, поднятое при множестве зрителей, предано было земле. Иоанна же сперва предал царь бесчестью, сорвав с его головы калиптру — почетную принадлежность вельмож, которою прежде сам почтил его: а потом поручил царскому постельничему отвести его в Даматрий и ослепить так, чтобы никто не знал о том. Пред этим [450] родной его брат Михаил Деспот, униженно умолял и деспину, и (обоих) патриархов, и уважаемых царем духовных особ, ходатайствовать об отменении такого жестокого приговора над Иоанном; но никакие ходатаи не умолили царя. Когда чрез день после того около полудня произошло землетрясение, — Пердикка заметил, что он удивляется не землетрясению, а тому, как не обрушится гора на людей, совершающих такие злодейства, и за это тотчас же наказан был отсечением носа. Другой тогда, за то лишь, что увидевши близкого к Пердикке мальчика, по прежней привычке, с любовью поласкал его, был наказан оторванием ноздрей. Здесь нужно рассказать о том, что случилось с Георгием Пахомием, грамматистом и ученым. Живя 11 у стратигопула Михаила в Ираклее Понтийской, Георгий, по множеству дневных занятий, весьма нередко беседовал с ним по ночам. Когда донесли об этом царю, — он, первого отставив от должности военачальника, велел привести к себе и осудил, будто бы за посягательство на царский престол, а другого подверг страшному подозрению, будто он, узнавши из книг судьбу царств, говорил об этом с военачальником. Стратигопула [451] он предположил было ослепить, но удержался от этого, вняв заступлению деспины, которая была родная его племянница, и отложил наказание. Зато на Пахомия обрушился весь его гнев; ибо и самое имя, которое наводило на царя суеверный страх и о котором он слышал, как о магическом, немало способствовало к погибели того, кто носил его; так как оно содержало в себе что-то злое, им выражалось какое-то соответственное ему прорицание. Итак, желая избежать предопределенного рока, царь отдал приказ ослепить того человека. И вот, тогда как Пахомий на своей родине, в Македонии, где давно ожидали его, был уже оплакан, как умерший, — этот слепец бродил между людьми и возбуждал в них не столько жалость, сколько удивление, — неужели и такие люди могли подвергнуться подозрению в посягательстве на царствование. Водясь слепыми надеждами, царь думал избежать определений рока, а на самом деле не избежал. Из этого же источника происходила ярость его и на монахов — не за отступление их от церкви, а за то, что они считали дни и времена его жизни, и таким образом накликали на себя бедствия. И страшна была гроза его гнева, хотя и в самых малостях открывалась осторожно, чтобы не казалось, будто он наказывает без причины. Галактиона царь лишает зрения, у Мелетия отрезывает язык, избавившиеся же от казней посланы в заточение. Так поступил он с Лазарем [452] Горианитою — человеком достопочтенным, которого сперва велел было ослепить, но потом подверг только пыткам. Под суд его подпал и Макарий за простоту и незлобие прозванный Голубем: он жил где-то вне наших пределов и обвинен был в преступлении против величества, будто бы, то есть, возбуждал против царя западных правителей. Дав знать Икарию, возведенному тогда в достоинство великого дукса, чтобы он схватил Макария, царь взводит на него вину против величества, и предлагает ему либо прощение, если он примет мир, либо — осуждение, если не примет. Макарий оказался твердым, — и был казнен. Не говорю уже о монахах Кокках 12 и о тех, которые враждовали против царя. Царь дошел тогда до такой раздражительности, что едва только доносили ему, что такой-то возмутился, за доносом тотчас же следовала казнь: он верил всякому, кто ни говорил, основываясь на подозрениях, будто на достаточных свидетельствах против (своих) подданных. А когда намекали ему о неотвратимости гнева даже в отношении к людям ему близким, он оправдывался [453] указанием на царские законы, (прибавлял) что нехорошо и несправедливо римлянам управляться монашескими уставами, по которым преступления можно изглаживать покаянием. На доносчика и сам он смотрит с неудовольствием; потому что доносчик пересказывает либо услышанное, либо выдуманное на ближних по недоброжелательству; но выслушивать обвинения и позволять доносы — необходимо. Нередко оправдывался он и тем, что, прослыв с детства другом монашества, доведен теперь до необходимости ненавидеть монахов за враждебное их к себе расположение; враждебностью же называл уклонение их от того, что тогда делалось. Потому-то, может быть, и монахи в свою очередь считали время, когда-то они избавятся — не от царя (ибо без царя и жить нельзя, как телу — без сердца), а от гнетущих их бедствий. Людям, которые созданы свободными, и, однако ж, сознают необходимость — руководиться одною волею, куда бы она ни наклонялась, — тяжело, конечно, бывает и тогда, когда опасность угрожает только телу (потому что интерес правителя и управляемых не разделен; спастись им иначе нельзя, как по добровольному согласию); но если она грозит и душе, как иные тогда думали, то спасение одно — совершенная смена. И так как в то время они, может быть, к тому и стремились; то на них и обрушивались ужасы со стороны державного. Тогда как надлежало исправлять кривое по прямому, чтобы все [454] выравнивалось, он принуждал править прямое по кривому, не исправляя последнего, а осуждая даже хорошее, если оно не кривилось. Человек рассудительный должен бы сообразить, что некоторые из монахов соскользнули со средины и впали в крайность — только по ревности, и что между поступками, заслуживающими наказание, открывались дела, достойные и некоторой похвалы.

Наконец, в обличение злоупотребления властью, стала выползать из мрака и выходить наружу говорливая смелость людей свободных; начали появляться сочинения. Но как писателя наказать было нельзя, потому что нельзя было обнаружить его; то оскорбителями признаваемы были те, у кого подобные сочинения отыскивались: и на них налегали сильно; ибо обличение почиталось оскорблением. И вот письменно назначалось наказание всякому, кто ни нашел бы такое сочинение, если он станет или сам читать его, или прочитает другому, а не сожжет тотчас. Самому же писателю василографий (оскорбительного сочинения против царя), как скоро был бы он открыт, угрожала прямо смертная казнь. (25) О действительности этой угрозы свидетельствует случай с Калоидою — человеком в высшей степени благочестивым, который жил девственно, раздавал милостыню и любил ближних искренно; а служба его была при кладовой деспины. Как скоро обличили его в том, что им написано сочинение, не спасло его ни благочестие, ни [455] ходатайство деспины: неотступные просьбы последней едва подвигли царя заменить смертную казнь лишением глаз. По его приказанию, осужденный приводится к позорному столбу на площади в Константианах. Туда же приказано было скоро идти и клирикам, которые ничего не знали об этом, и стоять на месте. На клириков он всегда смотрел подозрительно, и теперь созвал их, чтобы попугать казнью. Потому не знавшие, в чем дело, пришли; а те, которые знали, позаботились скрыться, кто куда мог. И так вот поставили Калоиду к столбу и сначала остригли ему на голове волосы, — впрочем, не по самую кожу, чтобы оставить пищу и огню; потом зажгли просмоленный пергамен и обложили им его голову, так чтобы и она обгорела вместе с пергаменом, а, наконец, отрезав ему ножом и нос, полуживого и полумертвого отпустили. Впрочем, это сделано немного после, когда царь возвратился уже в город.

