Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

АННА КОМНИНА

СОКРАЩЕННОЕ СКАЗАНИЕ О ДЕЛАХ ЦАРЯ АЛЕКСЕЯ КОМНИНА

(1081-1118)

КНИГА IV

1. И так, Роберт семнадцатого числа месяца июня, четвертого индиктиона, расположился лагерем на суше с несчетным множеством конницы и пехоты, и страшно было смотреть как на вид его войск, так и на стратегическое их расположение; потому что его армия от прибытия отрядов со всех сторон опять увеличилась. Да и морем тоже собирались его моряки на кораблях разного [181] рода, наполненных, другими войсками, в морских сражениях весьма опытными. Тогда жители Диррахия, осажденные с той и другой стороны — то есть с суши и с моря, при виде многочисленных сил Роберта, превышавших всякое счисление, поражены были великим страхом. Но Георгий Палеолог, как человек мужественный, изучивший всякое стратегическое дело и выдержавший на Востоке бесчисленное множество битв, в которых всякий раз оставался победителем, бестрепетно укреплял город, по наставлениям самодержца, устроил зубцы, устанавливал по степам камнеметные машины, ободрял упадавших в духе воинов и на всем протяжении стен размещал соглядатаев, да и сам каждую ночь и каждый день обходил город и сторожившим приказывал бодрствовать. В тоже время уведомлял он письмами самодержца о прибытии Роберта и о том, что он прибыл к Диррахию с намерением взять этот город. Между тем запершиеся, смотря на осадные вне города машины и на деревянную огромной величины башню, которая возвышалась над самыми стенами Диррахия и отовсюду обтянута была сыромятными кожами, а на вершине ее помещались камнеметные орудия, видя также, что окружность стен с внешней стороны опоясывалась лагерем, что к Роберту отовсюду стекаются союзники, что лежащие в окрестности города опустошаются набегами, и что поэтому вражеские землянки с каждым днем [182] становятся многочисленнее, трепетали от страха, ибо понимали намерение Дукса Роберта, понимали, то есть, что он занял иллирийскую равнину не с тем, чтобы, как всюду разглашалось, опустошить города и селения и потом, собрав с них большую добычу, возвратиться в Апулию, но чтобы овладеть римским царством и с этою целью для первого, как говорится, опыта взять Диррахий. При таком настроении мыслей Палеолог велел сверху спросить Роберта, для чего он прибыл, и тот отвечал: «я хочу изгнанного из царства свойственника моего Михаила восстановить в принадлежащем ему достоинстве, потребовать удовлетворения за нанесенные ему обиды и вообще отмстить за него»! На это сказали ему: «если мы, взглянув на Михаила, узнаем его, то немедленно преклонимся пред ним, и сдадим город». Услышав это, Роберт тотчас приказал, чтобы Михаил был великолепно одет и показан жителям города. По силе этого приказания воины ведут его с великою пышностью и с музыкою на всевозможных музыкальных инструментах и кимвалах и показывают. Но лишь только жители города взглянули на него, как зашумели тысячью ругательств, утверждая, что они вовсе не знают этого человека. Однако ж Роберт не обратил на это внимания и не оставлял начатого дела. А между тем, пока находившиеся внутри разговаривали с бывшими вне, некоторые, тайно вырвавшись из города, вступили [183] в бой с Латинянами и, нанесши им несколько вреда, тотчас ушли в Диррахий. Впрочем мнения о монахе, который следовал за Робертом, были различны. Одни разглашали, что это конюх царя Михаила Дуки; другие утверждали, что это сам самодержец Михаил, свойственник того варвара, который из-за него и поднял, как говорили, такую войну; некоторые же настаивали, что это дело им совершенно известно, как одна выдумка Роберта. Михаил, говорили они, не перебегал к Роберту; но Роберт, испытав крайнюю бедность и происшедши из незнатного состояния, умел природными своими дарованиями и силою ума сделаться, как выше сказано, обладателем всех лонгобардских городов и селений, даже самой Апулии, и потом вскоре захотев большого, что обыкновенно бывает свойственно душам ненасытным, счел нужным покуситься на овладение городами, лежащими в Иллирике и, если дела пойдут успешно, устремиться далее; ибо каждый жадный до приобретений, только бы ему начать, ничем не отличается от антонова огня, который, как скоро приразиться к телу, не останавливается до тех пор, пока, не пробежит по всем его частям и не истребит его всецело.

2. Между тем Палеолог своими письмами извещал самодержца о всех тогдашних событиях, что Роберт, пустившись в море в июне месяце, и как сказано выше, от сильной [184] бури потерпел кораблекрушение, и однако ж, подвергшись такому гневу Божию, не остановился, но вместе с своими спутниками сразу взял Авлон, — что потом опять, подобно зимним облакам, отовсюду стеклись к нему бесчисленные силы, — и люди, более других легкомысленные, поверив будто самозванец действительно есть царь Михаил, перешли к Роберту. Слыша это, самодержец боялся важности такой затеи. Предполагая, что находившиеся в его распоряжении войска не устоят даже и против самой незначительной части Робертовой армии, он счел нужным призвать с Востока Турков и по этому предмету вступил в сношение с Султаном 166. Кроме того приглашал он и Венециан, склоняя их на свою сторону обещаниями и дарами (отсюда то, говорят, и произошел римский обычай конские состязания называть венецианским цветом) 167, то есть одно обещал, а другое тотчас же предлагал, если они согласятся вооружить морские силы всей своей страны и поспешно отправить их к Диррахию, чтобы и этот город сохранить, и с флотом Роберта вступить в отважный бой. В случае своего согласия на это, говорил царь, одержат ли они, при Божией помощи, победу, или будут побеждены [185] (что иногда случается), все равно получат обещанное, как если бы и одолели. А чтобы какие-либо желания их не встретили препятствия со стороны римского правительства, они будут уполномочены особо выданными хрисовулами. Услышав это, Венециане немедленно потребовали чрез послов, чего хотели, и получили ручательство в исполнении обещаний. Тогда, снарядив флот из разного рода судов, они отправили его к Диррахию в совершенном порядке. Отправившиеся, переплыв большое пространство, прибыли к храму, построенному во имя пречистой Богородицы на месте, называемом Паллия, которое от Робертова лагеря, находившегося вне Диррахия, отстоит приблизительно стадий на осьмнадцать. Увидев оттуда флот Роберта у Диррахия, снабженный всеми средствами для войны, они побоялись было вступать с ним в сражение; но Роберт, узнав об их прибытии, посылает к ним с флотом сына своего Боэмунда и требует, чтобы они приветствовали царя Михаила и самого Роберта. Те отложили приветствие до следующего дня; с наступлением же вечера, так как, при совершенной затиши, нельзя было им подойти к берегу, стянули они и связали канатами самые большие из своих судов и, образовав из них искусственную среди моря пристань, построили на их палубах деревянные башни 168, и канатами подняли [186] на эти суда следовавшие за каждым из них малые ботики; внутри же этих башен поместили вооруженных людей и, рассекши толстые бревна на части в локоть длиною, вколотили в них железные остроконечия, и затем стали ожидать прибытия франкского флота. С наступлением дня, является Боэмунд и требует приветствия. Но те стали в глаза смеяться ему. Не вынося этого, Боэмунд первый устремился на них, и пошел на самые большие корабли их, а за ним двинулся на остальной флот. Тут произошло сильное сражение и, когда Боэмунд стал ожесточеннее подступать к Венецианам, они, бросив сверху одно из сказанных бревен, тотчас пробили тот самый корабль, на котором он находился. Пробитый корабль от хлынувшей в него воды начал тонуть, — и в это время одни бросались с корабля и, попадая туда, откуда убежали, погружались на дно, другие вступали в бой с Венецианами и падали от меча. Сам же Боэмунд, избегая явной опасности, прыжком очутился на другом из своих судов. Ободренные этим, Венециане схватились с врагами еще отважнее и, обратив их в совершенное бегство, преследовали до Робертовой палатки. Потом выбрались они на берег, и вступили в бой с Робертом уже иным способом. Видя это, Палеолог тоже вышел из [187] крепости Диррахия и вместе с Венецианами ударил на Роберта. Произошла битва упорная и кипела до самого лагеря Робертова, из которого тогда многие были выгнаны, а многие сделались жертвою мечей. Венециане, захватив множество добычи, снова взошли на свои суда, а Палеолог возвратился в крепость. Отдохнув несколько дней, Венециане посылают к царю послов с известием о случившемся. Царь принял их благосклонно, как и следовало, и, удостоив бесчисленных наград, отпустил; причем послал он вместе с ними много денег Дуксу Венеции 169 и зависевшим от него начальниками.

3. Между тем Роберт, как человек воинственный, считал нужным не отказываться от войны, но упорно продолжать ее. Наступившая зима не позволяла ему вывести суда в море; а с другой стороны, шедшие к нему из Лонгобардии корабли и везшие оттуда продовольствие задерживаемы были римским и венецианским флотом, который старательно отрезывал им соединение с Робертом. Когда же наступила весна 170. и морское волнение успокоилось, — прежде всего снялись с якорей Венециане и устремились на Роберта; а потом присоединился к ним с римским флотом [188] и Мориц 171. Тогда произошло жесточайшее сражение, и воины Роберта дали тыл. Вследствие сего Роберт счел нужным весь свой флот стянуть к берегу; а между тем островитяне, жители приморских крепостей и других городов, доставлявшие Роберту подати, ободрившись тем, что с ним случилось, и, узнав о его поражении на море, неохотно стали подчиняться налогам. Поэтому он счел нужным вести войну с большею энергиею и биться как на море, так и на суше. Но дело шло не по его желанию; боясь кораблекрушения, — потому что в то время дули сильные ветры, — он простоял без движения два месяца в пристани Герихо, чтобы потом биться на суше и на море, и запасался необходимым для войны. В это время венецианский и римский флоты, сколько было можно, сторожили переправу и, как скоро на море хоть немного начинал дуть попутный ветер плавателям, тотчас преграждали путь шедшим к Роберту кораблям. Воины его, расположенные по реке Гликису, нелегко могли добывать продовольствие и на суше; потому что сидевшие в Диррахие останавливали их, когда они выходили из окопов Роберта для сбора сена или других припасов, так что им приходилось терпеть голод. Притом сильно изнурял их и непривычный климат того места. [189] Поэтому в течении трех месяцев погибло их, говорить, до десяти тысяч человек. Та же болезнь постигла и Робертову конницу; множество народа погибло и в ней. Между всадниками сделались жертвою язвы и голода до пяти сот графов и военачальников — людей сильнейших, а низших чинов бесчисленное множество. Суда Робертовы, как сказано, введены были в реку Гликис; но от недостатка воды эта река обмелела, потому что зиму и следовавшую за ней весну сменило жаркое лето, — и в логовище Гликиса вода почти совсем иссякла. Видя это, Роберт пришел в затруднительное состояние и не знал, как опять спустить суда в море. Но естественная его находчивость и сообразительность помогли ему: он приказал по ту и по другую сторону реки наколотить свай, густо связать их хворостом, потом позади их навалить срубленных под корень огромных деревьев, и сверху насыпать песку, чтобы воду сжать в одно место и таким образом собрать ее в один проток, образуемый сваями. Тогда вода, возвышаясь понемногу, наполнила весь бассейн и достигла достаточной глубины, так что подняла лежавшие дотоле на земле корабли, и понесла их своим течением. От этого суда, получив ход, легко спустились в море.

