Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

ГЕОРГИЙ ПАХИМЕР

ИСТОРИЯ

О МИХАИЛЕ И АНДРОНИКЕ ПАЛЕОЛОГАХ

Том I

ЦАРСТВОВАНИЕ МИХАИЛА ПАЛЕОЛОГА

1255-1282

КНИГА ТРЕТЬЯ

1. Понимая, что без патриарха Церковь не может быть управляема, царь размышлял сам в себе, как бы дело о патриархе и окончить и устроить по своему желанию; ибо если одно что-нибудь из этого, думал он, [156] пойдет хорошо, а другого будет недоставать, то по необходимости захромает и целое. Пусть восстановлен будет прежний патриарх и положит препятствия развитию желаний царя: от этого последний испытал бы величайшее несчастье. Пусть опять прежнего патриарха не будет, и для царя облегчатся способы приводить в исполнение свои намерения: последний, в отношении к нему, согрешит, конечно, немного; зато народ, как скоро увидит, что при новом патриархе, царь поступил несправедливо, — тотчас произведет величайшее возмущение, основательно представляя, что если бы патриарх был прежний, то никак не допустил бы его до такого злодейского замысла. Теперь-то ведь, замыслив преступное дело, царь преступному правительству придал бы и преступную главу, то есть, недобрыми помыслами пред лицом Божиим обманул бы и нового патриарха, низверг бы и царя, как будто Бог или не видит, или не наказывает грешника. А отсюда произошло бы сильное беспокойство, так что можно было бы ожидать страшного бедствия. Представляя это, царь хотел соединить несоединимое: и восстановить патриарха, и устранить от дел природного царя; а это значило — к ткани прививать такую ткань, которая с нею не свивается. Михаил признал нужным спросить патриарха, не согласится ли он, оставив дело об Иоанне в настоящем, неопределенном и безнадежном его положении, прибыть в город и, приняв [157] предстоятельство в Церкви, венчать его на царство в другой раз, по уважению к занятой им столице (ибо во всяком случае справедливо, чтобы прежде вошедший в нее прежде был и венчан). Если бы патриарх согласился на это, то можно было бы надеяться, что обстоятельства придут в спокойное состояние. Царь думал, что три побуждения помогут ему убедить патриарха: во-первых, то, что патриарх, от долговременного пребывания на покое, ослабел; во-вторых, то, что он мог бояться, как бы опять не был возведен другой, что уже случилось и прежде; в-третьих, то, что без сомнения и он любит отечество, в которое мог теперь возвратиться, и притом с величайшею честью и славою. А между тем, не дав обещания исполнить предложенное, ему было бы это невозможно. Если же патриарх и не согласился бы, то для царя было бы уже довольно и того, что честь ему предложена. В этих мыслях царь, пока архиереи не пришли еще к единомыслию, присоединяется к стороне тех, которые подавали голос в пользу Арсения. Тогда эта сторона, по присоединении к ней царя, получила перевес; так что другая, как уже ослабевшая, должна была уступить, и уступила тем более, что была убеждаема царем и собором, и что при этом обещано не считать ее требования ни дерзким, ни несправедливым, и немедленно принять в общение священников, рукоположенных Никифором, чтобы Церковь, [158] по поводу какого-нибудь малодушия, не разделилась. Положив такое мнение, собор посылает к патриарху вестников. Выслушав предложение, патриарх сперва стал жаловаться, что его только зовут, а не просят у него прощения в грехе, тогда как первое свойственно правым, а последние согрешившим: но потом, когда стали просить его, показал кротость и был готов отправиться; только отправился оттуда пешком и остановился в Руфине, как для отдыха, так и для того, чтобы, находясь ближе к столице, мог на дальнейшие требования собора с большею скоростью присылать свои ответы.

2. Итак, от царя и собора были посылаемы в Руфин вопросы, по обсуждении которых, патриарх на одни соглашался, а на другие давал обещание, и затем вскоре переправился и, вступив в город, с общего согласия и одобрения принял Церковь. Царь первый извинился пред ним в том, что было сделано, и оказал ему великие почести, а Церковь почтил дарованием ей доходов. Он привел в прежний вид весь храм, во многом переиначенный итальянцами, поставив распорядителем при этом монаха Руха, человека деятельного, и на счет царской казны возобновил престол, амвоны, солею и прочее; потом, самым приличным образом снабдил дом Божий покровами и священными сосудами; наконец, приписал к церкви некоторые села, а другие пожаловал в пользу [159] священнослужителей, чтобы, имея нужду в необходимом, они не были нерадивыми. Архиерей принимал все это, как даваемое в честь Богу, и сам лично благодарил царя, как будто бы дары назначались собственно для него. Поэтому он соглашался и венчать дарователя и забыть сделанное архиереями, предоставив рукоположенным от Никифора все права священства, кроме того только, что они не могли служить вместе с ним, во всем же прочем не чуждался их; иначе подумают, — говорил он, — будто сделанное против него было справедливо, и будто он соглашается с этим, если примет их в общение с собою пред престолом. Когда нужно было вести переговоры о вторичном венчании царя, он охотно согласился и на то, и в назначенный воскресный день великолепно венчал его во святом храме. При этом об Иоанне не было и помину, а только приказано, — после царствующих лиц и патриарха, в общественных молитвах поминать и взявшего город кесаря Алексея.

3. Устроив дела хорошо и по своему желанию, царь начал отправлять и дальние посольства, именно, к правителю тохарцев, Халаву, и к эфиопскому султану. Персидский же султан Азатин был при нем и жил в городе распутно, проводя время в разврате и пьянстве на перекрестках; ибо, так как город был еще пуст и перекрестки уподоблялись пустыням, то он, бесстыдно садясь там с большою толпою приближенных, предавался [160] дионисовым оргиям и пьянству. Итак, к тем царь отправлял посольства и обратно оттуда принимал послов. За Халава выдавал он побочную свою дочь Марию, рожденную от Дипловатацины, и посредником при этом назначил монаха и священника Принкипса. Принкипс, бывший тогда архимандритом обители Вседержителя, сопровождал означенную девицу великолепно, роскошно и вез с собою разнообразное богатство, имея при себе и походный храм из толстых покровов, также изображения святых, обделанные золотом, скрепленные крестами и шнурками, и священные драгоценные сосуды для употребления при святой жертве. Но между тем как это бракосочетание приготовлялось с таким великолепием, Халав скончался прежде, чем прибыл к нему Принкипс, — и девица, опоздавшая приездом к отцу, сочеталась с его сыном Апагою, который остался преемником власти. Эфиопского же султана войти с царем в переговоры побуждала другая нужда. Этот султан происходил из команов и, быв одним из отданных в рабство, имел похвальную причину домогаться союза со своими родичами. Известно, что климаты на земле, северный и южный, как противоположные один другому, имеют влияние на врожденные способности жителей, — телесные и душевные, равно как и на темпераменты, которых различие можно замечать не только в бессловесных животных, сравнительно с подобными им [161] животными, но и в людях сравнительно с людьми. На севере — животные белые, а на юге — черные. Люди на севере вообще несмысленны и едва ли разумные существа: у них нет ни правил словесности, ни естественных наук, ни познаний, ни рассудка, ни экономии в жизни, ни искусств, и ничего другого, чем люди отличаются от бессловесных; они имеют только наклонности воинственные и, будучи стремительны, всегда готовы вступить в бой, тотчас бросаются, лишь бы кто подстрекнул их. Отношение их друг к другу какое-то дерзкое и вакхическое, и они служат Арею. А на юге все напротив: эти благородны, вообще очень благоразумны и превосходны в общественной жизни, славятся искусствами, словесными науками и советливостью, зато медленны в стремлениях, слабы для сражений и склонны скорее жить малым в бездействии, чем иметь много посредством усильных трудов. Естественною причиною таких явлений можно почитать солнце, которое на севере мало показывается и недостаточно согревает мозг; ибо тогда как от теплоты его происходят хорошие естественные качества, — холод, сжимающий кожу, сообщает членам грубость. На южной части напротив солнце стоит долее и способствует развитию хороших естественных качеств, чрез что, однако ж, все члены тела для подвигов мужества становятся слабее; а физика говорит, что телам соответствуют и души. Поэтому эфиопляне и прежде [162] высоко ценили скифов, когда приобретали их для рабских услуг, или когда пользовались ими, как воинами: теперь же и самая власть находилась в руках скифа; так скифы с большим радушием были там принимаемы и составляли вспомогательное войско. Но им, нанявшись, не иначе можно было туда переправиться, как чрез пролив Эвксинского моря; а делать это без согласия царя было трудно. Посему к царю нередко присылаемы были послы с подарками, чтобы находившимся на кораблях он позволил войти в Эвксинское море и, за большие деньги наняв скифских юношей, отправиться с ними обратно домой. И это, как мы знаем, делалось часто: оттуда присылаемы были к царю подарки, а отсюда плавателям открывался свободный путь к султану.

4. Между подарками был и камелопард — животное удивительное и необыкновенное, о котором я хочу сказать несколько слов — видевшим его для напоминания, а не видевшим для сведения. Тело у него небольшое, как у тех ослов, которых мы называем канфонами (κανθων); кожа, как у леопардов, белая, испещренная красными пятнами; фигура тела, как у верблюдов — от задних то есть, частей его к плечам поднимаются горбы; передние ноги значительно выше задних; шея, как у журавлей, очень длинная и поднимающаяся вверх до самой головы, так что он представляется животным гордым; голова малая, [163] видом похожая на верблюжью; брюхо белое; от шеи по всему хребту до самого хвоста, который не велик, простирается весьма прямо, как бы по линейке, черная полоса; ноги тонкие, как у оленей, и с раздвоенными копытами. Нравом это животное кроткое, так что и дети забавлялись им, водя его за нос; — послушное, — веди, куда хочешь, травоядное, питающееся и хлебом и пшеницею, как овца, — вообще ручное. А для защиты от нападения (ибо природа по большей части доставила животным и это, если бы кто стал угрожать им) оно не снабжено ни таким копытом, как у лошадей, ни рогом, как у быков, (ибо не увенчано рогами), ни зубом, как у кабанов, ни когтями, как у кошек, а только одними зубами, которыми, впрочем, оно, по-видимому, кусает умеренно, лишь бы только отклонить нападения, не делая вреда, и никакого яда не заключается в его зубах, как у тех животных, которых природа вооружила зубами. Камелопарда, будто какое чудо, присланное к царю из Эфиопии, каждый день водили по площадям для зрелища и удовольствия видевших.

Это делал царь, по-видимому, для пользы нашим. Действительно, в видах сохранения мира, пропуск эфиопских кораблей был полезен: но с другой стороны такое распоряжение приносило и величайший вред; потому что при частых переселениях юношей с севера, составившееся из них эфиопское войско с [164] течением времени сильно возвысило дух эфиоплян; так что, прежде довольствуясь сохранением домашней своей безопасности, они стали теперь выходить из своих пределов и вторгаться войною в среду 1 христиан. Тогда как итальянцы занимали поморье всей Сирии, владели Финикиею, господствовали над самою Антиохиею, и настойчиво состязались за места Палестины, славившиеся святостью по той весьма справедливой причине, что там жил, страдал и устроил наше спасение Спаситель, — эфиопляне, надеясь на составившиеся из скифов войска, выходили из своих мест, и всю землю, по пословице, делали мидийскою добычею до тех пор, пока мало-помалу (ибо итальянцы не вступали с ними в мирные условия, так как они были и назывались врагами честного креста), не стали нападать даже на самые большие города и не сравняли их с землею. В таких развалинах лежит и теперь славная Антиохия, в таких — Апамея; разрушены Тир и Берит; то же испытал и Сидон; а с другой стороны стонет Лаодикия; Триполис же и Птолемаида, великие города итальянцев, считаются как бы несуществующими; да уничтожен и прекрасный Дамаск, некогда бывший пограничным городам Римской империи к востоку; и решительно ничто [165] не осталось целым, кроме тех мест, которые платят дань армянам. А многочисленное население всех этих городов рассеяно по всей земле, исключая павших или на войне, или в мученических пытках за несогласие отречься от веры.