Тогда же, в 16 день посидеона, после праздника Богородицы, царь выехал отсюда, выехал и патриарх, а прежний патриарх Иосиф отправился в Космидий. Между тем, посланы были люди взять и привести также Гавриила Сфанцу, который был племянник ослепленного уже Иоанна и сперва занимал должность хранителя великой печати, а потом за какую-то вину ослеплен. Этого Сфанцу царь приказал сковать вместе с родственником его Иоанном и, ведя их с собою, поехал по [456] дороге в Никомидию и ее окрестности. А патриарх, у холма Кивота переправившись чрез морской пролив, направил свой путь прямо к Никее. Между тем, таща за собою слепцов, царь смотрел, какое бы место выбрать для их заточения. Но Иоанн не мог далее выносить жестокого мучения и, сознавая, что страдает напрасно, не стал принимать ни пищи, ни питья, и не дозволял иметь попечение о своих глазах, а влачим был по дороге, что пустая тяжесть, и думал только о том, как бы где-нибудь удариться головою о землю или о камень, и — умереть. От таких ударов он, конечно, умер бы давно уже, если бы не удерживали его стражи. Однако сильные и, по возможности, частые удары головою, наконец, довели его до смерти, и он избавился от горькой жизни, а вместе с тем и царь — от своих относительно его беспокойств. Объехав все крепости по Сангаре и сам лично оставив в них надежные гарнизоны, он в месяц гамилион возвратился в город. Но патриарх, доехав до Никеи и пожив в Эннате, не счел нужным вступить в самый город, ибо хотел бы иметь при себе, что дать знакомым и чем одарить родственников; а между тем у него на тот раз ничего не было: вступить же в город и не одарить, как следует, он считал делом недостойным себя и неприличным его сану. Поэтому поворотив, как говорится, корму, переехал чрез Полипифии и решился, как можно скорее, [457] возвратиться; ибо ему не позволял медлить (приближавшийся) праздник Воздвиженья. Таким образом, вслед за царем приехал в город и он, — и это было тринадцатого гамилиона. Не пренебрегая теми подысками, какие под него делались, патриарх тотчас, по сошествии с корабля, отправился к царю, целый день заискивал его благосклонность и, приглашенный на праздник, готов был в угодность ему сделать все; ибо совершенно изменился в своем характере с тех пор, как познакомился с трудными обстоятельствами, и только в подчинении царю обещал себе теперь завидную долю — прожить спокойно. Зато и царь не столько стал бояться за свою честь; а напрасное оскорбление патриарха со стороны народа считал достойным смерти. Об этом можно судить по случившемуся раздражению царя против всего. Его нисколько не заставили изменить принятому направлению даже беспокойства самых приближенных к нему людей, на которых он особенно надеялся, которые воспитаны были им и удостоены от него почестей. Царь признавал их виновными именно пред патриархом: те говорили, что причина соблазна заключается в нем, так как он оправдывал латинян, судя о них по одной только прибавке к символу; а этот готов был легко и открыто оправдывать его с той и другой стороны — и со стороны царя, и со стороны подвергавшихся бедствию, которые возмущали его душу: со стороны царя — тем, что он [458] лишился благорасположения лиц к нему близких, а со стороны терпящих бедствия — тем, что начатого дела не предоставлял времени. Людей, досадовавших на патриарха, было много; досадовали на него также Константин Акрополит и Феодор Музалон. (26) Первого из них царь взял еще мальчиком у его отца, великого логофета, чтобы дать ему воспитание, и сделал самым близким к себе человеком: освободил его от военной службы, отдал для обучения наукам, почтил достоинством логофета общих дел, женил на дочери Кантакузина и сделал посредником в управлении государством. Этого-то Акрополита царь удалил от себя, хотя все еще сохранял к нему доброе расположение. Но на Музалона разгневался он гораздо больше. Когда наступило время отправить посольство в Рим, державный, оставив в покое других, для испытания, думаю, стал возлагать дело посольства больше на него. Однако ж, сколько ни приказывал он, не добился от него никакого знака согласия, как будто говорил глухому, или указывал что-нибудь слепому. Причина отказа царю не была не известна, — и он как ни сдерживал свой гнев, наконец, не могши более владеть собою, приказал другому Музалону, который был при царе в качестве докладчика и получил эту должность при посредстве брата, — долго и жестоко бить его; так что находившаяся в руках его палка не могла удовлетворить гневу царя и, от [459] многократных ударов сломившись, отказалась служить и потребовала другой, которая докончила бы ее дело. Но и этим тогда не ограничилось его наказание; — царь удалил его от своего лица и не замедлил отстранить от участия в управлении государственными делами. С тех пор жил он в презрении и приобретал необходимое трудами рук своих, пока не только согласился на мир, но и готов был делать еще больше, если царь прикажет. Довольный такою его переменою, и ни во что не ставя охлаждение его ревности, которой далее условленных пределов не позволял и самому себе, — он опять принял его к делам и приказал твердо стоять в своих мыслях.

27. В том же году возвратился с востока царь Андроник, оставив там деспину; а пред этим прибыл с запада и порфирородный, не принесши никакого трофея, кроме того, что привел с собою Котаницу, которого убедил отдаться в свои руки клятвенными обещаниями в том, что он не потерпит от царя ничего жестокого. Котаница бы верен своей присяге, и хотел до конца сохранить ее; а царь, имея в виду не себя одного, но смотря и на то, чтобы рабство этого изменника и на будущее время было безвредно, положил ослепить его. «Ведь не я клялся», рассуждал он, «чтобы завлечь его вероломством, а сын, без всякого моего соизволения». Человеку злому зло и мерещется, думал царь, и говорил это не по предсказанию оракула, а по естественной [460] предусмотрительности. Кто попробовал разбойничать, тот никогда не привыкнет подчиняться распоряжениям другого. Итак, царь оставался неизменным в своем намерении, а сына, который представлял ему, что чрез это сделается он явным клятвопреступником, успокаивал словами, говоря, что ведь он-то хранит клятву, сколько может, дав ее без сношения с царем; царю же, как свободному от клятвы, позволительно поступать так, как требует безопасность. Получив решительный отказ и видя безуспешность ходатайства за своего клиента, царевич принял намерение советовать Котанице — для избежания опасности, уйти на Черную гору, чтобы там облечься в монашеский образ, только бы как-нибудь спастись отсюда. Ведь невозможно подозревать, думал он, чтобы тот, кто однажды навсегда со страшными клятвами отрекся от всего мирского, мог возвратиться к прежнему роду жизни. Притом царь так уважает иноческий образ, что, верно, не решится наказать человека, который облекся в него. Так говорил ему порфирородный и, давая совет, по-видимому, полезный, очевидно, заботился очистить себя от вины, которая лежала бы на нем, если бы тот, не сделав этого, подвергся опасности: с моей стороны, думал он, выполнено все, чтобы, сколько возможно помочь ему. Котаница видел, что ему угрожает та же опасность, какая постигла зятя Торникиева, и потому, совет Константина признав добрым, [461] самого же советника просил о ходатайстве пред царем, чтобы ему позволено было принять монашество и отречься от мира со всеми его радостями. Едва только попросили у царя позволения облечься Котанице в одежду совершенства, — тотчас последовало соизволение. И вот, освободившись от наказания, поступает он в монашество и, — только что вчерашний разбойник, оказывается целомудренным и незлобивым, однако ж, не по душевному расположению, а по одному внешнему виду; ибо у него была вовсе не та цель, чтобы заботиться о спасении души: его смирение было плодом необходимости. Что из этого вышло, скажем в своем месте. После того порфирородный отправился на восток и принялся за устроение тамошних дел, вместо возвратившегося оттуда царя.