4. Узнав о действиях Роберта, самодержец тотчас известил письмом Пакуриана о неудержимом его стремлении и о том, как он овладел Авлоном, нисколько не озаботившись [190] ни бедствиями, случившимися с ним на море и на суше, ни тем поражением, которое потерпел он, как говорится, на первом шагу; поэтому, писал Алексей, ты Пакуриан должен немедля собрать свои силы и скорее соединиться со мною. Это приказывал он Пакуриану, а сам тотчас в месяце августе 172, четвертого индикта выступил из Константинополя, оставив в столице Исаака, чтобы он имел попечение о городских делах и, если со стороны врагов послышатся возмутительные речи, как это обыкновенно бывает, не дозволял им распространяться, охранял царский дворец и город, и вместе успокаивал женщин, которые так легко доступны печали. Что же касается до матери, то, я думаю, она не нуждалась ни в какой помощи, потому что была весьма мужественна, и вообще ловка в управлении делами. Получив письмо самодержца, Пакуриан назначил вторым по себе правителем Николая Врану, человека мужественного и в воинских делах опытнейшего, а сам со всем войском и знатнейшими людьми, немедленно выступив из Орестиады, спешил соединиться с царем. В тоже время и самодержец поставил все войско в военное положение и, назначив военачальниками отрядов самых мужественных людей, приказал им, где позволит место, совершать поход так, чтобы [191] все, зная общее расположение армии, и каждый в ней свое место, во время самой битвы не допускали взаимного смешения и без нужды не переменяли диспозиции, как вздумается. Над отрядом экскубитов 173 начальствовал Константин Оп, над македонским — Антиох, над фессальским — Александр Кавасила; а Татикий 174, в то время великий Примикирий 175 командовал жившими около Ахриса 176 Турками: это [192] был человек в боях мужественный и неустрашимый, хотя по своим предкам принадлежал и не к свободному состоянию; потому что отец его, Сарацин, был взят в плен, достался по жребию моему деду по отцу — Иоанну Комнину. Военачальниками Манихеев 177, которых считалось до двух тысяч восьми сот, были Ксанта и Кулеон, которые и сами держались той же ереси; все эти люди были весьма воинственны, всегда готовы отведать крови врагов, если представлялся к тому случай, — и кроме того упрямы и бесстыдны. Над собственными же воинами царя, которых обыкновенно называют вестиаритами 178 и над [193] франкскими отрядами начальствовали Панукомит и Константин Убертопул, получивший это прозвание от своего рода. Распределив таким образом войска, царь выступил со всеми ими против Роберта. Встретившись с одним человеком, который шел оттуда, и осведомившись о том, что делается в Диррахие, он определенно узнал следующее: Роберт придвинул к стенам все нужные для осады города орудия; а Георгий Палеолог, день и ночь противостояв внешнему действию машин и всем ухищрениям врагов, наконец ослабел и, отворив ворота, вышел из города и дал Роберту жестокое сражение. В этом сражении он был тяжело ранен в разных местах тела, и особенно стрелою около виска. Усиливаясь извлечь ее и не могши, призвал он одного врача и извлек верхнюю ее часть, то есть наконечник, в который вставляются перья, а остальная часть осталась в ране. Перевязав голову, как дозволяло время, он опять ринулся в средину врагов, сражался до позднего вечера и стоял непоколебимо. Услышав это и узнав, что ему нужна скорая помощь, царь ускорил свой поход. Достигнув Фессалоники, он от многих еще подробнее осведомился о действиях Роберта, что, то есть, Роберт, совсем приготовился и, собрав как храбрых воинов, так и большое количество материалов на [194] равнину близ Диррахия, обвел то место оградою на таком расстоянии от стен города, какое может пролететь стрела, значительную же часть своих сил поместил около гор, долин и холмов. От многих слышал также царь и об усердии Палеолога, что, то есть, Палеолог, намерен был сжечь приготовленную Робертом башню и, заготовив на стенах нефти, смолы, сухих дров и камнеметных орудий, ожидал только сражения. Ожидая Роберта на следующий день, он поставил предварительно приготовленную им внутри деревянную башню прямо против той, которая должна была придвинуться к стенам от вне, и всю ночь испытывал действие лежавшего на ней бруса, который надлежало направить против дверей внешней башни, и наблюдал, легко ли он движется и может ли, ударяя прямо в двери, помешать им свободно отворяться. Увидев, что брус приводится в движение свободно и дело удалось, он уже смело ожидал предстоящего сражения. На другой день Роберт велел всем вооружиться и ввел в башню около пяти сот пеших и конных воинов в полном вооружении. Башня была придвинута к стене, и воины хотели уже отворить верхнюю дверь, чтобы, употребив ее вместо моста, войти в крепость. Но Палеолог, при помощи заранее приготовленных машин и многих храбрых воинов, приведши в движение бывший на внутренней башне огромный брус, сделал машину Роберта недействительною; потому что брус никак [195] не дозволял неприятелям отворить дверь своей башни. После сего он ни на одно мгновение не переставал поражать ударами стоявших на башне Кельтов, и они, не вынося его ударов, начали прятаться внутрь ее. Тут приказал он зажечь эту башню и еще не успел отдать приказание, как она уже пылала. Тогда бывшие на верху башни стали бросаться на землю, а находившееся в нижней ее части, отворив нижнюю дверь, убегали. Видя их бегство, Палеолог через дверь в стене крепости вывел мужественных воинов в полном вооружении, а Других выслал с топорами, чтобы изрубить ими деревянную башню. И это не не удалось ему: верхнюю часть башни он сжег, а нижнюю совершенно разрушил ломами.

5. Передававший это прибавил, что Роберт снова спешит устроить башню, подобную прежней, и для осады Диррахия приготовляет машины. Из этого царь увидел, что находящимся в Диррахие нужна скорая помощь, и, приведши в порядок свои силы, двинулся к Диррахию. Прибыв сюда, он окопался рвом, поставил войска близ реки, называемой Харзанисом 179, и тотчас через послов спросил Роберта, для чего он пришел, и какое его намерение. Отсюда он отправился к храму, воздвигнутому во имя величайшего во иерархах [196] Николая, отстоящему от Диррахия на четыре стадии, и осмотрел местоположение, чтобы наперед занять удобнейшее место для помещения фаланг во время битвы. Тогда был пятнадцатый день месяца октября. По той местности тянулся горный хребет, простиравшийся от Далмации до моря, и оканчивавшийся мысом, подобным полуострову. На этом-то мысе и построен был упомянутый храм. Покатость хребта, постоянно склоняясь, соединялась с диррахийскою долиною; по левую ее сторону находилось море, а по правую высокая, нависшая над нею гора. Приведши сюда все войско и поставив здесь лагерь, он звал к себе и Георгия Палеолога. По, приобретши с давнего времени опытность в военных делах, Георгий не нашел этого полезным и, отказавшись выйти из крепости, причину своего отказа объяснил царю. Когда же царь опять звал его с большею настойчивостью, он отвечал: «мне кажется весьма гибельным выйти из осаждаемой крепости, и, если я не увижу перстня с твоей царской руки, то не выйду. Перстень был послан, и он, взглянув на него, отправился к царю на военных судах. Увидевшись с Георгием, царь стал расспрашивать его о действиях Роберта. Когда же Георгий объяснил все, он спросил, должно ли отваживаться на войну с Робертом. Палеолог отвечал отрицательно; да и другие, долговременными трудами приобретшие опытность в военных делах, настоятельно [197] сопротивлялись этому, советуя постоянно стараться посредством легких нападений стеснять Роберта, не дозволяя его людям выходить из лагеря для фуражировки, или грабежа, это же приказать делать и Вадиму, и Далматам, и прочим воеводам близлежащих мест, и утверждали, что таким образом Роберт будет легко побежден. Но большая часть бывших в войске молодых людей желала войны, и особенно Констанций Порфирородный, Никифор Синадил, начальник Варягов Набит, и даже сыновья прежде царствовавшего Романа Диогена — Лев и Никифор 180. В это время возвратились и отправленные к Роберту послы и устно передали царю его ответ. «Я, говорил он, выступил вовсе не против твоего величества, но более для того, чтобы отмстить за обиду, нанесенную моему свату. И если ты хочешь мира со мной, то и я желаю того же, лишь бы ты согласился исполнить то, что объявят тебе мои послы». Но так как он требовал совершенно невозможного и вредного для римского царства, хотя и обещал, что если получит требуемое, то и самую Лонгобардию признает как бы даром царя, и будет помогать ему, когда в том окажется нужда (а это было притворство, чтобы показать вид просьбы, будто он [198] сам желает мира, и, между тем предлагая невыполнимое и получив отказ, вступить в войну, и потом причину войны сложить на римского царя); то и не хотели склониться на примирение. Итак, потребовав невозможного и не получив согласия, Роберт созвал всех графов и сказал им: «вы знаете об обиде, какая нанесена моему свату царем Никифором Вотаниатом, и о бесчестии, какое потерпела моя дочь Елена, изгнанная с ним из царства. Не снося этого мы вышли из своей страны против Вотаниата, чтобы отмстить за них. Но он лишился власти, и теперь царствует молодой, мужественный воин, имеющий опытность в воинском искусстве выше своих лет. Поэтому мы не должны начинать с ним войны, как попало; ибо где многоначалие, там и смешение, там во множестве властвующих проявляется различный образ мыслей. Итак на всех нас лежит обязанность повиноваться кому-нибудь одному между нами; а этот один с своей стороны должен спрашивать совета у всех, не действуя беспечно, по собственным мыслям, как случится; прочие же обязаны с прямотою высказывать ему свои мнения, следуя вместе и воле избранного. И вот я первый готов повиноваться тому, кого изберете все вы». Графы похвалили его совет и, сказав, что Роберт говорит хорошо, с общего согласия предоставили первенство ему. Он, как бы не желая этого, отказывался от такой чести. Но они со своей стороны еще [199] более настаивали и просили. Тогда, показывая вид, что уступает только их убеждениям, — хотя издавна стремился к этому, — он начал плодить слова, ловко соединял причины с причинами и, между тем как никто не проникал в его душу, по-видимому против воли шел к тому, чего на самом деле желал страстно. Наконец он сказал им: «прислушайтесь к моему мнению, графы и прочее войско. Так как мы, оставив отечественные свои области, пришли сюда, и нам предстоит битва с царем мужественнейшим, который хотя недавно принял кормило царства, но уже и при прежних царях победил многих врагов и к этим царям пленниками привел величайших мятежников; то нам к этой борьбе должно приложить всю душу. И если Бог дарует нам победу, то мы уже не будем нуждаться в деньгах. По сему нам должно сжечь всю рухлядь, а грузовые суда 181 просверлить и потопить, и начать войну так, как бы только родились и хотим умереть». На это все согласились.