Вот какую, благодаря нашему неблагоразумию, или злоумышлению, нашим произвольным стремлениям и желаниям, христианство получило пользу от эфиоплян. Между тем, дерзость тохарцев мы еще удерживали — не мужеством войск, а дружественными, или лучше сказать, рабскими пожертвованиями, — вступали с ними в родственные связи и посылали им подарки, иногда превосходные и величайшие. Таков был второй по времени союз, заключенный с западными тохарцами, которые вышли неизвестно откуда и с огромными силами занимали северные страны под начальством своего вождя Ногая. Царь выдал за него вторую свою незаконную дочь, по имени Евфросинию; отчего и случилось, что дружелюбно получили они то, чем едва ли овладели бы посредством самой трудной войны.

6. После того царь счел нужным избавиться от царевен, сестер юного Иоанна, которые, по смерти отца, казалось, имели отчасти право на жребий царствования. Глубоко соображая это, он не выдал их замуж за римлян, но одну сочетал браком с благородным латинянином из Мореи, по имени Майем де Великуртом, который в то время [166] прибыл оттуда; вторую с латинским сановником, которого дома величают графом Винтимилиа (он прибыл тогда из Генуи по вызову царя и, одаренный надлежащим образом, отправился обратно с супругою); а третью — с болгарянином Сфентиславом, владельцем гористых стран Гемуса в Мизии. Освободившись от них таким образом и облегчившись от забот в этом отношении, царь приступает к другим делам.

7. Предварительно надобно сказать об Анне Алеманянке, с которою недолго был в супружестве отец Ласкариса, Иоанн, женившийся на ней уже в глубокой старости. Эта Анна была дочь сицилийского владельца Фридерика и сестра Манфреда. Упомянутый царь Иоанн увидел ее, когда она прибыла с посольством, и женился на ней, любил ее, короновал и объявил августою. В эту-то Анну влюбился царь Михаил и, опасаясь, как бы она не удалилась к своим, доставлял ей по-царски все необходимое и всячески старался победить ее целомудрие. Однако, несмотря на многие усилия и просьбы, ему это не удалось; ибо она не считала похвальным или приличным делом, чтобы бывшая супруга царя, столь великого и страшного, осквернила его ложе, чтобы женщина важная и из важных сделалась наложницей раба, хотя теперь и достиг он царской власти, но решилась исцелить его от неистовой любви. Михаил обещался взять ее замуж и развестись со своею [167] женою, лишь бы только это было под благовидными предлогами, которые он и высказывал вслух многих. Хороша, конечно, Феодора (так называлась августа), говаривал он, и достойна царского рода; нет ничего укоризненного ни в ее происхождении, ни в целомудренном нраве, ни в любви к мужу; она стоит того, чтобы соцарствовать ему: но необходимо остерегаться врагов города. Сильная зависть их возбуждает в нем невольное чувство опасения; многие готовы восстать на него, и прежде всех — итальянцы, которые возбуждены к мести и тем уже, что потеряли, чем владели, и которые теперь, как слышно, снарядили и двинули страшный флот: а он таким нападениям не может противостоять, потому что не в состоянии выслать ни столько же кораблей, ни столько сухопутного войска. С другой стороны угрожают нападением чрез Фракию и болгары, особенно болгарский правитель Константин, которому супруга его Ирина, по ненависти своей к царю, не дает покоя. Итак, когда вокруг восстают враги, — нужно, сколько есть силы, брать предосторожности против их нападений, а особенно нужно опасаться родственников царицы Анны, которые за нее готовы усилить собою нападение других. Если же заблаговременно примем лучшие меры, то они не только не будут врагами, а еще сделаются друзьями, и из уважения к брату, ради ближайшего родства, как скоро мы женимся [168] на их родственнице, будут расположены к нам дружески. Между тем как царь замышлял это и софистически доказывал пользу своего замысла (а доказательства представлялись убедительными, когда диктовала их пламенная и притом презираемая царицею Анною любовь), царица Феодора, узнав о том, сильно вознегодовала: как это возможно, говорила она, чтобы деспина, венчанная и законная жена, родившая мужу-царю детей — сперва умершего Мануила, потом остающегося в живых Андроника, которого отец воспитывает по-царски, и, наконец, третьего, рожденного уже в городе, порфирородного 2 Константина, — чтобы эта деспина потерпела такие страдания, была отвергнута, лишена мужа, лишена царства, лишена всякой чести, и видела свою соперницу на царском престоле, вместе с ее мужем? В этих мыслях посылает она к патриарху прошение защитить ее от несчастья и вступиться за божественные законы. Узнав о том, патриарх изумился, что царь питает эти замыслы, бесстыдно посягает на целомудрие, хочет попрать законы, к чему прежде казался несклонным, и сделал ему строгое внушение, — то укорял его, то угрожал [169] ему гневом Божиим, а предлоги разорвал, как паутинную ткань! Ибо считать страх Божий за ничто, говорил он, свойственно тому, кто худо знает, что страшно; а бояться законов божественных значит приобрести величайшее бесстрашие, чем бы кто ни угрожал ему. Когда патриарх высказал это и притом с угрозою, в случае, то есть, противления царя, выразил готовность даже отлучить его от общения с Христовою Церковью, как член уже согнивший и не принимающий врачевания; тогда Михаил понял, что он столкнулся с человеком, превосходящим его силою, что этот человек, зная его намерения, поступает с ним, будто с критянином 3 (ибо не совсем еще успокоились его мысли, взволнованные и удалением от царства юного Иоанна), — и, как говорится, поворотив корму своих замыслов, — решился деспину Анну, снабженную дорожными припасами, отправить в ее отечество, с тем, однако ж, чтобы взамен ее возвращен был кесарь, содержавшийся у ее брата Манфреда; ибо тесть Манфреда, Михаил Деспот, взяв в плен кесаря, отослал его, как было сказано, к зятю. Но что такой обмен был только предлогом, и что это совершилось в угодность любви, а не государству, знающие дело ясно понимали. (8) Анна, как уже выше сказано, была дочь [170] Фридерика и сестра Манфреда, отступивших от папы и от папистов, или, как сами они говорили, от их церкви; потому что эти правители не хотели, подобно прочим, подчиняться и покоряться всему, что ни скажет и не сделает предстоятель латинства, но желали следовать собственной воле и таким образом господствовать как в Сицилии, так и вне ее. Папа оскорбился этим и, избрав деятельного человека, брата короля франков, возведенного в графское достоинство, по имени Карла, поручил ему воевать против тех отступников, с правом быть царем их страны, и вторгся к ним войною без объявления. Так могли ли они, находясь в столь враждебном отношении к Карлу, бороться еще с царем? Как бы то ни было, но замысл царя не исполнился: он остался при своем образе жизни и продолжал свои дела. Дела его состояли в совещаниях с начальниками, каким бы образом скорее восстановить город, пока неизвестно было, что замышляют против него итальянцы (опасались, чтобы не напали они тайно); и как бы, при их нападении, спастись римлянам, и этих врагов, необходимо превосходящих силою, не допустить до грабительства; ибо слышно было, что они не успокаиваются, но готовят огромный флот для нападения на город с суши и моря.

9. Итак, признано было нужным, для сопротивления врагам, скорее возвысить стены города, особенно со стороны моря, где они [171] были низки; потому что вначале строивший их, Константин, величайший как по благочестию, так и по делам, владел морем. Но так как время было коротко, и для совершения построек не имелось ни камней, ни извести; то решились возвысить башни и стены деревянными пристройками, широкими, длинными и крепкими досками, чтобы они могли устоять против натиска. А для образования корпуса защитников, приказано было переселить в город множество воинов, только, впрочем, легковооруженных, которые во время сражения должны были оставаться внутри. Когда же понадобилось бы вести войну и на суше; тогда надлежало выслать войско из большого царского лагеря, для содержания которого, если бы осада была продолжительна, положено было съестные запасы доставлять из города. С этою целью пригнано было в город множество быков, годных для обработания полей, где бы эти поля ни находились и кому бы ни принадлежали. Пригнанными быками надлежало пахать землю, сеять и собирать жатву; они же должны были служить людям и достаточною пищею. Кроме того привезена была солонина как из свиного, так и из овечьего мяса, равно и сено для лошадей и рабочих животных, (которые, в случае необходимости, должны были поступить в пищу людям), чтобы имелось для них достаточно корму. А снятыми с быков кожами приказано покрыть деревянные по стенам надстройки, чтобы враги, [172] бросая огонь, не зажгли их. Наконец надстройки были окончены, башни возвышены почти на три локтя; соразмерно же с башнями получили возвышение и стены, а прочие работы до времени оставлены. Легковооруженных воинов поселить внутри города царь считал делом крайне необходимым: поэтому многим лаконянам, которые впоследствии 4 прибыли из Мореи, раздал он места и дозволил жить в городе, как туземцам; даже выдавал им ежегодное жалованье и делал многие другие льготы, за что часто пользовался ими внутри и вне, как людьми, к войне очень привычными. Гасмуликийское 5 же поколение, которое на итальянском языке называлось смешанным (ибо эти люди родились от римлян и латинян), он послал на корабли; потому что от римлян наследовали они расторопность в делах воинских и благазумие, а от латинян стремительность и смелость. Устроил он также и порядочный флот и занял ближайшие из островов, назначив островитянам жалованье из общественной казны и усилив их усердие подарками, чрез что из их усердия и [173] деятельности и сам извлек себе много пользы. Правду сказать, он боготворил всем, и из большого, прежде накопленного богатства, черпал обеими руками, — не знаю, потому ли, что таков был по природе, или потому, что притворно оказывал обязательную благосклонность с намерением достигнуть дальнейших целей, как человек, получивший власть незаконно, или, наконец, потому, что соревновал в благодеяниях прежним царям, хотя благодетельствовал не столько и не так. Как бы то ни было, но он, чтобы не показаться на престоле актером, должен был управлять делами по-царски. Ведь как солнце не бывает вожделенно, если не проливает лучей на землю, на людей и на всех животных: так и царь не имеет истинного могущества, если не благодетельствует подданным. Кто из царей скуп на подарки, тот носит только вид царской власти, а не самую царскую власть. Образцами призрачных царей могут служить Агамемнон, Эномай, Эдип и его дети, Адраст, царь Аргосский, и другие (не хочу перечислять всех таких поодиночке). Кто когда-нибудь чувствовал себя от них хорошо, хотя бы даже осыпаем был их благодеяниями, если замечал, что лица их скрыты под маскою? Впрочем, маски могут еще оправдаться и избежать народного упрека тем, что, представляя один вид царственных лиц, а не самые лица, по крайней мере благодетельствуют хоть по виду; а этим какое остается [174] оправдание, когда они не делают благодеяний? Если же и эти носят только вид царей, а на самом деле не цари, то для чего они, не будучи истинными царями, требуют себе почестей? Честь прилична ведь царю, а не тому человеку, который имеет только вид царя. Представляя это, и особенно смотря на людей, недавно облагодетельствованных умершими царями, он обличаем был своею совестью и благодетельствовал, хотя не столько, сколько те, — частью по необходимости и боясь обличений, находившихся пред его глазами, частью по своей природе не перенося, может быть, жизни бедных людей и зная, что по древнему закону, всякая служба исполняющим ее по необходимости должна доставлять пропитание. Впрочем, об этом мы говорим только мимоходом, чтобы показать, как свойственны царской власти благодеяния. Этого довольно было и в Михаиле, хотя и не слишком много: он щедр был только на подарки знаменитым итальянцам, и особенно духовным, чтобы хоть издалека сделать их себе друзьями.

