Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

АННА КОМНИНА

СОКРАЩЕННОЕ СКАЗАНИЕ О ДЕЛАХ ЦАРЯ АЛЕКСЕЯ КОМНИНА

(1081-1118)

КНИГА VIII

1. Самодержец узнал, что скифские вожди, отделив некоторую часть своего войска, послали ее против Хировакха 332 и что там ожидали прибытия этих Скифов. Как человек [365] энергический и всегда готовый к предприятиям даже нечаянным, он не отдохнул в царских покоях и одной недели, не сходил и в баню, не смыл и пыли, накопившейся во время войны, но тотчас взял содержавших в городе стражу и нескольких новобранцев, всего около пятисот человек, и, занимаясь вооружением их целую ночь, на утро выступил. При этом он объявил, что идет на Скифов; а своим родственникам по крови и свойству и другим лицам, которые принадлежали к высшему кругу и состояли в военной службе (это была пятница мясопустной недели) чрез нарочитых приказал следующее: «узнав о быстром движении Скифов к Хировакху, я иду (теперь); а вы поспешите ко мне с войсками на неделе сырной. Промежуток времени между пятницей недели мясопустной и вторником сырной, я даю вам для некоторого развлечения, чтобы не показаться тяжелым и нерассудительным». И так, ни мало не медля, он поскакал прямо к Хировакху и, прибыв туда, запер ворота, а ключи взял к себе; потом у зубцов стены расставил всех надежных людей из прислуги, наказав им не дремать, но бдительно наблюдать за стенами, чтобы кто-нибудь, взошедши на них и нагнувшись, не стал разговаривать со Скифами. С восходом солнца появились и ожидаемые ватаги Скифов и стали на холме, спускавшемся до стены Хировакха. Тысяч до шести из них отделились и рассыпались за фуражом, [366] проникнув до самого Деката 333, отстоящего от стен столицы стадий на десять, что, думаю, и дало имя тому месту. Прочие же стояли неподвижно. Взошедши по стене к ее зубцам, царь стал осматривать ложбины и возвышения, нет ли где у Скифов и еще войска или не устроили ли они где-нибудь засады, чтобы захватить того, кто решился бы напасть на них. Но он ничего такого не заметил, напротив увидел, что во втором часу дня они готовятся не к войне, а располагаются обедать и отдыхать, и что было их великое множество. Не осмеливаясь вступить с ними в открытый бой, он мучился и тою мыслию, как бы, разграбив всю страну, не простерлись они до самых стен царствующего города, — тогда как он пришел выгнать их и из этой области. Поэтому, созвав бывших у него воинов и желая узнать их мысли, он сказал: «при виде множества Скифов не следует робеть, но надобно с надеждою на Бога вступить с ними в бой; только бы нам быть единодушными, я уверен, что мы рано бьем их на голову», когда же воины [367] решительно отказывались и не принимали слов царя, — он вздумал возбудить их против опасности страхом, и сказал: «если вышедшие на фуражировку возвратятся и соединятся с этими, оставшимися на месте, то опасность — очевидна. Тогда или крепость будет взята, — и мы сделаемся жертвою меча; или же, считая нас ни во что, они помчатся к стенам столицы и, расположившись у ее ворот, не дадут нам войти в нее. Итак, нам остается только броситься на опасность и мужественно умереть. Вот я и выхожу: пусть следует за мною, кто хочет, когда я понесусь вперед и брошусь в средину Скифов; а кто не может или не хочет, пусть не показывается и за ворота». После сего он вооружился, и чрез отворенные ворота, что ведут к озеру 334, выступает. Проехав мимо стен и взяв немного в сторону, поднимается он на холм с задней его стороны; ибо находил, что бывшие у него воины не в состоянии вступить в сражение со Скифами с фронта. Потом сам первый с обнаженным мечом бросился в средину Скифов и разрубил первого встречного. Но и бывшие с ним воины не уклонялись от боя, и многих убили, а других заживо взяли в плен. Затем, следуя своему обыкновению прибегать к хитростям, царь [368] одевает своих воинов в одежду 335 Скифов и приказывает им сесть на скифских лошадей; лошадей же, принадлежащих своим воинам, также знамена их и отрубленные головы Скифов отдает надежным людям, и приказывает им отправиться с этим в крепость и ждать его. Распорядившись таким образом, он со скифскими знаменами и с воинами, одетыми в скифское платье, спускается к реке, текущей по близости Хировакха, где, думал он, будут проходить Скифы, возвращаясь с фуражировки. В самом деле, те фуражиры, увидев стоящих там и подумав, что и то — Скифы, без всякого опасения подошли к ним, — и одни из них пали, а другие взяты были в плен.

2. С наступлением вечера (это была суббота), царь возвращается с пленными в Хировакх. Пробыв на месте и следующий день, с рассветом другого, он выступил из крепости, и, разделив своих воинов, вперед вел тех, которые держали скифские знамена, а позади поместил пленных Скифов, из которых каждого держал туземец; отрубленные же головы, воткнув на копья, велел выставить с той и другой стороны и так совершать путь; а сам со своими воинами и с обыкновенно употребляемыми у Римлян знаменами следовал на большом расстоянии. Между тем, при первых лучах [369] воскресенья сырной недели, из Византии прежде других выступил Палеолог, человек в военных делах энергический. Зная, как быстры Скифы в движениях, он не беззаботно совершал свой путь; но, отделив некоторых из следовавшей за ним прислуги, приказал им ехать на известном расстоянии впереди и осматривать равнины, лесистые места и дороги, чтобы, если где появятся Скифы, тотчас воротиться и известить его. Идя таким образом, и на равнине, так называемой Димилийской, увидев воинов, одетых в скифское платье и несших скифские знамена, они тотчас возвратились назад и сказали, что Скифы уже приближаются. Палеолог немедленно приготовился принять их. Но вслед за этими вестниками пришел другой, и утвердительно говорил, что позади Скифов, что ли, на значительном расстоянии виднеются римские знамена и за ними воины. Значит, извещавшие об этом частию угадывали, в чем дело, частию ошибались. Сзади следовавшее войско, действительно, было римское и по виду и на самом деле, и им предводительствовал царь; но и шедшие впереди и одетые по-скифски были также из римского войска, только платье-то на них надето было скифское — частию с тем намерением, чтобы, нося такую одежду, какую приказал им самодержец, и представляясь Скифами, они обманули настоящих Скифов, как об этом было сказано выше, частию же и с тем, чтобы, воспользовавшись скифским нарядом, обмануть наших [370] и подшутить над ними; пусть-ка, то есть, они, встретившись с тем отрядом, струхнут, как бы попали на Скифов, и таким образом возбудить в войске громкий смех, соединенный со страхом; да и в самом деле, сперва они, очевидно, испугались, а потом, увидев, что позади идет царь, ободрились. Так-то самодержец застращал встретившихся, когда нечего было страшиться. Но, тогда как это явление в других возбудило страх, Палеолог, превосходивший всех большой опытностью и знавший, как Алексей изобретателен на выдумки, тотчас понял, что это уловка Алексея, а потому и сам успокоился, и других уговорил не робеть. Между тем за Палеологом выступили в помощь ему во множестве и родственники царя, и близкие ему по крови; ибо спешили, как им казалось, явиться к самодержцу в положенный перед тем срок; а сроком назначена была, как выше сказано, сырная неделя, после мясопустной. Не успели они еще выйти из города, как на встречу им предстал с трофеями царь. Встретившись с ним, они и не поверили бы, что царь так скоро одержал победу и возвращается с трофеями, если бы на остриях копий не увидели скифских голов, равно как и прочих Скифов, пораженных мечом, но ведомых и влекомых одних за другими в оковах и со связанными за спиною руками. Быстрота похода казалась чудом. Кроме того я знаю о Георгие Палеологе (нам [371] рассказывали очевидцы), как он досадовал и бранил себя за то, что опоздал к битве и что не был с самодержцем, неожиданною победою над этими варварами предвосхитившим такую славу. И ему также очень хотелось разделить с ним такую честь. Что же касается до самодержца, то к нему иной мог бы приложить песнь из Второзакония, в то время исполнившуюся и перешедшую в очевидность, — как «один погонит тысячи, а два двинут десятки тысяч». В самом деле, царь Алексей в то время противостал такому множеству варваров едва не один; он так прекрасно распорядился, что принял на себя все бремя сражения и саму победу: ибо кто возьмет в расчет, сколько было при нем людей и каковы эти люди, — кто изобретательность и находчивость самодержца, равно как его твердость и смелость, сравнит с множеством и силою варваров; тот, конечно, найдет, что победу одержал он один.

3. Так-то Бог даровал тогда державному чудную эту победу. Византийцы, видя его вступающими в город, радовались; пораженные быстротою, смелостью, ловкостью дела и нечаянностью победы, — пели, прыгали, и прославляли Бога, что Он дал им такого спасителя и благодетеля. Но Никифор Мелиссинский, по слабости человеческой, терзался этим и не мог перенести Алексеева торжества: «эта победа, говорил он, — радость бесплодная, да скорбь безвредная». Впрочем, и действительно, Скифы, [372] которых было бесчисленное множество, рассыпавшись по Западу, все грабили, и ничто, встретившееся с ними, не останавливало неудержимой их дерзости. Иногда они брали и небольшие города, не щадили даже близких к столице местечек и простирались до самого потока, называемого Вафис 336, при котором построен и храме во имя великомученика Феодора 337. Туда многие каждодневно ходили для поклонения святому. А когда наступало воскресенье, в тамошний храм отправлялись все люди благочестивые, и целые сутки оставались кругом — или на паперти, или на задней стороне храма. Неудержимая стремительность Скифов теперь так усилилась, что желавшие сходить к мученику, по причине частых скифских набегов, не смели отворить и ворот Византии. Такие-то опасности угрожали самодержцу на сушь с Запада. Но не было в тоже время спокойно и на море, а напротив и очень опасно; потому что Чаха снова собрал флот и плавал по всем морским [373] местам. При этом царь, развлекаемый заботами во все стороны, скорбел и мучился. Его извещали, что Чаха в приморских городах составил еще больший флот и, опустошив остальные острова, которые взял уже прежде, обратил свои замыслы и на западные области, а Скифам чрез послов советовал занять Херсонес, даже шедшее к самодержцу с Востока наемное войско, разумею Турков, убеждал заключить с ним союз, подстрекая их богатыми обещаниями, если, оставив самодержца, они присоединятся к нему, а между тем заготовлял и продовольствие. Известившись об этом, царь сознавал, что его дела как на море, так и на суше, были в слишком худом положении, тем более, что жестокая зима заперла все выходы, так что от сугробов снега, нельзя было даже отворить дверей из домов (он выпал тогда в таком количестве, какого прежде никто не знавал). Поэтому он, сколько было можно, спешил чрез письма собрать отовсюду наемного войска. Когда же солнце достигло весеннего поворота, война, грозившая с облаков, пронеслась и море успокоилось от ярости, — он, имея в виду врагов, налегавших с обеих сторон, счел нужным занять больше места приморские, чтобы удобнее было в одно и тоже время и противостоять врагам с моря, и отбиваться от тех, которые нападали бы с суши. И так, послав немедленно, к Кесарю Никифору Μелиссинскому, он [374] приказал ему быстрее произносимого слова явиться в Эн 338; ибо еще прежде поручить ему письменно набрать воинов, сколько будет в состоянии, — не тех воинов, которые уже были в рядах (этих он еще прежде разослал всюду по западным городам, для охранения главных крепостей), но по частям — новобранцев из Болгар, и из тех, которые вели кочевую жизнь (в просторечии обыкновенно называют их Валахами), равно как и из других, какие придут, откуда бы то ни было, всадники ли то будут или пешие. Сам же вызвал из Никодимии пятьсот Кельтов графа Фландрского и, со своими родственниками выступив из Византии, с возможною поспешностью прибыл в Эн. Здесь, сев на судно 339 и миновав город, обследовал он положение всей реки и все ее русло, с той и другой стороны и, разузнав, где лучше расположиться войску, возвратился. Ночью созвав военачальников, он рассказал им о реке и ее окрестностях по ту и другую сторону: — но наутро, говорил он, нужно и вам переправиться и обозреть всю равнину; быть может, место, на котором должно раскинуть палатки и которое я укажу, покажется вам не нехорошим. Когда все согласились на это, с рассветом [375] дня он первый переправился, а за ним последовало и все войско. Вместе с военачальниками снова осмотрел он берега реки и лежащую выше их равнину, и указал им понравившееся ему место (оно было по близости одной крепости, называемой по туземному Хирином, которая с одной стороны омываема была рекою, а с другой окружена болотом). — Так как это место и всем вождям показалось достаточно защищенным, то со всею поспешностью выкопан был ров, и там помещено все войско. Сам же царь с достаточным количеством тяжело вооруженных всадников возвратился в Эн, чтобы оттуда сдерживать стремление идущих на нас Скифов.

