Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

ПАТРИК ГОРДОН

ДНЕВНИК

DIARY

1635-1659

Декабря 18. Через 5 дней я поехал в Торн просить подполковника Брето об увольнении. Он отказал мне и предъявил следующую записку генерала: "Если кто-либо из моей лейб-роты шотландцев, бывший прежде офицером, попросит увольнения, выдать ему таковое, когда он поставит на свое место столь же доброго бойца, как он сам". Подполковник спросил, был ли я прежде офицером и готов ли выставить себе замену. Я отвечал, что все дело не в том, был ли я офицером, а в том, что ни разу не получил ни гроша жалованья за вербовку или службу от Шведской Короны, и коль скоро я освободился из плена сам, по всем законам в мире я стал вольным человеком; генерал Дуглас обещал нам иное, /л. 204/ когда мы вступали в договор с Его Превосходительством. Далее я заявил, что как бы то ни было, не желаю больше состоять в оной роте, и вышел от него.

По возвращении в Штрасбург я кочевал несколько дней без службы и квартиры. Как-то вечером лейтенант прислал за мною и спросил, что я намерен делать. Я ответил, что снова обращусь к генералиссимусу, ибо он велел так поступить, если подполковник не даст мне увольнения. Тогда он в сердцах сказал, что я должен не уезжать, а опять вступить в эскадрон. На мое "нет" он приказал квартирмейстеру отвести меня в замок и просить полковника взять меня под стражу. Когда квартирмейстер вошел первым и изложил свое поручение, вызвали меня. Полковник принялся убеждать меня вновь определиться в роту, на что я не соглашался, выставляя соответствующие доводы. Полковник удовлетворился оными, отпустил меня и заявил квартирмейстеру, что не видит оснований держать меня под арестом /л. 204 об./ или принуждать к дальнейшей службе в роте против воли.

Перед моим приходом лейтенант забрал у меня из дому коня, коего ранее передал мне по завещанию покойного ротмистра. Я провел в городе еще несколько дней и, лишившись коня, прибег к помощи полковника. В благодарность за отличную молодую кобылу, что я уступил ему до захвата в плен, он предоставил мне коня. Вечером я велел вывести оного, тихо вышел сам и отправился в Эльбинг. По дороге я наведался в Штум и посетил подполковника Александера Андерсона и моего доброго друга капитана Томаса Форбса.

В Эльбинге я сразу же обратился к генералиссимусу и сообщил Его К[оролевскому] Высочеству, что был у подполковника Брето, который отказал мне в увольнении. Его К[оролевское] В[ысочество] промолвил: "У нас нет бумаги, дабы писать увольнения". Я заметил, [195] что и не думаю покидать шведскую службу, но лишь уволиться из оной роты и добиваться производства в другом полку. Пригласив секретаря Мюллера, он удалился /л. 205/ в маленькую комнату с казначеем Форбсом. Когда меня вызвали, Его К[оролевское] В[ысочество] спросил: "Итак, вы не оставите шведской службы?" Я ответил: "Нет, я не сомневаюсь, что смогу отличиться в другом полку". Генералиссимус осведомился у секретаря, нет ли вакансии на чин прапорщика, на что был ответ: "Да, в драгунском лейб-регименте Вашего К[оролевского] В[ысочества]". Тогда он распорядился, чтобы секретарь велел выписать мне увольнение из оной роты и дать письмо к подполковнику Андерсону о моем назначении прапорщиком в этот полк.

Я покорно выразил свою благодарность и дождался прихода секретаря. Сопроводив его, я присутствовал при распоряжениях насчет моего увольнения и письма и попросил писарей меня не задерживать. Те обещали все подготовить завтра же, что оказалось правдой.

 

[1658]

[Января 1/11]

На следующее утро секретарь отнес мое увольнение и письмо на подпись к Его К[оролевскому] В[ысочеству]. После сего их возвратили в канцелярию для скрепления печатью, что также быстро исполнили. Я дал писарям рейхсталер за труды, /л. 205 об./ извинился за столь малое вознаграждение и пояснил, что я разорен и отдаю им все свои деньги. Они, казалось, были вполне довольны.