28. В этот небольшой промежуток времени умирает там деспина Анна и вскоре весть о том доходит до царя. Стараясь скрыть это до времени от своего сына и царя, он тайно отправляет архидиакона и хартофилакса своей церкви, Константина Мелитиниота, для перенесения тела, как следовало, в Никею. Вместе с тем, пользуясь благоприятным случаем, распорядился он и касательно того, чтобы порфирородный, по случаю печального события, сняв пурпурное одеяние, никогда больше не носил его. На этот случай устроена была одежда из двух цветов — пурпурного и белого, и украшена царским гербом — орлами, [462] обложенными золотом и жемчугом. Вместе с такою одеждою посланы были ему соответственные сандалии и уздечка, и приказано считать этот наряд парадным, уступающим царскому только в пурпуре. Это дело придумано было искусно и благовременно, так что никому не показалось, будто с переменою пурпуровой мантии на разноцветную переменяется и значение (лица): все полагали, что такая перемена сделана только на время траурное, тогда как прежде он украшался самыми великолепными после царя одеждами и имел блистательные преимущества пред прочими чинами царства. Державный понуждал архидиакона спешить, и посылал его, нисколько немедля, чтобы царь не узнал о своем лишении. Архидиакон действительно спешил, так что успел прибыть на восток даже раньше данного ему срока. Но сколько ни старался он скрыть несчастье, не успел в этом: тайна открылась, и царь, как мог, переносил свое горе. Да и в самом деле, посланный явился к нему с выражением только глубокой скорби, и принес сыну от царя такие дары, которые вовсе ему не нравились. Оставшись здесь не надолго, сколько нужно было употребить времени для приготовления к перенесению тела, Андроник поспешил отправиться в Никею. Туда же посылаются и патриарх, и все иерархи, сколько было их в городе, и весь отборный клир. Все относящееся до погребения державный устроил очень торжественно. Когда же погребение [463] над покойницею надлежащим образом было совершено, — патриарх, получив щедрую награду за богослужение и достаточно одаривши золотом многих своих знакомых, так что рассудок дарителя мог за готовность порицать его руку, тотчас отправился в столицу. Узнав же на пути, что царь Андроник снова намерен переправиться чрез Босфор, и ехать на восток, он тотчас своротил с дороги к холму св. Авксентия и где-то при подошве того холма увиделся с царем в его палатке. Так как это происходило в конце мемактириона, пред наступлением праздника святых апостолов; то немного времени провел он в дружеских беседах с Андронником (ибо царь успел уже привязаться к нему любовью), но совершив в праздник тайнодействие в монастыре Архистратига и, сопровождаемый благожеланиями, удалился оттуда.

29. Царь же, получив снова известие, что пределы империи по Сангаре находятся в бедственном состоянии, и что персы, делая на них частые нападения, без всякого опасения переправляются чрез реку и опустошают страну, собрал наскоро войска, какие были у него в то время под рукою, и, сколько позволяли ему дела, быстро понесшись в те места, переправился чрез Сангару. Обозревая тогда эту, можно сказать, скифскую пустыню, он едва не выдрал у себя всех волос — ему чрезвычайно было жаль той страны; он [464] сильно скорбел о том поругании, какое испытывали тамошние его подданные. Беседуя с Александрийским патриархом, который в то время сопровождал его для утешения, он с сердечными вздохами высказывал причину такого опустошения. Помнил царь, в каком цветущем состоянии был тот край прежде, когда он водил там войска, по воле бывшего государя: в тех местах и проходу не было по лесам, густо покрывавшим землю широколиственными деревьями. — А в каком жалком положении видит он эту страну теперь! Причина же, говорил он, скрывается в волнении ревнителей, усиливающихся восстановлять подданных против царя, и толкующих, что вот сделано то и то, что царь поступает незаконно, и прочее тому подобное, чем отчуждали сердца людей от царя и заставляли его опасаться за себя; ибо случалось, что опасение за себя сосредоточивало все попечения его сердца на себе самом. Отсюда происходила медленность в распоряжениях и то, что управление делами областей предоставлялось только военачальникам, которые, предавшись страсти своекорыстия, из боязни, как бы не потерпеть чего-нибудь от царя за бессовестное взяточничество, для сокрытия своих преступлений, доношения к нему наполняли ложью, будто страна их наслаждается спокойствием, и таким образом довели империю до опустошения. Говоря это, царь отказался от обычных ему удовольствий и от всякой [465] прислуги, так что питался, чем случилось, и по возможности, шел вперед. Продолжая безостановочно поход, он следовал попятам за отступавшими персами: проводил день там, где они ночевали, так что заставал еще горячими покинутые ими очаги, — и ночевал там, откуда за день или за два едва успевали они сняться. Плодов, от зрелости падавших в то время с деревьев, было такое множество, что ими питалась большая часть войска; а возить туда что-нибудь другое из съестного давно уже всякий, боясь неприятелей, отказывался с клятвою. Поэтому роскошные кушанья своего стола — черствый хлеб из отрубей и сухари, царь нередко посылал и жене, и теще, и патриарху, и знакомым, изображая этим трудность своего похода, и в письмах прибавляя, что вода доставляется ему не из фонтанов, а из мутной реки, и бывает годна к употреблению только тогда, как ее процедят и дадут отстояться на воздухе. Видя невозможность далее преследовать персов, а особенно чувствуя недостаток в необходимом, он счел нужным заняться укреплением границ и снабдил их частыми крепостями по обеим сторонам реки: одни, развалившиеся от времени, обновил и восстановил, другие воздвиг сам в тех местах, где река, по мелководью, переходима была в брод, чтобы таким образом воспрепятствовать вторжениям персов, как многочисленностью крепостей, так и занятием необходимых для [466] переправы пунктов. Желая вообще положить преграду набегам неприятелей, чтобы они не могли беспрепятственно вторгаться, откуда ни захотели бы, и пробираться незамеченными внутрь, империи, он приказывает немедленно собрать как можно большее число рабочих с топорами, и во всю длину реки, где нужно было ее укрепить, сообразив при этом и достаточную ее широту, велит строить засеки из дерев: эти деревья, наваленные одни на другие, так тесно переплелись своими ветвями, что сквозь них нельзя было пролезть и змее. Устроивши все это в своем присутствии и по своему плану, он был утомлен тамошними трудами и, снабдивши гарнизоны достаточным количеством продовольствия, отправился по реке до самой Прузы; тщательный же осмотр тех мест, равно как и окончательное преследование врагов, отложил до благоприятного случая.