4. Войска, стоявшие в хиринских окопах, известились о набеге бесчисленного множества Скифов и дали знать о том самодержцу, проживавшему еще в Эне. Самодержец тотчас взошел на малое судно, поплыл и, переправившись чрез реку у ее устья, соединился со всем своим войском. Не видя же в нем и малейшей части в сравнении с войском скифским и не предполагая ни откуда человеческой помощи, он находил себя в затруднении и чувствовал страх; однако не падал духом и не ослабевал, но долго размышлял сам с собою. На четвертый день у видел он вдали с другой стороны команское войско, состоявшее тысяч из сорока и уже приближавшееся к его войску. Ему пришло на мысль, [376] как бы и Команы не соединились со Скифами и не сделали для него войны еще ужаснее (ибо тогда нечего было бы и ожидать, кроме гибели); и потому он счел нужным привлечь их на свою сторону, — тем более, что и прежде звал их к себе на помощь. Над команским войском много было и других военачальников, главными же вождями почитались: Тогортак, Маниак и другие воинственнейшие мужи. Видя такое множество прибывших уже Команов и издавна зная податливость их мыслей, самодержец опасался, как бы они из союзников его не сделались врагами и противниками и не нанесли ему величайшего зла. Находя более безопасным для себя делом сняться со всем своим войском и снова переправиться чрез реку, он счел нужным сперва пригласить к себе команских вождей. Они тотчас приходят к царю; приходит, хотя позже других, и сам Маниак, прежде на то не соглашавшийся. Самодержец приказал поварам приготовить для них богатый стол и, когда они достаточно насытились, благосклонно принял их и удостоил различных подарков; но, подозревая лживость их мыслей, потребовал от них клятвы и заложников. Они тотчас удовлетворяют этому требованию, дав обет верности и попросив, чтобы им позволено было сражаться с Пачинаками в продолжение трех дней, с тем, что, если Бог даст им победу, по разделении всей приобретенной от Пачинаков добычи [377] на две части, одну из этих частей они отдадут царю. Но царь дал им свободу для преследования Скифов не на три дня, как они хотели, а на целые десять дней, уступая им кроме того, если только будет дарована им от Бога победа, и всю захваченную у Скифов добычу. Не смотря на это, как скифские, так и Команские войска оставались на своих местах; хотя Команы и затрагивали Скифов, бросая в них стрелы издали. Поэтому не прошло еще трех дней, как царь, призвал Антиоха (это был муж благородный и превосходивший многих силою ума) и поручил ему устроить мост. Мост скоро был устроен из связанных между собою длинными бревнами суден. Тогда он, призвав к себе Протостратора Михаила Дуку, своего шурина, и родного брата Адриана, великого Доместика, приказал им стать по берегу реки и не позволять переправляться чрез реку вместе пехоте и коннице, но прежде всадников — пехоте, обозным повозкам и вьючным мулам. Когда же пехота переправилась, царь, боясь скифских и команских войск и думая, как бы не сделали они неожиданного нападения, скорее, чем выговорить слово, приготовил окоп и ввел в него всех переправившихся чрез реку; потом уже приказал переправляться и всадникам. А сам, стоя на берегу реки, смотрел на переправлявшихся. Между тем Мелиссинский, по письму самодержца, которое он пред тем получил, собрав отовсюду войско, [378] и взяв из соседних мест пеших воинов, чтобы они на телегах, запряженных волами, везли свой багаж и военные потребности, все это поспешно выслал к самодержцу. Когда высланные находились уже на таком расстоянии, на каком глаз в состоянии обозревать, что подлежит зрению; тогда очень многим показалось, будто против самодержца идет отряд Скифов. Кто-то так был уверен в этом, что даже пальцем указал самодержцу утверждая, что то Скифы. Приняв сказанное за истину и не имея сил противостать такому множеству, царь был в затруднении. Он призвал к себе Родомира (это был муж благородный, происходивший из Болгарии и с матерной стороны доводился в родстве Августе, моей матери) и послал его с поручением разведать, кто это идет. Родомир скоро исполнил поручение и, возвратившись, донес, что это войска, присланные от Мелиссинского. Самодержец очень обрадовался и, дождавшись приближавшихся, переправился с ними чрез реку, тотчас распространил окоп и пришедших соединил с прочим своим войском. Между тем Команы, едва только царь вывел свое войско из прежнего окопа и переправился чрез реку, сряду же заняли его и раскинули там свои палатки. Потом на другой день, выступив оттуда, он хотел на нижней части реки занять брод, называемый у туземцев филокальским. В это время встретившись с немалым числом Скифов и напав на них, [379] завязал он упорное сражение. Тут хотя много было убито с той и другой стороны; однако ж победа осталась на стороне царя, который разбил Скифов на голову. После этого сражения, войска разошлись по лагерям, и римское войско всю ночь оставалось где-то там. С рассветом же дня, снявшись оттуда, оно пришло к одному месту, известному под именем Левуны. Это был господствовавший над равниною холм, и самодержец взошел на него. Но так как на нем не могло поместиться все войско, то при подошве его он вырыл ров и провел вал, удобный для помещения в нем всего войска, и там расположил его. В это время пришел к самодержцу снова перебежчик Неанц, с несколькими Скифами. Увидев его и напомнив ему о прежней его неблагодарности и присоединив к этому еще кое-что, он посадил его вместе с другими в оковы и отдал под стражу.

5. Так действовал царь. Что же касается до Скифов, то, расположившись по потоку, называемому Мавропотамом, они тайно подговаривали Команов быть их союзниками. Впрочем, присылали они и к царю и просили у него мира. Но царь, угадывая их хитрость, давал им такие и ответы, — держал их в нерешимости, думая, не придет ли к нему ожидаемое из Рима 340 наемное [380] войско. А Команы, — получая от Пачинаков двусмысленные обещания, не очень-то к ним присоединялись; впрочем (однажды) вечером объявили царю следующее: «долго ли нам еще откладывать сражение? Знай, что долее ждать мы не будем; но с восходом солнца будем есть мясо или волка, или ягненка». Услышав это и поняв резкость высказанной Команами мысли, царь уже не хотел откладывать сражения, но, решившись в тот же день известить всех о войне, дал Команам обещание сразиться со Скифами в следующее утро и, тотчас призвав к себе военачальников, пятидесятиначальников и прочих, приказал им объявить чрез герольдов по всему лагерю, что завтра имеет быть сражение. Не смотря однако ж на это распоряжение, он все таки боялся несметного множества Пачинаков и Команов, подозревая тех и других во взаимном союзе. Между тем как царь размышлял об этом, к нему пришли, по собственному побуждению, горные жители, мужи смелые и храбрые, и присоединились к его войску, в числе пяти тысяч человек. После сего, не думая долее откладывать сражение, он стал призывать к себе в помощники Бога. На закате солнца им первым вознесена была молитва, при великом освещении и пении [381] приличных случаю гимнов. Не дозволял он покоиться и всему стану, но каждому благоразумному советовал делать тоже самое, а грубых заставлял. Хотя видимо было еще тогда и солнце, заходившее за горизонт; но воздух был освещен не одним светом солнца: он озарялся и многими другими звездами, проливавшими блистательный свет, потому что все воины, утвердив на своих копьях лампады и восковые свечи, сколько кто мог, зажгли их. А молитвенные голоса войска долетали, кажется, до самых небесных сводов, или, точнее сказать, возносились к самому Владыке Богу. Из того, думаю, следует заключить о благочестии царя, что он не хотел сделать нападение на врагов без помощи с неба. В самом деле, он уповал не на воинов и коней, и не на воинское искусство, но все относил к воле всевышней. — И это продолжалось до полуночи. В остальное же время ночи, дав немного покоя своему телу, он встал, и легкой коннице дал вооружение тяжелое; а как железных лат для всех недоставало, надел на некоторых латы и шлемы из шелковой одноцветной материи. Когда же наступил день, он, тяжело вооружившись, вышел из окопа и приказал подать военный сигнал; потом при подошве так называемого Левуния (это место...) разделил войско, расставил фаланги по отрядам, а сам стал пред фронтом и дышал (на врагов) гневом. Правым и левым флангами командовали Георгий [382] Палеолог и Константин Далассенский. С правой же стороны Команов стоял вооруженный со своими воинами Монастра; ибо и они, видя, что самодержец устанавливает римские фаланги, стали также вооружать свои силы и по-своему поставили их в боевой порядок. Левым флангом их управлял Уза, а к западу стоял Убертопул с Кельтами. И так, укрепив войско будто башнями и оградив его будто стенами, самодержец приказал снова трубить. Римляне, страшась бесчисленного множества Скифов и несметного числа крытых повозок, служивших им как бы стенами, единогласно 341 призывали милость Господа всяческих и, видя пред собою самодержца, опустили поводья и понеслись на Скифов. Так как строй был серпообразный; то, когда и Римляне и Команы будто по одному условному знаку бросились на Скифов, один из главных скифских вождей, предугадав будущую судьбу Скифов, решился спасти себя и, взяв с собою несколько человек, перебежал к Команам, говорившим на одном с ними [383] языке. Хотя и Римляне сражались со Скифами мужественно; однако же он имел больше смелости перебежать к ним, чем к Римлянам, ибо надеялся найти в них ходатаев пред самодержцем. Заметив это и побоявшись, как бы и другие Скифы, перешедши на сторону Команов, не расположили их в свою пользу и не убедили обратиться против римской фаланги, самодержец, при этой мысли тронул поводья и, вдруг, в одно мгновение, со всею свойственною ему ловкостью угадав, что надобно сделать, приказал державшему царское знамя стать с ним при войске Команов. Когда скифские ряды были разорваны и оба войска смешались друг с другом; тогда можно было видеть такие ужасы кровопролития, каких никто никогда не видывал. Во время ужасного истребления Скифов, как бы уже оставленных божественною силою, Римляне, поражая их, утомлялись от сильного и частого движения мечей и, падая в обморок, замедляли стремление. Тогда самодержец, вскакав в средину сражающихся, приводил в замешательство все фаланги, поражал противостоявших и устрашал криком находившихся вдали от него. Увидев же, что солнце бросает свои лучи прямо на головы, так как был уже полдень, он делает следующее распоряжение. Призвав некоторых, он посылает их приказать деревенским жителям, чтобы они, наполнив мехи водою, привезли их сюда на своих мулах. [384] Увидев это и другие соседние жители, которых никто не принуждал к тому, делали тоже самое: приносили воду, кто в ведре, кто в мехе, вообще в каком кому случилось сосуде, и прохлаждали ею своих освободителей от страшной руки Скифов. Освежившись же немного водою, воины снова вступили в сражение. И вот открылось необыкновенное зрелище: целый народ, состоящий не из десяти тысяч человек, а превышающий всякое число, погиб совершенно с женами и детьми, — погиб в один день. Это случилось 29 числа месяца апреля, в третий день недели. Отсюда и произошла византийская песня: «Скифы одного дня не дожили до мая». Когда же солнце склонилось уже к западу и все они сделались жертвою меча — и дети, говорю, и матери, а многие из них взяты были в плен; самодержец приказал трубить отбой и возвратился в свой лагерь. Человеку размышляющему покажется удивительным, как это Византийцы, выступая некогда против Скифов, закупили множество веревок и ремней, чтобы вести на них связанными пленных неприятелей, и между тем тогда вышло противное, — сами они сделались скифскими пленниками и узниками. Это было по случаю сражения со Скифами при Дристре. В то время сам Бог сокрушил гордость Римлян. Впоследствии же, то есть, в описываемом теперь случае, видя, что они поражены страхом, потеряли всякую надежду на спасение и находят себя не в силах противостоять такому [385] множеству, Он чудесным образом даровал им победу; так что они и вяжут и убивают Скифов и ведут их в плен: да и этого мало (ибо это-то нередко случается и в небольших сражениях), но в один только день истребляют весь многочисленный народ.