6. Таковы были мысли и намерения Роберта. Но мысли и намерения самодержца были еще хитрее и остроумнее. Впрочем, оба вождя удерживали войска от столкновений, пока делали [200] соображения касательно управления и начальствование войском, чтобы потом управлять и начальствовать со знанием дела. Самодержец намеревался напасть на лагерь Роберта с двух сторон, притом внезапно, в ночное время, — и для того приказал всему иноземному войску, прошедши морским берегом, устремиться на неприятелей сзади и, для избежания подозрения, требовал, чтобы оно сделало большой обход. Сам же он хотел напасть на Роберта спереди, как скоро узнает, что посланные воины достигли места своего назначения. Оставив палатки пустыми и перешедши ночью через мост (тогда был осмьнадцатый день истекавшего месяца октября, пятого индикта), он прибыл со всем войском к приморскому храму, построенному в древности во имя мученика Феодора. Здесь, посвятив всю ночь умилостивлению Бога, они причастились пречистых божественных тайн. Между тем Роберт, построив свои фаланги, сам держал центр армии; крыло со стороны моря вверил графу Амикету 182 (этот граф был один из знаменитейших, отличался мужеством, силою и умом); а другое — сыну своему Боэмунду, по прозванию Саниску. Узнав об этом и хорошо умея в мгновение ока угадывать, что полезно сделать, самодержец переменил [201] свой план сообразно с обстоятельствами и поставил свои войска на склоне горы около моря. Но разделение войска уже произошло; ибо он не остановил варваров, шедших к палаткам Роберта, чтобы сделать на них нападение, а только удержал воинов, носивших на плечах обоюдоострые мечи и состоявших под начальством Набита, приказав им сойти с коней и идти вперед друг за другом на малом расстоянии. Все эти воины имели щиты. Потом, разделив прочее войско на фаланги, сам он взял в управление центр армии, а справа и слева поставил начальниками фаланги Никифора Мелиссинского и великого Доместика, по имени Накуриана. Средину между его фалангою и спешившимися варварами занимали воины искусные в стрельбе, и их наперед хотел он послать против Роберта, приказав Набиту, чтобы его отряд, сделав нападение на Кельтов и возвращаясь опять, тотчас разошелся на обе стороны и дал им место, а потом снова соединился и сомкнул щиты. Распорядившись таким образом относительно всего войска, сам он пошел по берегу против передней части кельтских отрядов, а посланные варвары, прошедши пространство, лежащее близ моря, когда и бывшие внутри Диррахия, по приказанию самодержца отворили ворота, тотчас напали на кельтские палатки. Между тем вожди шли друг против друга. Роберт выслал несколько отборных всадников и приказал им начать [202] битву, если только успеют выманить кого-нибудь из римского войска. Царя это не затруднило: он противопоставил им значительный отряд пращников. Те и другие обменялись несколькими выстрелами; и так как Роберт понемногу приближался, и расстояние между ними все более стеснялось, то из фаланги Амикета выступили вперед пешие и конные и напали на одно крыло Набитова отряда. Это крыло встретило их мужественно, и те трусы бросились бежать, — ибо не все были строевые, — и вбежавши в море по шею, старались подойти к кораблям римского и венецианского флота, чтобы найти там спасение, однако ж не были приняты ими. Тогда Гаита 183, как говорит молва, наложница Роберта, последовавшая за ним на войну, другая Паллада, хотя и не Афина, увидев бегущих, устремила на них строгий взгляд и громко закричала, только что не произнося на своем языке Омирова стиха: «долго ли будете вы бежать? Остановитесь, будьте мужами». Но видя, что они все еще бегут, она взяла длинное копье и во весь опор пустилась за беглецами. Заметив ее и пришедши в себя, они снова вступили в борьбу. Между тем бердышники и сам военачальник их Набит, по неопытности и горячности ускорив преследование, удалились на значительное расстояние от римского строя, потому что спешили [203] противопоставить Кельтам равное мужество, так как они были не менее мужественны в битвах и в этом отношении не уступали им. Заметив, что бердышники уже утомились и запыхались, в чем могли убедить и быстрота их движения, и расстояние, и тяжесть оружия, Роберт приказал одной части своей пехоты напасть на них. И так как они устали, то и оказались слабее Кельтов. Тогда все варвары пали, а которые из них спаслись, те убежали к храму Архистратига Михаила 184; и одни вошли в храм в таком количестве, какое он мог только вместить, другие взошли на верх храма и думали там найти спасение. Но Латиняне, подложив огня, сожгли их всех, вместе с храмом. Впрочем, остальная часть римской фаланги продолжала упорно сражаться с ними. Поэтому Роберт, как бы какой крылатый всадник, взяв остальные свои силы, устремился на римскую фалангу и, прогнав ее, разделил на многие части. В этой битве одни из его противников пали сражаясь, а другие искали спасения в бегстве. Царь Алексей стоял, как неподвижная башня, хотя многих из числа бывших с ним мужей, отличавшихся и родом и воинскою опытностью, уже не существовало. Тут пал Констанций 185, сын прежде [204] царствовавшего Константина Дуки, родившийся не тогда, когда этот был еще частным человеком, но и рожден и воспитан в порфире, и в тоже время удостоен отцом царских украшений; тут пали и Никифор по имени, по прозванию же Синадин, человек мужественный и красивейший, в сражении того дня хотевший превзойти всех (с ним часто говорил о браке с своею сестрою упомянутый уже Констанций), — и отец Палеолога Никифор, и другие люди знаменитые; Захария получил смертельный удар в грудь и тотчас после удара испустил дух; та же участь постигла и Аспиета, и многих превосходных воинов. До окончания битвы, три знатных Латинянина, один упомянутый уже Амикет, другой — Петр Алифский 186, как он сам cебя называл, и третий, который был ничем не хуже их, увидев, что царь еще сопротивляется, вооружились длинными копьями и устремились на него во весь опор. Амикет не попал в [205] царя, потому что конь его немного уклонился в сторону; копье другого Кельта царь отразил мечом и, напрягши руку, нанес ему такой удар в ключицу, что отсек его руку от остального тела; третий направил удар прямо ему в лоб, но царь, сохраняя твердость и спокойствие духа и нисколько не смутившись, своим быстрым умом мгновенно сообразил, что надобно ему сделать, и тотчас, как увидел направленный на себя удар, лег навзничь на спину коня. Поэтому острие копья только оцарапало немного кожу его тела, запуталось в верхушке шлема и, разорвав у подбородка ремень, придерживавший шлем, сбило его на землю. Кельт устремился было на царя, думая, что низверг его с коня, но он, тотчас выпрямившись, уселся крепко на седле и не оставил при этом никакого оружия. В правой руке держал он обнаженный меч, окрашенный собственною кровью, голова у него была открыта, золотистые солнечного цвета волосы его ниспадали на глаза и беспокоили его, тем более, что конь, горячась, выплевывая удила и содрогаясь, способствовал его локонам еще беспорядочнее раскидываться по лицу. Но оправившись, сколько мог, он противостал врагам. Между тем увидел он, что Турки предались бегству, и сам Водин отступает, не принимая участия в сражении. Этот последний вооружился и, поставив свое войско в боевой порядок, вел себя в этот день так, как бы намеревался помогать [206] самодержцу согласно с бывшим между ними договором; на самом же деле, по-видимому, выжидал, чтобы, если в решительную минуту узнает, что самодержец получит победу, самому напасть на Кельтов, в противном же случае остаться спокойным и возвратиться назад. Имея такой замысел, обнаружившейся тем, что произошло, и узнав, что Кельты совершенно одерживают победу, он вовсе не принял участия в битве и поспешно возвратился домой. Видя это и замечая, что никто не помогает ему, самодержец и сам показал тыл врагам. Таким образом, Латиняне обратили римское войско в бегство.

7. Овладев храмом св. Николая, около которого находилась и царская палатка, и весь обоз римского войска, Роберт послал — каких только имел — лучших воинов преследовать царя, а сам оставался на том же месте, мечтая о взятии самодержца в плен. Такие-то мечты воспламеняли безмерное его тщеславие. Воины весьма мужественно преследовали царя до одного места, которое туземцы называют Каки-Плевра. Положение этого места таково: внизу течет река, называемая Харзанисом, а сверху висит высокая скала. Между этою-то рекой и скалой они настигли его, нанесли ему несколько ударов копьями по левому боку — (всех их было девять человек) и заставили склониться на правую сторону. Быть может, он и упал бы, если бы не поспешил опереться о землю мечом, который держал в [207] правой руке; да и острие шпоры на левой ноге, вонзившись в край седла, называемый попоною, еще более укрепило всадника в седле; притом левою рукою ухватился он за гриву коня и этим помог себе. Впрочем, тут явилась ему на помощь божественная сила, и дивно спасла его от врагов: по ее мановению с правой стороны показались другие Кельты и направили против него копья. Устремив концы копьев в правый его бок, они внезапно выпрямили воина и посадили его на средину седла. И это было необычайное чудо. Находившиеся на левой стороне старались низвергнуть его, а другие, устремляя копья в правый бок, как бы сопротивляясь первым и противопоставляя копья копьям, привели царя в прямое положение. Крепко усевшись и сжав ногами коня и седло, он тут показал свое мужество. Конь его, с одной стороны весьма горячий и твердоногий, а с другой очень привычный и, приученный к битвам (говорили, что Алексей взял его вместе с пурпуровою попоною у Вриенния, когда последний еще в царствование Никифора Вотаниата во время битв попался ему в плен), просто же сказать, вдохновенный божественным Промыслом, вдруг бросается, летит по воздуху и становится на краю упомянутой скалы, будто крылатый, подобный в басне крылатому Пегасу (Вриенний называл этого коня Сгурицом 187 так что копья [208] варваров, пущенные из рук, либо исчезали в пустоте, либо вонзались в части царской одежды и, оставшись здесь, неслись по воздуху вслед за конем. Прикасавшиеся к себе копья царь тотчас отсекал и, не дозволяя душе ни смутиться среди таких опасностей, ни омрачиться в мыслях, быстро соображал и чудесно ускользнул из среды их. А Кельты стояли, разинув рты от изумления пред тем, что совершилось; да и стоило изумляться. Наконец, увидев, что царь обратился в другую сторону, они опять погнались за ним. Тогда он, преследовавшим его воинам долго показывавший тыл, вдруг повернул коня и встретившись с одним из преследователей, пронзил ему копьем грудь, так что воин тотчас же навзничь упал на землю. А царь опять — назад, и продолжал прежний путь. Тут встретился он с немалым числом Кельтов, которые впереди его преследовали римские силы. Увидев его издали, они остановились толпою, чтобы дать отдых коням и вместе взять его живым и привести к Роберту, будто какую добычу. Убегая от задних своих преследователей и видя передних, царь потеря л было надежду спастись, но когда, собравшись с духом, заметил посреди других одного человека и, по блеску, издаваемому его одеждою и оружием, заключил, что это — Роберт, вдруг дал направление своему коню и устремился на него. Тоже сделал со своей стороны и этот человек и направил против него [209] копье. Таким образом оба, выскочив на средину, напали друг на друга. Самодержец первый протянул руку и ударил его копьем; оно тотчас через грудь прошло в спину, и варвар тут же упал на землю и испустил дыхание, потому что рана его была смертельна. После сего царь, разрезав фалангу, проскакал посреди ее и чрез убиение этого варвара, доставил себе безопасность. Увидев, что раненый упал на землю, Кельты окружили лежащего, и занялись им. Да и задние преследователи царя, заметив это, сошли с коней и, узнав мужа, завопили и предались скорби. Впрочем, это был не Роберт, а один из знатных людей, второй после него. Между тем как они заняты были убитым, царь продолжал путь далее.