Добившись увольнения, я почувствовал себя в ином мире. Я вспоминал тяжкие невзгоды, в коих оказался, великие лишения и трудности, с коими боролся, множество незаконных средств, кои пришлось употребить — все ради того, чтобы тело не рассталось с душою. Я сознавал, что здесь, от сей службы, нельзя более ждать почти ничего хорошего. Хотя я не собирался никуда спешить с определением, но все же решил поехать в Штум и доставить письмо, однако никоим образом не только не настаивать, но и не просить о моем назначении, даже скорее отклонить и отложить оное. К тому же я знал, что прямой приказ генералиссимуса не понравится подполковнику — человеку вспыльчивому по натуре, а посему представится повод к отступлению и, если возникнут вопросы, я буду избавлен от упрека, что не вступил в свою должность.

Мое свидетельство было написано на верхненемецком. Вот содержание оного по-английски: [196]

/л. 206/ Перевод моего свидетельства verbatim 256

"Мы, Адольф Иоганн, Милостью Божьей Пфальцграф Рейнский, герцог Баварский, Юлихский, Клевский и Бергский, граф фон Вельденц, Шпонхайм, Марк и Равенсбург, владетель Равенштайна, Генералиссимус над войсками Его Величества Короля Шведского и Верховный Правитель Королевских Прусских Воеводств, настоящим уведомляем, что предъявитель сего, Патрик Гордон, состоял вольным рейтаром (волонтером) в лейб-гвардии господина фельдмаршала графа Дугласа и роте ротмистра Мелдрама в течение полутора лет, за каковой срок он показал себя, как подобает и приличествует солдату, любящему честь. Однако вследствие недавней гибели ротмистра и разбития большей части роты помянутый Патрик Гордон намерен инде добиваться повышения в чине. Посему мы предоставили ему настоящее увольнение и свидетельство о его добром поведении и просим всех и каждого из высших и младших офицеров Его Величества Короля Шведского, а равно и простых солдат, конных /л. 206 об./ и пеших, учтиво и милостиво принимать помянутого Патрика Гордона и не только пропускать его со слугами, лошадьми и имуществом свободно, надежно и беспрепятственно, но также, ради его доброго поведения и сего нашего свидетельства и желания, почитать его уполномоченным и достойным всяческого содействия и поощрения.

В удостоверение чего мы подписали сие своею рукою и повелели приложить личную печать Нашего Высочества. Дано в Эльбинге 1/11 января anno 1658.

(L.S. 257) Адольф Иоганн"

В воскресенье я прибыл в Штум, сначала заехал к капитану Форбсу, коего застал за обедом, и сел откушать с ним. Его вызвал подполковник и спросил, кто и с какой целью к нему явился. Тот сообщил ему, что у меня приказ генералиссимуса о назначении прапорщиком, чем [подполковник] был недоволен.

После обеда я наведался к нему с капитаном и вручил письмо. Он заметил, что если я намерен служить под его командой, то поступил дурно, когда обратился /л. 207/ к генералиссимусу без его ведома. Я ответил, что не просил у генералиссимуса никакого места, не говоря уже о пребывании в определенном полку. Он осведомился, что же я готов исполнить ради звания прапорщика и сколько людей могу завербовать. Я возразил, что уже сделал для этого более чем [197] достаточно и не наберу даже и одноногого солдата. Это его возмутило, и он раздраженно спросил: "Так-то вы полагаете приступить к чину прапорщика? Где же вы служили раньше?" Я сказал, что служу Шведской Короне почти три года в разных полках, а последнее время состоял в лейб-гвардии генерала Дугласа, что же до места прапорщика, каковое он ценит столь высоко, мне оно безразлично; нет сомнений, что я отыщу его везде, где мне заблагорассудится. Я попросил меня извинить, откланялся и ушел в свое жилище.

На другой день я вернулся оттуда в Эльбинг и, узнав, что в соседней деревне Катценау стоит лейтенант Хью Монтгомери, поехал его навестить и /л. 207 об./ посоветоваться о дальнейших действиях. Здесь я встретил Джона Коннинга, Джона Кэмпбелла и Дэвида Соррелла. Мы решили перемещаться вдоль и поперек вердеров и промышлять, чем придется.