6. Когда войска команское и римское разошлись по своим местам и самодержец, в час зажигания огня шел к ужину, ему предстал так называемый Синезий с негодованием: «что это делается? И какое это новое распоряжение? — говорит он самодержцу, — каждый воин стережет до 50 и более военнопленных Скифов? Вот недалеко от нас толпы Команов. И если наши воины, так утомившиеся, заснут, чего им следует ожидать, а Скифы, развязав друг друга и обнажив сабли, истребят их, — что затем будет? Поэтому прикажи скорее большую часть из них перебить». Но царь, сердито посмотрев на него, сказал: «хотя они и Скифы, однако ж люди; хотя и враги, однако же стоят милости. Не понимаю, — не с ума ли ты сошел, выдумав его». А когда Синезий настаивал, — он с гневом выслал его. Впрочем, царь тогда же отдал по всему войску приказание — отобрать у Скифов все оружие и сложить в одно место, узников же тщательно стеречь. Приказав это, он беззаботно провел остальное время ночи. Между тем, около средней стражи по божественному ли внушению, или по чему иному, не знаю, только будто с общего согласия, [386] наши воины перебили почти всех пленных. Услышав об этом рано утром, царь тотчас заподозрил Синезия; почему тут же призвал его и сильно укорял, грозил ему и говорил: «это твое дело». И хотя Синезий с божбою утверждал, что не знает, однако ж царь все-таки приказал держать его в узах под стражею, говоря: «пусть узнает, какое зло и одни только узы, чтобы впредь не делал для людей подобных определений». Быть может, он и казнил бы Синезия, если бы близкие к нему по крови и свойству вельможи не пришли к самодержцу и не принесли за своего родственника общей просьбы. Между тем большая часть Команов, боясь, как бы самодержец не задумал и против них чего-нибудь страшного, забрали ночью всю добычу и выступили в путь, по направлению к Дунаю; а сам он, чтобы избегнуть от зловония трупов, с наступлением дня, снялся оттуда и пошел на одно место, называемое Каладеидры и отстоящее от Хирина на двенадцать стадий. На пути прибыл к нему Мелиссинский; ибо, занявшись отправкою к самодержцу упомянутого множества новобранцев, он не успел быть при нем во время сражения. Повидавшись друг с другом, как водится, и разделив радость, остальное время своего путешествия провели они в беседе о том, что случилось при поражении Скифов. По прибытии же в Каладеидры, самодержец, узнав о бегстве Команов, возложил на мулов все, что приходилось им по [387] условию при договоре и отправил к ним, приказав посланным поспешно нагнать их, хотя бы — то, если возможно, и за Дунаем, и отдать им посланное. Для царя, который столь много говорил всякому против обманов, всегда было тяжело не только обманывать, но и казаться обманывающим. Так поступил он с бежавшими Команами, а остальных, последовавших за ним, роскошно угостил. Что же касается до наград, которые надлежало им дать, то счел нужным наградить их не тогда, как, налившись, они отходили ко сну, а тогда, когда проспятся, чтобы, получив награды в полном разуме, они сознали то, что для них делали. Поэтому на следующий день, призвав всех их, царь дал им не только то, что было обещано, но и гораздо больше того. Впрочем, намереваясь отпустить их домой, он опасался, какие бы при своем возвращении не стали они рассеиваться для фуражировки и не нанесли значительного вреда лежащим при пути деревням, и потому взял от них заложников. А так как и они просили себе у царя обезопашения в пути, то он дал им Иоаннаки, человека отличавшегося мужеством и благоразумием, и возложил на него всю экономию похода, все содержание Команов до самой Зиги. Эти действия самодержца совершенно согласовались с Божиим Промыслом. Окончив таким образом все вполне, сам он, в продолжение мая, в торжеством возвращается в Византию, как победитель. Здесь пусть будет, и [388] конец (повествованию) о его войне со Скифами; хотя из многого я сказала немногое, и Адриатического моря коснулась только пальцем; ибо блистательных побед самодержца, частных поражений, испытанных от него неприятелями, всех по одиночке подвигов его мужества, всего случившегося среди тогдашних обстоятельств и того, — как разнообразно действовал он в отношении ко всем, и какими различными способами разрушал страшные бедствия, вообще всех деяний Алексея не изобразили бы ни какой-нибудь Демосфен, ни весь сонм риторов, ни целая Академия и Стон, хотя бы для этого они соединили свои силы.

7. Прошло немного дней по вступлении царя во дворец, как открыты были злоумышлявшие против него — Армянин Ариев и Кельт Убертопул, люди отличные, из знаменитейших отважные, увлекшие в свой замысел немаловажное множество соучастников. Представленные были улики, и истина открылась. Обвиненные заговорщики осуждены на конфискацию и ссылку; потому что самодержец совершенно освободил их от наказания, предписываемого законом, и нисколько не коснулся их тела. В то же время узнал он, по слухам, о набеге Команов, и с другой стороны о том, что Водин и Далматы, нарушили союз, и намерены идти на нашу землю, — и неудомевал, против которых врагов выступать. По его соображениям, сперва надлежало вооружиться против Далматов и овладеть лежащими между [389] нашею и их землею горными теснинами, чтобы, сколько можно, обезопасить себя с этой стороны. Посему он, собрав всех, сообщил им свой план и, после того как все признали его полезным, вышел из столицы, с намерением позаботиться о западных владениях. Скоро дошел он до Филиппополя, и там получил от тогдашнего болгарского архиепископа 342 письмо о Дуксе Диррахия, сыне, Севастократора, Иоанне. В этом письме архиепископ утверждал, что Иоанн затевает отпадение. Такое известие беспокоило самодержца день и ночь, он то откладывал исследование дела ради Иоаннова отца, то боялся, как бы молва не оправдалась. Зная, сколь неудержимы в своих порывах юноши, самодержец опасался, чтобы и Иоанн, который был еще юношею, не произвел возмущения и не причинил этим невыносимой печали отцу и дяде; посему счел нужным поспешить, каким бы то ни было образом, разрушить заговор и [390] заботился об этом как нельзя более. Он, призвав к себе тогдашнего великого Этериарха Аргира Карацу, который, хотя по происхождению был Скиф, однако ж отличался благоразумием и любовью к добродетели и истине, и вручил ему два письма, — одно из них к Иоанну следующего содержания: «Мое величество, узнав о вторжении варваров в наши владения чрез горные теснины, выступило из Константинополя, чтобы обезопасить ту границу римской империи. Посему и ты должен придти ко мне с донесением о состоянии управляемой тобою страны; ибо я опасаюсь и Волкана, как бы и он не задумал чего-нибудь нам противного. Кроме того, ты должен сообщить мне сведения касательно Далмаци и самого Волкана, — соблюдает ли он мирные условия; ибо и о нем ежедневно доходят до меня недобрые вести. Узнав об этом яснее, мы приготовим больше средств и, дав тебе что нужно, пошлем обратно в Иллирик, чтобы, напав на неприятелей с двух сторон, при помощи Божией, одержать победу». Таково было содержание письма к Иоанну. А в другом — к старшинам Диррахия содержалось следующее: «Узнав, что Волкан снова строит против нас замыслы, мы вышли из Византии с намерением занять горные теснины между нашею и далматское землею, и вместе с тем обстоятельнее разведать все касательно его и Далмации. Для сего мы признали нужным позвать к себе вашего Дукса и [391] любезного племянника вашего величества, а в Дуксы к вам назначаем этого подателя нашего письма. Примите его и вы, и повинуйтесь всем его распоряжениям». Вручив Караце эти письма, он приказал ему сперва отдать письмо Иоанну и, если он добровольно послушается, проводить его оттуда с миром, а самому принять охранение страны до возвращения его назад. Когда же воспротивится и не будет слушаться, созвать старейшин Диррахия и прочитать им другое письмо, чтобы они помогли ему задержать Иоанна.