8. Но увлекшись содержанием истории и необычайностью событий, я и забыла, что пишу о подвигах моего отца. Не желая сделать повествование подозрительным, я часто умалчиваю о них, не исчисляю множества их и не распространяюсь в рассказе. О, если бы я была свободна и отрешена от этой привязанности к отцу! Тогда как бы пожирая множество предлежащего мне материала, я показала бы, как гибок мой язык и привычен к изображению доблестей! Но мое рвение сдерживается врожденною заботливостью, как бы не показалось многим, будто, говоря с участием о близких мне людях, я подаю повод подозревать себя в баснословии. Часто вспоминая об [210] отцовских подвигах, я изливала бы самую душу, и пересказывая, в каких бывал он опасностях, не пропустила бы ни одного случая без элегии и слез. Но, чтобы не допустить какой риторской пышности в этих частях повествования, я, будто бесстрастный адамант или камень, прохожу молчанием бедствия моего отца. Ведь и мне, как тому Омирову юноше (ибо я не хуже того, который говорит: «клянусь не Зевсом, Агелай, а страданиями моего отца»), следовало бы клясться ими, чтобы быть и называться отцелюбивою. Но привязанность к отцу пусть останется мне одной; пусть я одна буду удивляться ему и плакать: история пойдет своим порядком. После того Кельты направили путь к Роберту. Увидев, что они возвращаются с пустыми руками, и узнав, что случилось с ними, он сильно обвинял всех их, а одному знатнейшему угрожал даже наказанием, называя его трусом и невеждою в военных делах. Этот уже думал, что потерпит все несчастия за то, что вслед за конем не вскочил на скалу, и либо не умертвил царя Алексея ударом, либо не взял его живым. Роберт был с одной стороны человек мужественнейший и весьма любил опасности, но с другой отличался крайнею жестокостью: ноздри его были, так сказать, налиты желчью, а сердце полно ярости и гнева; он поступал с врагами так, что либо прокалывал противника копьем, либо готов был умертвить себя, или, как говорят, [211] прервать нить Миры (Парки), без ее воли. Наконец тот воин, которого обвинял Роберт, весьма ясно рассказал о неприступности и крутизне скалы, о том, что это место весьма высоко поднимается вверх, что скала обрывиста и скользка, что никому, ни пешему, ни конному нельзя взойти на нее без особенной Божией помощи, и что не только человек, нападающий на врага или сам подвергающийся его нападениям, но и никто иной, даже не во время битвы, не может взобраться на ту скалу. «А если, говорил он, не веришь мне, то попытайся или сам, или пусть попытается кто другой, смелейший всадник, и он опытом удостоверится в невозможности этого дела. Пускай, кто очутится на этой скале, не только бескрылый, но и крылатый, — тогда я готов подвергнуться всякому злу и быть обличенным в трусости». Высказав это с изумлением и жаром, варвар укротил раздражительного Роберта и, потушив его гнев, в нем самом возбудил удивление. Между тем царь, совершив весь трудный путь по излучинам окрестных гор, в два дня и две ночи достиг Ахриды. На этом пути, переправившись через Харсанис и промедлив недолго у так называемой Вавогоры — самого непроходимого ущелья, не растерялся в мыслях ни от поражения, ни от других тягостей войны, и не ослабел от боли, которую причиняла ему рана на лбу, — а только внутренне сгорал скорбью о падших в битве и особенно о тех мужах, которые мужественно подвизались; [212] больше же всего помышлял о городе Диррахие, и беспокоился, что он остается без правителя, ибо Палеолог после жестокой битвы не мог возвратиться в него. Поэтому он своими письмами, сколько мог, укреплял жителей города, охранение Акрополя поручил знатным Венецианцам из тамошних поселенцев, а весь остальной город вверил Комискорту, происходившему из Арванян 188.

КНИГА V

1. Роберт, совершенно обеспеченный, по овладении всею добычею и царскою палаткою, торжествовал, надмевался и снова занял ту самую равнину, на которой прежде стоял, когда осаждал Диррахий. Немного отдохнув, он стал советоваться, должно ли опять пытаться овладеть этими стенами, или отложить осаду до следующей весны, а теперь занять Главиницу 189 и Янину 190 и перезимовать там, [213] поместив все войско в долинах, лежащих выше диррахийской равнины. Жители же Диррахия, которые, как было сказано, состояли большею частию из мельфийских и венецианских переселенцев, узнав о случившемся с самодержцем, о такой сече, об избиении стольких мужей, об удалении назад флотов и о том, что Роберт на следующую весну замышляет осаду, рассуждали между собою, что должно им делать и как спастись, не подвергаясь снова прежним бедствиям. Собравшись, они объявили каждый порознь свои мысли и, поспорив между собою, нашли выход из своего безысходного положения в том, чтобы покориться Роберту и сдать ему город. Подстрекаемые к тому же и одним переселенцем 191 из Мельфы, и поверив его внушениям, они отворили входы и позволили Роберту вступить в город. Сделавшись обладателем города, Роберт созвал войска и разобрал, кто ранен опасно и кому меч только слегка оцарапал кожу, сколько и какие воины сделались жертвою войны в предыдущих сражениях. Так как в то время наступила уже зима, то он замышлял — в продолжение ее составить другое наемное войско, собрать иноземные силы и, с появлением весны, напасть на царя со всею армиею. Но не то, чтобы [214] Роберт, провозглашавший себя победителем и стяжателем трофеев, один замышлял такие вещи, а царь, потерпевший поражение и получивший рану, был испуган этим поражением и потерею стольких и таких мужей и упал духом. Нет, — не унижая себя в своих мыслях и не теряясь в уме, он спешил употребить все усилия, чтобы, с появлением весны, вознаградить себя за поражение. Оба они отличались способностью все предвидеть и сообразить, не показывали неискусства ни в одной из военных хитростей, напротив имели навык и к осадам, и к засадам, и к битвам в строю, являли ловкость и мужество даже в рукопашных боях. Это были враги, более всех вождей в свете равные по уму и мужеству. Но царь Алексей перед Робертом имел то преимущество, что, находясь еще в юношеском возрасте 192 был нисколько не хуже Роберта, который уже достиг зрелости и хвалился, что одним криком может чуть не поколебать землю и привести в смятение целые фаланги. Впрочем это пусть будет отложено до другого места и предоставлено тем, которые захотели бы писать похвальные речи. Царь Алексей, немного отдохнув в Ахриде и подкрепив телесные силы, вступил в Деаволис 193. Здесь он одних [215] спасшихся от сражения, сколько мог, успокоил после изнурительных страданий, а другим объявил через послов, чтобы они отовсюду собирались в Фесалонику. Так как он на опыте узнал Роберта и отвагу многочисленного его войска, в своих же видел великое нерадение и трусость (не говорю уже о воинах, они и тогда еще, были вовсе не обучены и вовсе не имели никакой воинской опытности), то и нуждался в союзниках. Но союзников нельзя было иметь без денег, а денег не было; потому что царские казнохранилища царствовавшим прежде Никифором Вотаниатом были без всякой нужды до того опустошены, что даже двери их не запирались, но безвозбранно были открыты всякому желавшему проходить чрез них: в казнохранилищах ничего не оставалось. Отсюда все пришло в крайне стеснительное положение; слабость и бедность в одно и тоже время терзали римское царство. В таких-то обстоятельствах, что должно было делать юному царю, только еще приступившему к кормилу правления? Конечно, — либо в отчаянии оставить все и отказаться от власти, чтобы кто-нибудь не стал обвинять его, невинного, будто он неопытен в войне и несведущ в командовании войском; либо в необходимости, сколько возможно, созвать союзников, и откуда бы то ни было собрать и дать им денег, а повсюду рассеявшиеся остатки войска привлечь к себе подарками, чтобы, получив через это большие надежды, они [216] терпеливо оставались с ним, отсутствующие же сделались более склонными к возвращению, и таким образом мужественнее противостали толпам Кельтов. He желая сделать ничего недостойного и несогласного с своею опытностью в военных делах и с своею отвагою, Алексей имел в виду две следующие цели: во-первых, созвать отовсюду союзников, искусно привлекая их надеждами на большие дары; во-вторых, просить мать и брата, чтобы они собрали, откуда бы то ни было, и выслали ему денег.