30. В то время как царь находился в Прузе, пришло к нему известие, что после папы Николая вступил на престол Мартин. Это заставило его к новому папе отправить, в качестве послов, Льва Ираклейского и Феофана Никейского. Явившись туда, они приняты были итальянцами вовсе не так, как надеялись при отправлении, а совершенно напротив. Узнав, в каком состоянии находится у нас дело примирения церквей, и подозревая, что все бывшее имело характер насмешки, а не действительной истины, — ибо кроме одного царя и [467] патриарха, да некоторых приближенных к ним лиц, все остальные отвергали мир, особенно, когда царь хотел утвердить его страшными казнями, латиняне приняли послов с презрением, и нескоро, да и то с трудом доставили им доступ к папе, а, наконец, и царя и сообщников его, как насмешников и людей, идущих к миру путем казней, а не истины, отлучили от церкви, послов же отпустили назад, не удостоив их должных почестей. Узнав об этом от возвратившегося Никейского епископа (ибо Ираклейский скончался), царь пришел в неописанный гнев, так что, когда диакон хотел было, по обычаю, в присутствии державного, провозгласить папу, он запретил, говоря: «Хороши плоды любви их! Из-за них я вооружил против себя своих ближних; а они не только не оказали мне ни малейшей благодарности, но еще отлучили меня». Тогда же хотел было он уничтожить договор, да и уничтожил бы, если бы не пришли ему на мысль некоторые соображения. Ведь если, изменив образ мыслей, вдруг разрушить такое дело, думал царь, из-за которого он так много терпел и которое едва мог совершить; то, когда бы потребовали обстоятельства снова домогаться того же самого, — ему уже совсем ничего не удалось бы сделать. С этою переменою иначе пойдут и церковные дела: потому что на патриаршество тогда надобно будет вступить Иосифу. Правда, сам Иосиф миролюбив со всеми, и нет сомнения, что от него [468] не будет никаких крутых действий; но при этом необходимо явятся другие — люди беспокойные. Так думал царь не просто по подозрению; эти мысли возбуждало в нем также одно обстоятельство, встретившееся с ним недавно, когда он жил на Сангаре, и заставлявшее страшиться за все, если условия договора будут вдруг уничтожены, как вредные. (51). Около того времени Иосиф, ожидая скорой смерти, сделал духовное завещание. В завещании нужно было упомянуть и о царе и написать молитву за него. Иосиф действительно упомянул и молился, но не прибавил названия αγιος (святой), которое обыкновенно носили цари миропомазанные. Когда завещание в такой форме было прислано, царь, увидев его и, выразив негодование, тотчас написал и патриарху, написал и начальнику города, чтобы он спросил и узнал, как это сталось, что от царского его титула отнято слово «αγιος». Не считает ли меня Иосиф недостойным святости, говорил царь, что так пишет? Написано было об этом и Антиохийскому патриарху Принкипсу. Те послали спросить Иосифа о причине, по которой он так написал, и говорили, что спрашивают по желанию царя: а Иосиф причину этого сложил на окружающих его монахов, и в доказательство представлял другой, точно такой же экземпляр, только с прибавлением святости. Объявив этот подлинный документ, он сказал, чтобы сперва сняли с него копию; но [469] монахи соблазнились им и сообщили ему такой вид, в каком он перешел в руки царя. Так миролюбив был Иосиф со всеми. Получив такое объяснение, царь, хотя и подозревал окружающих его, но не желал подавать повода к новым против себя обвинениям и, притворившись, что делал розыски ради смеха, а не серьёзно, отложил это дело до другого времени.

32. Между тем как царь занимался этим, пришло известие о событиях в Белграде. Но тут нужно взять немного выше. Иллирийцы отложились от царя и жили сами по себе. Овладев городом Диррахием с того времени, как он разрушен был землетрясением, они восстановили его, да заселили также и некоторые другие отложившиеся города. С королем Карлом, которого владения соприкасались с иллирийским городом Каниною, были у них сношения дружеские, определенные мирными условиями. Канина прежде принадлежала адмиралу Филиппу, человеку весьма сильному, ибо Михаил Деспот, боясь его особенно с тех пор, как Карл одержал верх над Манфредом, так что убил его и, при значительном вспомоществовании церкви, захватил его власть, — постарался вступить с Филиппом в родство и, выдав за него замуж родную сестру своей жены, которая была прежде за Сфаницею и осталась после него вдовою, уступил ему Канину и Кориф. Но потом он коварно умертвил Филиппа чрез тайно подосланных убийц, и [470] когда это дело было совершено, по смерти адмирала, хотел было удержать за собою Канину. Однако ж, жившие в этом городе итальянцы воспротивились ему и, воспользовавшись случаем произведенного убийства, тотчас склонились на сторону Карла. Карл послал укрепить Канину и, смотря на эту крепость, как на собственную, намеревался вторгнуться оттуда со своими войсками во владения римлян. К этому подстрекали его тогда — и отложение иллирийцев, и давняя ненависть к царю, с тех пор, как он своими происками удержал этого короля от морского похода под Константинополь. Итак, Карл из Брундузии переправляется чрез Ионическое море со значительным количеством войска, состоявшего из трех тысяч пехоты и конницы. Вступив в Канину и вооружившись здесь, как можно лучше, войско его устремилось отсюда так, что, судя по отваге, можно было предполагать его движение сухим путем до Фессалоники и даже до самой столицы. Оно столько уверено было в своей силе, что вожди его заранее делили области и города, и каждый из них надеялся захватить лучшее. Над всеми ими начальствовал Рос Солима, превосходивший их своим самомнением, — человек огромного роста, с гордою душою, с минами презрения в обращении, с рыжими волосами и с высокомерием вспыльчивого характера. Я думаю, оттого и получил он это название, [471] что походил на Роса 13. Итак, одушевляемые отвагою итальянцы устремились сначала на Белград — в намерении овладеть тамошнею крепостью. А крепость эта стоит при реке, называемой у туземцев, кажется, Асуною, и расположена на берегу ее, но не на ровном месте, а на холме, омываемом внизу рекою. Поэтому, если бы на крепость извне и сделано было нападение, то осаждающие все не могли бы помешать жителям ежедневно наливаться водою и пить. Притом, река так (близко) прилегала к крепости, что осажденные с соседнего возвышения легко могли македонскими копьями прогонять неприятелей, если бы они подошли брать воду, и только закрываясь щитами можно было им пользоваться водою. На противоположной стороне реки возвышался над равниною тоже холм, и лежал прямо против (крепости); а возле него протекала другая река, Вооза, рассекающая долину и отделяющая пределы Канины. Неприятели, со всем войском переправившись чрез Воозу, заняли тот холм и, избрав позицию на этой высоте, думали находившихся в крепости поразить страхом и даже поставили камнеметальные машины, чтобы сильными ударами громить оттуда стену. С быстротою ветра долетела весть об этом [472] до ушей царя и привела его в смущение; так что он затрепетал всем своим существом. Да и в самом деле, ведь тот не погрешил бы в сравнении, кто дерзость латинян, соединенную с яростью, уподобил бы огню, когда в него подливают масло. Всякий догадается, что в таких трудных обстоятельствах ему ничего более не оставалось, как собрать все свои силы, не исключая и флотских, и отправить их сухим путем, чтобы они, при самом начале войны, могли умереть с пользою. Но прежде всего он счел нужным прибегнуть к Богу, а потом приготовить достаточные по численности силы, чтобы одним появлением их остановить напор неприятелей и, при первом опыте, дать им почувствовать, что далее идти невозможно. Молебствие предписано было совершить следующим образом: патриарху и архиереям со всем клиром велено, прежде всего, возносить молитвословие во всю ночь; потом вместе с зарею патриарх и с ним шесть других главных архиереев, облекшись в священные одежды, должны, в присутствии прочих молящихся, совершить освящение елея и, сделав предварительно пуки папируса, погрузить их в тот освященный елей, а потом разделить между отправляющимися против неприятеля воинами, так чтобы достало на каждого из них, сколь бы ни велико было число войска, и чтобы каждый шел против врага, имея при себе освященный папирус. Так и сделано было, как предписано, — [473] и священные пуки папируса, вложенные в стеклянные сосуды, с молитвою и бережно отправлены в армию. Против неприятеля царь посылает зятя своего Михаила Деспота, великого доместика Тарханиота, называвшегося тоже Михаилом, великого стратопедарха Иоанна Синадина, и четвертого с ними — евнуха Андроника, бывшего тогда придворным татою 14 и прозывавшегося Ионополитом. Этим лицам вверяет он достаточные силы для предстоящего дела, изгоняет из них всякую робость и воодушевляет их надеждою на содействие священнических молитв. Совершив путь, они остановились лагерем на возможно далеком расстоянии от неприятеля; напасть же тотчас не отваживались, ибо считали это неблагоразумною дерзостью: особенно так думал великий доместик, которому предоставлена была главная власть над всем, как человеку предусмотрительному и преданному хранителю [474] престола. Эти вожди нашли необходимым — попытаться послать находившимся в крепости съестные припасы, по недостатку которых, осажденные уже чувствовали голод. И казалось, что протекавшая у крепости река много поможет им в этом случае, с одной стороны потому, что припасы будут отправлены по ней ночью, с другой потому, что они могут быть введены в крепость чрез устроенные на случай нужды в воде шлюзы. Рассудивши таким образом, они приготовили грузовые суда и, наполнив их достаточным количеством съестных припасов, пустили по реке; а на берегу реки расставили стрелков, сколько нужно было для защиты пущенных судов от нападения. Это не скрылось от италийцев и привело их в ярость: они ринулись, чтобы захватить груз, во что бы то ни стало. Неприятели выстроились на противоположном берегу Асуаны и приготовились напасть на плывших, чтобы воспрепятствовать подвозу продовольствия, надеясь крепость принудить к сдаче голодом. А Рос Солима с весьма многими и сильными своими товарищами решился переправиться чрез реку и сбить стоявшую по берегу стражу. С величайшею быстротою бросаются они в реку и, выдержав напор воды, мгновенно являются на другом берегу, в надежде одним ржанием рьяных своих коней поразить всех противников. И вот они отважно поскакали и хвастливо устремились на наш отряд; а этот от первого натиска, как и следовало, [475] благоразумно уклонился, — частью из осторожности, частью же и по стратегическим соображениям; а потом, нашедши выгодное место, стал мужественно стрелять в тяжеловооруженных всадников. Но так как крепкое их вооружение пробить было невозможно, то наши воины стали бросать копья в их коней, чтобы, перестрелявши их, оставить этих хвастунов пешими. И вот, в числе многих других раненых коней, ранен был и конь Роса Солимы. Нанесенная ему рана была не так смертельна, чтобы он тотчас же пал, однако, много убавил своей рыси (ибо рана от копья была глубока) и нес седока лениво, а потом споткнувшись на борозде, упал на землю вместе с седоком. Так как этот гордец, прижатый конем, не мог тронуться с места, то вдруг был окружен и взят руками. Весть о взятии его в плен тотчас перенеслась и в царский лагерь, и в крепость. В лагере держали уже в руках этого недавно великого самохвала, а находившиеся в крепости еще прежде, чем успели дойти до них вестовые, знаками радости извещали находившихся вне стен, что знают о плене. Вместе с зарею царские полки в полном вооружении и с освященным папирусом у каждого воина, выступив из лагеря и переправившись чрез реку, нападают на неприятелей и тотчас же обращают их в бегство. Одни из итальянцев, стоявшие фронтом вперед, были прямо поражаемы и истребляемы [476] (они не для того и стояли фронтом вперед, чтобы выдерживать натиск неприятелей, а только, чтобы смотреть на происходившее); другие, ища спасения в бегстве, получали удары в тыл и, падая с коней, умирали; а иные забираемы были в плен живыми. При этом происходила страшная суматоха от поспешности, с какою неприятели стремились к реке Воозе, чтобы переправиться чрез нее и спастись, тогда как царские войска старались опередить их и заградить им пути к реке. Чтобы в бегстве встретить меньше препятствия, они бросали и сосуды и жен; задние из них напирали на передних и, сваливая этих под ноги, то и дело топтали друг друга; многие же прежде, чем достигли реки, растоптаны были лошадьми и, быстрый всадник делался добычею легко вооруженного пехотинца. Взятых в плен было множество; так что те же воины, отведши одних пленников в крепость, возвращались тотчас за другими, а после этих, снова шли брать в плен следующих, и убивая рядовых, уводили начальников до тех пор, пока неприятели, не достигли реки Воозы и добровольно не побросались в воду, предпочитая погибель в реке позорному впадению в руки римлян; ибо из большого числа их немногие преодолели быстроту реки и спаслись бегством в крепость Канину, — да и то нагие, безоружные и пешие, тогда как незадолго они были до того высокомерны, что надеялись захватить Римскую империю, будто гнездо птенцов. [477]