8. Живя в Константинополе, Севастократор услышал об этом и, немедленно отправившись оттуда, в двои сутки прибыль в Филиппополь. Так как царь в то время спал, то он, потихоньку вошедши в царскую палатку, на другой постели царя и брата и сам уснул, а успокаивавшим самодержца дал знак рукою, чтобы они молчали. Встав от сна и сверх чаяния увидев брата, царь сохранял тишину и приказал тоже самое присутствующим. Когда же пробудился и Севастократор и увидел брата бодрствующим, а этот взаимно его; тогда оба они подошли друг к, другу и обнялись. Чего ему угодно, спросил царь, и какая причина его прибытия. «Ради тебя», отвечал Севастократор. «Напрасно ты столько беспокоился и принял на себя такой труд», промолвил царь: но Севастократор пока ничего не сказал ему против этого, а ожидал известий, которые должен был [392] принести из Диррахия человек им посланный; ибо едва только услышал он распространившуюся молву о своем сыне, тотчас написал к нему небольшое письмо и приказал ему, как можно скорее, явиться к самодержцу, извещая вместе с теме, что и сам он в тоже время выезжает из Византии и спешит в Филиппополь, чтобы поколебать сделанный на него донос и говорить об этом с братом и царем, что следует, а равно ожидать там и его прибытия. Вышедши от царя, он поместился в отведенной ему палатке. Тотчас после сего вошел к нему посланный в Диррахий и возвратившийся скороход-письмоносец с известием о прибытии Иоанна. Освободившись теперь от подозрения и укрепившись лучшими мыслями, Севастократор с гневом на тех, которые сначала донесли на его сына, и с волнением в душе вошел к царю. Увидев его, царь тотчас понял причину, однако ж спросил: как он себя чувствует? «Плохо, из-за тебя», — отвечал он. Севастократор не вполне умел обуздывать задорчивость своей души и, при случае, раздражался от одного простого слова. К этому своему ответу он прибавил и еще нечто: «я считаю себя обиженным, говорит, не столько твоим величеством, сколько этим лжецом». Тут он указал пальцем на Адриана. Кроткий и ласковый царь ничего не сказал на это; ибо он знал, как потушить пылающий гнев брата. [393] Затем оба они сели и вместе с Кесарем Никифором Мелиссинским и некоторыми другими кровными и близкими родными, стали беседовать между собой о том, что говорено было об Иоанне. Севастократор, заметив, что Мелиссинский и его брат Адриан вежливо колят словами его сына, и не в силах будучи совладать с воспламенившимся снова гневом, свирепо взглянул на Адриана и грозил, что он выщиплет ему бороду и научит его впредь не лгать так бессовестно и не стараться лишать царя таких родственников. В это время прибыл Иоанн, и тотчас, введенный в царскую палатку, узнал все, что было говорено на него. Впрочем, ему не делали допроса, обвиняемый стоял свободно, — и царь сказал ему: «смотря на твоего отца, а моего брата, я и слышать не хочу, что наговорено на тебя. Итак, будь спокоен по-прежнему». Все это говорили в царской палатке одни родные, — чужого там никого не было. Когда таким образом наговоры и подыски были устранены, — царь призвал к себе брата своего Севастократора, т.е. Исаака, с сыном его Иоанном, и сначала много беседовал с ними, а потом сказал Севастократору: «ты ступай благополучно в столицу и извести мать о наших делах; а его (указал на Иоанна), как видишь, я снова отсылаю в Диррахий, чтобы он заботился о вверенной ему области». Итак, расставшись друг с другом, один из них на следующий день отправился в [394] Византию, а другой послан был в Диррахий.

9. Но этим не кончились восстания на самодержца. В то время в столице проживал Феодор Гавра 343. Зная его отвагу и быстроту в делах и желая удалить его из города, самодержец назначил его Дуксом Трапезунда, который им же некогда отнят был у Турков; ибо, происходя из верхних частей Халдеи, он считался отличнейшим воином, который своим благоразумием и мужеством превосходил всех и не оканчивал никакого дела неудачею, но всегда и над всеми врагами одерживал верх и, взяв самый Трапезунд, отделил его, как свою собственность, и был непобедим. Сына его Григория Севастократор Исаак Комнин сосватал за одну из своих дочерей. Но так как оба они были еще несовершеннолетними детьми, то далее брачных сговоров дело не пошло. Поэтому Гавра передал сына своего Григория на руки Севастократору, чтобы, когда дети их [395] достигнут законного возраста, был совершен над ними брак; а сам, откланявшись царю, удалился в свою область. Вскоре после того супруга его отдала общий долг природе, и он женился на другой благороднейшей, взяв ее у Аланов. Случилось же, что супруга Севастократора и та, на которой женился Гавра, были дочери двух братьев. Когда это сделалось известным, тогда и по законам 344 (гражданским) и по правилам (церковным), воспрещающим брак таких детей, прежний тот брачный договор был расторгнут. Но самодержец, зная, какой воин Гавра и какие дела может он приводить в движение, не захотел, и по расторжении упомянутого союза, отпустить к нему сына его Григория, а вознамерился удержать его в столице по двум причинам: во-первых, чтобы иметь в нем как бы заложника, во-вторых, чтобы приобрести расположение к себе Гавра; тогда, если бы он и затеял какое-нибудь зло, не решился бы сделать его. Имея это в виду, он вздумал сочетать его браком с одною из моих сестер, и для этой цели откладывал отправление юноши к отцу. Гавра же, прибыв снова в столицу и не зная ничего о намерениях самодержца, задумал увести своего сына тайно. Впрочем, он до времени скрывал это намерение. Хотя самодержец намекал и неопределенно давал ему понять свое [396] предположение; но он, либо не понимал, ибо не желал этого брака, — ибо не забывал о недавно расторгнутом брачном союзе, — не знаю почему, — только просил отдать ему сына при обратном пути его. Самодержец не согласился на это. Тогда Гавра, притворившись, будто добровольно оставляет его и поручает самодержцу, как собственное его дитя, простился с ним и намеревался уже выехать из Византии, как вдруг был приглашен в гости Севастократором, который, по случаю бывших пред тем брачных условий, вошел в родственные к нему отношения и захотел угостить его в том месте, где сооружен храм великомученика Фоки 345 и находится прекрасный загородный дворец, на берегу Пропонтиды. Угостившись там великолепно, Севастократор удалился в Византию, а Гавра просил позволения своему сыну пробыть вместе с ним и следующий день. Это тотчас было разрешено. Но так часто упоминаемый Гавра, когда в следующий день сыну его надлежало идти, стал просить дядек проводить его до Сосфения 346; ибо там [397] намерен он отдохнуть. Они согласились и поехали с ним. Когда же и отсюда нужно было отправиться, он опять стал просить дядек о том же самом, — чтобы сын проводил его и до Фароса 347. Дядьки не соглашались. Но он стал описывать им свою отеческую любовь, дальний свой отъезд, присоединил к этому и другое многое, и разжалобил сердца дядек; тронутые его словами, они следовали за ним и далее. Достигнув же до Фороса, Гавра уже ясно обнаружил свое намерение. Схватив отрока и посадив его в грузовое судно, он вверил и себя и его волнам Понта. Узнав об этом, самодержец скорее, чем сказать слово, послал за ним дромоны и приказал, чтобы посланные Гавре вручили письмо, а отрока поспешили взять с согласия отца, если только он не хочет иметь в самодержце врага себе. Посланные настигают их у города Эгины 348, называемого у [398] туземцев Карамвисом 349. Вручив Гавре царское письмо, в котором самодержец открывал, что он намерен соединить отрока с одною из моих сестер, и, побеседовав с ним о многом другом, они убеждали его возвратить сына. Увидев опять отрока и вскоре утвердив брачный союз его на общих законных основаниях, самодержец отдал его под надзор одному из слуг царицы, евнуху Михаилу. После того жил он в царских палатах, — и царь удостаивал его особенного попечения, заботясь об его нравственном образовании и учил всякому воинскому знанию. Но как юноша, он не хотел подчиняться вполне никому, и негодовал, что будто бы не удостаивают его надлежащей чести. Не любя вместе с тем своего дядьки, он задумал убежать к своему отцу, тогда как за такое попечение о себе должен бы быть благодарным. И не остановился он только на мысли об этом, но дошел и до дела, сообщил свою тайну некоторым лицам; то были: Георгий Декан, Евстафий Камитца и Михаил виночерпий, которого называют обыкновенно Пинкерною 350, люди воинственные и очень преданные царю. Из них Михаил явился к самодержцу и рассказал ему все. Но самодержец, не очень веря этому, не обратил внимания на такие [399] вести. Когда же Гавра стал настойчиво готовиться к бегству, люди, душевно преданные самодержцу, сказали отроку: «если ты не уверишь нас клятвою в своем намерении, мы не присоединимся к тебе». Юноша согласился на это, и они показали ему место, где лежало священное копие 351, которым нечестивые пронзили бок моего Спасителя, и предложили ему взять его и принести, чтобы он поклялся во имя Прободенного им. Гавра верит этому и, вошедши, [400] тайно берет священное копие. Тогда один из предваривших самодержца об этом намерении проворно прибежал к нему и сказал: «смотри, вот Гавра, а вот и копие у него за пазухой»! Самодержец захотел тотчас видеть это, и Гавра был приведен, и вынуто было у него из-за пазухи копие. На расспросы он отвечал обо всем со всею простотою, объявил и своих сообщников и все свои намерения. И после этого самоосуждения, отсылают его к Дуксу Филиппополя, Георгию Месопотамиту 352, чтобы он держал его как узника в акрополь, под стражею. Георгия же Декана (самодержец) послал с грамотою ко Льву Никериту, бывшему тогда Дуксом придунайской области, будто бы для того, чтобы и он вместе с ним охранял придунайские земли, а на самом-то деле — для того, чтобы Никерит имел его под своим надзором. Под стражею в ссылке держал он также и Евстафия Камитцу и других. [401]

