Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

НИКИФОР ГРИГОРА

РИМСКАЯ ИСТОРИЯ

ТОМ I

(1204-1341)

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

1. Когда там шли дела таким образом, здесь у Магнезии люди знатные и родом и личными заслугами, посадив Михаила Палеолога на щит, провозглашают его царем. [74] Патриарх Арсений, проживавший тогда в Никее, был поражен этою вестью в самое сердце; удар ножа, кажется, не произвел бы такой боли; он совсем потерял покой, боясь за дитятю. Сначала он хотел было подвергнуть отлучению, как провозглашенного царем, так и провозгласивших; но сдержал себя и рассудил — лучше связать их страшными клятвами, чтобы они не смели ни замышлять на жизнь дитяти, ни посягать на его царские права. Это было в самом начале декабрьских календ. Но не прошло еще месяца, как Арсений делает — для безопасности и обеспечения участи дитяти то самое, чего боялся; он собственными руками с священного амвона венчает Михаила Палеолога и украшает царскою диадемою, присоединив к голосам членов сената и священного собора и свой в пользу Михаила. Впрочем не навсегда предоставляет ему самодержавную власть, но до тех только пор, пока это будет необходимо, — пока не достигнет совершеннолетия законный наследник и преемник царства; после чего Михаил сам добровольно должен уступить ему одному и трон самодержца и все знаки царского величия. В этом смысле снова были произнесены клятвы, страшнее первых. Вслед за тем, как самое благоприятное предзнаменование царствованию Палеолога, приносится ему весть о победах римлян в западных областях; а, спустя немного, приходят и сами победители, имея при себе принцепса [75] Пелопонеса и Ахайи, и множество других неприятелей. Победители удостаиваются наград и почестей по своим заслугам. Севастократор производится царем в сан деспота; великий доместик — в сан кесаря, — а кесарь вместе с тестем деспота — в сан севастократора. Император впрочем отличает его от тестя тем, что предоставляет ему право носить на лазоревых сапогах золотые орлы. Между тем принцепс Пелопонеса и Ахайи покупает себе свободу и вместе с нею жизнь ценою трех лучших пелопонесских городов; он отдает царю Монемвасию, Мену, лежащую у Левктров, в древности у эллинов называвшуюся мысом Тенарийским, и наконец главный город Лаконии — Спарту. Таким образом, как бы из самых челюстей ада, он неожиданно возвращается к своим. Правителем пелопонесских упомянутых городов посылается брат царя по матери, Константин, возведенный, как мы только что сказали, из кесарей в севастократоры. Отправившись туда, он одержал над пелопонесскими латинянами много побед и отнял у них много городов, действуя оружием из тех трех городов, как бы из огромных окопов. В это время Арсений, оставивши патриаршеский престол, удалился на покой в приморский монастырек Пасхазия. Поводом к его удалению было неуважение, оказанное Ласкарю Иоанну, сыну царя. Царь Михаил Палеолог незадолго пред тем отправил его под присмотр в Магнезию, [76] чтобы его присутствие не подало повода охотникам до приключений произвести какое-нибудь волнение. Поэтому вместо Арсения на патриаршеский престол возводится митрополит ефесский Никифор, который, прожив один год, умер. Между тем царь с большими силами переправился во Фракию, имея в виду попытать воинского счастья и в самых предместьях Константинополя. Пробыв под ним довольно долго, он осадил было сперва лежащий на противоположной стороне 121, так называемый, замок Галата, рассчитывая, что если прежде взят будет он, то легко будет овладеть и самим Константинополем. Но такие расчеты оказались грезами наяву; он не мог взять города, несмотря на то, что обставил его камнеметными машинами и употребил много усилий. Итак, укрепив лежавшие пред Византиею крепости и оставив в них воинов, он приказывает им делать частые набеги и вылазки против византийских латинян, так чтобы не позволить им, если можно, и выглянуть за стены. Это довело латинян до такой крайности, что они по недостатку в дровах употребили на топливо множество прекрасных зданий Византии. Оттуда он снова возвратился в Никею, которая, после взятия Византии, сделалась римскою столицею, и провел там довольно долгое время. В эти [77] времена скифы, перешедши Евфрат, завоевывают Сирию и Аравию до самой Палестины; потому что страсть любостяжания нелегко удовлетворяется, пока имеет для себя опору во множестве рук и счастии оружия. С огромною добычею и всяким добром они возвращаются оттуда домой, наложив, как на несчастных рабов, на покоренных арабов, сириян и финикиян, ежегодные дани. На следующий год вторгаются они в Азию, лежащую при Евфрате, и легко покоряют и опустошают всю ее, положив пределами своих набегов и опустошений к северу Каппадокию и реку Термодонт, а к югу — Киликию и высочайшие в Азии горы Тавра, которые, отступив немного от своего начала, разделяются на многие отрасли. Между прочим они овладевают и столицей турков 122. Султан Азатин, убежав вместе с братом своим Меликом, является к римскому царю Михаилу Палеологу, с большими надеждами и ожиданиями, опиравшимися на недавнее гостеприимство и большую благосклонность, оказанные им Палеологу. Ибо и Палеолог приходил к нему, избегая опасностей, угрожавших ему от царя, и имея сердце, полное больших тревог. Напоминая то, что сделал для него, султан требует одного из двух: или сражения с скифами, или какого-нибудь участка на римской земле в его собственность, чтобы там ему спокойно поселиться вместе [78] со своими, так как он имел при себе жену, детей, большую свиту и сверх того огромные богатства и большие сокровища. Но так как римские войска у царя были раздроблены на части, и сам он со всех сторон был окружен неприятелями, то исполнить просьбу Азатина казалось ему делом не совсем безопасным. Отдать в собственность участок земли человеку, имевшему прежде под своею властью многие сатрапии и привыкшему повелевать, значило сделать то, что не могло не возбуждать опасений и страха за будущее. Подчиненным ему сатрапам естественно было искать своего владыки; рассеявшимся в разные стороны и блуждающим как будто во мраке ночи естественно было сходиться на факел своего вождя; а это со временем могло сделаться непоправимым злом для римлян. Поэтому царь как на весах колебал душу султана, не подавая ему надежды, но и не отнимая ее.

2. Не прошло еще двух лет с тех пор, как Михаил сделался обладателем царского престола и смирил западное и фессалийское оружие (разумею битву с акарнанянами и этолянами), — и опять от злого, корня являются злые и колючие растения, и опять нарушаются клятвы и начинаются неприязненные действия со стороны изменника Михаила. Посему царь на скорую руку посылает против него кесаря Стратигопула, дав ему немного побольше восьмисот вифинских воинов и поручив в случае нужды набрать потребное количество [79] во Фракии и Македонии. Кроме того приказал ему мимоходом пройти с вифинскими воинами чрез византийские предместья, чтобы несколько потревожить византийских латинян и не давать им покоя и свободы — выходить за стены по усмотрению, но держать их в постоянном страхе, как бы заключенными в темнице. Переправившись чрез Пропонтиду, кесарь располагается лагерем у Регия. Здесь он встречается с некоторыми торговыми людьми 123, по великим и неисповедимым судьбам всеустрояющего Промысла. Он часто благоволит не ко множеству коней и воинов, а содействует и дарует величайшие победы малой силе, которая не может льстить себя большими надеждами. Обилие оружия и других вещей, необходимых для войны, нередко обольщает надеждою и не позволяет легко возноситься горе ко Владыке жизни и смерти, но по большей части гнет и тянет к земле, не давая оторваться от ней. Напротив скудость необходимого делает нас легкими, как будто поднимает на воздух и побуждает пламеннее просить небесной помощи. Потому-то одни, понадеявшись на многое, не получали ничего; а другие, потеряв на себя всякую [80] надежду, одерживали величайшие победы. Вот и теперь: три царя, — никак не меньше, — много раз со многими тысячами нападали на Константинополь и удалялись без успеха, не могли даже подойти к самым стенам; а кесарь овладел им, не имея при себе ни целой тысячи воинов, ни какого-нибудь стенобитного орудия, ни вереницы машин, но положившись лишь единственно на божественную помощь. Дело было так. Встретившись с теми людьми, — они были по происхождению римляне, а по месту жительства константинопольцы, но проживали за городом для молотьбы и уборки хлеба, — кесарь расспросил их и о силе латинян, сколько ее, и какова она, и обо всем, что следовало узнать ему, как полководцу, много раз бывавшему в подобных обстоятельствах. Те же, давно тяготясь латинским ярмом и желая лучше жить с единоплеменниками, чем с иноземцами, встречу, с кесарем приняли, как самое лучшее для себя предзнаменование, обстоятельно рассказали ему обо всем, весьма легко согласились предать город и получили обещание больших наград за предложенное содействие. Они сказали, что войско латинян не только слабо, а еще самая большая часть его удалилась для осады Дафнусии. Этот город, находящийся при Евксинском Понте и омываемый его водами, отстоит от Константинополя на 1000 стадий. Потом объявили, что им очень удобно открыть ночью для войска кесаря и самый [81] вход в Константинополь, и дали слово употребить вместе с своими друзьями и руки, и оружие, и все силы, чтобы отмстить своим врагам. Они прибавляли, что имеют свой дом подле ворот, которые ведут прямо к храму Божьей Матери Источника, и что они знают тайный ход, кем-то давно, как бы нарочно для настоящего замысла выкопанный, чрез который пятьдесят воинов легко могут ночью войти и, избив стражу и разбив ворота, открыть вход в город и всему войску. Так говорили эти люди, и, ушедши домой, чрез несколько дней выполнили свое обещание. Проведши целый день в приготовлении своих воинов к битве, кесарь вошел в город ночью перед рассветом, и с наступлением следующего дня, приказал подложить под дома огонь и зажечь город с четырех концов, чтобы латинян предать гибели от неприятелей двоякого рода. В это время столицею латинян сделалась обитель Пантократора. В Константинополе царствовал тогда Балдуин, племянник первого Балдуина по сестре, так как последнему наследовал брат его Эрик, Эрику первый сын сестры его Иоленты, Роберт 124, Роберту же наконец второй его брат Балдуин, после первого Балдуина четвертый и последний царь Константинополя. Вставши утром и услыхав, [82] что в городе неприятели, увидав притом, что огонь, раздуваемый ветром, охватил весь город и едва не дошел до самого дворца, он сначала обратился было к оружию и войску и собрал, какой был, остаток латинян; но скоро понял, что бесполезны все усилия, и оставил как знаки царского величия, так и самое царство; бросившись в лодку в простой одежде, он искал спасенья в бегстве. Между тем молва об этом событии в тот же день дошла до осаждавших Дафнусию. Снявшись с якорей, они плывут со всею поспешностью, и на другой день являются в виду городских стен; причем то подплывают к ним, то удаляются, забирая по возможности целые толпы теснившихся к ним латинян. Этим они занимались с вечера до самого утра. Утром же, распустив паруса, немедленно поплыли в Италию, распростившись с своим незаконно названным отечеством. Вести о случившемся очень скоро дошли и до царя в Никею. Он сперва не хотел верить, представляя себе, что недавно сам он приходил с большим войском и множеством машин, и не мог взять даже незначительного городка, Галаты; а тут — странное дело! — Константинополь, чудо вселенной, легко взять восемьюстами человек! Потом, пришедши в себя, и предоставив себе, что божественный Промысл может дать плод бесплодным, богатства бедным, силы слабым и величие малым, как — и напротив, когда богатый хвалится [83] богатством своим и сильный силою своею, воздел к Господу благодарные руки и устами своими вознес Ему многие хвалы, вполне приличные событию. Так принял царь весть о нем. Он нашел при этом, что ему ничего не остается, как, отложив в сторону все дела, отправиться в царствующий город с своей супругой государыней и с сыном Андроником, царем юным, которому шел тогда другой год от рождения. Прошло много дней, пока царствующий город принял царя, который впрочем вошел в него не прежде, чем была внесена в так называемые золотые ворота святая икона Пречистой Богоматери Одигитрии. Здесь, совершив пред ней благодарственный молебен, он медленно пошел пешком, между тем как впереди его несли святую икону Богоматери. Вошедши в город, он занял дворец, находившийся у самого ипподрома; потому что влахернский дворец был давно заброшен и покрыт копотью и пылью. Самая столица представляла не иное что, как равнину разрушения, наполненную обломками и развалинами, — разметанные здания и незначительные остатки на огромном пожарище. Много раз и прежде ярый огонь помрачал красоту Константинополя и истреблял его лучшие здания, когда еще латиняне добивались поработить его. Потом, когда был порабощен, он не видел от них никакой заботливости и даже днем и ночью подвергался всевозможному истреблению; потому что латиняне не [84] верили, что останутся в нем навсегда, слыша, по моему мнению, тайный голос Божий о своем будущем. Немало произвел разрушения и последний огонь, который сами римляне за три дня подложили под дома, к ужасу латинян. Итак первым делом, сильно озаботившим царя, было — очистить город, уничтожить его безобразие и возвратить ему, по возможности, прежнюю красоту, — возобновить еще не совсем разрушившиеся храмы и наполнить лишенные обитателей дома. Вторым — вызвать патриарха Арсения, потому что и патриаршеский престол в то время оставался праздным. Арсений вступил на патриаршеский константинопольский престол частью неохотно, частью охотно: — неохотно, вспоминая прежние огорчения; охотно, желая и сам видеть царствующий город и не будучи совершенно чужд властолюбия; ведь и он был человек, и ничего нет странного, если, тогда как другие отдаются всей душой страсти властолюбия, и он уступил ей несколько; или лучше сказать, он не столько любил престол, сколько считал несправедливым отказываться от жребия, принадлежащего ему по праву. Третьим — воздать должное заслугам Алексея Кесаря, чрез которого Бог даровал римлянам царствующий город. Для этого самодержец приказывает устроить великолепнейший и блистательнейший триумф и с торжеством провезти по всему городу кесаря, украшенного не только знаками кесарского достоинства, но еще [85] драгоценным венцом, почти не уступающим царскому; что и было сделано. Сверх того царь повелевает еще, чтобы имя кесаря возглашалось наряду с именами царей на эктениях и многолетиях по всему римскому царству, в течение целого года.