33. Стоит повествования и торжество, совершившееся в городе по случаю этой победы. Зрелище для римских патриотов было поистине восхитительное, когда царские военачальники, разбив врагов наголову, или лучше сказать, — без труда совершив над теми наглецами чудные подвиги, раздели павших, собрали множество оружия, одежд, коней и всякой красивой рухляди, и вели с собою живых пленников и их коней, первых закованными в цепи, а последних пущенными в стадо рогатого скота; взяли также и все войско, — ибо по истреблении неприятельской армии, там нечего было бояться, — и все это представили царю в виде блистательных трофеев. Приняв свои войска и узнав в подробности весь ход дела, царь стал осматривать пленников — каждого из них с его конем и принадлежностями. Они были изнурены: но и под этими костями да кожею можно было замечать прежнее цветущее их состояние; одежда на них была не прежняя, а изорванная, какая случилась и какую давали им из сострадания. Обошедши внимательно их ряды и видя изнуренные их тела, которые почти нельзя было назвать телами, а разве тенями древних гигантов, замечая также, что души их были сокрушены тяжкими страданиями, хотя поднятыми бровями и важною осанкою обнаруживали признаки прежней свободы, царь тронут был постигающими человека несчастьями и, поднявши руки к небу, внятным голосом [478] вознес благодарение Богу. Желая сохранить память об этом событии, он приказал изобразить его на стенах царских палат, — и не это только, но и прежние, по милости Божией, одержанные победы. Настоящее дело тогда же действительно и было изображено в портике; а других изображений, по причине последовавшей смерти царя, кончить не успели. Затем царь, желая воздать благодарность Богу за все, приказывает водить пленных в торжественной процессии — не для того, чтобы недавно совершенными подвигами величаться самому, как делают люди тщеславные и малодушные, но чтобы виновником победы признать Бога и славословить Его одного. Это торжество устроено было так: царь стоял на возвышенном месте во Влахернском дворце, обратившись лицом на запад к морю, откуда ему все было видно, и откуда сам он виден был всем. Пленники ведены были по одному в ряд, и каждый из них сидел на коне, опустив обе ноги на одну сторону. При этом каждому дано было в руки копье из папируса, или из какого-нибудь другого слабого вещества, в знак совершенного их поражения. По обеим сторонам этой процессии стояли огромные толпы народа, из которого многие тронуты были несчастьем пленных и жалели, что с таким бесчестьем ведут вельмож; другие насмехались, говоря, что это — естественное следствие гордости, которая сначала немного польстит, а потом подвергает большой беде; иные же [479] из черни посвистывали и глумились над ними. Удовольствие — видеть эту торжественную процессию пленников не заставляло зрителей переходить с места на место, как будто бы она от них удалялась и оставляла их одних назади: напротив, здесь один только что проходил, как за ним следовал другой; и первый, одним своим появлением доставив зрителям порядочное удовольствие, не опечаливал их своим удалением, потому что его место тотчас занимал другой и тоже увеселял толпу. При такой постоянной смене проезжавших одного за другим лиц, забавляло зрителей и то новое зрелище, что головы пленных были вокруг острижены. По этому случаю, как слух их наслаждался остроумными замечаниями, так и взор — новым разнообразным зрелищем; ибо эта картина постоянно разнообразилась тем, что взрослый следовал за юношею, обнаженный за одетым, накрытый шапкою за непокрытым, печальный за дерзким, сухощавый за тучным, убитый страданиями за сохранявшим присутствие духа, — и каждый приковывал к себе взоры развлекавшихся глаз. Притом, этот прямолинейный поезд растянут был не на малом пространстве, но разделен посотенно значительными расстояниями. Каждый из ехавших, поравнявшись с царем, должен был, хотя бы и не хотел, приподняться на седле и поклониться царю, показывая смиренный вид и выражающуюся в лице надменность души заменяя [480] выражением кротким. Итак, вступив в город и проехав его из конца в конец в торжественной, оскорбительной процессии, они потом заключены в крепость Зевгзиппа. Люди площадные смеялись над ними, а более образованные жалели о них. Так шли тогда дела.