КНИГА IX

1. Управившись таким образом с Иоанном и Григорием Гаврою, самодержец поднялся от Филиппополя и занял теснины между Далмацией и нашими владениями. Прошедши все ущелье, у туземцев называемое Зигою, — не на лошадях (ибо этого не позволяла тамошняя местность, везде обрывистая, рытвинистая, лесистая и едва проходимая), а пешком, всюду проникая и все осматривая собственными глазами, чтобы не утаилось какого-либо незащищенного места, чрез которое неприятели могли бы иметь удобный проход, он повелел где провести рвы, где построить деревянные башни и городки, где, когда позволяло место, пользоваться каменными и плитяными материалами, и притом сам назначил взаимное расстояние и величину построек, а где приказывал выкапывать с корнем и валить на землю высочайшие деревья. Заградив таким образом входы врагам, он возвратился в великий свой город. Эти труды его в моем слове представляются читателям, может быть, легкими; но сколь великую тягость в то время поднял он, свидетельствуют многие бывшие там и еще доныне живущие люди. Спустя несколько времени после сего, донесли ему со всею [402] подробностью о действиях Чахи, что он и на море и на суше ни сколько не отступил от прежнего замысла, но пользуется подобающими царям почестями, называет себя царем, живет в Смирне, как бы в столице, и заготовляет флот, намереваясь опять разграбить острова, подойти к самой Византии и даже, если можно, овладеть царством. Ежедневно убеждавшийся в этих слухах, самодержец рассудил, что не следует упадать духом и страшиться разнесшейся молвы, но должно как в остальную часть летнего времени, так и в следующую за ним зиму приготовиться к упорной борьбе с Чахою на будущую весну, — должно употребить все средства, чтобы не только сделать тщетными его замыслы, надежды и усилия, но и прогнать его из самой Смирны и исторгнуть из его рук все другое, чем завладел он прежде. По прошествии зимы, когда уже наступала улыбающаяся весна, он, призвав к себе из Эпидамна шурина своего Иоанна Дуку, облек его саном великого Дукса флота и, дав ему отборное сухопутное войско, приказал идти сухим путем наваху, а Константину Далассенскому поручил управление флотом, и велел так плыть вдоль берегов, чтобы оба они достигли Митилены в одно и тоже время и вступили в борьбу с Чахою с обеих сторон — с моря и с суши. Итак, прибыв к Митилене, Дука тотчас изготовил деревянные башни и, действуя из них как бы из какой крепости, упорно [403] противостоял варварам. Чаха же, охранение Митилены поручивший брату своему Галаватце, зная, что он недостаточен для битвы с таким мужем, и поспешил сам поставить свое войско в боевой порядок и схватился с Дукою. Борьба была упорная и только ночь прекратила ее. С этого времени Дука в течение трех месяцев не переставал ежедневно нападать на стены Митилены и с утра до ночи давать Чахе блистательные сражения. Но такие труды его не вознаграждались никакими успехами. Узнав об этом, самодержец скорбел и досадовал. Расспросив однажды пришедшего оттуда воина и осведомившись, что ни приступы, ни битвы не принесли Дуке никакой пользы, он спросил его и о времени, — в котором часу начинает он сражаться с Чахою. И когда воин упомяну л о свете солнца, царь — опять: «а которая сражающаяся сторона обращена лицом к востоку?» — «Наша», отвечал воин. Поняв тотчас причину (не успеха) и в затруднительных случаях находя, что нужно сделать, он набросал письмо к Дуке, в котором советовал ему удерживаться от сражения с Чахою при восхождении солнца, чтобы вместо одного неприятеля не бороться с двумя, то есть, и с лучами солнца и с Чахою, но нападать на противников тогда, когда солнце, прошедши полуденный круг, начнет склоняться к западу. Вручив письмо воину и несколько раз напомнив ему о том же, он наконец [404] сказал решительно: «если вы будете нападать на противников по склонении солнца к западу, то непременно победите». Узнав об этом чрез воина, Дука как и прежде советов самодержца никогда не оставлял без внимания, так и теперь. На следующий день варвары по обычаю стояли вооруженные: но так как ни один из противников не показывался (ибо римские фаланги, по распоряжению самодержца, оставались спокойными); то они, не ожидая нападения в этот день, сложили с себя оружие и отдыхали где-то там. Но Дука не отдыхал. Как скоро солнце стало на полдне, — и сам он, и все войско были уже вооружены. А когда солнце стало склоняться к западу, он поставил войско в боевой порядок и с криком, с громкими воплями бросился на не ожидавших того варваров. Однако и Чаха оказался не неготовым, но, тотчас же вооружившись, вступает в упорное сражение с римскими фалангами. В это время подул сильный ветер и, когда битва сделалась рукопашною, пыль поднялась до самого неба. Тут неприятели частию от того, что стояли лицом к свету солнца, частию от того, что поднятая ветром пыль засыпала им глаза, между тем как Римляне наступали теперь упорнее, чем когда-либо, были побеждены и обратились в бегство. Итак, Чаха, не имея больше возможности выдерживать осаду и продолжать неравносильную борьбу, стал просить мира, требуя только одного — позволить ему [405] невредимым отплыть в Смирну. Дука соглашается на это и берет у него двух заложников из высших сатрапов. Когда же и он попросил Дуку о заложниках, Дука с тою целию, чтобы, выходя из Митилены или отплывая в Смирну, Чаха не оскорбил кого-нибудь из жителей, либо не увез с собою, дал ему, для сохранения его безопасным во время плавания в Смирну, Александра Евфорвина и Мануила Витумиту — мужей воинственных и благородных. Таким образом они получили друг от друга удостоверение: один уже был спокоен, что Чаха, выходя из Митилены, никому не причинить вреда; а другой надеялся, что во время переправы не потерпит от римского флота ничего худого. Но рак не научился ходить прямо, — и Чаха не оставил прежнего криводушия. Он покушался увезти с собою всех Митиленян с женами и детьми. В это время Константин Далассенский, тогдашний Фалассократор 353, еще не успевший, по приказу самодержца чрез Дуку, подойти своими кораблями к назначенному мысу, [406] узнав об этом, пришел и просил Дуку позволить ему схватиться с Чахою. Дука, связанный данною клятвою, отговаривался; но Далассенский настаивал, говоря: «ты клялся, а я не был при том; ты храни данные тобою уверения ненарушимо, а я находился в отсутствии, не клялся и даже не знал ваших условий, и потому вступлю с Чахою в битву». Итак, когда Чаха, отвязав причалы, с наивозможною поспешностью плыл в Смирну, Далассенский нагнал его скорее, чем выговорить слово, и, тотчас сделав нападение, стал его преследовать. Впрочем, и Дука, успев еще предупредить отвал остальной части Чехова флота, задержал ее и из варварских рук исторг всех пленников и везомых в рабство узников. Α Далассенский, овладев многими разбойничьими лодками Чахи, приказал убить находившихся на них неприятелей вместе с гребцами. Может быть, схватил бы он и самого Чаху, если бы этот хитрец, испугавшись будущего, не пересел на легкий челнок и не убежал незамеченным. Предугадывая, что должно было случиться с ним, он заблаговременно поставил Турков на одном мысе со стороны суши и приказал им смотреть, пока сам в безопасности не достигнет Смирны, чтобы, когда встретится с неприятелями, можно было ему направить к ним свое судно, как бы в некоторое убежище; да и не ошибся в расчете. Приплыв туда, он соединился с теми Турками, поспешил [407] в Смирну и достиг ее. Α Далассенский возвратился победителем и соединился с великим Дуксом. По возвращении Далассенского, Дука, обезопасив Митилену, отделил большую часть римского флота и послал ее к местам подвластным Чахе (ибо он успел было овладеть значительным количеством островов). Взяв же на этом пути Самос и некоторые другие острова, возвратился в столицу.

2. Немного прошло времени, — и самодержец, узнав об отложении Карика и о том, что он овладел Критом, а Рапсомат вслед за ним — Кипром, послал против них с большим флотом Иоанна Дуку. Когда Дука достиг Карпанта 354, Критяне, известившись об этом, потому что то место было от них недалеко, напали на Карика и произвели в его толпе великое убийство, а потом передали Крит великому Дуксу. Обезопасив его со всех сторон и оставив в нем достаточную силу для охранения, Дука отплывает к Кипру и тотчас по прибытии с первого приступа берет Кирину 355. Узнав об этом, Рапсомат сильно вооружается на него и потом, выступив из Левкосия 356 и заняв высоты Кирины, ограждается где-то здесь окопом, а войны пока [408] избегает, так как в воинском искусстве был неопытен, воинских познаний не имел, нападал только на врагов неприготовленных. Он избегал теперь сражения не потому, что намеревался приготовиться к войне, будто бы, то есть, был не готов (он хорошо приготовился и если бы хотел, тотчас же мог бы вступить в битву), но совсем не хотел схватываться; ибо предпринял войну, будто детскую игру, и потому от трусости отправил к Римлянам послов и рассчитывал привлечь их к себе льстивыми словами. Он сделал это, думаю, по неопытности в войне; ибо познакомился с мечом и копьем, как я слышала, очень недавно, и даже не умел ездить верхом на коне, так что, если когда и случалось ему всходить на коня и скакать, — он робел и шатался. До такой степени неопытен был в воинских делах Рапсомат. Итак, либо эта была причина, либо та, что он поколебался в мыслях, быв устрашен неожиданным появлением царских войск. Когда же потом и начал он войну с какою то неуверенностью, дела его пошли не к добру для него; ибо Витумит, переманив некоторых из его соратников, присоединил этих переметчиков к своему войску. На следующий день построил он фаланги и домогался сражения с Дукою, спускаясь по покатости возвышения тихим шагом. Когда расстояние между обоими войсками уже довольно сузилось, — один отряд Рапсоматова войска, [409] состоявшей из ста человек, быстро отделившись и из всей силы понесшись на Дуку, вдруг обратил назад острия копий и передался ему. Видя это, Рапсомат тотчас показывает тыл и быстро предается бегству, направляясь к Немесу, где мог бы он, по прибытии, найти корабль, чтобы спастись, переплыв на нем в Сирию. Мануил Витумит гнался за ним и преследовал его по пятам. Настигаемый им и потерявший надежду уйти Рапсомат, перебежал на другие горы и поспешил в храм, построенный некогда во имя честного креста. Витумит, посланный для преследования Дукою, схватывает его где-то там и, дав ему заверение в безопасности, идет вместе с ним к великому Дуксу. Потом все они отправляются в Левкусию и, с той стороны покорив своей власти целый остров, по возможности обезопашивают его, и письмами извещают самодержца обо всем случившемся. Похвалив их подвиги, царь счел нужным обезопасить Кипр, и для сего избрал судиею и Уравнивателем Каллиппария 357, мужа знаменитого, прославившегося своею справедливостью, бескорыстием и скромностью. Но так как остров нуждался и в охранителе, [410] то охранение его возложил он на Филокала Евмафия и, нарекши его Стратопедархом, вверил ему военные корабли и конницу, чтобы он обезопашивал Кипр и на море и на суше. Между тем Витумит, взяв Рапсомата и состоявших под ним бессмертных, приходит к Дуке и потом возвращается в столицу.