5. Такое счастье выпало на долю кесаря. Но у первого завистника есть обычай — в человеческое счастье всевать нечто неприятное и имеющее горечь, как в пшеницу плевелы, чтобы не дать людям ни одним благом жизни наслаждаться вполне и постоянно. Посему-то и Филипп, царь македонский, одержав однажды в день три победы, порадовался им в душе, но не позволил себе в присутствии других ни сказать какое-нибудь хвастливое слово, ни поднять высоко бровь; нет, зная, как часто за большими удачами следуют еще большие неудачи, он сдержал свою радость о случившемся и, больше боясь за будущее, чем радуясь настоящему, встав воскликнул: «Боже! к самому счастью моему примешай какое-нибудь сносное несчастье, чтобы, возвысившись до наслаждения великими благами, не упасть мне неожиданно в пропасть бедствий». Вот и кесарю не дали спокойно и до конца жизни насладиться его благополучием злые люди, завистливым взглядом посматривавшие на него и опытные в искусстве вредить другим. Это покажет дальнейший рассказ. После великих побед и победных триумфов, царь снова посылает кесаря в предположенный прежде [86] путь — чтобы воевать против правителя Эпира и Этолии, деспота Михаила, перешедшего за свои пределы и опустошавшего римские земли, как мы уже говорили. Собрав войска фракийские и македонские и снабдив их всем необходимым, он идет на неприятеля. После различных переворотов военного счастья и переменных удач, римские войска были разбиты, и кесарь заживо был взят в плен, — тот кесарь, который своими вчерашними победами и триумфами изумил и заставил говорить о себе всех от севера до юга. Так, в делах человеческих ничего нет верного, ничего прочного; точно в незнакомом океане носятся и заливаются волнами судьбы людей; на их опытность и знание часто ложится какой-то глубокий мрак, и основательно задуманные предприятия идут нетвердым шагом, колеблясь туда и сюда, и верные расчеты оборачиваются подобно игорным костям. Кир, повелевавший некогда персами, мидянами и халдеями, прошел большую часть Азии и без труда разрушил красу ее — Вавилон, но вступив в сражение с массагетскою женщиною, весьма позорно закончил свою славу. Аннибал Карфагенянин покорил всю Ливию и Африку, одержал победы над иверийцами, кельтами, перешел чрез утесистые Альпы, ознаменовал себя удивительными победами над римлянами; но наконец не мог выдержать нападения почти одного римского полководца и притом внутри своего отечества, и удалился [87] из отечества, лишенный всего, вынужденный вести жизнь скитальческую, или, лучше, жестоко гонимый судьбою. Великий Помпей, римский консул и самодержавный вождь, прошел Азию до Кавказских гор и Каспийского моря, покорил множество народов и доставил Риму несметные сокровища, но наконец, среди своих, от самого незначительного войска лишился своей великой славы. Вот и тот, о ком теперь идет речь, — кесарь, добывший вчера величайшие трофеи, сегодня делается жертвою бесславного боя. Такими примерами Бог внушает нам, чтобы мы, видя свое бессилие в битвах неважных, приписывали одному Богу трофеи великие и необычайные. Взяв таким образом кесаря, Михаил, по требованию зятя своего Манфреда, короля сицилийского, немедленно посылает к нему кесаря, как выкуп и цену его сестры. Ее взял за себя, по смерти первой жены Ирины, царь Иоанн Дука, получив ее от отца ее, короля сицилийского, Февдериха 125. По смерти супруга она не могла возвратиться домой и проживала у римлян, украшая свою жизнь целомудрием и отличаясь редкими качествами доброго сердца. Таким образом великий город опять увидал своего любимца кесаря. В это время Михаил, деспот этолийский, ищет невесты овдовевшему сыну своему, Никифору Деспоту, и находит ее в племяннице царя, [88] Анне 126. Брак этот и установил, между ними мирные отношения.

4. Между тем царь, сделавшись обладателем самого Константинополя и видя, что его дела идут удачно и что счастье благоприятствует его предприятиям также, как попутный ветер плаванью, решился навсегда закрепить за собою верховную власть и исторгнуть с корнем из своего сердца страх, какой ему внушало его положение. Он боялся, что те, которые еще в недавнее время имели немаловажный предлог возмутиться из-за нарушения прав царского сына и наследника престола, теперь от ропота и затаенного в душе гнева перейдут к открытому восстанию и, пожалуй, доведут его до крайне опасного положения. Поэтому одну из дочерей царя Феодора Ласкаря он отдает в замужество за одного латинянина, — человека благородного, но не очень знатного, по имени Великурта, который по какой-то надобности приезжал из Пелопонеса в столицу, и приказывает ему вместе с женой возвратиться домой. Другую, по имени Ирину, выдает за одного генуэзца, по сану графа, по имени Винтимилию, также прибывшего около того времени в Константинополь, — и немедленно отправляет домой и его с женой. Брата же их Иоанна, которому шел уже десятый год, приказывает лишить зрения. Таким образом он со всех сторон [89] обеспечивает себя и вполне упрочивает за собой преемство верховной власти. Услыхав об ослеплении Иоанна, патриарх Арсений вздрогнул, вскочил с места и, бросаясь из комнаты в комнату, жалобно вопил, беспощадно бил себя в грудь, выражал мысли, ножом пронзающие сердце, жаловался небу и земле на совершившуюся неправду, звал стихии отмстить беззаконию; искал хотя чем-нибудь облегчить свое горе, и, не находя, испускал из глубины сердца раздирающие душу стоны. Когда же увидел, что нет никаких средств к отмщению, пошел другим путем: он подверг царя церковному отлучению, но возносить его имя на молитвах не запретил, боясь, чтобы, движимый гневом, он не сделал в церкви каких-либо нововведений, и, чтобы, как говорит пословица, бежав от огня не попасть в полымя. Царь многие дни беспрекословно сносил отлучение и, приняв на себя вид покорности, ожидал разрешения епитимии. Но так как его ожидания не сбывались, то он решился отмстить патриарху, однако ж не открытою силою (этого он не хотел). Он сзывает собор архиереев и приказывает им рассмотреть на основании правил церковных каждое из обвинений, взнесенных некоторыми на патриарха. Архиереи с удовольствием, — как же иначе можно сказать? — приняли приказание: обязанные по заповеди Спасителя быть для других примером братской любви, они составили во дворце собрание против первого своего [90] брата и вызывали на средину его обвинителей, стараясь усердием перещеголять друг друга. Было произнесено следующее обвинение: что султан Азатин часто присутствовал при совершении священного славословия и беседовал с патриархом внутри храма; хотя и царю и архиереям хорошо было известно, что он был сын христианских родителей и был омыт святым крещением. Воспользовавшись же обстоятельствами (как часто бывает сверх всякого чаяния) и сделавшись султаном и вождем турков, он между ними соблюдал обряды благочестия втайне, а в Константинополе почитал святые иконы и явно исполнял все обычаи христиан. Все это могло бы служить для патриарха крепким оружием, но не соответствовало цели его противников — низложить его; а потому было подвержено ими сомнению и опровержению и лишено всякого значения. Патриарха зовут к ответу. Он не является, но пишет в ответ, что отвергает собор, созванный по приказанию царя, так как на нем ответчик занимает председательское место судьи. После этого, приговорив патриарха к низвержению, как уклоняющегося от суда, они посылают ему приказание оставить патриаршеский престол. Сряду затем являются и те, которые должны были препроводить его на место ссылки. Давно уже желая спокойствия и глубоко огорчаясь текущими обстоятельствами, он охотно отдает себя в руки посланных [91] и на третий день является в Приконис 127. А на патриаршеский престол возводится адрианопольский епископ Герман, давний доброжелатель царя. Он получил эту честь, как бы в награду за свои услуги. Когда царь в былые времена бежал к султану, боясь, как сказано, царя Феодора Ласкаря, Герман, проводя тогда монашескую жизнь на самой границе римского царства, с радостью встретил его, принял со всевозможным почетом и радушием и снабдил всем необходимым на дорогу. Потом, когда Палеолог получил царскую власть, Герман пришел к нему и в числе многих других почестей получил адрианопольский престол. Отсюда же возводится теперь на патриаршеский престол.