34. Царь не только заботился о своих подданных, чтобы они вели себя благоприлично, но старался умерить горячность и тех, которые не подлежали его владычеству, как скоро видел, что они восстают против своих властителей. Одних, которые по случаю, или по каким-нибудь обстоятельствам, управлялись сами собою, он держал в пределах вооруженною рукою, давая понять, как опасно им прыгать не по силам и домогаться царства: а Иоанну правителю лазов, хваставшемуся знаками царского достоинства, тогда как царство совсем ему не принадлежало, он неоднократно посылал приказания — принадлежащею ему властью свободно пользоваться, как хочет, от титулов же и царских знаков воздерживаться; ибо пока сам он царствует в городе и занимает царский престол, другим — кому бы то ни было, неприлично величаться тем же верховным достоинством. Поэтому Иоанн, как представитель части империи, должен присоединиться к целому, а не припутываться к царскому величию. Сколь ни часто делал царь такие напоминания, успеха они не имели и только доказывали, что успеть этим путем невозможно. Как варвар Иоанн был человек [481] надменный и приказание презирал, представляя в извинение, будто не сам он начал вводить эту новость, а выдумывал, что получил на то право от отцов; к тому же, его подданные, говорил он, не дозволяют ему лишить себя этого отцовского наследия, переходившего из рода в род и доставшегося ему, да и сами они не так мало заслуживают уважения, чтобы, чрез отнятие у него царского титула, могли быть лишены части своей славы. Впрочем, не много завидного — носить красные сандалии и украшаться именем царя тому, кто имеет гораздо больше; это, говорил он, дает ему право только на земные поклоны и рабские встречи, на заключение мирных договоров и сношение со всеми. После того, державный рассудил поступить с Иоанном иначе, особенно соображая, что он в правительственном своем служении еще слишком молод. У него родилось намерение принять Иоанна в родство и тем изгнать из его души подозрение, будто царь хочет ограничить царские его права и, вместе с царским титулом, снять с него и приличную этому сану одежду (кто захочет у своих детей отнимать принадлежащие им права?). С этою целью царь прежде всего счел нужным избрать особенно умных вельмож и послать к Иоанну в качестве послов, чтобы они и отличались своею знатностью, и могли убедительно говорить и, обладая силою слова, умели изгнать из него всякую вредную в отношении к царю недоверчивость. И вот [482] послан был великий логофет Акрополит, который тогда был еще жив 15, и великий эконом великой церкви Ксифилин, как посредники при заключении брака; ибо у царя была и третья дочь Евдокия, которую он хотел отдать замуж за Иоанна. Они должны были убедить как его самого, так и приближенных его: — последних, чтобы они отпустили юношу к царю; а его самого, — чтобы он смело ехал с несомненною надеждою, найти счастье там, куда его зовут. Так располагал царь; но с той стороны ни вельможи не думали отпускать своего правителя, ни сам он не изъявил желания ехать: ибо издавна уже вошло у них в обычай, говорили они, что их правители женятся в соседстве и живут дома, а на царское семейство привыкли смотреть, как на звезды, и его величию и блеску предпочитают скромность своей жизни. После многократных совещаний послы, не могши убедить лазов, которые, по отношению к своим желаниям, все ставили на втором плане, возвратились к царю без всякого успеха. Однако, царь не совсем отказался от своего намеренья, но высылая посольства одно за другим, то угрожал, то старался приманить обещанием будущих благ, если склонятся на его [483] убеждения и приедут. Наконец, посылает он логофета домочадцев Ятропула и вместе с ним пресвитера церкви: одного, чтобы оказать честь приглашаемому и возвестить предлагаемые от имени царя блага; а другого как бы для засвидетельствования и удостоверения в истинности царских обещаний. Церковь т. е. которая, как велел убеждать державный, по лицеприятью, обыкновенно никогда не соглашается обманывать, служит им в этом случае порукою. Итак, оставив всякое подозрение, они должны были судить по самым делам, — можно ли и принять кого-нибудь в сыновья, и хотеть ему зла. Говоря это, послы, наконец, убедили и, дав клятву, что Иоанн будет зятем царя и с богатыми дарами возвратится назад, что и свита его будет также принята хорошо, отправились в город на длинном корабле. Но случилось, что царь в то время находился в отсутствии и жил в Лопадие (ибо объехав границы по Сангаре и укрепив их, как следовало, он остановился и здесь, чтобы обезопасить крепости, лежащие по Ахираю); а Иоанн между тем вступил уже в Римские пределы. Тогда послы окружающим его предлагают совет — снять с правителя красные сандалии и обуть его в черные, чтобы он представился царю совершенно достойным будущих почестей: хотя, то есть, и было условие, что он будет облечен во все знаки деспотства, сделается сыном царя и достигнет блестящей славы; но красную одежду заменить двухцветною ему не [484] неприлично, так как иначе-то трудно и явиться к царю. Сделав это, они пристают к городу и, вышедши из корабля в пристани Рога, получают великолепное помещение в подгородном доме; потом чрез несколько дней, отдохнувши от морской качки, по приказанию царя, отправляются в Лопадий, а оттуда, после взаимных дружеских приветствий, взошедши на корабль, вместе с царем возвращаются в город. Царь побуждаем был к поспешному возвращению как предстоящим браком дочери, так и вестью о движении с запада тохарцев, которых он просил у Ногая на помощь против Иоанна Севастократора, и которых, когда они были посланы, хотел принять сам. Итак, прибыв в город, он в конце гамилиона отпраздновал свадьбу дочери, а весь элафиводион провел в устроении военных сил и в приготовлении к походу.