10. Из других, задушевных своих помыслов, Палеолог считал благовременным привести в исполнение один самый злой. Этот помысл состоял в следующем: Михаилу казалось весьма несообразным, что вместе с ним царствует Иоанн, и что одна шапка (как говорится) лежит на двух головах. Кроме того, это было и небезопасно; ибо когда один любит одного, другой — другого, тогда [175] любящие делятся на партии, и многоначалие становится беспорядком. Поэтому нужно было уничтожить надежду многих на Иоанна и докончить начатое. Начало, говорят некоторые, есть половина всего; а началом было то, что об Иоанне молчали, как будто бы он и не существовал. Притом, когда Михаил венчался в другой раз, Иоанн не был почтен и провозглашен вместе с царем: патриарх, венчавший первого, как-то тихо миновал необходимость венчать и последнего; а это еще более предрасполагало к тому, чтобы не оставалось, наконец, и надежды. Раскладывая в голове такие помыслы, царь, горевший жаждою единовластия и, по этой жадности, преходящую славу ставивший гораздо выше страха Божия, принял намерение самое гнусное и богопротивное: приказал посланным ослепить отрока, — ослепить дитя нежное и почти вовсе еще не понимавшее, что такое радость или печаль, — дитя, для которого было все равно — повелевать, или повиноваться, которое верило одному патриарху, да ходившим за ним людям, и не знало, что называется клятвою, следовательно, не могло решиться на сохранение себя не самодеятельно, а в лице людей, его окружавших. И так совершилось, что было приказано, и отрок, едва вышедший из младенчества, лишен зрения. Исполнители преступного дела имели к несчастному только то сострадание, что истребили ему глаза не раскаленным железом, а какою-то раскаленною, [176] обращаемою пред глазами побрякушкою; так что зрение дитяти сперва ослабевало, а потом мало-помалу совершенно погасло. После того в день праздника рождества Спасителя, руки преступные, по приказанию, еще преступнейшему, взяв несчастную и почти бесчувственную ношу, снесли ее к морю и заперли в Никитской крепости, называемой Дакивизою 6, поставив там надежную стражу и назначив заключенному достаточное содержание. А те клятвы, условия и страшные прещения проглочены царем, как овощ, несмотря на то, что он казался благочестивым, за что и избран был Церковью на царство. Тогда оправдалась поговорка, что власть обнаружит человека; ибо и здесь власть обнаружила, сколько заботился он о справедливости и благочестии. Ослепленный суетною славою душевно, он приказал ослепить невинного — телесно.

11. Тогда же обвинил он и Оловола Мануила, который, быв еще в детстве, служил в числе собственных его писцов и чрезвычайно сострадал столь несправедливо потерпевшему Иоанну. Этому-то Мануилу, — о суд без совести! — отрезывают нос и губы, — и он тотчас, надев рясу, вступает в обитель Предтечи. Было много и других, [177] которых подозревая в том же, Михаил частью лишал всех выгод службы, частью наказывал. И вот что значит властвовать не законно, а тирански. Когда властелину случается, в отношении к кому-нибудь, сделать несправедливость, — он, конечно, должен подозревать, что люди благомыслящие негодуют на него за это, и не решаясь ни раскаяться в своих делах, ни просить прощения, подозреваемых в ненависти к себе по необходимости начинает сам ненавидеть, и потом наказывает. Тогда при дворе умы от страха были в сильной тревоге, и люди, даже с характером, по природе беспечным, не могли оставаться покойными; опасение, как бы кто не узнал и не донес, и как бы не подвергнуться неизбежному наказанию, сжимало всякого: из доносов же особенно опасен был тот, которым свидетельствовалось о чьем-нибудь расположении и сочувствии к юному Иоанну.

12. По этой причине, спустя немного времени, жители Никейских высот, — поселяне, занимавшиеся земледелием, впрочем, люди храбрые, надеясь на свои луки и на неудобопроходимость своей местности, на которой они, что ни сделали бы, нелегко могли быть покорены, нашли пришедшего к ним откуда-то юношу, который от болезни лишился зрения, и о котором составители басней распространяли молву, будто он и есть тот отрок Иоанн, и сильно ухватившись за него, как за предполагаемого своего деспота, жертвовали [178] ему всем своим усердием; потому что были связаны данною отцу его клятвою и вместе хотели отмстить за нанесенную ему обиду. Эти поселяне начали волноваться и показывали вид, что готовы вступить в борьбу со всяким, кто стал бы нападать на них; а того юношу одели в приличную одежду и, оказывая ему рабское повиновение, поставили его своим царем и решились идти за него на всякую опасность. Узнав об этом, царь воспламенился гневом, но не чувствовал себя довольно сильным, чтобы удержать восстание, если бы те высоты, как и говорила молва, вздумали отложиться, — тем более, что тогда пришли бы в волнение и многие другие местности. Посему он обратил на это все свое внимание и, собрав войска, какие имел, послал их вести междоусобную войну. Тогда многие, превосходившие других силою, в чаянии заслужить благоволение царя, бросились на это дело с жаром, и состязались друг с другом, кто наперед подвергнется опасности и угодит ему. Но те жители, узнав, что против них идет многочисленное войско, будто против мятежников, сочли нужным прикрыть свое восстание, и объявили, что совершают нечто великое, как доказательство своего благочестия, потому что подвергаются опасности за царя, и притом обиженного, и единодушно положили одно, — или победить, или всем пасть. С этою целью построили они укрепления, с которых бросали стрелы из луков во всякого, кто подходил [179] близко, и сверх того, легко вооружившись, делали вылазки, в которых нападали на воинов с такою смелостью, что последние не могли противостоять им и негодовали, как это немногие одолевают многих, и притом деревенские — городских. Негодование заставило их поощрять друг друга и нападать сильнее и, хотя многие из поселян были убиты, однако энергия их от этого не ослабевала. Испытывая потери, они тем более храбрились и, быстро заняв неудобопроходимые места, стали оттуда бросать стрелы. К окопам их близко подойти было нельзя, а стрельба издалека была бы напрасною. Сами-то они, спрятавшись за деревья, могли стрелять и удачно попадали, лишь только кто, натянув лук, спускал стрелу; а поражать их было вовсе невозможно. Не зная, что делать и не имея возможности напасть на них отвне, осаждавшие решились подложить огонь, в надежде — этим только способом заставить их отступить, чтобы потом приблизиться к их жилищам и сделать на них нападение. Но неудобопроходимые места не уступили и огню; ибо тогда как огонь показывался в одном месте, осажденные переходили в другое, где выстроившись, вредили нападавшим и препятствовали им. Между тем и в жилищах их все было безопасно; потому что жены и дети скрывались во внутреннейших теснинах, которые ограждены были длинным частоколом и телегами, так что нападавшие проникать туда не осмеливались. [180] Таким образом, и отличнейшие воины, увлекаясь пламенною яростью, ежедневно падали, и нельзя было надивиться, как это войска, могшие, по-видимому, своею численностью одолеть даже великие силы, в течение продолжительного времени терпели такие потери и были удерживаемы немногими, и притом сельскими жителями. А эти жители, напротив, были в безопасности, что ни делали против них нападавшие и, под защитою местности, не боялись, хотя бы нападали на них неприятели еще многочисленнейшие; ибо отсюда произошло бы только то, что своими луками они убивали бы друг друга и, не имея возможности вредить противникам, погибали бы сами. Напротив те, если бы необходимость и заставила их разделиться, всякий раз терпели бы небольшие потери по той причине, что впереди пред ними была открытая местность, а сзади не угрожала им никакая опасность. Поэтому, смотря только вперед и от страха закрываясь деревьями, они были бы обеспечены; а между тем, ожидая нападения во всех местах и кругом подвергаясь опасности, могли бы делать частые вылазки: и действительно, когда можно было, они выбегали и сражались дубинами (потому что не все имели мечи). Таким образом эта война тянулась долго, и дело шло медленно. Наконец, видя, что восставших победить оружием нельзя, военачальники признали благоразумным предложить им мир, однако ж, не всем вдруг, потому что так невозможно было склонить их [181] к миру: оставаясь при том, на что решились вначале, они постыдились бы друг перед другом переменить свое намерение, и ожидали бы верной погибели, если уступят. Нападавшие посылали к каждому вождю их порознь и обещали, что как царь, так и военачальники даруют им совершенное прощение, если вместе с тем они не будут иметь в дурном деле постоянного единодушия с прочими; говорили также, что, когда им угодно, они могут быть переселены в другие избранные ими места, — и притом возьмут заложников, так как их не желают обманывать; прибавляли, наконец, что из этого они могут понять, сколько благодеяний получат от царя, если согласятся прекратить возмущение миром и выдадут царю упомянутого обманщика, который вовсе не Иоанн Ласкарис, хотя бы и все так говорили; ибо этот заключен в Никитской крепости и находится там под надежным караулом, и кто желает видеть его, тот, запечатлев обещание страшными клятвами, может идти, и увидит. Подходя к ним ежедневно с такими и еще сильнейшими внушениями, и вместе посылая немало подарков, осаждавшие кое-как убедили и подчинили себе разъединенные золотом души противников. Приступая то к тому, то к другому либо с угрозами, либо с угождениями, либо с обещаниями, они увлекали многих, и особенно более видных, которые поэтому, действуя все слабее и слабее, возбудили к себе со стороны [182] прочих подозрение в измене. Тогда предвидя перемену в ходе войны, поселяне не знали, что и делать: можно было предполагать, что избавятся от беды только те, которые согласятся на мир, — и к этим, боясь опасности, ежедневно присоединялось множество других. Но были и такие, которые избрали за лучшее умереть в борьбе, чем вытерпеть наказание, если покорятся и будут выданы; и потому решились противостоять до конца. (13). Еще же больше было таких, которые предлагали свое мнение в пользу слепца. «Справедливо ли поступим мы, говорили они, в отношении к этому пришлецу, — Иоанн ли он, или нет? Приняв его, мы полагали за него свои души, бросали и жен и собственность, только бы спасти человека, искавшего нашей защиты: как же теперь переменимся и выдадим его? Что скажем в свое оправдание тем, которые будут укорять нас в предательстве? То ли, что он увлек нас против воли? Но мы решились страдать за своего повелителя по собственному желанию. То ли, что он возмутил наше спокойствие? Но за наше усердие всякий укорит скорее нас, чем его. То ли, что он выдал себя за царя и прибег к нашей защите? Но, во-первых, кто же в этом деле знает правду? Они, вместо истинного, легко могут показать другого и обмануть нас: и, однако ж, как убедиться, что это будет другой, а не истинный? Во-вторых, пусть и так: но ведь всем свойственно приобретать большее, и [183] старающемуся о большем вожделенно получить его. Если же это справедливо, то и величие дает немалую пищу честолюбию. Как же мы, слагая с себя укоризну в том, что вдруг принялись за дело и решились на опасность, положим пятно на него, и вместо того, чтобы спасать его, предадим на величайшую опасность? Да хотя бы он и в самом деле совершил нечто страшное, — один уже умоляющий вид его должен расположить нас в его ползу: ибо мы обязаны смотреть не на то, чему подвергается он, а на то, что делать нам». Когда это было сказано, — некоторым выдать просителя показалось делом крайне бесчестным. Непрестанно вести войну, думали они, и опасно и нелепо (ибо нельзя же было преодолеть всех, а не преодолев необходимо было воевать); но и примириться под условием выдачи странника находили они делом преступным и, в отношении к этому пришлецу, очень несправедливым, если бы вверившись им, он предан был смерти. Итак, избран средний путь: они отказались выдать самозванца и соглашались, если угодно, заключить мир без этого условия; а не то, — положили сражаться до конца. Между тем время шло, и тогда как одни не могли ничего сделать, а другие не знали, что отвечать, пришлецу позволено было бежать к персам, с которыми заключены условия и взято клятвенное обещание, что он не пострадает. С поселянами, заключившими мир, военачальники обошлись кротко, а с прочими [184] поступили жестоко, наказали их налогами тяжкими и большими, чем какие могли они выставить; изгнать же их из той страны, — хотя и рады были бы подвергнуть их такому великому наказанию, — не решились, чтобы те высоты не остались без поселенцев, могущих удерживать набеги персов. Окончив так дело с трикоккиотами 7 и союзниками их, войска возвратились домой.