3. Около этого времени некто, по имени Икарий, отложившись по взятии Константинополя от правителя Евбеи (области принадлежавшей венецианцам) и увлекши за собой немало других евбейцев, овладел крепким замком. Оттуда он часто выходил и грабил смежные поля и деревни; так что в короткое время навел на всех поселян такой страх, что они не смели ни вне стен жить, ни без караульных выходить для занятий на полях и пашнях. Спустя немного времени, он овладел еще одним укрепленным городком, так что мог уже вступить [92] в открытую борьбу с правителем Евбеи. Боясь, однако ж, чтобы тот, вышедши с большою силою, не одолел его, он отправляет к царю послов с предложением своих услуг. После того, оставив в городке сильный гарнизон, сам добровольно прибыл к царю и обещал ему, между прочим, что, если получит от римлян достаточно войска, то ему ничто не воспрепятствует покорить под власть царя всю Евбею. Затем поспешно выступает он с многочисленным римским войском, прежде чем евбеяне узнали о его выступлении. Зная же заносчивость латинян и будучи уверен, что правитель Евбеи не упустит случая неожиданно сделать вылазку из города, увидав чужое войско, делает ночью около города сильные засады. Потом утром является сам, разъезжая по окружности города. Латиняне, находившиеся внутри стен вместе с своим вождем, с досады нимало немедля взялись за оружие и со всею быстротою понеслись на неприятелей. Но внезапно на них нападают и окружают с тылу находившиеся в засадах воины, а спереди несется на них Икарий с своими полками; правителя Евбеи, а вместе с ним и множество других берут они в плен, остальных же предают истреблению. Правитель Евбеи, в узах доставленный царю Икарием, недолго жил. Он умер так: вошедши в царские палаты и став у дверей, как прилично пленнику, он увидал самого царя на троне, [93] около него сенаторов в великолепных и блистательных одеждах и тут же Икария, который вчера и третьего дня был рабом, а теперь в пышной одежде расхаживал с важностью и на ухо разговаривал с царем. Будучи не в силах вынести такой неожиданный переворот счастья, он вдруг упал ниц наземь и лишился жизни. Между тем Икарий, выслав из города латинян, оставил в нем только люд ремесленный и торговый, представлявший собою смесь венецианцев с пизанцами. Он находил небезопасным и неудобным, чтобы внутри города жили и генуэзцы. Посему царь отводит им для жительства место на противоположном берегу, у Галаты, даровав им и обещанную свободу торговли. Эту свободу он обещал им еще прежде покорения столицы, если они помогут ему против владевших городом латинян. Обещание свое он теперь и исполнил, хотя сделался обладателем города и без их помощи. Со временем посылаются к ним и начальники. Такой начальник по-венециански называется баюл, по-пизански — консул, по-генуезски — потестат; а если эти названия перевести на греческий язык, то первому будет соответствовать Επιτροπος, второму — Εφορος, а третьему — Εξȣσιαστης. — Балдуин же, избежав опасности, угрожавшей ему в Константинополе и уплыв в Италию, породнился там с королем итальянским Карлом, взяв в невесты своему сыну его дочь, в надежде при его [94] содействии, возвратить себе Константинополь. Но напрасные желания и надежды! Царь устроил большой флот, наполнив более шестидесяти триир воинами, которых часть принадлежала к племени гасмуликскому. Они усвоили себе характер и римлян и латинян; так что от римлян приобрели хладнокровие в битвах, а от латинян отвагу. С ними было еще морское войско из лаконцев, недавно прибывших к царю из Пелопонеса, которых на простом, испорченном языке называют цаконцами. Таким образом царский флот, великолепно устроенный, по приказанию царя, разъезжал по морю и наводил на латинян большой страх и смущение. Он покорил даже, почти все, лежащие в Эгейском море острова: Лимнос, Хиос, Родос и другие, бывшие в рабстве у латинян. Когда так шли дела на море, этолиец Михаил опять нарушил мир и начал опустошать смежную римскую область. Весть об этом привела царя в скорбь и негодование; так что в самом скором времени он сам отправился туда, чтобы лично устроить там расстроенные дела. В это время, когда царь находился в Фессалии, явилось на небе знамение, как предвестник и предсказатель бед. То была комета, показавшаяся около знака Тельца, и сперва всходившая на востоке ночью пред самым рассветом немного повыше горизонта. Но по той мере, как шло вперед солнце, и она каждый день более и более отодвигалась от [95] горизонта, пока не достигла самого зенита. Высшую степень яркости она получила в летнюю пору когда солнце проходило знак Рака. Потускнела же и исчезла, когда солнце вступало в черту осеннего равноденствия; так что от летнего поворота до осеннего равноденствия оно прошло три знака, а комета, появившаяся около Тельца, в это время мало по малу исчезла. Царь принял ее за предвестницу и предсказательницу бед, и, немедленно распрощавшись с Фессалиею, во все поводья погнал в Византию. Немало смутил его и слух о том, что уже совсем решили напасть на римскую землю скифы. И не успел он прибыть в Византию, как скифы, живущие по Истру, разлились почти по всей Фракии, точно море, разъярившееся и вышедшее далеко из своих берегов. Народ скифский передвигается быстро и часто в один день совершает трехдневный путь. Причина их набега была следующая.

6. За Константином, правителем Болгарии, была, как мы сказали, в замужестве дочь царя Ласкаря. Она, услыхав об ослеплении брата Иоанна, не переставала докучать мужу и побуждать его к отмщению за такое дело. Он и искал удобного случая наказать злодейство. В то время, как он обсуживал свое намерение, султан Азатин еще больше поджег его. Во время своего отсутствия, царь назначил последнему в жилище приморский городок у Эна 128, и учредил около него тайную стражу, [96] чтобы воспрепятствовать его побегу, который можно было подозревать. Такое невыносимое положение побудило и Азатина обратиться к Константину, бывшему уже наготове выступить против римлян; ему султан обещал, если получит свободу, отплатить большими деньгами. Получив столько поощрений и узнав, что царь возвращается из Фессалии в Византию, Константин сзывает более 20 тысяч приистрийских скифов и с ними со всею поспешностью вторгается в римскую землю, твердо надеясь взять в плен и самого царя, находившегося в дороге. Скифы растянулись по всей Фракии до морских песков, точно сеть, чтобы никто ни из животных, ни из людей, ни сам царь не избежал их рук. Все и сделалось по их желанию; только царь ускользнул и обманул их ожидания. Предупредив их появление, он успел спуститься к морю по горам, около Гана. Здесь, по устроению Промысла, нашел две латинские трииры, плывшие в Византию, но приставшие к тому месту для снабжения себя водою. Сев на них, он на другой день является в столицу. Скифам, обманувшимся в своих ожиданиях относительно царя, оставалось позаботиться о том, чтобы не обмануться относительно султана Азатина. Поэтому они прямо направились к Эну с решительным намереньем взять там Азатина — или одного, если граждане уступят его добровольно, или же со всем городом и всеми туземцами, если будут сопротивляться. [97] Но те легко выдали его, боясь поголовного истребления, и достигли того, что неприятели спокойно их оставили. При своем возвращении, скифы гнали пред собою несметное множество обитателей Фракии, как скот; оттого некоторое время изредка только можно было увидать во Фракии вола или пахаря, — так она опустела и людьми и животными. Но теперь оставим рассказ о султане. О нем скажем после подробнее. Его жена с детьми была тотчас взята под стражу; его сокровища были препровождены в царскую казну; свита же его, состоявшая из множества храбрых людей, быв возрождена христианским крещеньем, была причислена к римскому войску.

7. В это время султан Египта и Аравии 129 отправляет посольство к царю, предлагая римлянам свою дружбу и прося дозволения — египтянам, которым он захочет, однажды каждый год переплывать наш пролив для торговли. Эта просьба, с первого взгляда показавшаяся неважною, принимается легко. Со временем же обнаружилось, какое имела она значение. Нельзя запретить того, что утвердилось и вошло в силу, как обычай. Египтяне, отправляясь с грузом однажды в год иногда на одном, а иногда и на двух кораблях к европейским скифам, обитавшим около Мэотиды [98] и Танаиса, набирали там частью охотников, частью продаваемых господами или родителями и, возвращаясь в египетский Вавилон и Александрию, составляли таким образом в Египте скифское войско 130. Сами египтяне не отличались воинственностью, напротив были трусливы и изнеженны. Поэтому им необходимо было набирать войско из чужой земли и, так сказать, подчинять себя купленным за деньги господам, не заботившимся ни о чем, в чем обыкновенно нуждаются люди. В непродолжительное время египетские арабы этим способом образовали у себя такое войско, что сделались весьма страшны, не только западным, но и тем народам, которые обитали более к востоку. Они поработили Африку и всю Ливию до Гадир, потом Финикию, Сирию и всю приморскую страну до самой Киликии, предавая острию меча владевших теми землями, особенно же галатов 131 и кельтов, которые с давних пор владели там лучшими странами и городами и перебрались туда с запада. Есть в Европе высочайшие горы, называемые Альпами, с которых сбегает в Британский океан величайшая река, называемая Рейн. Она отделяет к югу обе Галлии и живущих [99] в них мужественных галатов и кельтов. В их сердцах воспылала было сильная ревность о гробе Спасителя и они нашли достойным делом, собрав войско, отправиться для поклонения гробу Господню и вместе, если можно, для изгнания господствовавших там арабов. Собравшись в бесчисленном множестве и запасшись конями и оружием, они пустились в этот знаменитый поход и, перешедши Рейн, пошли вдоль по Истру — величайшей реке, которая, также вырываясь из Альпов, впадает пятью устьями в Эвксинский Понт. Постоянно держась его северных берегов, они подошли почти к самым устьям его у Евксинского понта, представляя собою встречавшимся на пути народам страшное зрелище, как будто движущуюся железную стену; однако ж ни одному из них не нанесли никакого вреда, по своему благородству. Отсюда переправились они и через Истр и, прошедши до Фракии, расположились лагерем. В это время царствовал над римлянами Алексей Комнин, к которому они посылают послов с целью условиться о покупке продовольствия и переправе чрез Геллеспонт. Царь сильно обрадовался такому случаю и крепко ухватился за него, чтобы воспользоваться им согласно с своими планами. Еще недавно получив царский скипетр, он видел, что по великой вине его предшественников римское царство со всех сторон терпит нападения и безжалостно разрывается на части. В самом деле, [100] турки уже долгое время владели на востоке всеми местами, даже самою Никеею — этою знаменитою крепостью; страшная скудость в деньгах не позволяла приукрасить дворец, дошедший до крайнего безобразия, а на удовлетворительные доходы не было ни малейшей надежды; оставалось только ожидать конечной гибели и адских бедствий. Итак, видя государство в таком изложении и недоумевая, что делать, он в высшей степени обрадовался прибытию кельтического войска. С кельтами он заключил такой договор: если своими соединенными силами изгонят они из римских городов и областей владеющих ими турков, то кельты получать все их имущества, а он — пустые города. Приняв с большим удовольствием такое условие, они переправляются с самим царем чрез Геллеспонтский пролив. Как большой огонь, разведенный в густом лесу, одно, например — хворост, истребляет легко, а другое — зеленеющие деревья — медленно, но все же истребляет; так и это двойное войско, состоявшее из кельтов и римлян, наводило на неприятелей страх и казалось неодолимым, по тяжести вооружения, крепости тела и недоступной твердости духа. И одни из неприятелей, — другой сказал бы, — были попираемы, как трава и прах под ногами; а другие принимались было отбивать пользуясь то теснинами, то римскими стенами; но наконец должны были, уступать, и одни отдавались добровольно, другие были забираемы [101] силою, третьи находили себе спасение в бегстве. Таким образом они очистили всю Азию, находящуюся внутри Алия и граничащую с Меандром и Памфилиею, и, забрав с собою по условию в освобожденных ими городах богатства, безостановочно продолжали предположенный путь. Но их сильно озабочивала мысль, что не пришлось бы, по переходе гор, между Памфилиею и Киликиею, начать войну с киликиянами, сириянами и финикиянами, если те не дадут им свободного пропуска. Первые, т. е. киликияне, устрашенные самим видом их, не нашли для себя ничего лучше, как дружески пропустить их чрез свою землю, предложить им свой рынок, дать проводников и сделать вообще все, чего требуют дружба и гостеприимство. Киликияне впрочем легко вошли в такие хорошие отношения с западными галатами и кельтами не потому только, что испугались их множества и силы, но и потому, что были довольно близки к ним по вероисповеданию. Когда же настало время войти в Сирию и Финикию, они встретили совсем не то, что — позади. Жившие и господствовавшие там арабы, народ иноплеменный и полный высокомерия, навели им много хлопот, или лучше — не столько им, сколько себе. Взяв оружие, они преградили им дорогу, находя унизительным для себя, чтоб народ иноплеменный и совершенно чужой прошел чрез их землю, не пролив своей крови и не оставив из среды своей трупов. Кельты не [102] допускаемые до хлеба, теснимые недостатком и в других предметах потребления, необходимых как им самим, так и вьючному скоту, положили предоставить решение дела оружию и битвам. И вот начались постоянные сражения; кровь аравитян лилась и днем и ночью, орошая вскормившую их землю; города один за другим подвергались расхищению; между тем кельты со дня на день становились сильнее и сильнее. Коротко сказать: все, что было лучшего в арабском войске, или втоптано в грязь, разведенную кровью, или отброшено на далекое расстояние; все же остальные обращены в безоружных рабов теми, которые впоследствии основали там свои жилища, — победители пленились приятностями той земли. Они решили остаться там навеки, и это решение ничем нельзя оправдать. Цель их похода была та, чтоб придти, если можно, в Палестину и изгнать оттуда нечестивцев, владевших гробом Спасителя; или же, пролив там свою кровь, получить за то спасение души. Таково было желание, увлекшее их за пределы отечества, — желание поистине божественное и достойное похвалы. Но желание наслаждений Сирии и Финикии, к стыду их, взяло перевес. Отяжелевшие и, так сказать, охмелевшие от богатства, они поступили не так, как предполагали прежде. Но возвратимся к тому, с чего начали говорить о кельтах и галатах. Египетские арабы, вошедши в большую силу посредством набора скифских войск [103] (о чем мы уже говорили), простерлись далеко за свои пределы; к западу они поработили ливийцев, мавритян; к востоку — всю счастливую Аравию, которая имеет границами берега Индийского моря и с двух сторон заливы Персидский и Аравийский; потом — всю Келисирию и Финикию, насколько охватывает последнюю река Оронт, причем они частью изгоняли потомков кельтов и галатов, частью же, как позволяет право войны, убивали их, спустя немного времени.