2. Мать и брат, не нашедши другого средства достать денег, прежде всего все, какие у них были, золотые и серебряные вещи переплавили в царскую монету: сперва царица и мать моя отдала все, что было у ней из материнского и отцовского наследства, думая таким образом поощрить к тому же и других, — ибо боялась за самодержца, видя, что он находится в весьма стеснительном положении; потом и другие, более расположенные к этим царям, свободно пожелав сделать пожертвование, доставляли, сколько кто хотел, золота и серебра, и высылали свое пожертвование то союзникам, то самодержцу. Но так как этих средств было недостаточно для настоящей нужды, потому что одни (именно союзники) ожидали даров, — другие (наемные воины) требовали более щедрой платы; то он, отчаиваясь в благорасположении Римлян, снова домогался денег. Тогда, пришедши в безвыходное [217] положение и узнав, что Роберт опять приготовляется к войне, они после многих частных и общественных совещаний, не могли придумать, на что решиться, и обратились к древним законам 194 и правилам 195 о и продаже церковных имуществ. Нашедши между прочим закон, что для выкупа пленных можно продавать священные вещи святых Божиих церквей (тогда было известно, что из христиан, живших в Азии под владычеством варваров, все избегшие смерти осквернялись сношениями с неверными), они вознамерились немногие из священных сосудов, давно уже упраздненные и остававшиеся без употребления, как ни к чему не годные, а только подававшие повод толпе к святотатству и нечестию, перечеканить в деньги, чтобы употребить их на плату воинам и союзникам. Когда это было решено, Севастократор Исаак, вошедши в великий Божий храм, созвал туда собор и весь церковный чин. Увидев его, члены священного собора, в собраниях заседающие вместе с патриархом, изумились и спросили, для чего он пришел? «Я пришел, был его [218] ответ, с намерением сказать вам в настоящих бедственных обстоятельствах нечто полезное и спасительное». Затем он прочитал нa память правила о ненужных священных вещах 196 и, после долгой речи об этом, заключил: «я нахожусь вынужденным заставить тех, кого но хотел бы принуждать». Высказав благородные свои мысли, он, казалось, легко убедил большую часть присутствовавших. Но ему начал противиться Метакса, смеясь над ним и представляя ему некоторые благоверные возражения. Предложение Исаака, конечно, одержало верх; но это было предметом величайших укоризн царям (я не сомневаюсь называть царем и Исаака, только он не носил порфиры) не только тогда, но и долго спустя после того. В то время в Халкидоне председательствовал архиерей Лев, человек не весьма мудрый и ученый, но ревновавший о добродетели и имевший нрав суровый и непреклонный. По случаю отделения золота и серебра, находившегося на халкопратийских 197 [219] вратах, он выступил на средину, и начал говорить дерзновенно, нисколько не думая ни о нуждах государства, ни о законах относительно священных вещей. Особенно оскорбительно и, можно сказать, бесчинно нападал он на тогдашнего Державствовавшего всякий раз, как являлся в столицу, злоупотребляя его незлобием и человеколюбием. Когда самодержец, собираясь идти против Роберта, только что еще выступал из царствующего города, а Исаак Севастократор и родной брат его, по общему решению, по законам и праву, разными способами добывал деньги, он бесстыдным своим отношением подвигнул на гнев упомянутого царского брата. Потом, когда царь, многократно терпев поражение и тысячекратно отмщая Кельтам, по воле Божией, возвратился торжествующим победителем, а Исаак, узнав, что наступает и устремляется на него другая туча врагов, то есть Скифов, в присутствии самого царя стал в городе по тем же причинам, о которых мы упомянули, снова производит сбор денег: тогда этот архиерей бесстыдно [220] напал на самого самодержца. В то время по этому случаю возник сильный спор о священных вещах, — и он утверждал, что мы должны поклоняться святым иконам служебно (λατρευτικως), а не обладательно 198 (σχετικως), и на одном настаивал основательно и по-архиерейски, а о другом учил неправильно, позволяя себе это, — не знаю по спорливости ли и вражде к царю, или по незнанию, ибо не умел выражаться точно и ясно, потому что был вовсе чужд ученого образования. Когда же, следуя внушениям злорадных людей, каких тогда между лицами правительственными было много, и будучи подстрекаем ими, начал он в отношении к царям показывать еще большую дерзость и дозволял себе оскорбления и неприличные хулы, не смотря на то, что царь убеждал его переменить мнение об иконах и оставить вражду против него, обещаясь вместе [221] отдать святым церквам священные вещи, лучше прежних, и сделать все, что нужно для вознаграждения убытков, и уже был оправдан рассудительнейшие из членов тогдашнего Собора, которых принадлежащие к халкидонской стороне называли льстецами; тогда осудили его на лишение сана. А так как он отказывался повиноваться и нисколько не успокоился, но, окружив себя не незначительными братством, все еще продолжал возмущать Церковь и был совершенно неукротим и неисправим; то, по истечении многих лет, все единодушно приговорили его к изгнанию, и он отправлен был в ссылку, Местом его ссылки был понтийский Созополь 199, где царь удостаивал его своей заботливости и попечения всякого рода, чем однако ж он никак не хотел пользоваться и, как видно, по вражде, которую питал к самодержцу. Но кончим рассказ об этом.

3. Между тем вновь прибывших воинов, которые, узнав о спасении царя, стеклись в достаточном количестве, самодержец обучил ездить на коне, метко стрелять, биться мечами и своевременно делать засады; отправил также опять к алеманскому королю посольство, которым начальствовал некто по имени [222] Мифимн, и чрез письмо крепко старался убедить его не медлить более, но, взяв свои силы, как можно скорее, согласно с существующим между ними договором, занять Лонгобардию и отвлечь Роберта, чтобы, обезопасившись с этой стороны, мог он опять собрать войска и иноземные силы и изгнать его из Иллирика. При этом царь алеманскому королю обещал большие дары, если он так поступит, и уверял, что совершит обещанный ему чрез его послов брак 200. Устроив это и оставив там своего великого Доместика, Пакуриана, сам он возвратился в царствующий город, чтобы собрать отовсюду иноземные силы и устроить кое-что другое, сообразно со временем и настоящими обстоятельствами. В это время Манихеи, Ксанта и Кулеон, с двумя тысячами и пятьюстами своих воинов своевольно возвратились домой. Самодержец многократно призывал их, и они обещались прийти, но все откладывали. Царь настаивал, и чрез письма обещал им дары и почести; но они и тут не приходили к нему. Между тем как царь таким образом готовился к войне с Робертом, к последнему приходит вестник и объявляет о скором нападении алеманского короля 201 на Лонгобардию. Приведенный этим в затруднение, Роберт [223] начал думать, что должно ему делать. Долго колебался он в своих мыслях; наконец, представив, что при отправлении в Илирик преемником своей власти в Лонгобардии оставил Рожера, а младшему Боэмунду еще не отделил никакой области, он собрал всех графов и знатнейших людей из целого войска, при звал также и своего сына Боэмунда Саниска и, заняв место оратора, сказал: «вы знаете, графы, что, собираясь идти в Иллирик, я повелителем в моей стране оставил любезнейшего моего сына первенца Рожера; потому что, уходя оттуда и предпринимая такое дело, не следовало оставлять свою страну без начальника, как бы в добычу всякому желающему напасть на нее. Теперь алеманский король замышляет устремиться на наши области, и нам надобно по возможности защитить их; ибо, занимая чужое, нехорошо было бы не радеть о своем. Поэтому я ухожу для защиты своей страны и вступлю в войну с алеманским королем; а Диррахий, Авлон и остальные города и острова, приобретенные моим копьем оставляю младшему моему сыну, и усердно прошу вас считать его за меня и сражаться за него от всей души и со всею силою». Потом, обратив речь к Боэмунду, прибавил: «а тебе, любезнейшему моему сыну, повелеваю оказывать всякую честь графам, советоваться с ними во всем и не действовать самостоятельно, но сноситься с ними во всяком случае. Смотри, не будь нерадив в войне с римским [224] царем и, представляя, что он потерпел великое поражение и чуть не сделался жертвою меча (ибо, говорят, едва не попал в плен и ушел из наших рук с ранами), да потерял и множество своего войска, не впадай в беспечность, чтобы, воспользовавшись твоею беспечностью, он не собрался с духом и не противостал тебе мужественнее прежнего. Ведь он не из обыкновенные людей, с детства обращался в войнах и сражениях, исходил весь Восток и Запад; — скольких возмутителей брал в плен и приводил к прежним царям: все это слышишь ты, конечно, и сам от многих. Если же ты допустишь какую-нибудь небрежность и не будешь нападать на него из всех сил; то с одной стороны сделаешь напрасными те дела, которые совершил я с великим трудом, с другой — и сам, конечно, пожнешь плоды своего нерадения. Теперь я ухожу, чтобы, вступив в борьбу с королем, изгнать его из моей страны и таким образом утвердить любезнейшего моего сына Рожера в данной ему области». Итак, простившись с ним, он вошел в корабль и пристал к лонгобардскому берегу, а отсюда поспешно отправился в Салерн 202, который в древности был резиденциею лиц, носивших достоинство Дуксов. Живя здесь, он [225] собрал достаточный силы и весьма большое наемное войско из иностранцев. Между тем алеманский король, по силе данного самодержцу обещания, предпринял уже нападение на Лонгобардию. Узнав об этом, Роберт поспешил в Рим, чтобы войти в переговоры с папою и не допустить короля до исполнения принятого им намерения. Папа не отверг его предложения, и оба, они выступили против Алеманов. Тогда как это происходило, король на пути своем в Лонгобардию получил известие о том, что случилось с самодержцем, — что, то есть, он потерпел сильное поражение, что часть его войска сделалась жертвою мечей, а другая повсюду рассеялась, и что сам он, мужественно сражаясь среди многих опасностей, сильно ранен в разных частях тела, и спасся сверх чаяния только отвагою и мужеством духа. Известившись об этом, он поворотил поводья и возвратился в отечество, считая победою и то, что не подверг себя опасностям без всякой нужды. И так король предпринял путь домой; а Роберт, овладев его лагерем, не хотел продолжать преследование сам, но, избрав достаточную часть своих полков, приказал им преследовать его и, овладев всей добычей, с папою отправился в Рим. Здесь утвердил он папу на его престоле и, снова, получив от него благословение, возвратился в Салерн, чтобы успокоиться после многих бранных подвигов.