14. Между тем событие с юным Иоанном, слишком важное для того, чтобы могло оставаться скрытым, наконец, дошло и до сведения патриарха. Услышав о совершившемся, он принял известие с негодованием, не знал, что делать, и не мог удержаться от скорби. Рассудив, что ему о таких делах не безопасно молчать и оставить виновного без наказания, он пригласил к себе бывших при нем иерархов, горько жаловался прежде всего на то, что его обманули, изъявлял свое негодование, что чрез нарушение клятв попираются божественные законы, и, наконец, спрашивал, что следует делать, чтобы ложь не посмевалась над истиною и преступник не считал себя счастливым, не получив наказания. «Мы должны», говорил он, «сделать со своей стороны справедливое, хотя бы это было и понапрасну, лишь бы только, негодуя на [185] совершившееся преступление, выразить нам ненависть к злу». Когда патриарх высказал это, бывшие при нем крайне вознегодовали и показали омерзение к такому поступку, но объявили, что все зависит от него и что они последуют за ним, какую бы меру он ни придумал. Припоминая данные клятвы, патриарх стенал и, присовокупив, что после этого не станут и другие исполнять то, к чему обязались под клятвою, принял на себя один сделать, что следовало. Он хотел наказать не телесно (это было бы ему несвойственно), но сколько нужно подействовать на душу, и от этого не отказывался. А такое наказание обыкновенно производится мечом духовным, т. е. словом Божиим, которое отделяет достойного от недостойного, и одного благословляет, а другого отлучает от целости тела Христова. Решив это в самом себе, тогда как и другие были убеждены в справедливости его решения, и только удерживались страхом, как бы не сделано было с ними какого насилия, он чрез посланных обличил преступника и вместе, в наказание его души, объявил ему отлучение. Здесь иной мог бы укорить патриарха за сделанное; так как в его поступке не соблюдено формальности: но с другой стороны он мог быть и оправдан; так как поступить иначе не представлялось никакой возможности. Возможность укоризны представлялась в том, что, наложив на царя отлучение, патриарх дозволил, однако ж, клиру петь для [186] него, так что чрез священнодействие и сам находился в общении с ним, даже сам священнодействовал, и на литургии открыто поминал того, кого связал духовными узами. А оправданием ему служит то, что для такого лица достаточно было и этого наказания; потому что, если бы прибавить нечто больше того, то угрожала бы опасность привести все в хаос, как это было в Эмпедокловой 8 сфере, и самовластного царя вызвать на что-нибудь безумное. Ведь, если бы большой дом с трудом переносит малое несчастье, а малый — великое; то на величайший дом наложить величайшее несчастье, не смягчив его надлежащим образом, значило бы, чрез унижение его гордости, сделать ему немалый вред, что могут засвидетельствовать Эдиподы, пиршества Фиеста и путешествия Одиссея. Когда патриарх наказал царя за его преступление, — он волею-неволею принял наказание и, уступив место справедливому гневу, молчал, не бранился (да и не следовало), а только оправдывал, как мог, свои поступки. Покорившись неизбежной [187] необходимости, он старался скрывать свою досаду и просил себе времени для покаяния, после которого мог бы получить прощение; ибо надеялся, что если немножко помолчит, а потом покажет вид, что раскаялся, и станет просить разрешения, то разрешение тотчас же и последует.

15. Между тем свои дела исправлял он с некоторою сдержанностью. Червь совести точил его сердце, как кость, и он казался смиренным, хотя, боясь подвергнуться презрению и лишиться необходимого влияния, считал нужным выказывать царское величие. Флот его плавал и трииры, приставая к островам, немало их взяли; взятые же, быв немедленно ограждены крепостями, из подданства латинянам переходили во власть римлян. В числе таких островов был взят Наксос, завоеван Парос, приобретены в разные времена Кос и Карист с Ореем, заняты также, между прочим, высоты Пелопоннеса близ Монемвасии и, вместе с Спартою и Лакедемоном, присоединены к Римской империи.

16. Тогда царь, братьям своим вверив области западные, а деспоту Иоанну войска восточные вместе с скифским, приказал им занять некоторые места на суше, проследить земли иллирийцев и трибаллов, проникнуть до берегов Пенея, сделать набег на собственно так называемую Элладу и сразиться с деспотом Михаилом. Теперь деспоту уже нельзя было ссылаться на то, что, так как [188] царь находится вне отечества, то подданный его имеет право владеть теми местами. А севастократора Константина посадил он на корабли и послал в Монемвасию, передав ему все, что в римском войске было из Македонии и Персии; ибо войско итальянское, негодное для войны с итальянцами, повел с собою деспот. С деспотом находились и другие многие вельможи, и Михаил Кантакузин, бывший впоследствии великим коноставлом, и племянники его — Тарханиоты, и несколько иных, присовокупившихся к царю, западных сановников. А с севастократором были, кроме прочих, великий доместик, Алексей Филес, а вместе с ним и Макрин, тогдашний царский постельничий. Флот весною поплыл в Арктур и во многом имел успех. Его вели Филантропин и протостратор Алексей, муж почтенный и храбрый, не возведенный еще на степень великого дукса только потому, что другой тогда имел это достоинство, — брат прежнего царя Ласкариса, уже престарелый и дряхлый, живший в Константинополе и спокойными своими советами, сколько мог, помогавший Михаилу в управлении общественными делами. Филантропин же был ближний царя, потому что племянник его, сын Марфы, Михаил, женат был на его дочери. Он управлял морскими силами и, снарядив флот, весною поплыл в море, впоследствии же, по смерти Ласкариса, «в воздаяние за свои труды», как будет сказано, получил [189] достоинство великого дукса. Так эти-то трое, управляя каждый своею частью, устрояли в то время дела запада. Деспот теснил деспота Михаила и отнимал у него область, как издавна принадлежавшую империи. Прежде мог он ссылаться и ссылался на то, что, если сам царь не владеет царским престолом (который был в Константинополе), то нет надобности отнимать у него остальное; ибо лучше было бы отнять престол у итальянцев, чем у него страны западные, совершенно близкие и почти смежные с Фессалоникою. Так он отговаривался прежде, а теперь говорил: можно ли ему отказаться и отдать ту страну, которую предки его приобрели своими трудами, потом и едва ли не кровью, и оставили в наследство детям? Она отнята, прибавлял он, у итальянцев, а не у римлян, и потому справедливее было бы передать ее по преемству итальянцам, как приобретенное их храбростью наследство; ибо хорошо сказано, что нет ни у кого собственности, кроме той, которая приобретена оружием. В таких состязаниях проводили время вверенные деспоту римские войска. А севастократор, находясь в Монемвасии и ее окрестностях, ежедневно сражался с принцем, потому что не довольствовался частью острова, но хотел владеть всем и, пользуясь содействием великого доместика Филеса и постельничего Макрина, подвизался, сколько мог.

17. Этот постельничий был муж отличный, воинскими делами приобрел известность [190] у самых врагов и внушал им страх; так что, когда севастократор удалился оттуда, управление войском вверено было тем мужам, и они в сражении часто имели успех; но однажды, потеряв битву, оба взяты были в плен. Тогда как они там содержались, великий доместик вскоре умер. Теща его Евлогия, объявляя об этом царю, выходила из себя в жалобах, что постельничий выдал ее зятя, и нарочно позволил взять себя в плен, копая яму своему товарищу; в доказательство же справедливости этого обвинения приводила то, что он условился с принцем и дал обещание жениться на дочери царя Феодора Ласкариса, которая жила там вдовою, чтобы вместе с тем предать страну принцу и противостоять царю. Эти слова Евлогии, с такими прибавлениями, показались брату ее вероятными; потому что царь и прежде слышал о постельничем много подобного. Притом обвинение подкреплялось и доблестями обвиняемого, соображая которые, можно было считать вероятным, что принц со столь отличным человеком действительно вошел в сношения и вместе с ним замыслил такое дело. А брак с дочерью бывшего царя представлялся весьма достаточным побуждением для Макрина, потому что вводил его в родство с величайшими домами и сильно раздражал гордость Михаила, начинавшего подозревать, что Макрин ненавидит свою жену. Посему, приняв вероятное за истинное, он хотел немедленно наказать [191] Макрина, несмотря на то, что этот заключен был неприятелями в темнице. В обмен за него, выслал он к принцу важнейших итальянских вельмож и, возвратив его, ослепил. Таково было воздаяние за отличные подвиги, которые он совершил на войне в мужественной борьбе с неприятелями. Так это происходило. Между тем протостратор Алексей Филантропин, приставая со своими кораблями к островам (а на кораблях его для сражения назначено было мужественное племя гасмуликийское, называемые же проселонами 9 употреблялись для гонки судов), и к тому ж имея у себя под рукою лаконцев, которых державный выселил из Пелопоннеса, опустошил с ними те острова и привез царю много неприятельского богатства.

18. Но с чего взяли, будто царь оставался дома в совершенной праздности и не занимался делами? Совсем нет. Этот человек обладал умом истинно царственным и не доводил себя до такого унижения. Он часто отправлял посольства к папе и сопровождал их дарами; потому что всегда подозревал там опасность, так как итальянцы никогда не были спокойны: обезопасив же себя, сколько мог, с этой стороны, смело принимался и за другие дела. А частыми посольствами и приемом послов смягчал он не только папу, но и многих кардиналов, и других сильных [192] у него людей. Что же касается болгар, то царь и их не оставлял в покое, но затрагивал изблизи. Ненависть к нему Константина была очевидна; потому что Ирина подстрекала своего мужа отмстить за ее брата, отрока Иоанна, который, — о правосудие! — совершенно невинно пострадал от тайной интриги. Такая ненависть со стороны болгар заставила царя взаимно ненавидеть и их, — за царапину царапина. Когда Римская империя граничила Орестиадою и дальше не простиралась, когда по ту сторону ее были владения болгарские, царь часто посылал туда свои войска и, к удивлению, сам располагал ими: ибо где прежде случалось ему быть, там он за-знать действовал чрез посылаемых им лиц, указывая, где стать лагерем, как сразиться, откуда сделать нападение, — из засады, или открыто, днем или ночью; если же сам не знал местности, то, приказывал описывать ее людям знающим, и потом опять управлял всеми движениями, угрожая судом всякому ослушнику. Итак, часто посылая туда войска, он многое там подчинил себе, — взял Филиппополь 10, занял крепость Стенимах 11, — и овладел [193] всем краем, до внешней стороны Гемуса. В то же время завоеваны были им, или, как говорили, преданы ему Мильцою большие города — Месемврия и Анхиал; да и все окрестности их, испытав однажды перемену, охотно подчинились Михаилу. Потерпев такие потери, Константин защищаться тогда не мог, однако ж, был раздражен этими обстоятельствами и выжидал времени, которое справедливо называют душою дел, — чтобы отмстить за себя достойным образом.

19. При таком ходе событий, царь, однако ж, ежедневно возмущен был духом; потому что совесть не давала ему покоя: связанный такими узами, все вменял он ни во что. Не видя ни основания к своему оправданию, ни дерзости отвергнуть суд, он в этих затруднительных обстоятельствах обратился к посредникам, — людям духовным и близким к патриарху, с усердною мольбою — снять с просителя те узы и предписать кающемуся какое угодно врачевство: он готов был исполнить все, что ни повелит ему патриарх; сделанное же раз уже невозвратимо. Явившись к патриарху, они изложили пред ним и речи царя, и многое от себя в его пользу; но патриарх не внял их прошению и даже не хотел его слышать. Я пустил за пазуху голубя, сказал он; а этот голубь превратился в змею и смертельно уязвил меня. Этими двумя противоположными животными характеризовал он одного и того же царя, указывая тем не на [194] природу, конечно, а на душевные свойства. Кроме того, патриарх говорил и многое другое в этом роде, давая знать, что ни в каком случае не снимет отлучения с царя, хотя бы угрожали ему ужасными бедствиями, даже самою смертью. Возвратившись назад и объявив волю патриарха, посланные повергли царя еще в большую безвыходность. Тогда он, подумав, что личное ходатайство, бывает, по пословице 12, вернейшим противоядием (так повествуется в басне о Горгоне), решился идти сам и, с чувством раскаяния, просить себе разрешения. Много раз являлся он к патриарху и, когда просил его для исцеления язвы назначить врачевство, тот действительно требовал употребления врачевства, только не прямо, а прикровенно и неопределенно. Один хотел узнать ясно, что ему сделать, чтобы выполнить его требование; а другой опять говорил неопределенно: «употреби врачевство, — и я приму тебя». Но после того как царь многократно просил врачевства, а патриарх не высказывался ясно, — первый сказал ему: «Да кто знает, согласишься ли ты принять меня, если я сделаю и больше?» На это патриарх отвечал: великие грехи требуют и великого врачевания. А царь, желая проникнуть в его мысль сказал: «Что же? Не велишь ли мне отказаться от царства?» и — говоря это, для дознания его [195] мыслей, хотел снять с себя меч и подать его патриарху. Когда же патриарх быстро протянул руку, как бы взять подаваемое, а меч еще не совсем отвязан был от бедра, — царь тотчас запел палинодию и стал укорять св. отца, говоря, что он покушается на его жизнь, если хочет этого. После сего снял он со своей головы калиптру и, не стесняясь присутствием многих, видевших это, упал к ногам патриарха. Но патриарх с гневом отверг его, не замечая, как крепко обнимал он его колена. Так-то робко преступление! Так почтенна добродетель! Когда же царь с усильною мольбою последовал за патриархом и вынуждал у него прощение, последний, вошедши в свою келию, тотчас затворил за собою двери пред самым его лицом и отпустил его ни с чем. Много раз принимаясь за такие попытки, много делая и терпя, но без всякого успеха, царь, наконец, пришел в сильный гнев и, пред многими обвиняя патриарха в жестокости, выставлял на вид, будто он велит ему оставить государственные дела, не собирать податей, не требовать пошлин, не принимать никакого участия в судопроизводстве, вообще — сложить с себя всякую власть. Так-то, говорил он, врачует нас духовный наш врач! Даже нередко прибавлял он, что если патриарх пренебрегает церковными правилами, предписывающими покаяние, то пора мне обратиться к римскому папе и у него искать помилования. [196] В таком состоянии, раздраженный и суровый, он опять приступил к управлению государственными делами и уже не решался снова умолять патриарха, ибо знал, что не будет иметь успеха, но старался расположить обстоятельства для отмщения.