8. Между тем константинопольский патриарх Герман, слыша, что народ со всею вольностью поносит его за то, что он еще при жизни Арсения, законного патриарха, занял патриаршеский престол, уступает его желающим, а сам удаляется на покой. После него патриаршеский престол занимает Иосиф, муж, убеленный сединами, проводивший долгое время на горе Галлисие жизнь подвижническую и совершенно чуждую житейских дел 132. Он вовсе был непричастен эллинской мудрости и донельзя прост. Таковы уже эти люди: они [104] вовсе не отличаются опытностью и ловкостью в делах гражданских. С ним царь Михаил беседует о спасении души и исповедует пред ним свои грехи. Затем, приступив как к тому, кто прежде всего совершил над ним священное тайновидство, так и к другим архиереям, царь у преддверия святого алтаря падает ниц, чистосердечно обвиняет себя в двух прегрешениях, — разумею клятвопреступление и ослепление царского сына, и просит в них прощения. Сначала поднялся патриарх и прочитал над распростершимся царем разрешительную грамоту, а потом, в надлежащем порядке передавая друг другу эту грамоту, прочитали ее над ним и все архиереи. Царь удалился с радостью, что получил такое разрешение, и с мыслью, что и сам Бог простил его и разрешил. Около этого времени, луна затмила солнце, проходя четвертую часть Близнецов, часа за три до полудня, двадцать пятого мая 1267 года. Затмение простиралось пальцев на двенадцать. На высшей степени затмения была такая тьма, что показались многие звезды. Оно указывало на величайшие и тяжелейшие бедствия, которые готовились римлянам от турков. В самом деле, с того времени начались страдания народа и возрастали непрерывно, хотя и мало по малу. А что такие знаменья небесных светил предуказывают земные страдания, этого, думаю, не станет опровергать никто, разве кто любит попусту спорить. И если бы кто вздумал [105] убедить такого человека словом, тогда как его не могут убедить совершающиеся в разные времена и в разных местах на театре вселенной события; то он понапрасну стал бы трудиться, и поступил бы крайне нерассудительно, взявшись учить неспособного к учению. Что бывает с телом одного человека, то происходит и с организмом целого мира. Мир есть органическое целое, состоящее из частей и членов, каким является и человек. И как здесь боль головы или шеи производит жестокое страдание в голенях и пятках; так и в организме мира, страданья, идущие от небесных светил, достигая земли, дают себя чувствовать и здесь. Прошло много времени, и царь берет в супруги сыну своему Андронику Анну Пеонянку и возлагает на него царские знаки. Потом Андроник присягает отцу в том во-первых, что станет право чтить церковь Божью и всячески хранить и соблюдать неприкосновенными ее права, — во-вторых, что будет охранять жизнь и царство отца всеми своими силами, до самой его кончины. После того и весь римский народ присягнул молодому царю Андронику во всем, в чем обыкновенно присягают царям. Патриарх же и все духовенство, изложив свои клятвы в грамотах, приложили их к священным кодексам, обещаясь за себя и за всех своих преемников в церкви сохранять к нему ненарушимую верность. Кроме того отец дозволил сыну [106] подписывать указы красными чернилами, без означения впрочем месяца и числа, а просто: Андроник, благодатью Христа царь 133 римский.

9. При таком положении дел, умер правитель Эпира и Фессалии, деспот Михаил, оставив по себе сыновей: одного побочного, именем Иоанна, и трех законных. Из них самый старший был деспот Никифор, за которым была в замужестве племянница царя. На его попеченье и заботу отец оставил двух других сыновей, Михаила и Иоанна, так как они были моложе его и еще холостые. Всю свою державу Михаил разделил на две части; из них одну, которая и в древности называлась Эпиром, отдает деспоту Никифору. Она заключает в себе феспротов, акарнан и долонов, кроме того — корцирян, кефалонцев и итакян. Ограничивается же к западу Адриатическим и Ионийским морями, к северу высокими горами, называемыми Пиндом и Акрокеравнийскими, к востоку рекою Ахелоем, и к югу островами Корцирой и Кефалонией. Другую часть отдает побочному сыну Иоанну. Она заключает в себе пеласгов, фтиотов, фессалийцев и локрских озолян; на севере имеет гору Олимп, на юге Парнас, — горы равно высокие и скрывающие свои вершины в облаках. Между тем те два сына, Михаил и Иоанн, тяготясь опекою [107] своего брата Никифора и не видя для себя хорошего конца в будущем, ушли к царю. Побочный же сын Иоанн, неудержимый в своих предприятиях и наделенный изворотливым умом, не хотел довольствоваться своим участком и, хотя вскоре получил от царя достоинство севастократора, но постоянно нарушал мирные отношения к римлянам. Вышедши из терпенья, царь послал против него своего брата, деспота Иоанна, и приказал предварительно собрать отовсюду как можно больше римского войска. Тот выступил, собрав под рукой войско из пафлагонских и вифинских всадников и прибавив к ним полки из команов и туркопулов, а пехоту решил набрать дорогой во Фракии и Македонии. Между тем Севастократор, услыхав о походе римлян, сильно смутился, видя, что его сил решительно недостаточно, чтобы сопротивляться такому прекрасно устроенному войску противников. Сначала он хотел было прикинуться покорным и просить прощения в своих проступках, но нашел, что на это рассчитывать и полагаться было нельзя, потому что постоянно заключал мирные условия и нарушал их. Поэтому пошел другим путем. Укрепив, сколько мог, и обезопасив свои крепости, он стал разъезжать с своими войсками, высматривая издалека, что делается у неприятелей, в надежде посредством засад и внезапных нападений смутить и несколько ослабить лагерь римский. Но видя, что римляне [108] прекрасно укреплены и строго соблюдают установленную дисциплину, он впал в отчаянье, и, в страхе потерять все, бросался то туда, то сюда. Итак севастократор Иоанн находился в большом страхе и смущении. Быть может, он в это время покусился бы и на собственную жизнь (тогда его владения отошли бы к царю), если бы беспорядочность и непомерная вольность иноземных войск, находившихся вместе с нашими, сверх всякого ожидания, не испортили дела, к великому посрамлению римлян. Напав на Иоанна и не встречая сопротивления, римляне легко бы могли завладеть всем. Но находившиеся с ними команы, оставив свое дело, только грабили храмы и монастыри, бессовестно поджигали их, почтенных девственниц забирали в плен и священными вещами пользовались как простыми, употребляя, например, вместо столов святые иконы; кратко сказать, бессовестно делали все, что позволяют себе безбожные люди. Посему-то и постиг войну такой дурной и несообразный с началом конец, как покажет дальнейший рассказ. Когда пришел с войском деспот Иоанн, то одни из городов тотчас же сдались, а другие, надеясь на естественные укрепления, некоторое время сопротивлялись. Потом покорились и они, не будучи в силах устоять до конца против силы осадных орудий. Севастократор в отчаянии убежал в сильнейшую крепость, называемую Новыми Патрами. Неприятели окружили ее и долгое время [109] вели осаду. Однако ж Новые Патры, утверждаясь на высокой горе, гордо стояли против осадных орудий; только заключенное внутри большое множество людей внушало опасения, что наконец окажется недостаток в продовольствии. Оно ставило Севастократора в крайне затруднительное положение, устремляло его мысли во все стороны и настойчиво требовало решения, как избавиться от предстоящих бедствий. После многих дум и предположений, он наконец остановился на одном необыкновенном и подлинно умном плане, который и скрыл в себе, как что-то священное и таинственное, не сообщив его никому, кроме одного из крепостной стражи. Тайна, доведенная до слуха больше, чем одного человека, перестает быть тайною; громкая молва тогда проносит ее по всем станам — и своим, и неприятельским. Иоанн был человек умный, хорошо понимал дело и ловко выполнил свой умный план, — и именно так. Дождавшись ночи, когда пред новолунием глубокая тьма распространяется по земле, он спускается на веревке по стене и, не имея другого пути, тайком пробирается в римский лагерь в лохмотьях; чтобы скрыть себя, он с воплем говорит, подделываясь под варварское наречие, будто, потеряв своего коня, ищет его, — и так обходит и минует весь неприятельский лагерь. Многие из воинов, слушая его, острили над ним и провожали его веселыми шутками. А он, благодаря такой [110] хитрости прошел римский лагерь и, потеряв его из виду, прибыл в один пограничный монастырек, где, открывшись одному только настоятелю этой обители, получил от него пять вьючных животных и столько же слуг; потом, с зарею перешедши Фермопильскую гору, на другой день пришел в Беотию, а оттуда на третий день в Аттику. Здесь он является к дуксу афинскому 134, обещает ему большие деньги и предлагает войти в родство, имеющее принести ему большое богатство. Затем просит помощи и под условием большой платы, получает пятьсот отборных афинян. Между тем римское войско, воображая, что севастократор Иоанн находится внутри крепости, продолжало издали посылать стрелы за стены, — пододвинуть к ним орудия было нельзя, — и, расположившись вокруг, внимательно сторожило все выходы, чтобы Иоанн как-нибудь не ускользнул, но чтобы или сам выдал себя, или выдали его, не спрашивая его согласия, граждане, поражаемые двумя бедствиями — осадой и недостатком в продовольствии. При этом одни оставались беззаботно на месте; а некоторые даже ушли из лагеря, частью на грабеж к соседним ахейцам, частью же на охоту. На них первых, ходивших вразброд, нападает севастократор Иоанн с пятьюстами упомянутых афинян, и одних берет в плен, а [111] других гонит до самого стана. Такая неожиданность привела римское войско в страх и смятение. Как другие военачальники, так и сам деспот Иоанн вообразили, что на помощь севастократору Иоанну прибыл или правитель Пелопонеса и Ахайи с большою силою, или же явилось войско фивян, евбейцев и афинян, под предводительством своего дукса. Поэтому прежде, чем те сделали нападение, римское войско тайком и мало по малу само собою начало рассеиваться; потом воины один за другим побежали без оглядки. Начальники как ни кричали на них, как ни останавливали, воины их не слушали и гурьбой продолжали бежать. Наконец и сами они вместе с деспотом Иоанном, видя, что долее оставаться на месте значило бы обречь себя на явную гибель, и что храбростью и мужеством здесь ничего не возьмешь, решили, что не нужно упускать удобного времени к отступлению, и отступили с остававшимся пафлагонским войском, впрочем в порядке и с соблюдением правил военного искусства. Итак, когда сверх всякого чаянья постигло римлян такое поражение в наказание за преступные дела, которые дозволяли себе их союзники, команы; то находившиеся в крепости, тотчас отворив ворота, миром выбегают оттуда и присоединяются к севастократору Иоанну и его союзникам. После необходимых совещаний, одни получают приказание оставаться на месте для уборки римских палаток, лошадей, всяких запасов и [112] всевозможного богатства, которое римляне; отчасти принесли с собою из дома, отчасти же приобрели грабежом; другие отправляются по пятам рассеявшихся в разные стороны римлян, и сопротивляющихся предают мечу, а тех, которые, быв схвачены, не оказывают сопротивления, сняв с них даже рубашку, отпускают в одних штанах. Есть закон, ненарушимо переходящей по преемству от предков к потомкам, не только у римлян и фессалийцев, но и у иллирийцев, триваллов и болгар — ради единства их веры, лишать неприятеля только имущества, но не обращать в рабство и никого вне боевой схватки не убивать. И если бы наступивший вечерний мрак не сдержал преследования бегущих, быть может, они испытали бы бедствия еще боле жестокие чем те, о которых мы сказали. Но так как настал вечер, то неприятели с Севастократором возвратились назад, гордые этою неожиданною победою; римляне же, избежавшие опасности, по два, по три и более человек собираются к деспоту Иоанну, в горе по случаю такого нежданного несчастья. Уныло достигают они окрестностей Димитриады. Этот город, называвшийся сначала Сикионом, впоследствии принял имя своего завоевателя, именно Димитрия Полиоркета, который был сыном одного из преемников Александра, Антигона, повелевавшего Азиею до реки Евфрата.