На следующее утро, пока мы собирались к завтраку, вдруг поднялась тревога, что имперцы близко. Мы бросились по коням, вместе выступили из деревни и, не увидев никого поблизости, намерились ехать к Эльбингу. Мы подошли к дамбе у Ногата и поскакали вдоль оной к Клеменс-Фере; со слугами нас было десятеро. Имперцы рассыпались по всему вердеру в сторону Эльбинга. Кое-где нам попадались дома, где одни предавались грабежу, другие же гарцевали совсем рядом с нами. Наконец они заметили, что мы идем прямой дорогой и плотным строем, заподозрили в нас неприятеля и поспешили нам наперерез к Клеменс-Фере. Мы разгадали их замысел и помчались во весь опор, дабы помешать им, но как ни старались, 24 всадника нас опередили. Оставалось лишь одно средство — драться, /л. 208/ Мы весьма решительно пошли на них, и те, видя это, сделали разворот, прежде чем мы сблизились на карабинный выстрел, — к вящей нашей радости.

Расчистив себе путь, мы сделали еще милю и спешились у одного крестьянского дома, где не застали никого, зато изобилие всяческих припасов для людей и лошадей. Немного погодя я ощутил сильный зуд в ногах, снял сапоги и подвинул ноги к печке. Они распухли и нестерпимо заболели — по дороге я их отморозил. Хотя я и чувствовал, как сильно они окоченели, но не хотел слезать с коня из страха быть взятым врасплох, и несся все дальше; под конец я уже не воспринимал холода и вообразил, будто они снова согрелись, хотя на самом деле они от стужи потеряли чувствительность. Назавтра мы перебрались в другое жилище, а еще через день на моих ступнях, возле мизинцев, вздулись волдыри, откуда вышло очень много гноя, хотя опухоль /л. 208 об./ спала. [198]

Я поехал в Эльбинг к хирургу, с коим условился о лечении за десять рейхсталеров. Он сказал, что если бы я растер ноги снегом, а не грелся в комнате, ничто бы меня не беспокоило. После двухнедельного врачевания мне ничуть не стало лучше, хотя я выплатил ему большую часть денег. Поскольку я не мог задержаться в городе, он дал мне с собою пластырь.

Однажды вечером, когда я расположился в крестьянском доме и стал перевязывать ноги, какая-то старуха из домашних сказала, что лечиться надобно не так. Она посоветовала завтра же убить грача или ворону, тут же извлечь мозги, смазать ими ноги, оставить их в покое на 2 или Ъ дня, если возможно, а потом нанести другое [средство] — на 4-й или 5-й день они непременно заживут; при этом она дала мне снадобье, чтобы кожа затянулась и затвердела. Так я и поступил и сим способом совершенно исцелился.

Имперцы, стоявшие лагерем на возвышенности в нескольких селах близ вердера, каждый день разбредались за провизией /л. 209/ и фуражом. Мы тоже не зевали, ловили их там, где попадалось, и брали знатную добычу. В собственную долю менее чем за шесть недель я получил двадцать одну конскую сбрую, а доля моя в пленных была намного больше, ибо плохо экипированных драгун и прочих мы передавали [шведам] вкупе со всем снаряжением. Расскажу о двух из сих налетов, самых памятных.

Собравшись в разъезд с 10 рейтарами из полка Эндрюса, мы вместе переночевали в полутора милях от Эльбинга по дороге на Мариенбург, выехали за два часа до рассвета и незаметно забрались в какой-то дом примерно в полумиле от лагеря имперцев. Поутру из лагеря разными путями стали отъезжать крупные и мелкие отряды на поиски провианта и фуража. Выскочив [из дома] врассыпную, мы влились в поток на большой дороге и двинулись в сторону Эльбинга посреди [неприятеля]. Никаких вопросов не было, ибо все принимали нас за своих, вышедших из лагеря.

Мы поскакали /л. 209 об./ дальше, чтобы добраться до передовых. В деревне мы увидали, что они заполнили все дома и амбары, и решили, коль скоро никто не поедет вперед, зайти в какой-нибудь дом, выждать, пока большинство не отправится обратно, а затем разделаться с отставшими. Но на окраине деревни мы заметили поодаль около 20 всадников, кои сворачивали вправо от дороги, к стоявшему в стороне дому одного голландца. Итак, мы намерились ехать вдогонку и, если за нами не последует больше людей, чем мы сможем сладить, напасть на оных. Сие к большому счастью удалось, ибо из деревни никто не тронулся. [199]

Подскакав к дому, мы поставили одного у ворот, чтобы дал нам знать о чьем-либо приближении. Нас было всего 18, их же мы насчитали гораздо больше, чем ожидалось, хотя все они сошли с коней и рассыпались по усадьбе. 12 из нас спешились, взяли пистолеты и оставили двоих стеречь лошадей у ворот. Большинство лошадей [имперцев] были привязаны к длинной кормушке посреди двора, и еще трое [наших] разъезжали вокруг с пистолетами наготове, чтобы никого к ним не подпускать.