20. В то время сделал он еще одну попытку на запад. Не могло быть, нельзя было и думать, чтобы западные правители оставались в покое. Поэтому деспот Иоанн нисколько не медлил воспользоваться как митрополиею, так и географическим положением Фессалоники. Несмотря на то, что дела на востоке были трудны, царь снова посылает на запад многочисленное войско и вверяет его деспоту. Двинувшись с величайшею быстротою, деспот собрал свои силы в Фессалонике и готовился начать войну с Михаилом. Еще никто порядочно не слышал о его прибытии, а он уже давал о себе знать, — нападал на области и возвращался с богатейшею добычею. Войска его зимовали в окрестностях Вардария — с тем, чтобы, с открытием весны, снова начать нападения. Михаил объят был немалым страхом. Он уже и по одной молве боялся деспота и трепетал, припоминая участь войска итальянского, которое прислал тогда в помощь своему зятю родственник его, сын Фредерика, Манфред. Поэтому, не имея смелости противустать Иоанну, он прибег к мирным переговорам и, чрез послов умоляя деспота забыть прежний обман, уверял его [197] клятвою в верности на будущее время. Михаил домогался также видеть его самого и просил верить в твердость и искренность личного их объяснения. Деспот принял это посольство, так как имел на то позволение от царя, и требовал от него клятвы. Потом Михаил, сошедшись с ним в назначенный день, обнял его с непритворным чувством, (хотя и в этот раз скрывал свой обман), и отпустил его домой.

21. Между тем царь, отозвав деспота Иоанна из Фессалоники, и ненадолго удержав его при себе, отправил потом с войском на восток — воевать с персами. Для этого человека война была истинным наслаждением, — делом, прямо достойным славы. Это был военачальник, в собственном смысле летучий: то он, слышно, здесь, то вдруг является там, где его вовсе не ожидали. Оставив и обоз, и многочисленные когорты, и прислугу, он, при наступлении вечера, садился на быстрых коней и перелетал туда, где присутствие его никому и на ум не приходило. А чтобы постоянным движением и тряскою на коне не изнурить тела, он обвязывал и стягивал себя широким поясом; поэтому всегда смотрел отважным храбрецом и на всех наводил страх, слышали ли о нем, или видели его; воинов же своих ласкал словами, поощрял дарами, а что важнее всего, — относился к ним не деспотически, а братски, словом — был человек набожный, кроткий, добродетельный без [198] притворства, и щедростью на подарки превосходил всех. В то же время отличался он и целомудрием; так что никогда не слыхивали, чтобы им содержима была какая-нибудь женщина с целью наложничества, кроме одной законной жены, несмотря на то, что эта единственная его жена была ему неверна и от незаконной связи родила дочь, которую он выдал замуж за иверца Давида Мепе. Был он умерен и во всем прочем и воздержен до крайности, весьма любил порядок в доме и до всего доходил сам; оказывал истинные знаки своей благорасположенности и внимания к домашней прислуге, чем приучал ее к точному и добросовестному исправлению обязанностей; так что, по смерти его, эти слуги признаны были достойными занять важнейшие должности при дворе самого царя. А что сказать о его нестяжательности, или, лучше, презрении к деньгам? Он все отдавал своим воинам, хотя мог иметь целые бочки золота и весьма обогатиться, потому что совершал много славных войн и, во всех странах показывая опыты воинского своего искусства, мог из своих добыч многое обратить в собственность. Иные за признак величайшей мудрости принимают уменье увеличивать свое имущество, не трогая ничего чужого, и это почитают плодом крайней умеренности. А он на все предлоги к обогащению по случаю смотрел, как на жадность к богатству, и потому отвергал, ненавидел их; услаждался же [199] одною славою, которую предпочитал всему, потому что за умершими следует только слава подвигов в настоящей жизни. Не Солонов или Ликургов закон, а закон христианского Законодателя — Христа, Творца, Владыки и Господа повелевает нам из своего имущества давать другим, и обещает за то гораздо большие блага. Так должно веровать всякому, кто верует во Христа — не потому только, что крестился в Него, а потому, что живет истинно так, как обещался. Крестившийся и уверовавший, не веруя учению Христову на самом деле, показывает, что он и прежде не веровал, хотя и высказывал свою веру. Закон Христов обещает воздать нам сторицею за всякое дело благотворительности. Да и помимо этой награды, одна вечная слава, — даже судя по-человечески, — сильна убедить благоразумного человека — не предаваться любостяжательности, но раздавать свое имущество нуждающимся. Я исключаю отсюда заботливость людей — сберегать часть своего имения на необходимые нужды, особенно, когда не представляется случая раздать его другим. Так-то деспот Иоанн рассуждал об этом предмете и свои мысли старался осуществить на деле. Но впоследствии окружили его единомышленники монаха Нила, который пришел из Сицилии и, к вреду римского государства, стал учить людей быть воздержными и осторожными в деле благотворительности, чтобы кто-нибудь, обладая достаточным имуществом, и только [200] притворно выпрашивая себе милостыню у нищелюбца, не умеющего располагать своим богатством, не стал его порицать, а щедрости его, вместо того, чтобы она заслуживала награды, не сделал напрасною. Отсюда выходило, что никто не должен давать людям, имеющим что-нибудь; а этот закон, благовидно запрещая всякое сочувствие, способствовал к ослаблению закона милосердия. Как можно судить об этом, смотря на людей в пределах своего времени? Деспот, кроме других похвальных качеств, отличался и любовью к монахам: посему, когда эти единомышленники Нила входили в его дом, он принимал их, как друзей добродетели, и следуя их учению, начинал, при раздаче милостыни бедным, обнаруживать мало-помалу некоторое смущение. Таков-то был этот человек: он имел сердце юное и видимо заботился о благостоянии римского государства. Так как дела на востоке в то время были в худом состоянии, то он быстро перенесся на места, лежащие по Меандру. Там под наблюдением и охранением деспота были многие и великие обители. Некоторыми из них еще прежде овладели персы, потому что тамошние жители от царей отложились. Не говоря о других, я укажу на Стравил и Стадиотрахию, возвращение которых сделалось невозможным, так что нельзя было и пытаться удержать их. Но в каком числе ни находились они по Меандру, в окрестностях Траила, [201] Кайстра, и во внутренней Азии, все он силою оружия удержал и обезопасил. Равным образом, восстановил он и привел в безопасное состояние магедонитов, которым повредило то, что когда многие из них уведены были оттуда в рабство на запад, на прочих персы стали нападать смелее. Многие из них были ловкими стрелками и способными воинами. Поэтому деспот воодушевил их золотом и одарил почетными титулами. Персы, узнав об этом походе на них деспота, сильно испугались и, обратившись назад, скрылись в своих ущельях. Отказавшись противостоять римлянам, они прислали посольство, возвратили пленников, и рады были, что спаслись. Деспот и сам вполне верил готовности их сохранить спокойствие, — не потому впрочем, что таковы были их убеждения, а потому, что если они тронутся, он снова нападет на них и победит.

Эти враги римлян не потерпели, конечно, того зла, какое нанесли соседним жителям; потому что Иоанн вовсе не считал справедливым мстить им: однако ж, принимая их прошения, он указал им границы, до которых только могли они передвигаться со своими шатрами; если же прострутся далее, то угрожал строжайшим наказанием. Таким образом деспот своим присутствием на востоке покрыл прежние неудачи тамошних правителей, а земледельцам внушил смелость беспрепятственно заниматься обделыванием полей своих. [202]

22. В весьма жалком состоянии находились также букелларийцы, мариандины и пафлагоняне. Причиной было то, что державный общественные их деньги расточил на свадебные подарки иностранцам и на чрезмерные почести чужим народам, к которым отправлял частые посольства. В каких видах делалось это, — я не знаю; только на нужды денег не имелось. Неизвестно также, насколько справедлив был ропот некоторых, будто царь считал полезным обобрать своих подданных, подозревая их, по случаю ослепления Иоанна, готовыми к восстанию. Было ли действительно так, или только казалось; но частыми переписями он разорил восточные области. Такую экономию и уравнивание податей поручал он людям ничтожным, тогда как прежде занимались этим сановники важные. Так по Скамандру собирали подати римский кесарь и великий доместик, отец царя. Они брали деньги и привозили их в государственное казнохранилище. А теперь с пафлагонцами и их соседями произошло то, что сборы для них были обременительны — особенно по безвременности; ибо хотя, в случае урожая, хлеба у них находилось и в изобилии, но монеты не имелось, как и вообще бывает с земледельцами. Посему, они принуждены были, в счет подати, отдавать золотые и серебряные монеты, служившие для них головным украшением, и оттого делались еще беднее, а дела воинского вовсе не знали. Кто [203] хотел бы исправить дурные наклонности корыстолюбивого народа; тому пришлось бы много трудиться, хотя бы народ при этом и ничего не терпел; а когда он терпит, удержать его от замыслов невозможно. Тамошние жители и особенно находившиеся в крепостях, терпя разного рода неприятности отсюда, и надеясь лучшего со стороны противной, если только перейдут, считали полезным переходить, и с каждым днем присоединялись к персам. Когда же таких перебежчиков оказалось немало, персы, употребляя их в качестве помощников и проводников, стали действовать на остальных уже смелее. Сначала, делая набеги, они только опустошали их землю и, награбив добычи (ибо не осмеливались еще оставаться там), возвращались домой; потом, когда одни склонялись на их сторону, а другие, опасаясь за жизнь, переселялись оттуда, нашим противникам было уже легко, — и они, овладев целою страною, производили нападения на соседей. Когда слух об этом доходил до ушей царя, он не позаботился помочь тому краю, но думал, что может возвратить его, лишь только захочет, так как он под рукою, и презирая то, что было перед ним, все свое внимание устремлял на запад. Всегда бывает так, что люди, по привычке, пренебрегают тем, что уже в руках, и стараются искать другого, чем еще не владеют, и что, по своей новости, кажется особенно привлекательным. [204]

23. Между тем как они таким образом бедствовали, по направлению с запада к востоку, от весны до осени, появлялась комета 13 и своим огнем, смешанным с дымом, весьма пугала зрителей, как бы предвещая им какое-то несчастие. В самом деле, за подобными небесными знамениями едва ли не всегда следовали какие-нибудь необычайные перемены и на земле, между народами. И чем страшнее были кометы, — какова тогдашняя, тем очевиднейшее настояло бедствие. Об этом свидетельствовала и пословица: «ни одна комета не приходить без чего-нибудь». А люди знающие присоединяли к тому и стих: «она по природе зла». [205]

Услышав о новом беспокойстве в западных областях и о производимых там грабительствах, царь собрал довольно значительные силы и двинулся с ними к Фессалонике, чтобы оттуда начать войну. Но достигнув Ксанфии, решился распустить войско по зимним квартирам. В этот промежуток времени к нему собралось несколько иерархов и начато было дело о патриархе. Некоторые из них обвиняли его в нарушении церковных правил, и потому приглашали в Ксанфию: но патриарх отправил туда двух архиереев. Не слушаясь требований царя и выжидая времени, он раз и два посылал к нему людей из своего клира, чтобы частью узнать о его здоровье, частью оправдаться и представить благовидную причину, почему он не едет. И царь со своей стороны, волею-неволею, принимал его оправдания, предлагал ему мир, посылал взаимные дружеские приветствия, и вообще — казался благосклонным. Между тем, некоторые из архиереев, как можно думать, не переставали обвинять патриарха и производили над ним суд тайно. Не должно допускать, говорил один из них в своей речи, чтобы царь — душа государства лишался покровительства Церкви; потому что такое разобщение, подобно тлетворному воздуху, заражающему здоровье, может повредить общественному благосостоянию. Тогда как державный высказывал то и сё, притворяясь, что не питает к патриарху никакого неприязненного [206] чувства, — епископам предоставлена была свобода рассматривать его дело, как следует, применительно к поднятому о нем вопросу.