35. Севастократору Иоанну не сиделось спокойно; снова нарушив заключенные условия, он нападал на места, ему не принадлежащие. Царь же, не зная, как удержать его от своеволия (ибо дикость и необузданность его заставляли уже грозить ему отнятием владений), пришел к мысли призвать тохарцев, чтобы они опустошили всю его землю; а самого поставили в тесный круг действий и надежд, и лишили всякой возможности избежать беды. С этою мыслию хотел он весть на него тохарцев и удобным для того временем почитал [485] наступавшую зиму; потому что тохарцы привыкли воевать зимою. Ему нужно было предупредить зимнюю погоду только для того, чтобы соединиться с тохарцами вне города. Такой замысл воину был, конечно, свойствен, но с чувствованиями христианина никак не ладил; ибо нечестивых вооружать на христиан и храмы предавать на поругание безбожникам, нисколько не имевшим страха Божия, — это вопиющая дерзость. Между тем тохарцев вызвала сюда именно просьба царя к Ногаю; так как желание его было, чтобы они совершенно истребили врага с его областью. И вот наказание за это, в других случаях медлящее, — теперь, как вскоре будет сказано, посетить его не замедлило. Наступил месяц мунихион, и царь приготовился к выступлению, надеясь не столько на своих и на собственные войска, сколько на тохарцев. Царица видела безрассудность и несвоевременность этого похода и вместе замечала, что царя мучит болезнь, приключившаяся ему от неудач прошедшего лета, чего открывать он не хотел. Поэтому она сильно удерживала государя, не позволяла ему выступать, и говорила не уклончиво или намеками, как стал бы говорить кто другой, а прямо и ясно предсказывала, что от этого похода непременно произойдет какое-нибудь великое несчастье. «Что за крайность тебе, повторяла она, не щадить своего тела и самой жизни? Я не возбуждаю в тебе подозрения относительно чего-нибудь недоброго, [486] или каких-нибудь случайных опасностей; но вот болезнь-то и нездоровье должны остановить тебя». Сознавая, что она говорит правду, царь и сам стал опасаться за себя и положил, достигши Фракии, соединиться с тохарцами и ободрить их словами и ласками, но вместе с ними на войну не идти, а прошедши несколько вперед, сдать их своим приближенным и, сделав надлежащие распоряжения, возвратиться. Это намерение можно было угадывать из того, что вместе с ним отправились в поход и сыновья его, и зятья, и даже только что вступивший в брак Иоанн. Между тем царь, хотя был сильно встревожен и возмущен беспокойством и опасением царицы, и ее страх почитал недобрым предзнаменованием, представляя, как она, не имея понятия о внешних делах, боится будущего, или лучше, — как душа ее провидит имеющее случиться несчастье, однако, простившись с близкими, выступил из города. До Силиврии он и дети его ехали на конях; но так как болезнь постоянно усиливалась, и ему нельзя было ехать сухим путем; то отсюда до Редеста он решился плыть морем — на корабле. Едва взошли они на корабль (ибо к тому времени пришло известие, что тохарцы уже близко и что медлить или откладывать дело за болезнью было невозможно, несмотря на то, что царь страдал внутренностями и был в худом состоянии), — итак, едва взошли на корабль он и дети его, человек догадливый, [487] умеющий узнавать будущее по своему соображению, тогда же с первого взгляда понял бы, что готовится впереди. (36) К несчастью, в то самое время погода из ясной вдруг переменилась в бурную, и море, дотоле тихое, от жестокого северного ветра, сильно взволновалось; так что корабль, везший царей, не мог плыть спокойно, но обуреваемый дикими волнами и бросаемый, назло кормчему, то в ту, то в другую сторону, близок был к потоплению вместе с находившимися на нем людьми: он часто погружался так, что, по-видимому, не мог всплыть; иногда все отчаивались, а он всплывал. — Тут и матросы, и кормчий не знали, что делать с морем. Тогда-то царь, видя явную опасность и страшась как за себя, так и за всех детей, сказал кормчему: ты должен употребить все силы; ибо если не весь мир, то всю Римскую империю везешь на этом утлом дереве, поддерживающем царей. Тот, конечно, не отказывался и прямо не объявлял об опасности, а про себя думал, что, несмотря ни на какие усилия, необходимо потонуть всем, если Бог не поможет. Так-то висевшею над головами опасностью побуждаемо было тогда всякое мореходное искусство. Наконец, однако, преодолев кое-как ярость морских волн, часто грозивших им потоплением, они, полумертвые от страха, достигли Редеста, где отдохнув от беспокойства несколько дней, опять сели на коней и, [488] отправившись в дальнейший путь, доехали до местечка Аллаги.

Аллага была то место, в котором царю суждено кончить жизнь. Здесь родина того самого Пахомия, который, по несправедливым подозрениям, когда-то был ослеплен, и вот теперь местечко Пахомиево напомнило державному о роковом имени слепца. В самом деле, когда он с войском стал там лагерем, — болезнь его усилилась. В то же время соединились с царем и тохарцы: но царь уже не мог не только сесть на коня и видеть их, — не мог даже и в постели говорить с ними. Тогда же текущий месяц ноябрь надписал он буквою N и, поставив над нею ударение, прибавил: вот конец ноября, давая понять, что с ноябрем окончатся все дела царя и что его душа предвидит будущее. Ожидая, что болезнь впоследствии ослабеет, он сперва откладывал выход к тохарцам: когда же увидел, что она становится все тяжелее, — стал бояться не только за себя, но и за тот народ; ибо надлежало ожидать, что как скоро царь умрет, эти люди, по привычке к грабежу, возмутятся и все затопчут ногами. Боясь этого, он принужден был принять тохарцев и, несмотря на свои страдания, говорить с ними с подножной скамейки, — рядовых обдаривать, а старших впустить внутрь и беседовать с ними, о чем следовало. И вот, приготовившись, как мог, и по обеим сторонам поставив своих [489] родных, а сам через силу сев на подножную скамью, он, сколько было у него времени и сколько позволяли ему дела, в коротких словах выразил им свое благорасположение: просил их благодарить Ногая, что он исполнил его просьбу, благодарил и их, что они пришли к нему на помощь, и досадовал на свою болезнь, что она решительно не позволяет ему воспользоваться их прибытием, а только высказывал надежду, что, по выздоровлении и по совершении того, чего ему хочется, он по надлежащему наградит их. Когда царь сказал это, — тохарцы на своих лицах обнаружили признаки скорби и вместе надежды, что царю скоро будет легче и что, когда болезнь пройдет, они получат много хорошего. Так говорили тохарцы; а болезнь между тем усиливалась и грозилась довершить свое дело. Вот наступило воскресенье, — и открылись уже признаки приближавшейся смерти, понятные особенно для врачей: но актуарию 16 Кавасиле казалось небезопасным делом напомнить царю об угрожающей опасности; потому [490] что больные и от того уже, как думают, приближаются к смерти, что им указывают на ее признаки. Впрочем, нехорошо было бы, по его мнению, и то, если бы царь отошел неготовым. В таком раздумье решается он подойти к сыну — царю Андронику и сказать ему решительно, что царь жить не будет. Но Андроник тоже не брал на себя этого страшного напоминания, а только выдумал способ приготовления. Тотчас принесены были символы смерти Господней: взяв их, старший иерей клира, по надлежащему облачился и предстал пред царя, когда этот вовсе и не ожидал такого явления. В то время царь лежал лицом к стене и размышлял сам с собою, ибо был в полной памяти. Пресвитер стал с другой стороны ложа и, держа в руках святые дары, довольно долго молча ждал, пока больной повернется к нему лицом. Наконец царь, — сам ли подумав что-нибудь такое, или что другое приведши себе на мысль, повернулся к пресвитеру и, как скоро увидел его, тотчас понял драму и спросил: что это значит? Иерей отвечал, что молящиеся за него принесли ему в помощь св. дары во исцеление его недуга. Тогда больной попробовал приподняться и сесть на своем ложе, искал пояса, прочитал святой символ и сказал: «Избави меня, Господи, от часа сего»; потом, по обычаю помолившись Всевышнему, принял святое причастие и, опять упав на подушку, [491] вскоре испустил дух 17. Скончавшийся почтен был слезами не меньше тохарцев, как и своих родных. Умершего назначенные для того люди скоро ночью перенесли в новую, недалеко оттуда находившуюся обитель. Так отошел царь, проживший всего пятьдесят восемь лет, а царствовавший двадцать четыре года без двадцати дней; ибо красные сандалии надел он, как сказано, первого экатомвеона, а умер одиннадцатого скиррофориона, в пятницу. И все это высказывалось его печатью. На ней изображен был символ из трех знаков, именно ΠΙ’, и показывал, как я думаю, во-первых, его прозвание — Палеолог, [492] во-вторых, место его смерти — Пахомиево местечко, и, в-третьих, день его смерти — пятницу, в которую это случилось, то есть одиннадцатого, как сказано, скиррофориона 6791 года.


Комментарии

1. Филологи замечают, что Кордокува было слово мизийское и означало овощ.

2. Под именем Сисиния разумеется здесь не тот древний Константинопольский патриарх, который следовал за Аттиком и патриаршествовал в 226 году по Р. X., как говорит Сократ L. с. 26, а другой, управлявший церковью около 995 года; ибо Иоанн Куропалата (Hist. ad ann. mundi 6503) этому нменно патриарху приписывает составление канонов о степенях родства.

3. Почему Пелей, отец Ахиллеса, представлялся Пахимеру образцом чистоты, ни из чего не видно. Гомер по местам прославляет только его щедрость и гостеприимство. Не делал ли Пахимер аллюзии на этимологию слова πηλευς от πηλος грязь? Как бы, то есть, хотел сказать: в блудодеянии скорее можно бы обвинять Пелея, любимца богов, — по крайней мере, потому, что его именем означается грязь, чем Векка.