10. Не успели они еще совершенно [113] оправиться от поражения, как узнают и о другой беде, которая была не меньше предыдущей. О ней я и расскажу. Есть залив, так называемый пеласгийский, далеко вдающийся внутрь материка и на северной стороне имеющий Оссу и Пилий. Это горы, достигающие своими вершинами необыкновенной высоты. Края этого залива касается и упомянутый нами город Димитриада. Царский флот, разъезжая около завоеванных латинянами островов, тревожил их. Это было невыносимо для латинян, но более всех для населявших Крит, а равно и для владевших Евбеей. И вот общими силами они снаряжают флот, не за тем, чтобы вести наступательную войну с флотом царским (это было бы все равно, что стрелять в небо), но чтобы, при появлении морской царской силы, охранять свои берега и отбиваться, сражаясь на суше и на море. Случилось же так, что в это время и царские трииры числом свыше пятидесяти, вошедши в этот залив, остановились в нем, как в безопасной пристани. Критяне и евбейцы, давно выжидавшие удобного случая и бывшие настороже, нашли, что более удобного времени для нападения на царский флот им не дождаться. В самый короткий срок они снарядили немного меньше тридцати триир и тетрир, поставили на передних частях их деревянные башни и поспешно выплыли, с тою целью, чтобы, прежде чем царский флот почует их приближение, вывести из пристани суда, остававшиеся без [114] пловцов, которые в то время беззаботно разгуливали по суше. Так бы и было, как хотелось врагам, если бы Господь не простер римлянам неожиданно своей руки. Римляне почуяли приближение критян и евбейцев; только короткий срок не дал им вооружиться, как следует. Однако ж, снявшись с якорей, они пустились в море со всевозможною скоростью; и много рвения обнаружила как та, так и другая сторона, отъехав от земли на пятнадцать стадий, не меньше. Корабли неприятельские были тяжелы и неповоротливы, как от множества воинов, так и от нового своего вооружения, и, точно движущиеся по морю города, выстраивались медленно. Римские корабли на столько уступали неприятельским в величине, на сколько превосходили их своею численностью; они были также поворотливее и подвижнее, но не были достаточно вооружены. Однако ж и они выстраивались в бой, не столько впрочем против кораблей, сколько против стен; так как передние части неприятельских кораблей были подобны стенам, окаймленным вверху надежнейшими воинами. Начальник римского флота Филантропин объезжает его на адмиральском судне, и возбуждает воинов к сражению, появляясь то на правом, то на левом крыле. Римские корабли впрочем не смели идти прямо на носы неприятельских кораблей; потому что с них, как с твердой земли, неприятели сыпали большие камни, и все, что удобно было бросить сверху, [115] и причиняли много вреда. Поэтому они нападали на эти корабли по возможности с боков. Левое крыло неприятелей много терпело, потому что восходящее солнце било им прямо в глаза. Но правое, которое было гораздо сильнее, налегая на римские корабли, блистательно поражало римских воинов и гребцов, так что они уже отчаялись было пробиться и выйти на сушу, оставив у берега пустые корабли. И если бы Бог, подающий упавшим духом бодрость и отчаявшимся надежду, не даровал римлянам неожиданной помощи; то, быть может, испытав эти два великие поражения, они пошли бы, так сказать, ко дну адову. Но кто не подивится неисследимому Промыслу Божию, устроившему так, что неожиданное поражение на суше неожиданно обеспечило целость флота? Брат царя, деспот Иоанн, вместе с спасшимися от поражения на суше находившийся оттуда весьма близко, узнал о происходившей битве на море, потому что слух о ней успел уже проникнуть внутрь твердой земли, и, прибыв на берег этого залива, увидел жалостное зрелище, — что и морским силам римлян грозит опасность. Тотчас соскочив с коня, весь в слезах, он бросает прочь от себя знаки достоинства деспота с словами: «нагим я вышел из чрева матери своей, нагим и отойду»; посыпает землей голову и со стенаньями вопиет к Господу, призывая Его скорую помощь, дабы после недавнего поражения новое не разрушило и не сгубило в конец [116] римского царства. В надежде, что сам Бог будет ему союзником, он принимается за дело. Отобрав отличнейших воинов из своей пехоты, со всею поспешностью сажает их на корабли, а вместе с ними и множество вооруженных стрелами, пращами и дротиками. Постоянно принимая раненных, заменяет их воинами новыми и здоровыми, причем большею частью снабжает их против неприятелей булыжником. Распоряжаясь так до позднего вечера, он добивается наконец победы над врагами; кроме двух спасшихся бегством, все неприятельские корабли достались римлянам. От всего войска вознеслись благодарственные гимны Господу, чудесным образом даровавшему ему спасенье и победу. Брат же царя Иоанн, сложив с себя, как мы сказали, все знаки достоинства деспота, является в Византию без всяких украшений, и так проводит всю остальную жизнь.

КНИГА ПЯТАЯ

1. Чтобы наша речь шла связно и рассказ не прерывался от незнания того, что прежде следовало узнать, мы считаем необходимым повторить нечто из того, что уже сказано. Выше мы сказали, что Балдуин, избежав угрожавших ему в Константинополе опасностей, отправился в Италию и там, [117] подружившись с королем итальянским Карлом, сосватал его дочь 135 за своего сына и обещал дать ей в приданое тот Константинополь, который он потерял, если только Карл будет помогать ему в войне. Такое обещание глубоко запало в сердце Карла; он совершенно оставил думать о чем либо другом, и стал мечтать об одном, — чтобы сделаться владетелем Константинополя, воображая, что это значит овладеть всей монархией Юлия Кесаря и Августа. Это был человек не только предприимчивый, но и умевший весьма легко приводить в исполнение свои предприятия. Коротко сказать — крепостью тела и силою ума он далеко превосходил всех, бывших до него. Озабоченный тем, о чем мы сказали, он надеялся в скором времени достигнуть своей цели. Спешить выполнением такого предприятия побуждали его частью состояние Константинополя, во многих местах разрушенного и требовавшего много времени для своего возобновления и восстановления, частью же находчивость царя и необыкновенная быстрота в делах. Последнее обстоятельство много беспокоило Карла, сильно колебало его надежды и наводило на него большой страх. По этому самому он и спешил низложить царя прежде, чем тот успеет приобрести более силы на суше и на море и будет в состоянии довести его до крайнего положения. И во-первых, нашел нужным, [118] собрав достаточно сильное войско, приказать ему — переправившись через Ионийское море, вторгнуться в римское государство и не прежде оставить дело его порабощения, как покорив и самую его столицу. Потом, снарядив большой флот, он думал противопоставить царю опасность и с другой стороны. Но обманулся в своих расчетах, встретив в царе более сильного соперника. Царь немедленно приложил все свое старание, чтобы предупредить и уничтожить его замыслы. Для этого он со всех сторон укрепил и оградил царствующий город и вывел крепкую стену на внутренней стороне стен, обращенных к морю. Не довольствуясь этим, он посылает большие деньги и разнообразные подарки, чтобы вооружить против Карла соседних с ним королей, именно владетелей Сицилии и Венеции. На этот раз он подражал тому древнему Артаксерксу, который, испугавшись движения Агезилая спартанского, послал много денег фивянцу Эпаминонду, Пелопиду и другим лицам, которые имели вес в Элладе, чтобы вооружить их против Агезилая. И, прежде чем тот поразил его, он своими мудрыми распоряженьями сам успел поразить. Впрочем Карл хотя и встречал такой отпор от царя, хотя и был еще издали отражаем им, но еще не успокаивался, надеясь на силу своего войска и множество денег. Царь, вынужденный такими обстоятельствами, которые могли довести до отчаянья, отправляет послов [119] и к папе с предложеньем соглашения и соединения Церквей, т. е. старого и нового Рима, если только он воспрепятствует походу Карла.