3. Это говорили мы об островах Кипре и Крите. Но Чаха, человек воинственный и предприимчивого характера, не хотел оставаться спокойным. Спустя немного времени, пришел он в Смирну и снова старательно заготовлял разбойничьи корабли, имея уже у себя для той же цели дромоны, диремы, триремы и многие другие легкие суда. Узнав об этом, самодержец и тут не упал духом и не медлил делом, но поспешил напасть на Чаху и с моря и с суши. Облекши Константина Далассинского саном Фалассократора, он послал его тогда со всем флотом на Чаху и в то же время счел полезным чрез письмо возбудить против него и султана. Содержание письма было следующее: «Ты знаешь, достославный султан Кличестлан, что султанское достоинство по преемству от предков принадлежит тебе. А зять 358 твой Чаха, вооружаясь, по-видимому, на римское царство, хотя и именует себя царем, однако это очевидно — [411] один предлог; ибо приобретши опытность, он не может не знать, что римское царство ему не принадлежит и что для него невозможно достигнуть этой власти. Все эти ковы направлены против тебя. Посему ты не должен терпеть этого и медлить, но скорее бодрствовать, чтобы не лишиться правления. Я, при помощи Божией, прогоню его от пределов римского царства; забочусь только о тебе, чтобы и ты подумал о своей власти и силе и поспешил обуздать его либо миром, либо, если не примет мира, мечом». Между тем как царь устраивал это, Чаха подступил к Авиде с сухопутным войском и осаждал ее бойницами и всякими камнеметными машинами. Но разбойничьих лодок тут не было, потому что они были еще не достроены. К Авиде же направился с своими силами и Далассенский, муж неустрашимый и решительный. Равным образом и султан Кличестлан, следуя внушениям царя, тотчас взялся за дело и предпринял поход на Чаха со всем своим войском; — таковы все варвары; они готовы к убийству и войнам! Когда султан уже приблизился, Чаха, увидя врагов, наступивших на него и с моря и с суши, и не имея при себе ни готовых кораблей, потому что они еще не отстроились, ни достаточной силы, чтобы противостать и римскому войску и его тестю султану Кличестлану, находился в затруднении. Боясь как жителей, так и гарнизона Азиды, и не зная о западне, которою [412] приготовил ему самодержец, он счел нужным присоединиться к султану. Увидев его, султан тотчас принял веселый вид и обошелся с ним ласково; приготовил по обычаю стол, обедал с ним и принуждал его больше пить: когда же увидел, что он опьянел, — вынув из ножен меч, пронзил его, и он тут же упал мертвый. После этого султан отправил к самодержцу посольство с прошением о мире, да и не ошибся в своих предположениях: самодержец принял его просьбу. И когда условия мира по обычаю были заключены, в приморских местах воцарилось спокойствие.

4. Еще не избавился самодержец от этих забот, еще не успокоился от недавних огорчений (ибо хотя лично и не был он в тех местах, но своими заботами и распоряжениями как бы присутствовал и действовал там), как введен был в новый подвиг. Чрез два годовых оборота солнца после поражения Скифов, Волкан, полновластная глава Далматов, человек сильный словом и делом, выступив из своих пределов, стал грабить пограничные города и деревни и, заняв самый Липений, сжег его. Узнав об этом, царь не вытерпел, но, собрав достаточное количество войска, поскакал к Сербии — прямо на Липений (а это — небольшое местечко при подошве Зиги, отделяющей Далмацию от наших владений), с целью если случится, противостать Волкану и упорно [413] сразиться с ним, чтобы, если Бог даст победу, восстановить Липений и все прочие города и привести их в прежнее положение. Узнав о приближении самодержца, Волкан поднимается оттуда и приходит в Свенцаний — местечко, лежащее на вершине помянутой Зиги, в средине между римскими и далматскими владениями. Когда самодержец достиг Скопий, Волкан, отправив к нему посольство, стал просить мира и при этом отклонял от себя причину случившихся зол, сваливая всю вину на римских сатрапов. Он говорил: «римские сатрапы не хотели оставаться в своих пределах и, производя разные набеги, нанесли немало вреда Сербии. Я же отнюдь не буду делать ничего подобного на будущее время, но, возвратившись домой, пошлю твоему величеству и заложников из своих родных, и никогда не выйду из моих пределов». Царь внял этим словам и, оставив здесь людей для восстановления разрушенных городов и принятия заложников, возвратился в столицу. Но Волкан не только не давал заложников, которых у него требовали, и со дня на день откладывал; но и не прошло еще целого года, как опять выступил на грабеж римских провинций. Он не захотел исполнить обещанного даже и после того, как получил от самодержца разные письма, напоминавшие ему об условиях и обещаниях, которые пред тем даны были ему. Тогда царь, призвав к себе Иоанна, сына [414] Севастократора, своего брата, послал его с достаточными силами. Иоанн, не испытавший еще войны и с юношеским жаром стремившийся к битвам, отправился и, переправившись чрез реку при Липение, остановился лагерем при подошве Зиги, прямо против Свенцания. От Волкана это не скрылось: — он стал опять просить мира и у Иоанна изъявляя готовность выдать обещанных заложников и на будущее время сохранить мир с Римлянами ненарушимым. Но это были только пустые обещания: он вооружался и готовился напасть на Иоанна врасплох. Когда Волкан уже двинулся, один монах, предваряя замысел, прибежал к Иоанну и уверял, что неприятель на пути. Но Иоанн выслал его с гневом, называя лжецом и обманщиком. Однако слово вскоре подтвердилось делом. Волкан, напав на него ночью, избил многих воинов внутри их палаток, а другие, убегая без памяти, погибли в волнах текущей внизу реки, и только некоторые с духом более твердым, отыскав палатку Иоанна и мужественно защищаясь, кое-как сберегли ее для него. Так погибла большая часть римского войска. После сего, собравши своих воинов, Волкан поднялся отсюда на вершину Зиги и остановился у Свенцания. А сподвижники Иоанна, смотря на врагов и видя, что сами они малочисленны и что им нельзя бороться с таким множеством, присоветовали ему переправиться назад чрез реку. Сделав это, достигают [415] они Липения, отстоящего оттуда почти на двенадцать стадий. Отсюда же Иоанн, так как, потеряв большую часть войска, уже не мог противостоять врагам, поспешил в столицу. Тогда с новою дерзостью от того, что не встречалось ни одного противника, Волкан стал грабить пограничные города и деревни: совершенно опустошил и частию предал огню окрестности Скопий; и не остановился даже на этом, но занял Полов, прошел до самой Вранеи, разграбил все и с огромною добычею возвратился оттуда в собственную страну.

5. Получив об этом известие, царь уже не мог терпеть долее, но тотчас снова вооружился, не требуя даже для того какого-либо игрока Тимофея, как (некогда) Александр, любивший громкое пение. Возложив оружие на себя и вооружив других, которые тогда были с ним, он положил идти прямо в Далмацию, чтобы скорее восстановить и привести в прежнее положение опустошенные пред тем крепости и с избытком заплатить врагу за причиненное им зло. Поднявшись из великого города и достигнув Дафнутия 359 (это древний город, отстоящий от Константинополя на 40 стадий), остановился он там в ожидании некоторых, еще не успевших [416] соединиться с ним, родственников. И вот, на другой день после того приходит туда Никифор Диоген, исполненный гнева и высокомерия, но прикрывавшийся свойственною ему личиною, походивший на лисицу, принимавшей на себя самый приятный вид и с притворною готовностью соединявшейся с царем. Он поставил свою палатку не в надлежащем расстоянии от царской опочивальни, но близко от входа, ведущего к царю. Увидев это, Мануил Филокал, от которого не укрылись его замыслы, тут же остановился в оцепенении, как бы пораженный громом. Едва только собрался он с духом, тотчас же вошел к царю и сказал: «мне кажется, что это сделано не спроста, и я страшусь, чтобы с твоим величеством ночью не случилось чего-нибудь недоброго. Посему я хочу нечто сказать ему и постараюсь удалить его отсюда». Но царь, как никогда не смущающийся и всегда сохраняющий присутствие духа, никак не позволил Филокалу делать это; когда же Филокал стал настаивать, сказал ему: «оставь, мы не должны подавать ему повод. Пусть за свой замысел против нас он останется виновным пред Богом и пред людьми». Тогда Филокал, досадуя, ломая себе руки и называя царя безрассуднейшим, удалился. И действительно, около полуночи, в среднюю стражу ночи, когда царь спокойно почивал со своею супругою, Диоген идет, неся меч под мышкою и, пришедши к палатке царя, [417] останавливается на пороге. А у спавшего царя и двери не были затворены, и не бодрствовала стража вне опочивальни. Но хотя так это было с царем, однако какая-то божественная сила удержала тогда Никифора от злодеяния. Он увидел служанку, которая прохлаждала царя веером и прогоняла от его лица комаров, — и вдруг, чтобы сказать с поэтом, трепет проник в его члены, бледность покрыла его ланиты, и убийство отложено до другого дня. Это отложенное убийство имел он в мыслях всегда. Но замысел его от царя не скрылся; ибо служанки вскоре пересказала ему все случившееся. На следующий день, поднявшись отсюда, он отправился в предлежащий путь и показывал вид, будто ничего не знает, с тою целью, чтобы и самому быть безопаснее, и Никифору не подать какого-нибудь благовидного случая. Когда самодержец находился уже в пределах Серры, сопутствовавшей ему Порфирородный Константин Дука стал упрашивать его зайти в принадлежащую ему деревню, веселую, которая изобилует холодною и хорошею водою и имеет достаточно обширное помещение для приема царя (она называлась Пентигостией). Царь склонился на его желание, и зашел к нему. На другой день он хотел было выехать, но Порфирородный не отпускал его и упрашивал остаться еще на некоторое время, чтобы освежиться после дороги и омыть запыленное тело; а между тем для него [418] готовилось уже и роскошное угощение. Самодержец опять склонился на просьбу Константина. Когда же Никифор Диоген узнал, что царь, вымывшись, идет из бани; тогда, как человек, издавна мечтающий о тирании и ищущий случая убить его собственною рукою, он подошел туда опоясанный саблею, как будто возвращался с обычной охоты. Но Татикий, увидев его и давно зная о его замыслах, отогнал его оттуда, сказав: «зачем ты пришел сюда в таком неприличном виде и с мечом? Теперь время бани, а не путешествия, не охоты и не битвы». И не успев в своем намерении, он удалился. После сего думая, что его уже подозревают (ибо страшно угрызение совести!), он решился искать спасения в бегстве и уйти в христопольские поместья царицы Марии, либо в Перник, либо в Периц, чтобы оттуда опять искать случаев к нападению на самодержца. А царица Мария еще прежде изъявляла готовность принять его, как брата с матерной стороны царствовавшему пред тем мужу ее Михаилу Дуке, хотя он рожден был и от другого отца. Царь чрез три дня выехал оттуда, а Константина оставил дома для отдыха, щадя нежность и непривычность юноши, который отправился тогда в поход в первый раз; ибо он был единородный сын у матери, и самодержец, сильно любя его и заботясь о нем, как о собственном дитяти, позволял ему пользоваться с царицею матерью всяким спокойствием. [419]