4. Спустя не много, к нему прибыль [226] Боэмунд и принес на лице весть о постигшем его поражении 203. А как случилось с ним это несчастие, покажет следующее повествование. С одной стороны, помня приказание отца, с другой — будучи сам человеком браннолюбивым и отважным, Боэмунд сильно желал сразиться с царем. Собрав свои силы и сопровождаемый лучшими отборными римскими воинами и начальниками покоренных Робертом стран и городов (ибо все они, совершенно отчаявшись в самодержце, перешли на сторону Роберта), он чрез Вагеницию прибыль в Янину и, сделав прежде ров в находившихся вне города виноградниках, расположил на местах удобных все свое войско, а сам остановился внутри города. Осмотрев стены и увидев, что городская крепость ненадежна, он не только постарался, сколько можно, исправить ее, но устроил и другую весьма твердую, — в иной части стен, где показалось ему более полезным, — и отсюда опустошал окрестные города и селения. Узнав об этом, самодержец немедленно собрал все свои силы и в месяце 204 мае, поспешно вышедши из Константинополя, прибыль к Янине. Когда же наступило время битвы и сражения, — он, соображая, что его войска не равняются и малейшей части сил Боэмундовых, и притом из предшествующей битвы с Робертом узнав, что первый натиск кельтской конницы на [227] противников неодолим 205, счел лучшим сперва пустить в перестрелку немногих отборных копейщиков, чтобы таким образом испытать военное искусство Боэмунда и, чрез частные стычки получив сведение обо всем, что ему нужно было знать, потом уже сознательно и твердо бороться с Кельтами. Но войска горели желанием сразиться одни с другими. Поэтому, опасаясь первого неодолимого натиска Латинян, царь придумал нечто новое. Он устроил колесницы легче и меньше обыкновенных, на каждой из них утвердил по четыре шеста и поставил в полном вооружении пеших воинов, чтобы, когда Латиняне, опустив поводья, понесутся против римской фаланги, сидящие на колесницах вооруженные воины погнали их вперед и разорвали ими цепь латинского строя. Наконец пришло время битвы, и солнце уже ясно сияло на горизонте. Самодержец поставил фаланги в боевой порядок и сам управлял центром армии. Готов был и Боэмунд и в начале сражения явился пред изобретением самодержца, но, как бы предузнав замысел, изменил свой строй сообразно с обстоятельствами и разделил свои силы на две части, чрез что, уклонившись от колесниц, напал на римское войско с двух сторон. Тогда фаланги смешались с фалангами, и мужи сражались с [228] мужами лицом к лицу. В битве пало много воинов с той и другой стороны, и Боэмунд уже одерживал победу; но самодержец стоял непреклонно, как башня, подвергался нападениям с обеих сторон, и то наскакивал на встречающихся Кельтов и с иными вступал в бой, поражая и убивал их и сам, получая удары, то частыми кликами одушевлял бегущих; видя же наконец, что его фаланги большею частию разделились, счел нужным позаботиться и о собственной безопасности не для того, чтобы спасти себя, и не потому, что смутился от страха, как иной, может быть, сказал бы, но чтобы, избегши опасности и оправившись, опять еще мужественнее противостать сражающимся Кельтам. Убегая от врагов с весьма немногими из своих и встретившись с несколькими Кельтами, он опять показал себя неустрашимым военачальником. Ободрив своих и сделав на Кельтов такой сильный натиск, как будто бы ныне же должен был умереть или одержать победу, сам он ударом убил одного Кельта, а бывшие с ним сподвижники Арея многих ранили и обратили их в бегство. Избегнув таким образом бесчисленных и величайших опасностей, он опять спасся и чрез струги 206 [229] пришел в Ахриду. Пробыв здесь несколько времени и созвав достаточное число бежавших, он оставил всех их под начальством великого Доместика, сам же отправился в Вардар, но не для отдыха, ибо никогда не дозволял себе царского бездействия и покоя. Собрав опять войско и призвав наемников, он выступил против Боэмунда и, чтобы одолеть Кельтов, придумал новую хитрость: приготовил железные трезубцы и, дождавшись кануна битвы, с вечера раскидал их среди поля, там, где, по его соображениям, кельтская конница должна была сделать сильнейший натиск, в той мысли, что таким образом он расстроит первое и неодолимое стремление Латинян, так как трезубцы должны были вонзаться в ноги их коней; а вместе с тем приказал стоявшим в челе войска и вооруженным копьями Римлянам нападать осторожно и не наскакивать на трезубцы, но разделиться на две части и отступить, между тем, как копейщики будут сильно стрелять в Кельтов издали, а правое и левое крыло с обеих сторон устремится на Кельтов с неудержимою быстротою. Таковы были замыслы моего отца. Но от Боэмунда не скрылось это, — и вот что случилось. Рано утром Кельт узнал все, что царь задумал против него с [230] вечера, и, изменив свой план сообразно с тем, что услышал, приготовился принять сражение, но уже, вопреки своему обычаю, не сделал нападения, но, предвосхитив мысль самодержца, сам возжигал битву на обоих флангах войска, лицевой же фаланге велел оставиться неподвижною. Когда битва сделалась рукопашною, римские войска показали Латинянам тыл, и не имели сил даже смотреть им прямо в глаза, потому что были напуганы предшествовавшим поражением, Римский строй пришел в смятение, хотя царь оставался непоколебимым и мужественно сопротивлялся рукою и духом, многих ранил, да и сам получил раны. Но видя, наконец, что все его войско уже бежит и с ним остается немного воинов, он понял, что безрассудно было бы сопротивляться и подвергать себя опасности; ибо кто, много потрудившись, находит себя не в состоянии противостоять врагам, тот поступила бы безумно, бросаясь в явную опасность. Впрочем, когда левое и правое крыло римской фаланги обратились в бегство, царь продолжал еще мужественно сражаться с Боэмундовой фалангой и все сражение принял на себя. Но поняв наконец, что опасность несомненна, решился спасаться, чтобы найти новую возможность сразиться со своим противоборником, показать в сражении с ним более твердости и не дать ему вполне одержать победу. Таков он был, — терпел поражения и побеждал, убегал и опять преследовал, и [231] никогда не упадал духом и не запутывался в сетях безнадежности. Он имел величайшую веру в Бога 207 и всегда носил Его на устах, никак однако ж не позволяя себе божбы. И так, отчаявшись в успехе сражения, он как выше сказано, и сам поскакал назад и был преследуем Боэмундом и знатнейшими графами, пока наконец не сказал Гулису, слуге своего отца, и бывшим с ним: «долго ли нам бежать»? Сказав это, он поворотил коня и, вынув из ножен меч, поразил в лицо первого встретившегося. Увидев это и поняв, что Алексей отчаялся в своем спасении, а пришедшие в такое состояние, издавна известно, бывают неодолимы, Кельты воздержались от преследования и остановились. Отделавшись таким образом от преследователей, он избег опасности. Да и убегая, он вовсе не упал духом, но одних бегущих звал к себе, над другими смеялся, между тем как многие из них притворялись, будто не узнают его. Спасшись от опасности, он вступил в столицу, чтобы снова собрать войско и идти на Боэмунда.

5. Пο возвращении Роберта в Лонгобардию, Боэмунд начал войну с самодержцем и, согласно с внушениями отца, непрестанно [232] возжигая битвы и сражения, послал Петра Алифского с Пунтезом 208 для осады различных мест. Вследствие сего Петр вскоре взял два Полоба 209, а упомянутый Пунтез овладел Скопиями 210, сам же он, призванный Ахридянами, тотчас занял Ахриду, но после кратковременного здесь пребывания, ничего не сделав, потому что Ариев охранял крепость, удалился к Острову 211 Испытав неудачу и там, он чрез Соск и чрез Сервию 212 отправился в Веррию. Многократны были его нападения на разные места, но без успеха, — и он чрез Бодины 213 пришел в Моглены 214 и восстановил разрушенную прежде того крепость; потом, с достаточным числом воинов оставив здесь одного графа, по [233] прозванию Сарацина 215, прибыл в Вардар в так называемый церковные Аспры, и прожил там три месяца. В это время открыт был заговор трех знатных графов Пунтеза, Ринальда и некоего Вильгельма, вознамерившихся перебежать к царю. Пунтез, проведав заблаговременно, что их умысел открыт, тайно убежал к самодержцу, а два остальные были схвачены 216 и по закону Кельтов должны были оправдать себя битвою. Вильгельм паль побежденным, и Боэмунд лишил его свободы и ослепил, а другого — Ринальда отослал в Лонгобардию к своему отцу Роберту, который и этого лишил глаз. Из церковных Аспр Боэмунд двинулся в Касторию 217. [234] Узнав об этом, великий Доместик пошел в Моглены, взял и убил Сарацина и тотчас до основания разрушил крепость. Между тем Боэмунд, вышедши из Кастории, отправился в Лариссу, и намеревался здесь перезимовать. Но самодержец, прибыв, как сказано в столицу, тотчас принялся за дело; горячо любя деятельность и никогда не предаваясь праздности, выпросил у султана войско с вождями, которых опытность была издавна известна. Султан прислал ему семь тысяч воинов под предводительством искуснейших вождей и с ними самого Камира, превосходившего других и летами и опытностью. Тогда как царь устроял и приготовлял это, Боэмунд отделил часть своего войска, и всех одетых в латы Кельтов послал взять приступом Пелогонию 218, Трикалы 219 и Касторию; а сам со всем войском, заняв Трикалы, выбрал храбрейших людей и, послав их под Цивиск, овладел им при первом приступе. Отсюда в самую память великомученика Георгия подступил он со всеми силами к Лариссе и, обложив ее стены, начал осаду. Охранитель этого города, сын человека служившего еще при отце самодержца, Лев Кефала мужественно сопротивлялся усилиям Боэмунда целые шесть месяцев, и тогда же чрез письмо дал знать [235] самодержцу о приходе варвара. Но самодержец хотя и пламенел желанием сразиться с Боэмундом, однако не тотчас выступил против него; стараясь наперед собрать отовсюду большое наемное войско, он отсрочивал свое выступление. Наконец, хорошо вооружив всех, вышел он из Константинополя, приблизился к границам Лариссы, перешел чрез келлийскую 220 гору и, оставив вправе от себя большую дорогу и гору, которую здешние жители называют Киссавом, прибыл в Езеван. Это валахское местечко лежит весьма близко от Андронии. Отсюда опять отправился он в другое местечко, обыкновенно называемое Плавицею, по имени текущей там реки, и, остановившись лагерем, окопался достаточной глубины рвом. Поднявшись отсюда, царь пошел к Дельфиновым Садам, а потом в Трикалы. Тут явился к нему вестник и принес письмо от Льва Кефалы, о котором было уже упомянуто. Лев писал смело: «знай, царь, что доныне я употреблял все усилия для сохранения города. Вот уже не стало у нас дозволенной христианам пищи, и мы начали употреблять недозволенную, да и той более не имеется. Если ты, желая нам помочь, поспешишь и успеешь прогнать осаждающих, то да будет слава и благодарение Богу; а когда нет, [236] то я уже исполнил свое дело, и, покоряясь необходимости, — ибо что сделаешь против природы и столь великой силы? — мы должны будем сдать крепость давящим и явно заушающим нас врагам. Если случится это несчастие, то пусть бы лучше я был проклят. Поэтому дерзновенно говорю твоему величеству: если ты не поспешишь вскорости избавить от опасности нас, не могущих более выносить такой тяжести войны и голода; то имея возможность помочь и не поспешив это сделать, ты, наш царь, не избегнешь обвинения в предательстве». Прочитав это письмо, самодержец признал нужным преодолеть врагов каким-нибудь иным образом. Мысли и заботы об этом занимали весь его ум. Призывая Бога на помощь, он целый день разузнавал, где лучше поставить засады, и, призвав тогда одного из ларисских старцев, осведомлялся о местоположении. Напрягши зрение и вместе указывая пальцем, расспрашивал он, где в этих местах есть ущелья, или густые, соединяющиеся с ними кустарники, и расспрашивал об этом Лариссянина потому, что намеревался сделать засаду и преодолеть Латинян хитростью, ибо уже не полагал надежды на открытую лицом к лицу битву, так как в стычках с Франками многократно терпел поражение и на опыте узнал силу их войска. Когда солнце зашло, и царь, утомившись в течение дня, предался сну, — ему представилось сновидение. Казалось, будто он стоит в [237] святом храме великомученика Димитрия и слышит голос: «не печалься, не стони, — завтра победишь»; этот голос, поразивший его слух, выходил как будто из одной иконы, которая висела в храме и на которой был изображен великомученик Димитрий. Пробудившись и обрадовавшись этому виденному во сне знамению, он принял его за голос мученика и дал обет, если одержит победу над врагами, отправится туда и за известное число стадий от города Фессалоники сойти с коня и идти пешком, тихим шагом, на поклонение великомученику. Потом, созвав военачальников, правителей и всех родственников, он открыл совещание и, спросив у каждого о его мнении, объявил и собственную мысль. Она состояла в том, чтобы все полки вверить своим родственникам, главными же начальниками поставить Никифора Мелиссинского и Василия Куртикия, которого называли также Иоанникием. Этот последний был один из мужей знаменитейших, славился мужеством и знанием военного дела и происходил из Адрианополя. Царь передал им не только полки, но и все царские знамена и наказывал им построить войско таким же образом, как строил его сам в предшествовавших сражениях, приказав в наступающих Латинян сперва стрелять издали, а потом с военным кликом напасть на них всем войском; когда же войска сойдутся и начнется рукопашный бой, притворно показать Латинянам тыл [238] и неудержимо бежать к Ликостому 221. Тогда как царь приказывал это, вдруг послышалось ржание всех бывших в лагере лошадей. Тут все изумились, и такое явление как царю, так и прочим проницательнейшим людям показалось хорошим знаком. Отдав им приказания и оставив их на правой стороне ларисской крепости, сам он, после солнечного заката велел некоторым благородным мужам следовать за собою, прошел ливотанисскую теснину 222, обошел Ревенник 223 и через так называемую Аллагу 224 достиг левой стороны Лариссы; здесь, обозрев местность и заметив весьма низменную долину, сел там с своими спутниками в засаду. Между тем начальники римских полков, тогда как царь, идя к месту засады, собирался пройти чрез ливотанисские теснины, — выбрали лучшие из римских отрядов и выслали их против Кельтов, чтобы привлечь их внимание на себя и не дать им заметить, куда идет [239] самодержец. Эти отряды, сошедши на равнину, напали на Кельтов и, после довольно продолжительного сражения, отступили; потому что ночь не дозволяла более сражаться. Достигнув избранного места, царь приказал всем сойти с коней и, склонившись на колена, держать повода в руках; да и сам, нашедши травянистую лужайку, склонился таким же образом и, держа в руках повода, пролежал остаток ночи вниз лицом.