24. Между тем, в городе случилось обстоятельство, еще более возбуждавшее царя к мщению. Беда касалась и патриарха, хотя стороною, тогда как терпели другие. Когда в сане хартофилакса (а хартофилакс долженствовал вести книги о браках) был Векк, — один из священников, служивший в Фаросском храме большого дворца, совершил брак без его ведома. Услышав об этом, Векк, в наказание, запретил ему священнослужение. Такая мера показалась царю не простою эпитимиею, а прямым отлучением царского клирика. Полагая, что в этом участвовал и патриарх, он сильно раздражился, так что не мог скрыть раздражения, и свой гнев простер на всю церковь. Патриарх, кричал он, отлучив придворное священство, чрез это хотел оскорбить царское величество. Таким поступком обида нанесена самому хозяину; потому что, когда посланные хартофилаксом объявили пресвитеру запрещение, он находился во дворце. Впрочем, царь не решался высказать это самому патриарху, но всячески старался скрывать свою угрозу глубоко в душе: он мог бы огорчить патриарха; но показывая, что не расположен к мести, надеялся отмстить тем сильнее. Немедленно отправил он посла к севастократору Торникию, который был тогда правителем города, и приказал ему [207] разрушить домы хартофилакса и великого эконома (а это был Федор Ксифилин), срыть их виноградники и, связав самих, прислать к нему. Такое приказание показывало, что лев боится собаки. У царя была мысль, что когда эти, страшась наказания, покорятся царю, то уже ничего не будет значить заставить и патриарха делать по-своему и таким образом смягчить его. Севастократор готов был уже исполнить данное ему повеление: но опальные, предвидя несчастный для себя исход этого дела, вместе с женами и детьми прибегают в храм и надеются найти там место спасения. Раздраженный, подобно льву, севастократор хотел было силою оружия исторгнуть их из храма, ибо знал, что худо ему будет, если не исполнит высочайшей воли: но вдруг приходит патриарх и, с гневом удаляя преследователя, говорит: «Зачем вы нападаете на наши глаза, руки и уши, и ищете одни ослепить, другие отсечь?» При этом он взывал к Богу и людям, что его обижают, не имея на то права, что людей, посвященных Богу, несправедливо судить мирским судом, — и севастократор, так гордо грозившийся пред тем извлечь несчастных, чтобы ни сталось, теперь стоял как вкопанный. После сего эти люди, оставаясь в храме, перестали бояться нападения; а тот возвратился домой. Исторгать виноградники ему также было не нужно, потому что их и не оказалось; да и домов коснуться он не мог, так как домы принадлежали [208] собственно не обвиненным, а причислялись к церкви. Отраженный таким образом на всех пунктах, этот каратель посылает в Никею и исполняет повеление царя над тамошним имуществом опальных. Но его все еще беспокоило препятствие, не позволявшее ему, как было приказано, связать их и отправить. Поэтому, желая удалить их из истинного убежища, каким был для них храм, он советовал им добровольно идти к царю, а сам надеялся оправдаться пред ним частью святостью занятого ими места, частью противлением патриарха; связать же их, когда они добровольно отправляются к царю не было нужды — тем более, что избранное ими убежище, из которого вышли они по своей воле, для них не заключалось, да и патриарх, наблюдавший за ним везде, не допустил бы его до этого. Притом севастократор давал еще заметить им, что идя добровольно, они извлекут из этого и другую пользу: осужденные, видя лицо царя, необходимо увлекаются сочувствием к нему, хотя бы смотрели на него одну минуту. Такими-то и подобными речами убедил он их выйти из храма и идти к царю. Согласие их на такое путешествие одобрено было и патриархом, который надеялся, что чрез это неприятности прекратятся и окончатся примирением. Итак, напутствуемые молитвами и благословением святителя, они немедленно отправились в Фессалонику. Что было с ними в Фессалонике, когда они предстали пред лицо царя, — [209] теперь не место говорить о том. Впрочем, всякий догадается, что им нельзя было получить больше того, что позволяли тогдашние обстоятельства; то есть, и они, подобно другим, оставили патриарха и перешли на сторону царя.

25. Теперь следует рассказать о султане Азатине, который был жестоким бичом для македонян и фракиян, и явно осуществил то, что предвещала комета. Прожив долгое время в Константинополе и непрестанно ожидая, что возвратится восвояси с большою силою, Азатин, наконец, потерял всякую надежду на успех; ибо видел, что царь занят другими делами и знал о тайных его условиях с Апагою, по которым надлежало оттянуть его возвращение на родину. Поэтому, воспользовавшись удобным случаем, когда царя не было дома, он вступил в сношения с одним из своих родственников, — человеком, на северных прибрежьях Эвксинского Понта весьма славным, и тайно просил у него помощи против царя, который держит его безоружным и прикидывается другом, тогда как ничем не отличается от врага. Если захочешь помочь мне, прибавлял Азатин, то можешь сойтись с Константином и убедить его тоже к нападению на римлян; а я между тем буду увиваться около Михаила и, находясь с ним, выкину его прямо в ваши руки, особенно если с тобою будут — не только Константин болгарский, но и тохарцы. Как скоро царь [210] таким образом, будет захвачен, — нападение для вас совершенно облегчится; а не то, — вы соберете, по крайней мере, богатейшую добычу и овладеете царскими сокровищами: ты же из той добычи получишь самое лучшее; только помни родство и прежнюю славу. Но если мало и этих двух причин, чтобы спешить, — мало родства и надежды отважиться на дело великое; то одно уже желание помочь родственнику и сжалиться над ним, стоит того, чтобы оно осуществилось надлежащим содействием. Переписываясь таким образом тайно со своим дядею и получая письменные уверения от него самого, Азатин стал прикидываться, что сильно желает видеть царя, и говорил, что даже писал к нему об этом и просил позволения — быть у него, потому что ему тяжело столько времени не видеть лица царского. Даст он, или нет, позволение, прибавлял Азатин, и без того поеду к нему; потому что нудит и мучит меня сильное желание. — Узнав об этом, царь (мог ли он тут подозревать какое коварство?) сам писал к султану и позволял ему приехать к себе, тем более, что он будет иметь случай видеть страны запада, которых, живя на востоке, никогда не видывал. Получив такое дозволение, султан поспешил отъездом и, оставив все свое богатство, даже жен, детей, сестру и мать, частью — чтобы устранить от себя подозрение, частью же, чтобы беспрепятственнее совершать свой путь, выехал из города с одной [211] прислугой и направился прямо к царю. Между тем, упомянутый дядя его, отправившись к царю болгарскому, Константину, открыл ему, или лучше, его супруге, о намерениях султана против царя и успел склонить их к тому, к чему они давно были готовы. После того, чрез послов призывает он к себе множество тохарцев, обещая им добычу, если они соединятся с ним самим и с болгарами. Этот народ в то время управлялся еще самовластно; так как не совсем пока подчинил его себе Ногай, который начал первый низвергать деспотов. Живя с тохарцами дружелюбно и обходясь запросто, он вместе с ними и при их содействии завоевывал области не в пользу хана, который посылал его, как они думали, но все, что приобретал, усвоял себе и им. Услышав о таком приглашении, тохарцы немедленно бросились с жадностью собак опустошать лучшие области. Это было еще до родственного союза, в который царь вошел с Ногаем; ибо незаконнорожденная его дочь Евфросиния выдана была за Ногая уже впоследствии. В то самое время, когда царь, по окончании дел на западе, возвращался в свой город, — они вдруг сошлись с Константином и, всею своею массою пробираясь чрез ущелья Гемуса, остановились там лагерем. Впрочем, эти толпы не составляли одного строя и стояли не в одном месте, но рассеиваясь отрядами по многим холмам, выскакивали вместе с другими из [212] засад и таким образом производили ужасы, — грабили, умерщвляли, уводили в плен, причиняли всякого рода зло. Естественно, что слух об этом скоро достиг до ушей царя; ибо они совершали свои нападения не тайно и не с осторожностью, но быстро обхватили всю страну, наподобие свирепеющего огня. При первой вести об этом, сердце Михаила затрепетало, и он увидел себя в крайнем затруднении. К сражению он был вовсе не готов (войска были распущены по домам), и возвращался домой с немногими дворцовыми слугами; а между тем тохарцы известны были римлянам, как народ непобедимый. Невозможно было и бежать; потому что враги, заняв и кругом обложив проходы, без страха бегали всюду во множестве, и одних убивали, других отводили к варварам в жалкое рабство; так что, куда бы кто ни обратился, нигде не мог надежно спасти свою свободу. Окружив таким образом все место, они едва не схватили державного; ибо, судя по тому, как успевали доносить вестники о варварстве неприятелей, между ними и царем не было расстояния и на полдня верховой езды; так что вечером они останавливались лагерем там, откуда царь выступил утром, или, — сегодня располагались там, где тот был вчера. Впрочем, шли они в таком беспорядке, что не были распределены на фаланги, но рассыпались повсюду, с надеждою на добычу, и эта надежда была у них выше всякого страха. [213] Тут же, между прочим, ехал в колеснице и Константин, который, сломив себе когда-то ногу, с тех пор не мог владеть ею надлежащим образом, — шел ли пешком, или ехал верхом. Окруженный болгарами, он тщательно осведомлялся, где находится царь, и надеялся схватить его, когда он останется один; ибо все окружавшие царя, — слуги и домочадцы, опасаясь каждый за себя, без оглядки бежали, кто куда, и, предоставляя царю заботиться о своем спасении самому, скрывались. Теперь каждый имел в виду только личную безопасность и не думал уже о своем ближнем: одни управлялись благоразумным страхом, другие — излишней трусостью; иные притом влеклись необходимостью, — что если, то есть, не позаботятся о себе, то должны ожидать плена; а некоторые, не понимая беды сами, смотрели на других и, приходя к той же мысли, удалялись, кто где надеялся спастись. Соединиться и в боевом порядке принять врагов они не могли; ибо и сам предводитель их испуган был этою нечаянностью и думал, куда бы уйти. И действительно, имея при себе немногих, особенно приближенных и верных людей, царь пробирался теперь с ними по глухим путям и, устраняясь от одних ужасов, наталкивался на другие; так что, избегнув опасности там, подвергался ей здесь и, спасшись от первого зла, впереди ожидал другого, еще большего. Объятый несказанным страхом, он и вершины гор нередко[214] принимал за вооруженных воинов. Даже всякая весть представлялась ему страшною; ибо не было никого, кто, встретившись с ним, или подошедши к нему, не рассказал бы каких-нибудь ужасов. Поэтому, когда кто говорил, что он был вблизи неприятелей с намерением узнать, сколько их и где они идут, — находившиеся с царем, имея в виду только спасение, не верили такой отваге. Наконец, благодаря ночной темноте и разным обходам, царь кое-как достиг горы Гана, а прочих оставил спасаться, где могут. Что же касается задних, то в них он совершенно отчаялся и считал их в плену. Между тем эти имели на своих руках царскую казну, и с ними ехал султан Азатин. Взошедши на гору, посылает он гонцов, — одних для наблюдения за врагами, наказав им быть осторожными и тщательнее скрывать свое бегство, других — для скорейшего пригнания к горе легкой трииры; а сам, переходя с места на место, искусно укрывался от неприятеля, когда этот показывался. Узнав же, что триира приготовлена, он сошел с горы вместе с прочими и, севши на нее, благополучно прибыл в Константинополь. Из его спутников, рассеявшихся по всей Фракии, иные взяты были в плен, а другие сверх всякого чаяния спаслись. Что же касается до тех, которым вверена была общественная казна, и с которыми находился султан, то они, с трудом избежав рук неприятельских, укрылись в [215] крепости Эн 14 и таким образом миновали опасность. Но недолго отдыхать удалось им в крепости: враги, узнав о султане и о том, что он находится в Эне, немедленно соединились с Константином и, окружив город со всех сторон, стали осаждать его самым ужасным образом и грозили разрушить до основания. Стены его каждый день были разбиваемы и жителям предстояло величайшее бедствие, если они не сдадутся. Видя, что беда над головой и что избегнуть ее нельзя, если неприятель наступит всеми своими силами, которые не вдруг и сосчитаешь, — равно предугадывая, что полуразрушенная крепость не выдержит осады и тотчас падет, как скоро придвинуты будут стенобитные машины, осажденные пришли в крайнее затруднение. При всем том они не упадали еще духом настолько, чтобы не думать о своем спасении. Особенно были в сильном раздумье державшие у себя общественную казну, не зная, как сохранить им такое множество сокровищ, заключавшееся частью в монете, частью в разных вещах. И о собственном спасении заботились они больше в той мысли, что если падут сами, то ужасна будет потеря государственного имущества, и потому всячески старались сберечь его. С этою целью сняли они с [216] царских одежд драгоценные камни и жемчуг и, положив это скрытно, вместе с царскими регалиями, спрятали таким образом все, что было при них лучшего и богатого; а сами, вместе с другими, приняли участие в сражении и, вооружившись, как могли, действовали из крепости луками и пращами. Но полного успеха получить им было нельзя; потому что враги, подступив во множестве и подставив лестницы отваживались лезть на самые стены. Их сильно подстрекала надежда овладеть многочисленным богатством, какое находилось у них почти под руками, — и они рвались, как собаки. Но так рвалась большею часть толпа, которая ничего не желала, кроме насущной добычи. У начальников же была другая мысль. Имея уже много награбленного в той стране и даже больше, чем сколько нужно было для удовлетворения их жадности, они размышляли теперь, что будут смешны, если не выполнят предположенных своих условий; поэтому отправляют к осажденным посольство — объявить об ожидающем их бедствии и сказать, что хотя нетрудно одолеть их и завладеть всем, но теперь они удовольствуются выдачею одного султана и требуют его вместе со свитою и деньгами, и на этом условии обещают им безопасность. Выслушав такое предложение, осажденные разделились в своих мнениях на две партии: одним казалось, действительно, лучше выдать добровольно одного султана [217] и чрез то обезопасить прочее, если не хотят вместе с ним потерять все, да и сами подвергнуться опасности; а другие представляли, что гораздо больше нужно бояться царя, и советовали держаться. Царь не замедлит, вероятно, говорили они, прислать к нам войско (ужели же не позаботится он спасти столь огромное богатство?) и, подав помощь с моря, избавить нас от беды. А не то, — мы отрубим султану голову и бросим ее со стены неприятелю: — тогда он должен будет либо совсем отступить, либо напасть на нас с местью смерти, и мы, следовательно, будем иметь случай, при помощи Божией, или победить, или пасть жертвами верности царю. После долгих совещаний, одержало верх второе мнение: — положено терпеть еще и ждать помощи, но не отнимать у врагов надежды на сдачу, а между тем всемерно заботиться о себе и благоустроять свои дела так, чтобы продержаться, как можно, долее, если не будет помощи. Когда же опасность дойдет и до высшей степени, головы султану все, однако ж, не рубить и не бросать неприятелю; потому что такая жестокость свойственна только людям безрассудным и отчаянным: гораздо благоразумнее выдать его на условиях. Остановившись на этом последнем мнении, они тотчас же отправляют послов и обещают, посоветовавшись, исполнить то, чего от них требуют. Однако ж отсрочка была дана только на один день, — долее враги ждать не хотели, но, [218] окружив крепость со всех сторон, еще более усилили свои нападения, а осажденные должны были отражать их. Борьба с обеих сторон была ужасная, но защитники крепости, наконец, почувствовали свое бессилие и видели гибель над головою; поэтому выслали послов — согласиться на выдачу султана, если только осаждающие дадут клятву пред Богом и святынею, что оставят их в покое (это посольство было отправлено к Константину). Отправив посольство и получив согласие неприятелей, они обратились к местному своему епископу. Епископ, возложив на себя священные одежды и взяв святые иконы, вышел со всем клиром и направил путь к Константину. Когда Константин произнес клятвы пред Богом и иерархом, архиерей возвратился в крепость, и осажденные немедленно выдали султана со всею его свитою и имуществом. Взяв его, враги тотчас удалились и не требовали ничего другого; ибо поклялись довольствоваться выдачею одного султана и ничего больше не делать. Но видно судьба сильна; сколько ни умудряйся противиться ей, определения не избегнешь. Спустя день — два после того, на море являются царские трииры. Не успели они еще войти в пристань, как жители крепости раскаялись уже в своем поступке. Однако ж теперь нечего было сделать, раскаяние опоздало и вовсе ни к чему не вело. Поэтому, не могши возвратить того, что уже сделано, они начали думать по крайней мере о сохранении [219] денег, боясь, как бы и тут не ошибиться; потому что страна наполнена была еще множеством рассеявшихся неприятелей. Поставив против города трииры и по обеим сторонам пути к морю протянув войска, они вынесли царские сокровища и положили их на суда, а потом и сами сели на них и поплыли. Когда прибыли они в Константинополь и возвестили царю о всем случившемся, царь, раздраженный такими вестями, вдруг пришел в неудержимый гнев и выходил из себя. Епископ был вытребован пред суд Церкви, обвинен и едва не подвергся особому наказанию за то, что принял участие в этих делах; слуги были высечены и, в посрамление, одетые в женские платья, прогнаны с царских глаз; жена, дочь, мать и сестра султана, равно как дети его и вся прислуга, заключены в крепких тюрьмах; а все его сокровища, деньги серебряные и золотые, богатые покрывала, одежды и пояса, также жемчуг и драгоценные камни, — словом, все предметы персидской роскоши, как называли их, сданы в общественное казнохранилище.