6. Но чтобы в моей речи не было запутанности, о Никифоре Диогене надобно рассказать с самого начала. Каким образом отец его Роман возвысился до царского престола и какой имел он конец, — о том повествовали различные историки, у которых желающие могут и читать все, к нему относящееся. Скончался он на руках детей своих — Льва и Никифора. Самодержец Алексей, при наречении своем на царство, нашедши их, вместо царей, людьми частными (ибо родной брат их, Михаил, получив царскую власть, лишил их красных туфлей, отнял у них венцы 360 и осудил их на заточение в киперудскую обитель вместе с матерью их, царицею Евдокиею), дал им различные преимущества — частию из сострадания к их несчастию, частию же и потому, что видел в них юношей, отличающихся пред другими телесною красотою и силою, едва опушившихся волосами на бороде, высоких и ровных ростом как бы под мерку, представляющих в себе едва распускающейся цветок и беспристрастному взгляду в самом своем лице ясно показывающих нечто пылкое и благородное, — как бы природу молодых львенков. Впрочем царь смотрел на них не поверхностно, не жмурился пред истиною и не увлекался постыдными страстями, но взвешивал их на верных [420] весах совести: брал в расчет ту высоту, с которой они ниспали, принимал их в свои объятия все равно как собственных детей; чего не говорил он, какого не делал для них добра, какого не имел о них попечения! И хотя зависть не опускала случаев бросать в них свои стрелы; но самодержец, возбуждаемый против них многими, еще более удостаивал их всякого покровительства, всегда весело смотрел на них, как бы гордился ими, и всякий раз давал им полезные советы. Иной считал бы их, может быть, людьми подозрительными, и с самого начала всячески старался бы погубить их; а самодержец вменял ни во что многократные донесения на этих юношей, отменно любил их и не лишал богатых даров и подобающей царицам чести даже мать их Евдокию; самому же Никифору подчинил и отдал в личное распоряжение остров Крит. Так поступал царь; а из юношей только Лев, добрый сердцем и благородный в своих мыслях, видя такую благорасположенность к ним царя, был доволен судьбою, успокаиваясь настоящим своим состоянием по пословице: «получил Спарту, так украшай ее». Никифор же, быв раздражителен и тяжел, не переставал во глубине души злоумышлять на самодержца и думать о тирании. Сперва он держал это втайне; а потом, начиная приступать к делу, стал говорить с некоторыми откровенно. Это не скрылось от весьма многих, а чрез них [421] скоро дошло и до ушей царя. Но царь, делая что-нибудь новое, в удобное время призывал их к себе и, не открывая того, что он слышал, умно делал им внушения и давал обычные советы. И чем более узнавал он об их умыслах, тем благороднее располагался к ним, желая таким образом принести им пользу. Однако ж Эфиоп не белел, Никифор оставался в своей закоснелости и свою черноту сообщал всем, к кому приближался, иных привязывая к себе клятвами, других обещаниями. И не только в рядах воинов имел он многих на своей стороне, — да они и все уже склонялись к нему, — но изгибался и пред вельможами, заботливо ухаживал за военачальниками и важнейшими из сенаторов и всех привлекал к себе; ибо ум его был острее обоюдоострого меча, хотя и нетвердый, кроме разве той твердости, которую обнаруживал в стремлении к тирании. Он был сладок в речах, приятен в обращении, прикрывался смирением лисицы, а иногда обнаруживал и львиную раздражительность; телом был крепок и хвастался, что может бороться с гигантами, имел пшеничный цвет лица, широкую грудь и целыми плечами превышал всех бывших тогда мужей. Кто смотрел, как он играет в шары, или едет на коне, или мечет стрелу, или потрясает копье, или занимается скачкою; тому казалось, что видит какое-то новое чудо, тот стоял с разинутым ртом и едва не приходил в [422] оцепенение. Все это еще более привлекло к нему расположение многих, и замышляемое им так успешно подвигалось вперед, что он вовлек в свой замысел даже зятя самодержца по сестре, Михаила Тарронитского, почтенного достоинством Паниперсеваста.

7. Но обратим свою речь опять к тому, от чего она уклонилась и будем продолжать рассказ по порядку. Узнав о замысле Диогена, самодержец перебирал в своих мыслях, как он в самом начале своего воцарения поступил с обоими братьями, какого благорасположения и попечения удостаивал их в течении стольких лет и как однако же ничто не изменило мыслей Никифора к лучшему, и впал в недоумение. Перебирая все это и вместе припомнив, как Никифор, после неудачи, пришел в баню, как был прогнан Татикием и как, изощряя кровожадное оружие для обагрения своих рук в невинной его крови, сначала подстерегал и искал возможности совершить убийство ночью, а потом спешил исполнить свое намерение уже открыто, самодержец волновался своими помыслами; ибо никак не решался погубить Диогена, к которому пытал сердечную привязанность и которого любил отменно. Однако же, сообразив все и понимая, до чего может дойти это зло, он живо представлял опасность, так близко угрожающую его жизни, и содрогался сердцем. Сведши наконец все это в одно, признал он нужным задержать Никифора. Между тем [423] Никифор, торопясь к задуманному бегству и намереваясь ночью быть на пути к Христополю, с вечера отправил посла к Константину Порфирородному и просил его подарить ему быстроногого коня, которого дал ему царь. Но Константин отказал, говоря, что он не может отдать другому царского подарка в тот же самый день (в который получил его). Когда царь вступил на прежний, предлежащий ему путь, тогда последовал за ним и Диоген, обреченный на погибель Богом, который рассеивает советы и разрушает замыслы народов, — последовал, непрестанно думая о бегстве и откладывая его с часу на час. Таковы судьбы Господни! Раскинув палатку близ Серры, где был и царь, он как бы уже обличенный и страшащийся будущего, снова предается обычным помыслам. А царь в тот самый вечер, когда совершается память великомученика Феодора, призывает к себе брата своего Адриана, великого Доместика, и тотчас открывает ему о замыслах Диогена, которых прежде он не знал, — то есть, как Диоген, вооруженный мечом, подходил к бане, как был прогнан от дверей и как издавна задуманное положил, если возможно, совершить поспешнее. Вместе с этим царь поручает Доместику пригласить в свою палатку Диогена и как медовыми словами, так и разными обещаниями убедить его открыть все свои замыслы, ручаясь, что он ничего не потерпит и что будет прощено ему всякое зло, если ничего не [424] скроет и объявит всех своих сообщников. Адриан весьма огорчился этим, однако же исполнил приказание. Но грозил ли он, обещал ли, советовал ли, — не убедил Диогена открыть даже хоть что-нибудь из его замыслов. Что же потом? Опечалился и предался скорби великий Доместик, угадывая, в какую бездну зол стремится Диоген, — предался скорби тем более, что недавно сделался зятем последнего по брачному союзу с последнею из разноутробных его сестер 361. Поэтому он не переставал умолять Диогена даже со слезами, однако же нисколько не убедил не смотря на то, что убеждал его также напоминанием прежнего. Однажды самодержец на площади большого дворца занимался игрою в шары, скача верхом на коне. В это время один варвар, происходившей от Армян и Турков и имевший под платьем меч, увидев, что самодержец, желая дать отдых своему коню, устранился от прочих играющих в шары, подходит к самодержцу и, преклонив колена, прикидывается просителем. Самодержец тотчас остановил коня и, обратившись, спросил: о чем он просит? Тогда этот убийца больше, чем проситель, протянув руку и схватившись за меч, стал обнажать его. Но меч не [425] повиновался руке, хотя раз и два пытался он вынуть оружие. Тут, сознавшись, что уста его связывали лживое прошение, и, подвергшись на землю, он лежал и просил помилования. Когда царь поворотил к нему лошадь и спросил, за что он просит прощения, тот показал меч с ножнами и при этом, ударяя себя в грудь от ужаса, громко сказал: «теперь я узнал, что ты истинный раб Божий; теперь я этими глазами узрел, как великий Бог хранит тебя. Приготовив для убиения тебя этот меч и взяв его с собою, я пришел сюда, чтобы пронзить им твое сердце; но стараясь обнажить его раз, два и три, нашел его решительно непослушным силе моей руки». Слушая это царь, как будто вовсе ничего не слышал и спокойно стоял в том же положении. Вскоре сбежались к нему все, и одни слушали рассказ, а другие поражались им. Тут преданнейшие самодержцу хотели было растерзать того варвара; но самодержец и знаками и рукою и разными угрозами удержал их от такого намерения. Что же далее? Тот убийца воин тут же получает совершенное прощение, — и не только прощение, но и величайшие дары; а вскоре после того ему дарована и свобода. Многие из присутствовавших при этом настоятельно упрашивали царя выслать убийцу из столицы; но он не согласился, а сказал: «Аще не Господь сохранит град, всуе бде стрегий. Поэтому надобно молиться Богу, оттуда испрашивая себе защиты [426] и сохранения». Некоторые говорили тогда потом, что тот человек покушался убить самодержца по мысли Диогена; но царь даже и слышать не хотел этих речей, а только более раздражался против тех людей и так поддерживал Диогена, что если бы он лезвием своего меча коснулся даже его горла, и тогда самодержец показал бы вид, что не замечает этого. Так вот что было. Но напомнив Диогену все это, великий Доместик нисколько не убедил его; посему, отправившись к царю, возвестил ему об упорстве Диогена, — о том, что он запирается во всем, сколько, по его словам, ни уговаривал он его.