6. По восходе солнца Боэмунд, увидев римские полки, стоявшие против собственных его фаланг, также царские знамена, серебряные копья, и коней с царскими пурпуровыми седлами, поставил, как мог, в боевой порядок и свою фалангу и, разделив силы на две части, над одной принял начальство сам, а другую вверил фаланговому начальнику Вриеннию 225. Это был знатный Латинянин, называвшийся констеблем. Расположив таким образом свои войска, он опять начал действовать по своему обыкновению, и как молния упал на лицевую часть строя, где видел царские знамена и где, думал, находится самодержец. После кратковременного сопротивления, Римляне показали ему тыл, и Боэмунд, преследуя их, гнал столь же неудержимо, как [240] описали мы это прежде. Видя, что римские полки убежали уже далеко и что Боэмунд неудержимо преследует их, царь сообразил, что теперь он находится на значительном расстоянии от своего лагеря, и, взошедши на коня, приказал сделать то же самое своим и прискакал к Боэмундову лагерю. Ворвавшись в лагерь, он умертвил многих найденных в нем Латинян и овладел тамошнею добычею; потом, внимательно рассмотрев положение преследующих и бегущих и увидев, что Римляне хорошо притворяются бегущими и что Боэмунд преследует их, а Вриенний следует за ним, призвал Георгия Пирра, который славился стрельбою из лука, и других храбрых мужей и, дав им достаточное число копейщиков, приказал быстро преследовать Вриенния, но не вступать с ним в рукопашный бой, а издали, как можно чаще, метать копья в коней. Нагнав Кельтов, они поражали коней столь частыми ударами, что всадники поставлены были в затруднительные обстоятельства. Всякий Кельт, сидя на коне, бывает неудержим и по силе нападения, и по виду; а когда сходит с коня, то и от величины щита и от длинноты носков 226 на [241] сапогах и от неспособности бегать становится легкою добычею и делается вовсе не таким, каков был прежде, даже как будто теряет самую бодрость духа. Я думаю, что царь знал это, когда приказал убивать не всадников, а коней. И так кони Кельтов падали, и воины Вриенния приходили от того в смятение. От частого падения их на землю поднялся длинный и густой столб пыли, возвышавшийся до облаков; так что его в то время можно было сравнить с бывшею некогда в Египте непроницаемою тьмою. Эта густая пыль ослепляла глаза Кельтов и не давала им возможности узнать, откуда и кем посылаются стрелы. Тогда Вриенний послал трех Латинян уведомить о всем Боэмунда. Они нашли его с немногими при нем Кельтами на островке реки, называемой Салавриею 227. В эту минуту он ел виноград и вместе непомерно хвастался (что и доныне ходит в народе, как предмет смеха), то и дело повторяя с варварским произношением слово — Ликостом и говоря, что он загнал Алексея в волчью пасть (λυκος волк, στομα рот). Так-то надменность многих вводит в заблуждение, даже относительно того, что у них на глазах и под ногами. Услышав вести от Вриенния и поняв обман и хитро [242] выигранную победу самодержца, он, конечно, опечалился, чего и следовало ожидать; однако ж, по свойству своей природы, нисколько не упал духом. Им отделены были кельтские латники и взошли на одну лежащую против Лариссы гору. Увидев это, римское линейное войско сильно порывалось напасть на них, но самодержец удержал его от такого стремления. Не смотря на то, многие и из различных полков воины, соединившись между собою, схватились с Кельтами; но Кельты, тотчас устремившись на этих охотников, убили из них до пятисот человек. Между тем царь, предугадывая место, по которому должен был проходить Боэмунд, послал против него мужественных воинов с Турками под главным начальством Мигидина. Но как скоро они приблизились к тому месту, Боэмунд устремился на них и, разбив их, преследовал до реки.

7. На другой день, с восходом солнца, Боэмунд с следовавшими за ним графами и самим Вриеннием переправился чрез упомянутую реку и, на одном болотистом месте близ Лариссы, между двух гор, нашедши долину усеянную кустарниками, и оканчивавшуюся узким проходом (такие проходы называют теснинами), который назывался палатами Деменика, прошел чрез него и остановился там лагерем. На следующий день утром приблизился к нему со всем строевым войском начальник фаланги Михаил Дука, дядя [243] мой по матери, муж славившийся умом и превосходившей красотою и высотою тела не только своих современников, но и всех, когда-либо живших людей (все видевшие его изумлялись); это был человек несравненный и способный предугадывать будущее, открывать настоящее и свои наблюдения переводить в дело. Самодержец наказал ему, чтобы не все входили внутрь теснины, но чтобы силы стояли вне ее отрядами, и только немногим избранным из Турков и Сарацинов, искусным в стрельбе, дозволил войти в теснину, не употребляя при этом никакого другого оружия, кроме стрел. Когда они вошли и начали наскакивать на Латинян, — стоявшие вне тоже пламенели желанием вступить в битву и спорили, кому войти в устье теснины. Боэмунд, в совершенстве зная военное дело, приказал своим сдвинуть щиты и, ограждаясь ими, стоять неподвижно. Между тем Протостратор, видя, что его воины мало по малу ускользают и входят в устье теснины, вошел и сам. Заметив это, Боэмунд обрадовался, как радуется лев, изгибаясь огромным своим телом, — сказал бы иной вместе с Омиром; он обрадовался потому, что пред своими глазами видел с Римлянами Протостратора Михаила, и стремительно ринулся на него из всех сил. В это время, Уза 228, получивший это прозвание от своего рода, [244] человек славившийся мужеством и умевший поворачивать блестящий щит, как говорит Омир, направо и налево, выходя из отверстия, уклонился на право и, быстро обернувшись, поразил встретившегося ему Латинянина, так что этот тотчас стремглав упал на землю. Однако ж Боэмунд преследовал их до реки Салаврии. Но во время бегства упомянутый Уза ударом копья поразил и воина, державшего Боэмундово знамя, и, вырвав это знамя из рук убитого, повертел его немного и склонил книзу. Заметив, что оно из прямого положения приведено в наклонное, Латиняне пришли в смятение и повернули на другую дорогу, по которой достигли Трикал, уже прежде занятых некоторыми Боэмундовыми воинами, когда они бежали к Ликостому. Вошедши в Трикалы, они остановились здесь, а отсюда потом отправились в Касторию. Царь же, возвратившись из Лариссы и прибыв в Фессалонику, по всегдашнему своему обычаю в таких случаях, немедленно послал к бывшим с Боэмундом графам и многое обещал, если они потребуют жалованья, которое Боэмунд должен был выдать им, — и так как он не в состоянии выдать жалованье, — убедят его для испрошения денег пуститься за море, к отцу го Роберту, и заставят самого отправиться за деньгами. Если они успеют в этом, говорил царь, то все получат почести и бесчисленные подарки; а тех, которые пожелают служить у него за жалованье, он примет [245] к себе и даст им достаточную плату — по их желанию; желающих же возвратиться в свои дома безбедно переправит через Венгрию. Следуя внушениям царя, графы начали неотступно требовать от Боэмунда жалованье за четыре протекшие года; а Боэмунд, не имея возможности уплатить его, отсрочивал. Но так как требования их были настойчивы и справедливы; то, не зная, что делать, он оставил Вриенния охранять Касторию, а Петра Алифского — Полобы, сам же отправился в Авлон. Узнав об этом, царь возвратился победителем в царствующий город.