26. Но еще прежде этих событий, патриарх много раз возбранял царю воевать против христиан, представляя ему, что он не будет иметь успеха в войнах междоусобных. Теперь, когда он возвратился в Константинополь вовсе не по-царски, и вступил в великую церковь для возношения молитвы к Богу и принесения ему благодарственной [220] жертвы, внезапно явился патриарх и стал укорять его, советуя ему благодарить Господа за свое спасение. «Воздай благодарение Богу, говорил он, что Он спас тебя и не предал в руки врагов, ищущих души твоей. Разве не те же и прежние мои слова тебе? Разве не помнишь, что я возбранял тебе такие войны, предсказывая их неудачи? Не отклонял ли я тебя от войн междоусобных? А что иное значит действие твое и твоих войск, противопоставленное деспоту Михаилу и его войскам? Не так же ли и ты своим именем назнаменован Христу, как и он — слуга Христов? За кого, говорил я тебе тогда, должно нам возносить к Богу моления, и о ком беседовать с Богом, как о врагах непримиримых? Молитвы, как за нас, так и за них, — те же самые; потому что оба вы принадлежите к одному стаду Христову. Итак, благословен Господь, избавивший тебя ныне от беззаконных врагов. Ему угодно было чрез это напомнить тебе, что те вовсе не должны быть признаваемы за врагов, кого ты считаешь врагами. А смотри, если угодно, говорит Господь, — вот твои враги, и с ними ты не сойдешься, если Я не захочу. Таким образом Он и указал тебе истинных врагов, и, вместе попугав только, сохранил тебя от них. Так творит Господь суды свои!» Державный слушал эти обличительные слова патриарха со вниманием и смиренно, потому что не мог противоречить им; однако ж, как бы в [221] оправдание свое, сказал, что путем этой войны он приобрел мир и теперь хочет скрепить его еще более прочными узами брака. Сказавши несколько подобных слов (ибо не время было говорить много), царь, напутствуемый благожелатями патриарха, удалился в свой дворец. Дело о предположенном браке было таково: (27) часто посылая войска и нападая на Михаила, царь был отражаем; ибо Михаил пользовался помощью со стороны итальянцев и, действуя энергически, противостоял царю, который поэтому ни в чем не имел успеха, а только вредил сам себе и тратил время. Наконец, после многих опытов со стороны царя, деспот стал просить самодержца и неоднократно смягчал его посольствами для склонения к миру. У Михаила было три законнорожденных сына. Один из них Иоанн находился в руках царя, присланный ему отцом и добровольно отданный матерью в заложники; это, как мы видели, был зять севастократора Торникия: а два другие, Никифор и Димитрий, жили у отца. Деспот имел и другого, незаконнорожденного сына Иоанна. Димитрий был еще подросток и проводил время в бездействии; а Никифор вдовствовал, ибо жена его, дочь царя Ласкариса умерла. Этого-то Никифора царь и Михаил условились женить на третьей дочери Евлогии, Анне; а он был уже деспотом, и получил это достоинство с первым браком от прежде царствовавшего Иоанна. И так, отпустив Анну с [222] большим великолепием, царь устроил этот брак; а потом, вызвав к себе в Константинополь Никифора и утвердив за ним достоинство деспота, тоже с большими почестями и дарами отпустил его домой.

Когда дела на западе таким образом были восстановлены, на востоке предстояло царю еще довольно трудов. Он посылал туда уже многих, но, наконец, отправил деспота Иоанна, которого считал вполне способным к исправлению тамошнего зла. Тогда как царь обращал внимание на запад — с намереньем возвратить в состав империи недостающее, на востоке дела приходили в расстройство по двум причинам, — раз потому, что военные силы отозваны были на запад, а другое потому, что о востоке долго не заботились. Теперь же пользуясь спокойствием запада, царь отправил туда столько войска, сколько мог собрать, и привел все в прежнее состояние; ибо, не бывало и не могло быть, чтобы, при появлении там деспота, персы не успокоились, или, лучше сказать, не отступили в большом страхе.