2. Папа охотно принимает посольство и обещает легко устроить все, по желанию царя. Вместе с этим он немедленно присоединяет к царским послам своих, чтобы они открыли единение между Церквами. Они прибыли и единение состоялось на следующих трех условиях. По первому — на священных песнопеньях дважды поминать папу, наряду с прочими четырьмя патриархами. По второму — признать апелляцию, то есть, дозволить всякому желающему обращаться к судилищу старого Рима, как к высшему и совершеннейшему. По третьему — первенствовать папе во всем. Что же касается до прибавленья, какое они с недавнего времени допускают в священном символе, или до другого какого-либо пункта, об этом спора никакого не было поднято; такие вопросы совершенно оставлены в покое. Между тем патриарх Иосиф, не принимая такого единения, уступает свой престол, кому угодно, и, вскоре удалившись из столицы, поселяется в монастыре 136 Архистратига, у Босфора, чтобы там провести остаток дней своих спокойно и в священном безмолвии. После сего понятно, почему и все вообще духовенство не хотело успокоиться и старалось отшатнуть народ от царя, говоря, что [120] наступило время мученичества и победных венцов. Отсюда произошли большие смуты, и дела доходили до крайнего положения. Царю настояла необходимость, оставив внешние дела, сосредоточить все свое внимание на внутренних. Он не мог не видеть, что внутренние опасности важнее внешних. Немало было и из знатных людей, которые весьма крепко держались своего убеждения, противоречившего царским приказаниям. Поставленный в такое затруднительное положение, царь решил идти одной какой-нибудь дорогой из двух, если уже крайняя необходимость не допускает другого исхода, т. е. или всех согласить с собой, или всех признать за врагов. Итак сначала он пытался вкрадчивыми словами и ласками заманить и завлечь умы, несогласные с ним, говоря, что это — дело благоразумия, а не желания новизны. А быть благоразумным значит принимать меры против бедствий прежде, нежели они наступили; и странно было бы отвергать какое-либо нововведение, если оно предотвращает большие опасности. Если, прибавлял он, придут неприятели, то для Константинополя, еще во многих местах разрушенного и еще возобновляемого, или, если можно так выразиться, мало по малу воскресающего из мертвых, настанут бедствия более тяжкие, чем минувшие; неприятели сделаются господами не только храмов, но и решительно всего, — наших детей, жен и имуществ; а сами господа, быв ограблены, сделаются из свободных [121] рабами не только по телу, но и по душе, и, уступая силе необходимости, станут выполнять волю врагов. Дело дойдет до того, что некому будет уже отстаивать отечественные обычаи и законоположения, равно как священные правила и догматы, но все легко извратится и уничтожится. Предвидя это, я и становлюсь покорным исполнителем того, чего требует благоразумие. А благоразумие требует того, чтобы в крайности предпочитать меньшее зло большему и большую выгоду меньшей. Говоря так, царь одних убедил, других нет. Почему, оставив убеждение, он пошел другим путем — насильем. По воле царя, оно употреблено было во многих и разнообразных видах; лишение состояния, ссылка, тюрьма, ослепление, плети, отсеченье рук, — вообще употреблено было все, чрез что только узнают мужественен ли кто, или малодушен. У которых ревность была разумная (а таких было немного), те, высказав твердое и решительное сопротивление, охотно вынесли и вытерпели все, чем только поражала их рука царя. Большая же часть, — люди не имеющие здравого смысла, чернь и торговый люд, всегда испытывающие радость при таких новостях, рисуясь своими плащами, рассеялись везде по вселенной, где только надеялись найти христиан, — я разумею, по Пелопонесу, Ахайе, Фессалонике, Колхиде и вообще по тем местам, куда не простиралась власть царя. Рассеянные и блуждающие, они переходят с [122] места на место, не желая сохранять мира ни с католиками, ни между собою. Приняв на себя разные названия, одни говорили, что держатся патриарха Арсения и следуют его учению, другие — Иосифа, некоторые же говорили еще иначе. Так в течение некоторого времени обольщались и обманщики и обманутые. Были даже такие, которые по городам и селам провозглашали предсказания, как бы только что удостоенные откровения свыше. Это делали они для наполнения своих карманов и кошельков, и потому упорно оставались при своем образе жизни, даже после церковного вразумления. В это время был хартофилаксом 137 великой церкви некто, по имени Векк, — человек умный, питомец красноречия и науки, наделенный такими дарами природы, какими — никто из его современников. Ростом, приятным и важным лицом, свободною и плавною речью, гибким и в высшей степени находчивым умом, — всем этим природа щедро наделила его, как бы для того, чтобы имя его с уважением произносили цари, правители и все ученые. Он мужественно сопротивлялся царскому решению. Царь всячески старался и [123] своими соображениями и логическими доводами тогдашних ученых убедить его — согласиться с решением. Но тот силою своего ума и слова совершенно спутал всех и их возражения распустил, точно Пенелопину ткань. Правда хотя греческою ученостью некоторые превосходили его, но по гибкости ума, по оборотливости языка и знанию церковных догматов, все перед ним казались детьми. Обманувшись в своих надеждах и на этот раз, царь избрал другой путь. Схватив Векка и с ним почти всю родню, он бросает их в ужаснейшие темницы. После того царю пришло на мысль, что лет 25 тому назад, в царствование Иоанна Дуки, был латинянами поднят такой же вопрос, и что живший в то время Никифор Влеммид, человек ученый и знаток св. Писания, начал было на досуге собирать свидетельства св. книг, по-видимому, подкрепляющие латинское учение, и писать на эту тему. Правда, он писал тайно, потому что большею частью не разделяли его мнения, но все же писал. Нашедши то, что было написано им, царь посылает Векку. Тот, прочитав написанное со всею внимательностью, потребовал творений св. отцов, из которых Влеммид приводил свидетельства. Получив их от царя, он охотно принял на себя труд — внимательно прочитать их, разобрать и проверить. Таким образом в непродолжительное время он набрал такую вереницу свидетельств, что из них могли [124] составиться целые книги. И вот тот, кто прежде был обоюдоострым мечом против латинян, теперь, обратившись в противную сторону, им же доставляет победу. Потому-то он взошел и на патриаршеский престол, и, стал для царя всем — и языком, и рукою, и тростью скорописца. Он говорил, писал, излагал догматы. Сотрудниками и помощниками у него были придворные архидиаконы, Мелитиниот и Метохит, и еще Георгий Кипрянин. Однако ж с папистами никто не служил, ни сам патриарх, ни другой кто; однажды только некоторые из Фрериев 138 получили позволение отслужить литургию во Влахернском храме, для рукоположения кого-то из своих. Но обратимся к тому, о чем предположили сказать.

3. У царя была сестра, по имени Евлогия, у которой было много дочерей; одну из них Анну она выдала замуж за Никифора, владетеля Этолии, другую, Марию, за Константина, владетеля Загоры 139, когда прежние жены их умерли. Что эти последние были между собою сестры и дочери царя Феодора Ласкаря, об этом мы сказали прежде. Между тем в эти времена входит в силу один болгарин, пастушеского рода, но человек хитрый и [125] чрезвычайно изобретательный, по имени Лахана. Привлекши к себе множество людей простых и буйных, он проводил разбойническую жизнь, чрез что в короткое время составил большое богатство и значительное войско. Его частые набеги и убытки, которые он причинял, вывели Константина из терпения, и он решил, собрав свои войска, выйти на него и поразить его во что бы то ни стало. Он находил унизительным для себя, чтобы человек ничего незначащий, в короткое время собрав большое войско, не только причинял часто большие бедствия болгарам, но грозил большою опасностью и всему их царству. Приготовившись, он выступает; но проигрывает сражение и лишается не только царства, а и самой жизни. Лахана же, сверх всякого чаянья, делается не только обладателем царства, но и вторым супругом жены Константина. С окончанием зимы и наступлением весны, он подумывал отправиться на пограничные римские села и городки, чтобы, ослабив их, самому сделаться сильнее. Весть об этом царь принял не так, чтобы не обратить на нее внимания и отнестись к ней с презрением; нет, он сильно озаботился ею и встревожился. Он боялся не только за настоящее время, но и за будущее, предвидя завоевательные замыслы Лаханы, и говорил: «мало по малу он войдет в такую большую силу, что и самим римлянам будет трудно его одолеть. Тем, которые, хотят жить спокойно, должно [126] предупреждать и предотвращать опасности; должно теперь же с корнем вырвать растение, только что начинающее расти, а не медлить мщением за злые дела, и не дожидаться, пока оно будет соединено с опасностью, если можно отомстить теперь же без всякой опасности. Мы выше сказали, что потомок Асана, Миц, проживавший около Трои по указанным причинам, там и умер. Он оставил по себе сына, Иоанна Асана. Его-то призывает теперь царь, как имеющего на болгарский престол полное право, по преемству от предков, и, женив его на своей дочери Ирине, посылает его с большим войском для освобождения болгарского царства от тирании Лаханы, и вместе для получения болгарского скипетра, принадлежащего ему, как законному наследнику. Между тем Лахана, отправившийся тогда в Скифию в видах упрочения своей власти, по тайным проискам царя, платится там за свои дела своею кровью. А Асан без всякого труда получает царство, потому что болгаре принимают его охотно. Затем изгоняется оттуда и Мария, племянница царя по сестре, с сыном Михаилом, родившимся от Константина, и является в Константинополь. Но за большими радостями обыкновенно следуют большие горести, которые точно какие-нибудь вражеские мечи нарушают покой; не обошлось без того и здесь. Был в то время между болгарами некто человек благородный, весьма умный и известный между соотечественниками [127] своею ловкостью в делах, по имени, Тертер. Асан, желая его приблизить к себе и вместе упрочить за собою безопасность, выдал за него свою сестру, а первую его супругу удалил и отослал вместе с детьми в Никею. Затем почтил его и достоинством деспота. Но тот недолго оставался верен тому, кто удостоил его такого расположения. Познакомившись с величайшею простотою и недальновидностью Асана, он в короткое время сумел привлечь к себе умы всего войска и немалое число знатных лиц. Он намеревался уже умертвить Асана, чтобы сделаться обладателем царства. Но Асан, узнав об этом, убегает с своею женою к своему тестю царю и, тайно забрав с собою все, что было лучшего между сокровищами Болгарии, является в Византию, где и проводит остальное время жизни. А Тертер, не встречая себе ни в ком сопротивления, берет в свои руки власть над царством болгарским. Так-то.

4. Я слыхал от многих древних мудрецов, что гораздо труднее вести себя умеренно и благоразумно в счастии, чем в несчастии; а теперь знаю это по опыту, и удивляюсь. Вот, например, генуэзцы, жившие насупротив Византии, отуманившись выгодами свободной от пошлин торговли и забывшись, начали посматривать на римлян свысока и выражать им презрение, как людям, более слабым. Однажды один из генуэзцев затеял с римлянином спор о нескольких [128] овощах и, находя, что мечом скорее можно порешить дело, чем языком, в одну минуту лишил человека жизни. Услышав об этом деле, царь посмотрел на него не как на простое убийство одного человека, но вспылил и взволновался так, как бы разрушен был целый город и было оскорблено царское величество. Тотчас же он окружил войсками все дома генуэзцев, ибо у них не было еще стен и такого города, который мог бы во всякое время, противостоять столице. Быть может, их решительно всех постигла бы тогда гибель, если бы, приняв на себя жалостный вид и наложив сами на себя пеню, не позаботились они нимало не медля припасть к ногам царя, с мольбами о прощении. Это было для них первым уроком заботливости о подданных и решительности царя. А вот и второй урок, поважнее: некоторые; из их племени построили две трииры, чтобы заниматься морским разбоем, и, тайно прошедши византийский пролив, вышли было в Евксинский Понт, не отдав царю чести по принятому обычаю. Царь нашел нужным не оставить и этот поступок без наказания. Взяв значительное число триир и один большой корабль, он становится у замка Иepa 140 (это место называется Устьем Понта, где по словам [129] греков, были некогда Кианеи 141 и Плаикты) в ожидании появления пиратов, чтоб эти дерзкие и негодные люди не ускользнули невредимо. Это не утаилось от них, и для своего спасенья они придумали такое средство. Все свое богатство, добытое разбоем, они складывают как будто купеческий товар на огромный корабль, снабжают его всевозможными орудиями обороны и выжидают времени, когда сильнее начнут дуть северные ветры, чтобы, снявшись с якорей, пуститься в море и, силою открыв себе дорогу между теми, которые сторожили их в устье, благополучно совершить плаванье. В скором времени сверху понесся сильный борей, и на море вдалеке показался пиратский корабль, окаймленный множеством вооруженных людей, словно город, скользящий по волнам, или лучше птица, летящая над волнами. Царские трииры стояли уже наготове. Впрочем как он, так и большой корабль, подняв реи, еще не распускал парусов, а стоял спокойно. Когда же неприятельский корабль приблизился, то и царский распустил свои паруса и начал тревожить тот то с боков, то с кормы, преследуя упорно, бросаясь и будучи отбрасываем, и производя сражение, так сказать, на воздухе и на лету. Легко было заметить на одном и том же месте битвы разнообразные виды сражавшихся между собою воинов. Одни с палуб [130] повергали стоявших на палубах; другие с деревянных башен поражали стоявших на деревянных башнях; третьи с высоты самых верхних парусов стреляли в находившихся на такой же высоте. С той и другой стороны бросали булыжник и стрелы; когда же очень близко подходили друг к другу, то брались за секиры и другое оружие. А трииры, плывшие не в очень близком расстоянии, употребляли в дело только стрелы, которыми можно попадать в цель издалека. Таким образом большую часть дня и та и другая сторона крепко боролась, подвигаясь от устья проливом. Сначала перевес, казалось, был на стороне латинян; но потом ветер встретил себе препятствие в парусах царского корабля, который непрерывно и ровно плыл вперед, поддуваемый с кормы и с боку, и стал дуть в паруса неприятельские тише, сообщая неприятельскому кораблю движение не очень сильное и равномерное. А что еще больше послужило к несчастью латинян, так это то, что один из них, который был отважнее других, бросившись на корабль римский, рассек на нем острою секирою самые важные канаты. От этого мачта, упав на самую средину латинского корабля, в одно мгновение сделала большое число воинов неспособными к сраженью. После этого уже и трииры бесстрашно окружили корабль, и на близком расстоянии стали поражать его сильнее. Вот уже один римлянин впрыгнул и внутрь неприятельского корабля, [131] за ним другой, за другим третий, четвертый и т. д., пока не овладели кораблем окончательно, после чего вывели оттуда тех из неприятелей, которые были еще живы, — одних раненными, а других связанными. Это был второй урок заботливости царя о подданных и решительности. Он привел латинян в величайший страх и заставил на долгое время отложить дерзость, бросить неуместную спесь и вести себя скромнее.