8. Тогда царь призывает к себе Музака и поручает ему, вооружившись вместе с другими, взять Диогена из палатки великого Доместика, отвести в его собственную, и там держать его под стражею, но без уз и других оскорблений. Музак тотчас исполнил приказание: взяв Диогена, перевел его в собственную его палатку. Здесь самодержец увещевал его и усовещивал всю ночь, но не только не убедил, а напротив испытал даже бесстыдное обращение его с собою. Тогда, исполнившись гнева, приказал он подвергнуть Диогена и тому, от чего прежде избавил, и даже счел нужным пытать его. Подвергнутый пытке, Диоген не мог вынести и первого мучения, и изъявил обещание признаться во всем. Поэтому тотчас же освобождают его от уз и призывают писца с тростию. (Это был [427] недавно избранный в секретари к самодержцу Григорий Каматир) 362. Диоген рассказал обо всем, не умолчав и об убийстве. А Музак, отбирая у него прежние письменные признания, нашел между ними присланный к нему от разных лиц письма, из которых открылось, что и царица Мария знала об отложении Диогена, только никак не допускала его до убийства, напротив строго запрещала ему не только самое убийство, но и мысль о нем. Эти письма Музак приносит к царю. Прочитав их и нашедши в них записанными большее число лиц, чем сколько он подозревал, и притом все лиц знатных, царь увидел себя в затруднении; ибо Диоген не заботился о войске строевом, — это издавна было привержено к нему и расположено всей душой, — он старался привлечь к себе главных как военных, так и гражданских сановников. Что же касается до царицы Марии, то самодержец захотел оставить это в тайне, и — старался показать, что о ней ничего не знает, старался об этом ради той доверенности и признательности, какую питал к ней до принятия царского скипетра. Поэтому всюду разнеслась молва, что заговор Диогена открыт был царю сыном ее и царем, Порфирородным Константином, хотя дело происходило иначе; [428] ибо от самих соучастников Диогена касательно его заговора мало, что было открыто. Когда Диоген был уличен и, уже осужденный на изгнание, находился в узах, — знатнейшие сообщники его заговора, еще не задержанные, но уже понявшие, что их подозревают, перепугались и не знали, что делать. А окружавшие царя, заметив их в таком волнении, и сами, казалось, приходили в затруднительное состояние; ибо видели, что обстоятельства царя становятся тесными, что безопасность его ограждается только некоторыми известными лицами и что опасность уже стоит у него над головою. Подобным образом и царь обуревался помыслами: в его уме волновалось много мыслей о том, как Диоген с самого начала многократно устремлялся на него, но останавливаем был силою Божьею, и как решался он уже собственноручно умертвить его. Испытав много перемен и долго колебавшись в мыслях, наконец он представил себе, что все воинское и гражданское начальство увлечено изменою Диогена. Поэтому, с одной стороны, не имея достаточно войска, чтобы над таким множеством поставить стражу, а с другой — не желая такое множество народа и подвергать казни, положил он главных виновников — Диогена и Кекавмена Катакалона сослать в Кесарополь, чтобы они содержались там только в узах и под стражею, не подвергаясь ничему другому ужасному, хотя все [429] советовали ему казнить их; ибо он отменно любил Диогена и имел об нем прежнее попечение. На изгнание же осудил и зятя своего по сестре, Михаила Тарронитского и…., лишив их имущества. Что же касается до прочих, то он счел более безопасным совсем не производить над ними следствия, но скорее смягчить их состраданием. И так вечером каждый изгнанник получил свой жребий, а жребием Диогена был Кесарополь. Из прочих же никто не был лишен своего звания, но все остались на своих местах.

9. В этих трудных обстоятельствах, самодержец на следующий день пожелал созвать всех и исполнить то, что ему казалось нужным. Тут люди, питавшие к нему сердечную привязанность, также ближние его по крови и свойству и все остававшиеся еще отцовские слуги, труженики, прозорливцы, умевшие находить меры, когда надлежало действовать при неожиданных случаях, стали опасаться, как бы на следующий день, при многочисленном стечении народа, кто-нибудь не пришел с мечом под одеждой, что бывало нередко (подобно тому варвару, который, приняв вид просителя, подошел к игравшему в шары самодержцу), и не умертвил его на троне. И не нашли они против сего других средств, как уничтожить надежды всех на Диогена, распустив молву, что ему тайно выколоты глаза. Для этой цели призвав некоторых, разослали они их всюду [430] рассказывать о том по секрету, тогда как самодержцу и в голову того не приходило. Хотя в то время это было пустым словом, однако ж, как откроется из дальнейшего рассказа, оно исполнилось и на деле. Когда солнце поднялось на горизонт и ясно светило, из окружавших самодержца все, не участвовавшие в гнусном деле Диогена и издавна имевшие звание царских телохранителей, собрались в царскую палатку первые, — и одни из них были опоясаны мечами, другие несли копья, иные держали на плечах большие и тяжелые сабли. Расположившись серповидно в некотором расстоянии от царского трона и как бы опоясывая самодержца поотрядно, все они пламенели воинским жаром и изощряли если не мечи, то серпа свои. Родственники же царя по крови и свойству стали по обеим сторонам царского трона; а направо и налево установились оруженосцы. Царь председал на своем кресле и был видом страшен — в одежде более воинской, чем царской, и не очень высоко, да не высок был он и ростом; впрочем престол, покрытый золотом, превышал головою. Брови его были нахмурены, щеки от множества тогдашних беспокойств раскраснелись, глаза проникнуты были мыслию и обнаруживали душу, полную чувствований. Сюда стеклись все с одинаковым страхом и от страха едва не испускали души на воздух: — одни язвительнее стрел пронзаемы были своею совестью, а другие [431] боялись нового подозрения. Ни от кого не слышно было голоса, все стояли неподвижно и посматривали на поставленную у дверей палатки стражу. Тут был муж мудрый в слове и сильный в деле, которому имя Татикий. Взглянув на него, царь дал ему знак глазами, чтобы впущены были стоявшие вне палатки. Татикий тотчас дозволил им войти. Те хотя и страшились, однако вошли медленным шагом и с сокрушенным видом. Установились в ряды, и каждый с трепетом ожидал, что будет, как бы уже приведен был к последнему пределу жизни. Впрочем не совсем спокоен был и сам самодержец (говорю это по-человечески, независимо от надежды на Бога), боясь, как бы толпа предстоящих не задумала против него чего-нибудь решительного и страшного. Впрочем, укрепившись духом и смело вступив в подвиг, он обратился к ним со следующею речью; а они стояли безмолвнее самых рыб, как будто бы у них отрезаны были языки. «Вы знаете, сказал он, что Диоген не испытал от меня ни малейшего зла, да и отца его лишил царской власти не я, а другой; я же не нанес ему ни малейшего оскорбления или обиды. Потом, когда царская власть, по воле Божией, перешла ко мне, я не только не оставил Диогена и брата его Льва в прежнем положении, но еще возлюбил их и поступал с ними, как с собственными детьми. А Никифора, сколько ни обнаруживались его замыслы против меня, я всякий раз [432] удостаивал ласки. И не смотря на то, что не замечалось в нем исправления, я старался скрывать многие из его дерзостей — в той мысли, что они никому не нравятся. И, однако же, все оказанные ему мною благодеяния не изменили коварства его души: за все это он присудил мне смерть». При этих словах все закричали, что на царском престоле они не хотят видеть никого другого, — хотя многие на самом деле и не желали этого, а только льстили на словах, стараясь избегнуть таким образом угрожавшей им опасности. Воспользовавшись этой минутой, царь многих между ними удостоил полного прощения; тогда как они, в качестве виновников заговора, уже осуждены были на изгнание. После сего поднялся такой шум, какого из присутствовавших при этом и доныне живущих никто, как говорят, и никогда прежде не слыхивал: иные восхваляли царя и дивились его незлобию и кротости; другие поносили изгнанников и утверждали, что они достойны смерти. Таковы люди! — Кого сегодня ублажают, кого превозносят и кому воздают почести; тому, лишь только увидят, что марка жизни его перевернулась, не стыдятся сряду же высказывать совершенно противное. Царь мановением руки восстановил молчание и продолжал: «неприлично шуметь и расстраивать настоящее дело. Я сказал уже, что всех вас удостаиваю прощения, и в отношении к вам буду таким же, каким был прежде». Между тем как царь изрекал этим [433] людям прощение, составители того заговора, без ведома царя, посылают выколоть глаза Диогену. Тоже самое положили они сделать и с Кекавменом Катакалоном, как сообщником Диогенова замысла. Это было в день, посвященный памяти Верховных Апостолов. И с тех пор даже до настоящего времени рассказывают об этом событии. Уступая ли их стремлению, царь допустил ослепление Диогена, или оно совершено по собственной его мысли, — Бог знает; я не совсем твердо знаю это дело.

10. И так вот что от Диогена испытал самодержец, и вот как чудесно избавила его от близкой опасности непобедимая десница Вышнего. Впрочем, царя не ослабило ничто случившееся; он прямо оттуда поехал в Далмацию. А Волкан, узнав, что самодержец пришел уже к Липению и занял его, и находя себя не в силах противостать римским рядам, этой ограде щитов и этому воинскому всеоружию, тотчас прислал послов и стал просить мира, с обещанием немедленно выдать обещанных заложников, и на будущее время не предпринимать ничего худого. Тяготясь международною войной и отвращаясь от нее, самодержец охотно принимает посольство варваров, тем более, что хотя это были и Далматы, однако ж христиане. Тогда Волкан доверчиво приходит к царю, окруженный своими родственниками и важнейшими жупанами, и с готовностью отдает ему [434] в заложники двоюродных своих племянников — по имени Уресса и Стефана Волкана, и некоторых других, в числе двадцати человек; ибо с ним иначе нельзя уже было договариваться. И так, окончив миром то, что обыкновенно решается сражением и оружием, самодержец возвратился в столицу. — Между тем он все еще много думал о Диогене, сквозь слезы смотрел на него, с глубокими вздохами слышал о нем, оказывал ему великое благорасположение, старался ободрять его и опять возвратил ему многое, что было у него отнято. Но Диоген, придавленный печалью, уклонялся от жительства в столице и, проводя время в собственных поместьях, всецело предавался сочинениям древних, которые были читаны ему другими; ибо лишенный собственного света, он для чтения их пользовался глазами чужими. И этот человек был так велик по природе, что, и быв слепым, легко усматривал то, что неусмотримо и для зрячих. Прошедши весь круг наук, он изучил, что особенно удивительно, и славную геометрию, обращаясь для того с одним философом, который по его приказанию должен был делать ему фигуры из твердой материи. Ощупывая их руками, он познакомился, таким образом, со всеми геометрическими теоремами и формами, подобно тому Дидиму, который одною остротою ума, без глаз, дошел до совершенства в музыке и геометрии, хотя по приобретении этих знаний впал в [435] нелепую ересь и от гордости точно так же ослеп умом, как прежде от болезни ослеп глазами. Всякий, слушающий это, конечно удивится; но я сама видела того человека, дивилась ему и слышала, как он рассуждал о таких предметах. Не совсем незнакомая и сама с подобными вещами, я поняла, что он имеет точные сведения в этих теориях. Впрочем, занимаясь науками, Диоген не оставил застарелой ненависти к самодержцу и был всецело одержим необузданною страстью тирании. Тайные свои помыслы он даже снова сообщал некоторым лицам, и одно из этих лиц, пришедши к самодержцу, известило его о них. Призвав Диогена, самодержец спросил его как о замыслах, так и о сообщниках в этом деле, — и, выслушав его признание во всем, тотчас даровал ему прощение.

(пер. под ред. ?. Карпова)
Текст воспроизведен по изданию: Сокращенное сказание о делах царя Алексея Комнина. (1081-1118). Труд Анны Комниной. Часть 1. СПб. 1859

© текст – под ред. ?. Карпова. 1859
© сетевая версия - Тhietmar. 2013
© OCR – Бакулина М. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001