28. Между тем, в том же году, в месяце кроние 15, в святые дни поста, во второй [223] день второй недели, случилось в Никее чудное и неожиданное событие, до того ужасное, что не может идти в сравнение ни с одним из подобных явлений, бывших когда-либо прежде, что и как ни случилось бы, — не сравнимое ни по обширности и продолжительности, ни по величине зла; хотя, конечно, такого рода бедствия гораздо страшнее и поразительнее бывают для тех, которые испытывают их на самом деле, не имея никакой надежды на спасение, чем для того, кто пишет и рассказывает о них. Можно, правда, словом преувеличивать вещи посредственные и придавать им большое значение: но преувеличивать события величайшие значило бы ослаблять их. Поэтому в таких случаях хорошо не останавливаться на одной букве повествуемого дела, а углубляться в смысл речи и, читая рассказ, как бы принимать участие в самом деле. Так, в первую стражу одного дня, когда на горизонте солнце уже сияло; и протекло почти тридцать частей зодиака, когда люди начали свои дела, — кто духовные, кто телесные, — вдруг послышался крик, и не то, чтобы в одной части города, а в другой нет, но кругом по всему городу, — будто тохарцы, в бесчисленном множестве, перебив стоящих у [224] ворот стражей, быстро и с величайшею яростью ворвались в город, и всякого, случайно встречающегося им, в одну минуту умерщвляют самым бесчеловечным образом. Эти слова, только что были произнесены, мгновенно охватили весь город. Жители, выбегая из домов, кто в чем был, рыскали в смятении по всем улицам и, суясь — кто назад, кто вперед, сталкивались друг с другом, а между тем тех и других преследовала одна и та же мысль. Те и другие, угрожающим бедствием, как бы гонимые в тыл, давили друг друга и одни у других спрашивали, что слышно, и правда ли, что говорят. Но ни те, ни другие не могли отвечать наверное, хотя все единогласно утверждали, что это справедливо. Каждый, сомневаясь в собственном своем спасении, не сомневался в разнесшемся слухе. Пока это продолжалось, другие, бегущие сзади, рассказывали об ужаснейших сценах, говоря, что видели собственными глазами, как неприятели всякого, попадающегося им, рассекали на части, и смерть несчастных была поражающим зрелищем. Я думаю, что, когда страх рисует образы страданий, то и бодрствующим они, на самом деле не существуя, бросаются в глаза будто существующие, и обманывая зрение, отводят от истины. В самом деле, если испорченное зрение поражает ум, то подчиняясь трусости омраченного чувства внешнего, он так и смотрит, то есть, хочет видеть истину в мечтах воображения [225] и что у него только в мысли, то представляет существующим действительно. Да и что могло воспрепятствовать им верить в несуществующие предметы, как в действительные? Слушая рассказы передних, они с ужасом возвращались домой и здесь старались прятаться в углах, думая найти в них достаточное место спасения; некоторые решались даже открывать гробницы давно умерших, и там укрывались; а иные искали убежища в других безопасных местах. Но были между ними и люди мужественные, которые, думая, что надобно действовать смело, вооружались, брали копья и щиты, и искали себе предводителя. К числу таких людей принадлежал Николай Мануилит, тогдашний начальник города, не знавший военного дела, но умевший брать взятки, — хвастаясь именем градоначальника, — и многие другие, богатые воинскою опытностью, которым, однако ж, тогда и в голову не приходило исследовать, не лжив ли распространившийся слух. Так-то пришиб их общий страх! Впрочем, они хотели не себя только спасти, но защитить весь город. И так, вооруженные, бегали они по всему городу, будто какие непрерывно перелетные, и направляясь — одни туда, другие сюда, с чрезвычайною быстротою, но ничего нигде не видели, о чем были толки, а только всюду слышали вопли и стенания, что город взят и что беда над головою. Словом, — все было точно так, как в самом деле бывает по взятии города, кроме того лишь, что тут [226] плакали о воображаемом бедствии, а не о действительном плене. Ведь не то, чтобы работающий звал неработающего все забирать и тащить, упрекая его в беспечности, или обремененный ношею побуждал другого; но все, будто помешавшиеся от страха, бросались на своих, как на чужих, подозревали друзей, будто врагов, и потому только не убивали их, что боялись, как бы и с их стороны не потерпеть того же. Эти люди были безумными помощниками другим и жалкими оберегателями самих себя. В то время в Никейских тюрьмах находилось много узников, закованных в железные цепи; потому что заключаемых на смерть неприятельских пленных положено было держать под стражею в Никее, так как оттуда нелегко было им убежать. Эти пленники, видя общее смятение, подумали, что неприятели вошли в город и овладели им; — не потому, так подумали они, чтобы сами видели, а потому, что заметили тревогу жителей. Это внушило им смелость снять с ног своих оковы, и составить из себя как бы сторожевой отряд той бегущей фаланги, — не с тем, чтобы угрожать ей, а чтобы самим уйти. Цель этих беглецов была — спешить к городским воротам; а за ними толпою следовал народ и, в бессознательном чувстве отчаяния, трепетал каждый за себя, представляя, что, либо должно будет ему погибнуть, если враги, ворвавшись отвне, истребят передних, либо эти узники, отразив [227] и прогнав неприятеля, сами соединятся с ним и убегут. Но концом всего был стыд. Побывав у городских ворот, они возвращались и расходились оттуда уже не в прежнем расположении духа, а смущенные и в беспорядке, — шли тихо, с надлежащим спокойствием, потому что нашли там стражей, сидевших мирно и ничего не знавших о том, что происходило в городе. Очень досадовали они, что так обманулись, и боялись только того, чтобы не встретить опасности у других ворот. Боязнь их была особенно сильна — при мысли, что враги, пользуясь беспечностью стражей, находившихся у ворот, удобно могли проникнуть в город. Поэтому разделившись, пошли они — одни туда, другие сюда, третьи к средним между обоими воротами, полагая, что беда грозит со стороны востока. Когда же и здесь не нашли ничего (а с моря нельзя было подозревать никакого нападения), тогда, сошедшись опять, успокоились и только не знали, что делать, приговаривая: ведь не по воздуху же, на крыльях, могли бы прилететь к нам неприятели. Наконец, отправились они даже к воротам, ведущим к морю и, нашедши, что и там не было никаких признаков опасения, а со стороны стражей встретив насмешку над своим заблуждением, совершенно уже отдохнули от боязни и стали исследовать причину первоначального слуха. Ведь не сам же собою вырвался он из земли; конечно, был кто-нибудь первый распространитель ложного [228] страха. Пробуя разные пути и не находя никакой предлагаемой догадки правдоподобною, они ничего не могли узнать, кроме того, что слух этот родился мгновенно и потом столь же мгновенно отразился в ушах каждого. Наконец случайно представившаяся и вероятная причина открылась в том, что тогда вынесена была для поклонения икона Божией Матери, что за нею шло множество женщин, и что они-то возглашали без сомнения ту молитву, которая была услышана позади их. В самом деле, если те женщины молились с воплями о заступлении от персов и тохарцев, то, слова их молитвы, произносимые может быть очень громко, по всей вероятности разносились, и окружавшие этих молитвенниц приняли их возгласы в значении не молитвы об избавлении от врагов, а в значении известия о вторжении их, и эти слова, в таком страшном смысле распространенные, наполнили слух многих и произвели всю эту тревогу. Так рассуждали граждане. Впоследствии царь, узнав об этом происшествии, был сильно огорчен и в своей грамоте немало укорял их. Людям умным и рассудительным, писал он, несвойственно, при встрече с такими безрассудными слухами, тотчас же увлекаться и возмущаться ими; надобно было понять нелепость дела. Как могли враги, не осадив города, не действуя стенобитными машинами и, по недавним известиям, находясь еще в Персии, вдруг в бесчисленном множестве [229] перенестись оттуда беспрепятственно, и взять город без войны и нападения? Говоря эти и подобные укорительные слова, царь имел в виду внушить своему народу, чтобы он вперед был осторожнее.


Комментарии

1. Здесь Пахимер говорит о происхождении и способе образования тех эфиопских войск, которые у западных историков называются сарацинами и мамелюками, нападавшими на крестоносцев в пределах Сирии и Палестины.

2. Из этого видно, что для получения имени порфирородного, мало было родиться от отца, занимавшего царский престол; недостаточным почиталось также быть, по рождении, принятым в царские пурпуровые покровы. Для этого надлежало увидеть свет в царской пурпуровой храмине, которая находилась именно в константинопольском дворце, и в которую удалялась царица, когда наступало время разрешения ее от бремени. Снес. Анны Комн. кн. 6. гл. 8.

3. Указывается на свидетельство апостола Павла Тит. 1, 12. Критяне присно лживы.

4. Эти морейские выходцы пришли в Константинополь, вероятно, тогда, когда Михаил, по взятии Константинополя, отправил флот для завоевания некоторых островов и, между прочим, занял высоты Пелопоннеса близ Монемвасии, вместе с Спартою и Пелопоннесом.

5. Под именем гасмуликийского племени Пахимер разумеет тех византийцев, которые родились от браков смешанных, то есть, от супружеского соединения итальянцев с византиянками. Это имя происходит, вероятно, от латинского mulus; потому что мул есть также порода смешанная.

6. Судя по словам Акрополита (с. 37 Hist. p. 32): και παραμειψας τον χαρακα επορθησε εην Δακιβυζαν προ και κατεσχε ταυτην, πρσετι και του Νικητιανου φρȣριȣ,-Дакивиза была место, отдельное от Никитской крепости. Может быть, именем Никитской крепости означаем был ряд геллеспонтских укреплений, между которыми была и Дакивиза.

7. Горные жители назывались трикоккиотами, вероятно, от имени занимаемой ими страны. У Птолемея и Страбона есть τρικοριον и τρικορνιον, но τρικοκκιον не встречается.

8. Эмпедоклова сфера есть образное представление философской системы Эмпедокла. Идея его философии была такова, что всякое образование в мире или сферосе (шаре) производится чрез борьбу любви и вражды, и потому в нем нет покоя, но беспрестанная война. Вражда стремится все отделять и разъединять, а любовь все разъединенное сдружает и соединяет. Разумеется, что чрез взаимодействие этих враждебных начал мир или сферос должен держаться в хаотическом состоянии. Такой хаос, по мысли Пахимера, был бы и в Римской империи, если бы патриарх прервал всякое сношение с Палеологом.

9. Проселонами назывались, вероятно, матросы — προςελαυνοντες.

10. У Птоломея Филиппополь называется также Адрианополем и Тримонцием: но Адрианополь город отдельный от Филиппополя. Последний у Плиния называется Paronopolis, у Страбона Калибе, и находится при реке Гебре во Фракии; а у турков носит имена Филибе и Пресрем, и от Адрианополя, по направлению к Западу, отстоит на 100 миль. Hofmann. Lex.

11. Στενη или Стенеями назывались укрепленные замки в горных ущельях. По этому Стенимах, вероятно, была крепость, находившаяся в одном из ущелий Гемуса, или Балканов.

12. Эта пословица в подлиннике: αυτοπροσωπον αντιφαρμακον. Но в общем собрании греческих пословиц ее, кажется, нет.

13. Комета, о которой говорит здесь Пахимер, была видима на всей земле и весьма занимала тогдашних астрономов. О ней говорят: Theodor in vita Urbani IV; Supplementum Parsiense Rigerdi c. 175. Uillamus 1. 6. с. 7; s. Antonin. tit. 19 in fin. Bernardus Guido in Chron, Magnum chronicum Belgicum in Urbano. IV. Palmerius in chronic. etc. Все сведенья этих писателей собрал Генрих Спондан in Contin. Annalinm, anno 1264 (ибо в этом году она появилась) n. 8. Он говорит так: «Видима была комета, которая поднимаясь с востока, протягивала свой хвост до средины полусферы, по направлению к западу и, достигая большей величины в месяцы июль, август и сентябрь (почти от весеннего до осеннего равноденствия), изумляла всех людей. Особенно страшились ее в Греции. С Спонданом Пахимер не согласен здесь только в том, что, по его словам, комета двигалась не от Востока к Западу, а от Запада к Востоку, и в этом показании наш историк, по всей вероятности, ошибся, что засвидетельствовал один ученый его читатель, который, имея пред глазами список его сочинения, не мог удержаться, чтобы против этого места на полях не сделать следующего замечания: ο δε τουτο παριστορει ο γαρ κομητις, ως ημεις αυτοπτευσαμεν εξ ανατολης την κινησιν εποιειτο, περι που τας Υαδας φαινομεκος. ην δε καπνωδης, διχα διαιρυμενος. Ουδε τουτο παριστορει. Ισως δε βορειοτερον ο γας βους των βορειων αστρον, οπȣ και αι Υαδες.

14. Эн — город во Фракии, по словам Мелы (I. 2. с. 2), построенный Энеем, у турков называемый Игнос, лежит при устье реки Гебра в Меланском заливе, против Херсонеса Фракийского. Hofmann.

15. Кроний. Этим словом Пахимер означает месяц март, в котором обыкновенно бывает великий пост, о чем здесь и говорится. На этот же месяц указывает он словом κρονιος; и в кн. V гл. 7. 21. Но у Гарпократиона, или в афинском календаре, месяц март называется γαμηλιων, а не κρονιος; κρονιος же здесь есть синонимическое с εκατοβαιων, то есть с первым месяцем года. Итак, что заставило Пахимера называть март кронием, когда ни древние, ни позднейшие греки так его не называли? — Пахимер при этом, вероятно, имел в виду год церковный, который обыкновенно начинается мартом; а первый месяц греческого года, кроме экатомведна, носил также и имя крония; поэтому название крония с первого месяца афинского он перенесен на первый месяц церковный.

(пер. под ред. ?. Карпова)
Текст воспроизведен по изданию: Георгий Пахимер. История о Михаиле и Андронике Палеологах. Тринадцать книг. Том. I. Царствование Михаила Палеолога (1255-1282). СПб. 1862

© текст – под ред. ?. Карпова. 1862
© сетевая версия - Тhietmar. 2013
© OCR – Бакулина М. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001