5. Теперь я возвращаюсь к прерванному рассказу. Султан Азатин, хотя и убежал, как сказано, из города Эна вместе с своим сыном Меликом и перебрался за Истр, но его желанию не суждено было исполниться; тому неожиданно помешала его смерть. Мелик же, прожив там некоторое время, как пришлец, которому жить там было не слишком приятно, пробрался чрез Понт к скифам в Азию и, нашедши случай, потребовал себе власти над турками, как отцовского наследства. И одни из сатрапов согласились признать его своим властелином, а другие медлили. Некто же, по имени Амурий, собрав не малое, но большое число разбойнического люда, открыл против него войну и, обратив его в решительное бегство, преследовал до самого моря. Мелик спасся бегством в понтийской Ираклии. С наступленьем же весны он решился отправиться к царю, проживавшему у Нимфея. Однако ж, и отправившись, он не явился туда, но поворотил на другую [132] дорогу и опять явился к туркам, с требованьем отцовской власти. Затем в скором времени и он умер, будучи тайно убит заговорщиками. Когда турецкое царство так растлело и его дела из счастливого и блестящего положения дошли до крайней неурядицы; то не только сатрапы и люди, отличавшиеся родом и заслугами, раздробили между собою царство на множество участков, но еще многие из людей незнатных и неизвестных, окружив себя всяким сбродом, взялись за разбой, не имея при себе ничего, кроме лука и колчана. Укрываясь в разных ущельях, они часто производили неожиданные набеги и сильно тревожили пограничные римские села и города. Случилось же так, что незадолго пред тем стража, стоявшая в расположенных на горах замках, оставила их, не получая ежегодного жалованья из царской казны. Сначала это казалось делом нестоящим внимания, а после сделалось для римлян причиною бедствий и принесло большие несчастья. Турки, наделавшие у себя множество сатрапий, будучи преследуемы скифами, в свою очередь преследовали римлян. И чем слабее становились сравнительно с скифами, тем мужественнее делались пред римлянами, так что нападение скифов было для них причиною не несчастья, а напротив большого благополучия. Много раз они разливались из Пафлагонии и Памфилии и опустошали римскую землю. Битвы происходили постоянно; но одна из них была особенно [133] жестока и послужила для римлян началом всевозможных бед. Когда турки собрали около Пафлагонии большие войска, царь решился послать туда большую и соответственную силу, чтобы их быстрому движению, по возможности, дать отпор и чтобы они, как бы разметав ворота, не разлились потом с полным бесстрашием и по остальной стране. Итак, он послал туда достаточное количество войска, но военачальники своим неблагоразумием сгубили его. Турки, намереваясь на следующий день дать сраженье, провели всю ночь без сна и еще до рассвета разместили немалое число засад на восточном берегу ближайшей реки. Потом перешли реку и выстроились. Когда же настало время, вступили в бой. Сначала они едва было выдержали напор римлян, однако ж оправились и устояли, ведя битву не однообразно, но по своему обычаю — на разные лады. Они то прикидываются бегущими, то живо оборачиваются назад, и так — постоянно, чтобы спутать строй неприятельских войск сбить их с надлежащей точки опоры, а потом, напав на расстроенные ряды, уже легко обратить их в бегство. Впрочем эти обычные их приемы не удались, потому что римляне были прекрасно защищены и вооружены. Потеряв очень многих из своего войска, они бросились без оглядки к реке. Римское войско преследовало их (о! если бы этого не было!) неотступно, хотя более рассудительные военачальники, не переставая, кричали и [134] останавливали преследовавших, находя бегство врагов подозрительным и умышленным. Но, верно, этому сраженью надлежало сделаться началом дальнейших поражений римлян, по воле Промысла, в меру наказывающего за бесчисленные согрешенья. Римляне, переправившись чрез реку, и там преследовали турков, которые, переправившись, побежали медленнее, — пока неожиданно и сверх всякого чаянья не попали на засады и пока, изнуренные преследованьем и зноем, не натолкнулись на людей бодрых и с свежими силами. Здесь, быв окружены с одной стороны тысячами войска, а с другой рекою, исключая немногих, все они были изрублены, не будучи в состоянии сделать что-нибудь достойное рассказа и упоминания. С сих пор точно отворились ворота, и неприятели, не встречая нигде препятствия или сопротивления, начали сплошь опустошать и жечь римскую землю, пока не спустились до реки Сангария. Царь, видя себя в таком отчаянном положении, укрепил реку Сангарий частыми крепостями, чтобы, перешедши и ее, не завладели они и Вифиниею. Отвлекать же другие римские войска от их занятий нашел неудобным. Войска фракийские были заняты битвами с болгарами, — македонские сдерживали движения в Фессалии и Иллирии, находившиеся в нижней Азии (которая граничит с Фригиею и Ликиею и омывается водами Меандра) имели назначенье давать отпор разбойническим нападениям там и сям [135] бродивших турков. Уничтожить же флот и высадить морское войско на сушу казалось ему делом самым безрассудным; тогда бы немедленно нарушилась тишина и на море, и настали бы бури и непогоды страшнее тех, которые были в Азии. Поэтому царь приказывает каждому войску оставаться на своем месте для отражения неприятелей, предпочитая верное обеспечение того, что было в настоящем, успеху опасного предприятия в неверном будущем. После того как варвары безбоязненно засели в наших горных замках в Азии и всю отнятую землю разделили на сатрапии, их владычество распространилось от моря Понтийского и Галатийского до моря находящегося около Ликии и Карии и до реки Евримедонта. Кто будет в силах составить слово, более обширное, чем Илиада, для достойного повествования о тех бедствиях, которые они наносили римлянам постоянно, днем и ночью, так что чем более ослабевали римляне, тем более усиливались варвары! Все представить вкоротке и как бы в оглавлении было бы делом, превышающим силу мысли и языка; да в таком случае отнюдь не почувствовалось бы то, что достойно слез. А обо всем рассказывать обстоятельно не возможно ни нам, ни другому кому, у кого есть нежное и чувствительное сердце; потому что тогда пришлось бы постоянно обливаться слезами, и другому показалось бы, что мы не историю пишем, а тянем жалобную песню. Итак, мы будем не [136] обо всем рассказывать, как не все и опускать, но отделяя из многого немногое, и то кстати и к случаю. Во время первого своего нашествия, варвары, захватив несчетное множество мужчин и женщин со всем, что носят на себе отлично вооруженные люди, поделили их между собою, как добычу. В этой добыче находились между прочим две сестры, молодые девицы. Видя, что должны будут расстаться, так как достались не одному господину, они стали одна против другой и зарыдали так, как едва ли рыдали троянская Экава, вечно плачущая Ниова и все те, о которых рассказывают нам трагические писатели. Они с горечью били себя в грудь, ногтями открывали на себе струи крови, в отчаянье издавали раздирающие душу вопли, наконец, крепко обнявшись, от глубокого горя тотчас умерли, как будто сама природа не хотела допустить, чтобы их тела разлучились прежде душ. Около этого времени сын царя, Андроник, отправившись по отцовскому приказанью, восстановил город, с давних пор находившийся в развалинах по ту сторону реки Меандра, так называемый Траллы, чтобы он был на будущее время обороною ближайших мест, в случае набега неприятелей. Но не прошло еще четырех лет, после его возобновления, как турки окружили его и продолжительною осадою довели находившихся внутри его до того, что они, несмотря на свое число, простиравшееся до двадцати тысяч, [137] чтобы не умереть от жажды и голода, сдались неприятелям. Отведенные в плен, они завидовали участи умерших, которые однажды навсегда освободились от рабства и тяжких трудов. Но вот чего я едва не опустил. Когда возобновляли город, нашли камень, с давних пор зарытый там; на нем было написано такое предсказанье: «красота города Тралл со временем померкнет; от него впоследствии останется самая незначительная часть, которой притом будет угрожать народ, не имеющий правителя, но никогда он не будет взят; будет же восстановлен одним могущественным мужем, которого имя происходить от победы: он со славою проживет восемь девятериц солнечных кругов, и в течение трех седмериц возвеличит город Аттала, которому подчинятся западные города и пред которым преклонятся по-детски непреклонные». Многие находили, что это предсказанье не древнего, а позднейшего происхождения. Но были и такие, которые считали его подлинным и истинным, и потому предсказывали царю многие лета; они не ограничивались одною восмеричною девятерицею, которая составляет семьдесят два года, но к ней прибавляли еще три седмерицы, так что всего выходило девяносто три года. Но так как вообще предсказанья трудно понимать, потому что они темны и допускают много толкований и догадок, до самого своего исполнения; то и это предсказанье удерживало в заблуждении многих и [138] самого царя Андроника до самой его кончины, о чем будет сказано. После же его смерти предсказанье объяснилось само собою. Семьдесят два года жизни царь Андроник прожил на царском престоле, да еще в монастыре около двух лет. А слова — «в течение трех седмериц» относили к тому, что истекал уже двадцать первый год с тех пор, как он восстановил и украсил город. Первым основателем города был некто Аттал, знатный выходец из Трои, построивший его в память этой древней Трои, после того как она была взята. Если разложить названье — Траллы, то выйдет Τροια αλλη, т. е. другая Троя. Но о жизни и кончине царя Андроника скажем обстоятельно после, в своем месте. А теперь с своим повествованьем возвращаемся на прежнюю дорогу.

6. Мы сказали выше, что король Италии, Карл, был человек способный на великие дела, необычайно изобретательный и находчивый как в составлении планов, так и в их выполнении. Но у него был соперник еще более сильный — царь, который, можно сказать, стоял на более возвышенном месте. Отсюда ни этот не позволял тому выполнить замыслы против римлян, ни тот не позволял царю выполнить замыслы против латинян. Долгое время силы их оставались в равновесии, так что об этих мудрейших людях с одинаковым расположеньем как к тому, так и к другому начали говорить: [139] если бы тогда римским государством не управлял такой царь, то оно легко подпало бы под власть короля Италии, Карла, и опять: если бы тогда делами итальянцев не заведовал такой король, то государство итальянское в свою очередь легко подпало бы под власть царя. А я только дивлюсь неисследимому Промыслу Божию, который даже крайности сводит к одному концу. Когда Он хочет, чтобы обе враждующие державы оставались независимыми и чтобы одна не усиливалась насчет другой; то равно промышляет о той и о другой. Для этого Он или находит и поставляет над ними правителей мудрых и ревностных, чтобы их порывы, взаимно встречаясь, сдерживались и теряли свою силу, и чтобы таким образом сохранялось спокойствие как там, так и здесь. Или же — обоих правителей недалеких по уму и слабых, чтобы ни один из них не мог восстать на другого, ни перейти за положенную черту, либо смешать старинные границы владений. Таким образом из двух крайностей Он созидает одно — безопасность. Вот и здесь: Карл во все время своей жизни постоянно строил замыслы и завоевательные планы против римлян, но постоянно оставался без успеха, встречая себе отпор в мудрых распоряжениях и мерах царя. Я в свое время обстоятельно рассказывал о других делах Карла, а теперь намерен рассказать о последнем. Карл постоянно томился замыслом против царя и только ждал [140] случая привести его в исполнение. И вот, увидав, что здесь против царя восстал правитель Фессалии, Иоанн Севастократор, а там поднялись иллирийцы, нашел это время самым удобным для нападения с суши и с моря на римское государство, подвергшееся таким смутам, и для осуществления своей давней мечты. Он собирает большие морские силы, еще больше собирает сухопутного войска, над которым поставляет начальником человека храброго, по имени Росонсула. Тот берет сухопутные войска и переправляется через Ионийское море, рассчитывая наверное, что, взяв крепость Белград и важнейшие крепости в Македонии, он потом безнаказанно пройдет до самой Византии, и что, конечно, не найдется никого, кто бы, встретившись с таким огромным и так надежно вооруженным войском, благополучно отделался от него. Узнав об этом, царь не думал медлить, но решил употребить в дело и оружие, и деньги, и все меры, какие могла внушить ему его мудрость. Отсюда можно видеть, насколько сильнее мудрость оружия, и находчивость мириад войска. Сперва он употребил в дело огромные деньги, при посредстве которых вооружил против Карла сицилийского короля, Фридриха, чтобы по крайней мере помешать отплытию морских сил Карла и озаботить его делами под рукою, вместо дел вдали. Царь находил эту меру чрезвычайно важною и больше всего расcчитывал [141] на нее. Итак находчивость царя изменила назначенье морских сил Карла, возбудив вблизи их войну. После того, объявив, чтобы совершались молебствия по всем церквам, он посылает находившееся тогда у римлян войско против Росонсула. Впрочем хотя оно и отправилось в поход, но царь не находил удобным и совершенно безопасным вести открытую войну против неприятелей, — потому что они были весьма многочисленны, надежно вооружены и прекрасно защищены, — но решил засадами, нечаянными нападеньями и стрельбой издали раздражать гордость и спесь их, чтобы вызвать с их стороны нестройное движение. У итальянцев испокон века так ведется: если они вступают в битву в порядке, то представляют из себя крепкую и несокрушимую стену; если же хотя немного нарушат обычный строй, то неприятели без всякого труда забирают и уводят их в плен. И не раз врожденная спесь и глупая гордость сильно вредили им, когда они не своевременно выходили из себя. Зная об этом издавна, римское войско прибегало к разным хитростям и уловкам: оно то из засад нападало на лошаков подвозивших хлеб и забирало находившееся при них продовольствие; то с возвышенностей стреляло в неприятелей выходивших за водой. Перенести немедленно свой лагерь из-под Белграда в более безопасное место, Росонсул находил унизительным для своей гордости и [142] крайне постыдным для себя — «долго биться и ничего не добиться». Раздраженный, он выходит с небольшим числом войска против тех, которые стреляли в черпавших воду. Наши, увидев это, спустились вниз, отважно окружили неприятелей, положили стрелами на месте их лошадей, а самих их всех отвели живыми в римский лагерь. Это привело латинян в крайнее смятение и тревогу, а римлян побудило немедленно же воспользоваться их замешательством и напасть на них. Таким образом римляне легко и без больших трудов восторжествовали над латинянами, и сверх всякого чаянья одержали над ними блистательнейшую победу. Таким образом Карл был побежден царем вместо одной легкой и удобной войны, затеянной им на суше и на море, он сверх чаянья нашелся вынужденным вести две; одно войско, перебравшееся за Ионийское море, он потерял решительно все, а другое, сражавшееся с сицилийцами, хотя потерял не все, зато лишился сына. Глубоко поражали его сердце стрелы скорби; горе делало для него самую жизнь в тягость. Спустя немного времени он умер, не будучи в силах далее выносить столько ничем не вознаградимых потерь.