8. Прибыв в столицу, он нашел, что дела церковные были в расстройстве, и не мог успокоиться, даже на самое короткое время. Как истый ученик апостольский, видел он, сколь сильно Итал своими догматами волнует церковь, и хотя желал выступить против Вриенния (этот Кельт, как было сказано, владел Касториею), однако ж не вознерадел о евангельском учении; потому что в то время возбуждаемые Италом (то есть ересью Итальянца) беспокойства причиняли Церкви весьма много вреда. Этот Итал (надобно рассказ о нем повести с начала) происходил из Италии и довольно долго жил в Сицилии: а остров Сицилия смежен с Италиею. Сицилийцы, отложившись от римского владычества и решившись на войну и битвы с Римлянами, призвали на помощь Итальянцев, с которыми был также отец этого Итала, имевший при себе и [246] сына. Хотя сын его в то время был еще не в таком возрасте, чтобы мог сражаться, однако ж следовал за отцом верхом на коне и изучал военное искусство, какое знали тогда Итальянцы. Так проходил первый возраст Итала и таково было начало его воспитания. Но когда тот знаменитый Георгий Маниак, в царствование Мономаха, занимавшего римский престол, овладел Сицилиею, отец Итала едва убежал оттуда со своим сыном, — и оба эти беглецы пришли в Лонгобардию, которая тогда находилась еще под властью Римлян. Из Лонгобардии же этот Итал, не знаю, как-то попал в Константинополь, где в то время не было недостатка в науках и искусствах. Начиная с самодержавия Василия Порфирородного до самого царствования Мономаха, образование хотя и было у многих в пренебрежении, но совершенно еще не пало; а во времена царя Алексея, при ревности любителей просвещения, оно опять ожило и возвысилось, между тем как до той поры люди большею частию нежились и забавлялись, занимаюсь перепелами и разными постыдными играми, науки же и всякое художественное образование по изнеженности оставляли в пренебрежении. Итак, нашедши в Константинополе людей с ученым направлением и сблизившись с схоластиками, людьми суровыми и строгих нравов (ибо были тогда в столице и такие), Итал получил от них ученое образование, а впоследствии проводил время в беседах [247] с известным Михаилом Пселлом 229, который хотя и немного ходил к мудрым учителям, но, по природной восприимчивости и остроте ума, особенно же при содействии божественной помощи, которую он получил за горячие молитвы своей матери, непрестанно бодрствовавшей в храме Кира 230 пред святою иконою Богоматери и с теплыми слезами умолявшей Ее о сыне, достиг высоты всякой мудрости, познакомился с греческою и с халдейскою словесностью, и в то время славился своею мудростью. Но, занимаясь с ним, Итал, по своей неспособной к просвещению и варварской природе, не мог проникнуть в глубину философии; ибо никак не терпел учителей, даже во время учения, и крайне дерзкий, варварски надменный, думал, что и не учившись он имеет пред всеми преимущество, и на первый же раз вступил в прение с самим Пселлом. Углубившись в диалектику, он ежедневно производил шум в публичных собраниях, сплетал софистические двусмысленности и, предлагая все в такой форме, приступал к рассматриванию предмета. Царствовавший [248] тогда Михаил Дука и его братья приблизили к себе Итала и, хотя ставили его на втором месте после Пселла, однако были расположены к нему и употребляли его в ученых спорах; ибо Дуки, как братья царя, так и сам царь Михаил, любили ученость. Итал всегда смотрел на Пселла с завистью и неистовством и, как скоро Пселл, подобно орлу, возвышался над его хитросплетенными софизмами, он раздражался и скрежетал зубами, злился или опечаливался. Что же потом? Возгорелась латинско-итальянская война с Римлянами и пробудилась мысль занять всю Лонгобардию вместе с Италиею. Тот царь послал в Эпидамн Итала, как человека к себе близкого, честного и знающего обычаи Итальянцев. А Итал, кратко сказать, обнаружился там изменником и, когда был послан человек, долженствовавшей привести его оттуда, догадался и бежал в Рим. Впоследствии, однако ж этот негодный человек раскаялся и, обратившись к царю с просьбой о помиловании, по его приказанию, возвратился в Константинополь, где получил для жительства монастырь, известный под именем Пиги (Источник), и церковь сорока мучеников. Здесь, так как Пселл, после своего пострижения, переселился из Византии в другое место, он давал направление всей философии в качестве учителя, почитался главою 231 философов и занимался [249] объяснением сочинений Аристотеля и Платона. Впрочем, прослыв за самого ученого человека, он более, чем кто другой, был знатоком собственно только труднейшей из прочих, перипатетической философии и особенно диалектики; в других же науках вовсе не был сведущ, — в грамматике хромал и риторического нектара не отведывал. Поэтому речь его была нестройна и не отделывалась красиво; поэтому характером его слова была жесткость, и все высказывалось с торжественностью. Слово его как бы хмурилось и дышало крайнею досадою; сочинения же наполнялись диалектическими изворотами, так что в устной его речи было больше логического хода, чем в сочинениях. Он до такой степени был силен и непобедим в прениях, что противник поневоле принужден был молчать и приходил в затруднение; ибо Итал своими вопросами подкапывался под него с обеих сторон и повергал собеседника в бездну недоумений. Так опытен был этот человек в диалектике! Запутывая и приводя в смущение ум собеседников, он душил их непрерывными вопросами. Вступив с ним в спор, уже нельзя было потом выйти из этого [250] лабиринта. Притом он был еще весьма груб и не владел собою в гневе, и если показывал некоторое достоинство в разговоре, то оно помрачаемо и уничтожаемо было гневом; ибо он разговаривал и словами, и руками, и не оставлял противника в покое до тех пор, пока тот не придет в совершенное затруднение, и не довольствуясь тем, что зажимал ему рот и заставлял его молчать, вцеплялся еще ему рукою в бороду и волосы, и тогда за обидою следовала обида. У этого человека были равно неукротимы — и руки, и язык. Одну только черту имел он нечуждую философу, что, ударив противника, оставлял свой гнев, начинал плакать и открыто раскаивался. А кому угодно знать и его наружность, то вот она: у него была большая голова, весьма выпуклый лоб, открытое лицо; носом он дышал легко и свободно, борода его была круглая, грудь широкая, члены тела крепко сложенные, рост ниже роста людей высоких, а произношение такое, какое бывает у человека, прибывшего из латинской земли в нашу в молодых летах; он знал греческий язык, но не имел совершенно чистого выговора, некоторые слоги выговаривал невыразительно. Нечистота языка Италова и чрезвычайное неблагозвучие его не укрывались и от черни; а людям искусным в красноречии казался он диким. Итак сочинения Итала везде были стянуты диалектическими узлами; он не избежал также дурного словосочинения и [251] соллецизмов, которые у него рассеяны там и здесь.

9. Хотя Итал заведовал всею философиею, и молодые люди стекались к нему, ибо он раскрывал им учение Прокла и Платона, также обоих философов Порфирия и Ямвлиха, а особенно объяснял желающим науки Аристотеля и то его сочинение, которое в науке служит необходимым орудием и которым сам больше всего гордился и занимался; однако ж он не мог быть вполне полезным для учащихся, потому что этому мешала его гневливость и вообще беспорядочность его характера. Смотри его учеников: Иоанн Соломон, какие-то Язиты, Сервлии и другие, вероятно обучавшиеся прилежно. Впоследствии я сама не раз видела многих из них, когда они хаживали во дворец. Не зная хорошо ни одной науки, они показывали свое диалектическое искусство беспорядочными движениями и сумасбродными кривляньями членов; здравого в их знаниях не было ничего, а только идеи да темные представления о переселении душ и другие подобные, близкие к этим странности. Между тем, кто тогда не старался учиться, если и священная чета целые дни и ночи проводила в занятии божественными науками? Я говорю о моих родителях и царях. Сделаем небольшое отступление: законы риторики позволяют нам это. Я помню, как мать моя царица часто, когда подадут обед, приносила в руках книгу и читала писания догматиков — святых Отцов, преимущественно же философа и мученика [252] Максима; ибо она усердно занималась не столько физическими вопросами, сколько догматами, желая получить плод истинной мудрости. И нередко приходилось мне удивляться этому, и в удивлении я говорила ей: «как это можешь ты свободно устремлять взор свой на такую высоту? а я боюсь и не дерзаю даже краем уха внимать этому; ибо глубокая созерцательность и высота мыслей этого мужа, говорят, производят в читателях головокружение». На это она с улыбкою сказала: «знаю похвальный этот страх, и сама я не без страха приступаю к таким книгам, однако ж не могу оторваться от них; а ты немного потерпи, — и, когда наперед позаймешься другими сочинениями, тогда отведаешь сладости и этих». Воспоминание об этих словах тронуло мое сердце, и я пустилась как бы в море посторонних рассказов. Но закон истории удерживает меня, и пусть моя речь пойдет опять об Итале. И так, процветая среди упомянутых своих учеников, Итал со всеми обходился презрительно, подстрекал многих безумцев к противлению и из своих учеников выпустил не мало тиранов. Я могла бы назвать здесь многих, если б время не истребило у меня памяти о них. Но все это было прежде, чем мой отец вступил в управление государством. Так как он нашел, что в столице просвещение и всякое разумное знание находится в жалком положении, потому что наука была далеко изгнана; то, если какие искры знания [253] таились под пеплом, старался раздувать их, и всех, которые имели наклонность учиться (ибо были, да и то немногие, стоявшие едва у дверей Аристотелевой философии), не переставал возбуждать к наукам, приказывая только эллинскому образованию предпочитать занятие божественными Писаниям. Узнавши же, что Итал повсюду производит тревоги и многих обольщает, он поручил Севастократору Исааку испытать его; а этот человек очень любил науки и был в них весьма опытен. Узнав, что Итал действительно таков, он публично обличил его в собрании, и потом, по повелению своего брата и царя, передал Церкви. Но так как Итал не в силах был скрыть свое невежество, то и здесь изблевал противное Церкви учение и, среди представителей ее, не преставал глумиться и делать другое подобное, что свойственно человеку невежественному и варвару, не смотря на то, что это происходило в присутствии тогдашнего предстоятеля церкви Евстратия Гариды. Евстратий содержал Итала в зданиях великой церкви, надеясь привести его к лучшему; но, говорят, скорее сам заразился его заблуждениями, чем сообщил ему лучшие понятия, потому что Итал совершенно склонил Гариду на свою сторону. Что же вышло из этого? Весь народ Константинополя собрался в церковь и требовал Итала. Тут, вероятно, сбросили бы его сверху на пол, если бы он не взошел тайно на кровлю священного храма и не скрылся в [254] одном сокровенном углу. Так как однако ж зловредное его учение распространилось между многими из придворных и тлетворными мнениями заразило даже немало важных особ, что весьма сильно терзало сердце царя; то все гибельные Италовы догматы изложены были в одиннадцати главах и представлены царю. Эти самые главы Итала самодержец приказал с амвона в великой церкви с открытою головою предать проклятию, так чтобы весь народ слушал и провозглашал им анафему. Это было сделано; однако ж Итал не смирялся, но многим публично говорил тоже и, не смотря на убеждения царя, бесчинно и варварски неистовствовал. Тогда и сам он предан был проклятию, хотя после, вследствие вторичного его раскаяния, это проклятие было несколько облегчено. Учение его и доныне предается проклятию 232, но имя, только косвенно, темно и не для многих явно осуждается церковною анафемою; ибо в последующее время он изменил свой образ мыслей и раскаялся в своих заблуждениях. Отказался он также допускать переселение душ и оскорблять честные иконы святых, учение же об идеях старался приноровить к православному образу мыслей и не скрывал, что сам осуждает себя за то, в чем некогда заблуждался. [255]

(пер. под ред. ?. Карпова)
Текст воспроизведен по изданию: Сокращенное сказание о делах царя Алексея Комнина. (1081-1118). Труд Анны Комниной. Часть 1. СПб. 1859

© текст – под ред. ?. Карпова. 1859
© сетевая версия - Тhietmar. 2013
© OCR – Бакулина М. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001