4. Ниже, в хронологических замечаниях будет доказано, что папа в это время был не Урбан, а Николай III.

5. Эта Параволика Ихнилата, по исследованиям Алляция, была индийское сочинение, переведенное сперва на персидский, потом на арабский, а с него на греческий язык. У Алляция в греческом переводе оно озаглавливается так: Книга Физиологическая, принесенная из Индии и поднесенная царю Хозрою в Персии одним мудрецом и врачом Перзое, потом переведенная на арабский язык, с которого Симеон, учитель и философ, по прозванию Сиф, переложил ее на греческий. По-арабски называется она Cylile и Dimne, а по-гречески Στεφανιτης Ιχνιλατης.

6. Хранитель великой печати — у Пахимера παρακοιμομενος της μεγαλης σφενδονης т. е. царского перетня. Это был вельможа высшего ранга и, по словам Кодина (с. 4), отличался самою формою платья.

7. Это предсказание передает и Григора (I. 5 p. 67), но не вполне. Полнее изложено оно in magine Barberianae codicis, и в переводе с греческого состоит в следующем: «Вот предсказание председателя Павзания. Красота города Траллов со временем увянет; но малейшие остатки ее у народа, никем не управляемого, хотя будут под страхом, однако ж, совершенно не погибнут. Этот город возобновится могуществом мужа, соименного победе, который будет блистательно проживать восьмую эннеаду дисков, и трижды семь киклов будет прославлять город Аттала. Это, в сравнении с Ираклеею, — местечко: но ему подчинятся города запада и детски поклонятся гордые».

8. Доместиками в церковном клире Кодин называет επιστατας των μελωδων или αρχωδων — начальниками хора, которые управляли пением после протопсалта, или хороначальника, регента. Доместиков было два: один на правом, другой — на левом клиросе. Constantin. de Admir. Imp. с. 50. Scylitz Ioh. Cantacuz. Hist. L. 1. с. 41 Domin. Macer. делит доместиков церкви на патриарших, на царских и царицыных, и на клировых. Hierolex. Hofman. Lex.

9. Первый проповедник у Пахимера называется Πρωτοκηρυξ; а под этим словом разумеется лицо, отличающееся не особенною способностью проповедовать, а внешним, полученным от церкви достоинством — стоять во главе проповедников. Следовательно, Πρωτοκηροξ был επιστατης των κηρυκων, как πρωτοψαλτης επεστατειτο των ψαλτ ων.

10. Титул πανιερωτατος в византийской церкви в то время прилагаем был только к патриарху; а прочие архиереи назывались ερωτατοι. Впрочем, в литургии Златоуста и митрополит называется πανιερωτατος; при совершении ее священнодействующий громогласно взывает: μνησθητι, κυριε, πανιερωτατȣ μητροπολιτȣ ημων του δεινος.

11. По-гречески — συνων τω Στρατηγοπουλω Μιχαηλ. Словом συνων выражается то, что Михаил пользовался беседами Георгия с ученою целью, и для того держал его в своем доме. Такое значение слова συνων раскрывается в длинном сочинении Лукиана περι των επι μισθω συνοντων.

12. Что это были за монахи Кокки, определить трудно. Основываясь на этимологии слова κοκκος — красный, Поссин думает, что то был род особенного братства, отличавшийся красным цветом каких-нибудь частей одежды, или даже по одежде имел преимущества монашества придворного: но эта догадка не подтверждается никакими указаниями истории. Едва ли не вернее полагать, что они носили имя Кокков от какого-нибудь урочища, в, котором находился их монастырь.

13. Этимология слова: Ρως ничего не представляет для объяснения этого Пахимерова текста. Надобно полагать, что Пахимер думал произвесть Ρως от ρωξ; а Ρωξ, по Евстафию, есть φαλλαγγιȣ ειδος — паук, очень ядовитый. Plin. 1. 29. с. 4. phalangium... est plurium generum, unnm simile formicae, sed multo majus, rufo capite. Вероятно, этому-то пауку Пахимер уподобил того военачальника.

14. О достоинстве под этим именем часто упоминает Кодин (in libr. de offic. anl. с. 2), поставляет его на тридцать шестой степени придворных чинов (с. 4) и описывает официальный его костюм, замечая под конец (с. 5), что с этим достоинством не соединялось никакой служебной деятельности. У латинян Тата было имя, которым дети, только что начинавшие лепетать, называли отцов, как мамою матерей. Так у Марциала: «Mammas atque tatas habet Afra: adipsa tatarum dici et mammarummaxima mamma potest». И русские дети употребляют его в том же значении и произносят: «Тятя». Можно почти наверное сказать, что упоминаемый здесь евнух, придворный Тата, состоял при детях царя, когда они были еще детьми; и потому теперь Кодин не назначает ему никакой должности. Даже можно догадываться, что и имя Андроника дано ему, как почетное, в память того, что он был Татою теперешнего царя Андроника.

15. Из этого видно, что Пахимер писал свою историю в царствование Андроника, и притом спустя много лет после смерти царя Михаила; потому что Георгий Акрополит умер в темнице, в которую был посажен Андроником за то, что не хотел оставить латинства и возвратиться в недро православной Церкви.

16. У Пахимера ακτουαριος — имя должности довольно неопределенное. По Аврелию Виктору, актуарии были как будто военные комиссары, заведовавшие продовольствием армии. Но кажется яснее можно видеть значение актуария из следующих слов Акрополита (Hist. p. 34, ed. Reg.): «Его словам противоречил врач Николай — человек, философствовать не любивший, но глубоко знавший домоводство, и известный своею опытностью. Он пользовался благосклонностью царицы и почтен был именем ее актуария». Из этих слов можно заключать, что актуариями назывались домашние врачи.

17. После этих слов в Ватиканском кодексе читается еще следующее, чего в других кодексах нет: ο μηδεν το παραπαν πωποτε τεθνηξεσθαι προσδοκησας, διο και ορκȣς τους ονομα Θεου φεροντας εις ουδεν ελογιζετο, και αδικιαν και φονȣς και τιμωριας ως κωνωπας πραξιν ηγειτο ομως εκειτο νεκρος, και δακρυσι των οικειων εβρεχετο. То есть: «Он думал, что никогда не умрет, и потому клятвы именем Божиим считал ни во что, а на обиды, убийства и казни смотрел так, как будто бы подвергались им комары. И, однако ж, вот он лежал мертвый, и домашние орошали слезами тело его». — Латинские критики никак не соглашаются признать подлинность этих слов — на том основании, что император столь сильно ревновавший о соединении церквей, не мог быть столь жестоким тираном. Но история Пахимера ясно говорит и о побуждениях, располагавших Михаила Палеолога домогаться соединения церквей, и о свойстве религиозных его убеждений, и о деспотических отношениях его к церкви. Не признавая подлинными приведенных слов, латиняне в то же время с чрезвычайною наивностью превозносят похвальную речь Михаилу Палеологу, написанную Иоанном Метохитою. Этот Метохита, по сказанию латинян, был православный, qui tetrum а schismaticis carcerem pro fide apostolica Romana multis annis usque ad mortem invicta constantia sustinuit. Видно, что был православен!

(пер. под ред. ?. Карпова)
Текст воспроизведен по изданию: Георгий Пахимер. История о Михаиле и Андронике Палеологах. Тринадцать книг. Том I. Царствование Михаила Палеолога (1255-1282). СПб. 1862

© текст – под ред. ?. Карпова. 1862
© сетевая версия - Тhietmar. 2013
© OCR – Бакулина М. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001