7. Но чего я едва было не опустил, — Иоанн 142, внук упомянутого Алексея, [143] завладевшего, по взятии Константинополя, землею колхов и лазов, получив от царя письменную клятву, прибыл в столицу и женился на дочери царя Евдокии. Погостив немного времени в столице, он вместе с своей супругой Евдокией возвратился в свое царство, которого столицею был Трапезунт. Здесь, — не прошло еще года, — родился у него от Евдокии сын, младший Алексей Комнин; он впоследствии и сделался преемником своего отца, о чем будет сказано. Во время такого положения дел, правитель Фессалии, Иоанн Севастократор, снова начал нарушать условия. Это и огорчило и сильно раздражило царя; потому что наконец угасла и умерла в нем всякая надежда на соблюдение дружественных отношений к Иоанну. Да и можно ли было царю питать еще какую-либо надежду, когда условия с Иоанном постоянно то нарушались им, то возобновлялись, — и в первом случае чрезвычайно скоро и легко, а в последнем не вдруг и с большими усилиями? Поэтому он, не желая и думать о каких-либо новых условиях, отправил послов к скифу Ноге, который имел местопребывание по ту сторону Истра. У него с царем вследствие родственных связей была крепкая дружба. Незадолго пред тем он вступил в брак с побочной дочерью царя, Ириной; потому-то и был в дружбе с царем. Получив от него четыре тысячи отборных скифов и прибавив к ним некоторую часть римского войска, царь хотел было послать их [144] против фессалийца севастократора Иоанна с тем, чтоб и погубить его самого и истребить все молодое поколение, на которое смело можно было положиться во время войны и которое составляло цвет фессалийского населения. Но прежде чем он успел выполнить свое намеренье, внезапно его постигла смерть и помешала успеху его планов. В то время, когда он находился неподалеку от Лисимахии, у села лежащего между Пахомием и Аллагою (это — название местностей) и там производил смотр скифскому войску и когда, поставив над ним из римлян вождей, давал им приказанья о том, что следовало делать, — в это самое время он почувствовал сильнейшую болезнь в сердце, которая предвещала скорую смерть, совершенно сбивала с толку и путала врачей и уничтожала все пособия их искусства. Страшась смерти, он, говорят, спросил бывших при нем, как называется эта местность, и, услыхав названья Пахомия и Аллаги, с глубоким вздохом сказал: «ну, друзья, наступил для меня последний конец; приходится расстаться с жизнью». При этом, говорят, много упрекал себя за то, что некогда лишил зрения одного почтенного мужа Пахомия, потому только, что в народе ходил такой оракул о царе: «под конец жизни примет тебя Пахомий». Введенный тем в заблужденье и ревниво любя царскую власть, он поспешил лишить Пахомия возможности царствовать. Может быть, кто-нибудь недоумевает, [145] откуда берутся и как появляются оракулы, которые ходят между людьми, а также почему они, непременно заключая в себе указанье на будущее, изображают его в чертах, чрезвычайно загадочных. Кто был их составителем и кто передал их последующему времени, об этом мы не находим ничего ни у историков, ни у других писателей. Все они замечают только, что в то или другое время, тот или другой оракул ходил в народе и впоследствии оправдался тем или другим событием. А кому обязан своим происхожденьем каждый из них, этого решительно никто не может сказать и объяснить, если только не захочет солгать. По мнению некоторых, какие-то служебные силы, одни добрые, другие напротив злые, обтекают воздух и землю, присматриваясь к тому, что происходит здесь, и, получив свыше знанье о будущих событиях, передают его людям, то в сновиденьях, то при помощи звезд, то с какого-нибудь делфийского треножника, то при посредстве внутренностей жертвенных животных, а иногда, — чтоб не распространяться много, — посредством голоса, сначала неопределенно раздающегося в воздухе, а потом раздельно в ушах каждого; этот-то голос древние мудрецы и называли божественным. Часто случалось также, что на скалах или стенах находили письмена, без всякого указанья на того, кто их написал. Но все оракулы даются не иначе, как загадочно и не совсем ясно, чтобы, подобно [146] царским украшеньям, оставались священными и недоступными для толпы. Известно: к чему открыт доступ всякому, то мало ценят и уважают. Нельзя однако ж сказать, чтоб польза от оракулов была совершенно пустая и ничтожная, если рассматривать их не поверхностно, а с должным вниманьем. Для одних они служат наказаньем, для других благодеянием. По поводу их, одни, заранее предусмотрев и приняв умные меры, или смягчали грозившие им бедствия или даже совсем отклоняли их от себя, умилостивив Бога исправленьем своей жизни. Но для людей малодушных ожиданье грядущих бедствий становится сущим наказаньем. Они заранее страдают от того, от чего должны еще пострадать, и это по устроенью Промысла, чтобы сильнее наказать их за то, в чем они согрешили. Если же некоторые оракулы и оказываются ложными, и полагающиеся на них обманываются (их содержанье для одних бывает тягостно, для других приятно; так разрушенье Крезова царства лидян и Креза повергло в скорбь, а Кира и персов обрадовало), если, говорю, они, по-видимому, лгут, то это происходит не от свойства самих оракулов, а от того, что нетерпеливые люди, не соблюдая хладнокровия и не дожидаясь времени, забегают слишком вперед и объясняют те или другие изреченья в свою пользу. Но нужно смотреть, чтобы не было людей издевающихся над теми, которые пользуются [147] оракулами, сочиняющих свои стихи по образцу оракулов и потом тайком распространяющих их в народе, чтобы лживостью последних подорвать доверие и к первым. А это дозволяли себе многие, как известно, и в наше время. Но я возвращаюсь к рассказу. В том месте, о котором мы сказали, царь сверх всякого чаянья скончался, в 6691 (1283) году от создания мира, на пятьдесят восьмом году от рожденья. Присутствовавший здесь его сын, царь Андроник, не только не почтил своего отца приличным царю погребеньем, но не удостоил и того, какое предоставляют ремесленникам или земледельцам. Он только приказал, чтобы несколько человек, отнесши тело ночью подальше от лагеря, зарыли его глубже в землю 143; он позаботился только, чтобы тело царя не досталось на растерзанье зверям. Тому причиной было уклоненье Михаила от учения православной Церкви, которое, как мы выше сказали, он допустил в своей жизни. Между тем сын тайно гнушался этого всей душой, как после скажем обстоятельнее. Он впрочем питал такое [148] отвращение не к отцу, а к поступку отца, и сыновнею преданностью, почтением и должным уваженьем к отцу превзошел всех сыновей, которые когда-либо заслужили отцовскую любовь к себе. Такой-то конец постиг царя Михаила Палеолога. С природною красотою лица он соединял в себе сановитость и повелительный вид, крепость телосложения и опытность в воинских делах, приобретенную в течение долгого времени. Будучи необыкновенно силен умом и словом, он в то же время был необыкновенно скор на деле. В начале царствования он отличался особенно щедростью, для того, думаю, чтобы снискать себе расположенье подданных. Впоследствии же сделался бережливее, так как всюду вспыхивавшие войны неотступно и со всею настойчивостью требовали огромных издержек. Совесть, как говорят некоторые, постоянно нарушала его покой и тревожила его душу за нововведенье в вере, на которое он решился, чтоб только передать своим детям престол, — тем детям, которые, как и следовало, отказали ему даже в почестях царского погребения, предпочитая законоположения Церкви любви к отцу. По моему мнению, тот умно и рассудительно ведет свои дела, кто имеет в виду прежде всего свою душу, а потом уже детей и родных. А кто гоняется лишь за надмевающей мирской славой и за счастьем, доставляемым вещами минутными и изменчивыми, в которых погрязает душа, [149] кто предпочитает приятное полезному, для себя ли самого или для своих кровных родственников; тот мне кажется и жалким по своему глупому рассуждению, и суетным по своим бесплодным хлопотам. Он не только не получает от Бога содействия своим желаньям и планам, а еще встречает в действительности то, что совершенно противоположно его надеждам, и низвергается в бездну злополучия. Вот и царь Михаил Палеолог, о котором теперь идет речь, во всем прочем человек благоразумный, которому как бы постоянно сопутствовала благосклонная судьба, не устоял однако ж против любви к детям и подтвердил собою справедливость слов Платона: «все любящее бывает слепо в отношении к любимому». Следовало всю заботу о себе и детях возложить на божественный Промысел, всем движущий и всем управляющий; а он, ослепленный любовью к детям, шел себе вперед, пока не упал с высоты своего величия в пропасть бедствий и пока не навлек на себя проклятий от народа. Господь еще в детстве его предопределил ему царствовать, на что было много разных указаний. Поэтому если бы он хотя на короткое время сдержал в себе нетерпеливость, если бы соблюл свой язык от клятвопреступления, а руки от крови, если бы наконец не решился на нововведение в Церкви; то, без сомнения, далеко оставил бы за собою всех своих царственных предшественников во всем, за что [150] превозносят похвалами. Но верно нужно было сшить сапоги Истиею, а носить Аристагору 144, чтоб мы испытали крайние бедствия за старые ли и новые грехи, или уже не знаю за что. Так-то.

(пер. под ред. П. Шалфеева)
Текст воспроизведен по изданию: Римская история Никифора Григоры, начинающаяся со взятия Константинополя латинянами. Том I (1204-1341). СПб. 1860

© текст – под ред. П. Шалфеева. 1860
© сетевая версия - Тhietmar. 2013
© OCR – Бакулина М. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001