Мы /л. 210/ (кто спешился) заглянули прежде всего в сушильню, где у двери стояло около 20 мушкетов. Войдя в комнату, мы тут же предложили им просить пощады и сложить оружие. Те сначала приняли это за шутку, но были быстро выведены из сего заблуждения, ибо двое или трое получили раны от наших палашей — стрелять мы не хотели. Без лишних хлопот они отдали свои палаши, не располагая другим оружием. Их оказалось около 30, а на наш вопрос, сколько [их] здесь всего, они сказали — человек 50 или 60. Велев им сидеть в комнате и не поднимать шума, если жизнь дорога, мы оставили троих охранять дверь со взведенными курками и захватили еще 8 или 10, рыскавших по другим постройкам. Мы их обезоружили, загнали в низкую кладовую с одним лишь оконцем и заперли дверь снаружи. Затем мы вытащили из кобур их пистолеты и припрятали оные.

Однако лошадей было больше, чем наших пленных. Мы пошли искать [остальных] и обнаружили /л. 210 об./ шестерых в сарае, где те запасались кореньями и капустой. Они сказали, что кое-кто наведался в небольшой домик неподалеку. Затолкав их в кладовую к прочим, мы отправились за ушедшими в тот домик, при коих были пистолеты. Те как раз возвращались ввосьмером, и мы напали на них у задних ворот, разоружили без сопротивления и тоже присовокупили к остальным. Мы захватили еще пятерых, притаившихся в амбаре.

Вызвав сначала рейтар, мы посадили их на худших лошадей, вывели их, числом 23, за ворота и приставили к ним 6 караульных. Драгун [тоже] посадили в седла, раздали им мушкеты, забрав фитили, и построили во дворе — их оказалось 35. Спереди, сзади и по обеим сторонам мы выставили охрану со взведенными пистолетами и палашами наголо и пригрозили застрелить любого, кто только двинется из своей шеренги. Итак, все увешанные /л. 211/ клинками и пистолетами, мы поспешили в Эльбинг. У нас было еще 3 свободных рейтарских и 5 драгунских лошадей: седоки попрятались, и мы не рискнули задержаться для поисков. [200]

Вблизи Эльбинта мы отдали драгунам палаши и оставили в пригородной таверне рейтарских лошадей, оружие и плащи. При вступлении в город рейтары шли пешком впереди, а драгуны — в конном строю. У ворот мы получили от капитана конвой из 12 мушкетеров и таким образом явились к порогу фельдмаршала фон дер Линде. Монтгомери, я и двое из немцев поднялись по лестнице и увидели военачальника в комнате, которая выходила на улицу. Обратившись к Его Превосходительству, мы доложили, что Богу угодно было благословить наш поход: без всякого кровопролития мы захватили и доставили сюда 23 рейтара и 35 драгун; что до драгун, поскольку мы поняли, что они готовы /л. 211 об./ служить Шведской Короне, мы предоставляем их Его Превосходительству с лошадьми и оружием, как при взятии в плен; пусть он изволит принять от нас оных, а также и рейтар. Фельдмаршал поблагодарил нас весьма сердечно и осведомился о нашем числе. На ответ "восемнадцать" он подивился и высоко оценил наше благоразумие, образ действий и мужество.

Вернувшись в таверну, мы поделили добычу и большую часть ночи пировали от души, причем немцы едва не повздорили с нами из-за передачи фельдмаршалу драгунских лошадей и оружия, однако одумались.

На следующее утро лейтенант Монтгомери и я явились к фельдмаршалу с просьбой о приказе стоять по временным квартирам на вердере, пока нам не будет удобно разойтись по своим гарнизонам. На это он соблаговолил, наставляя нас заботиться о себе самолично. Так мы и делали — располагались всегда вместе в одном доме и почти не давали себе отдыха, когда была надежда на какую-либо /л. 212/ поживу. Нам сопутствовала большая удача. Мы брали много пленных, а при них добрых лошадей, плащи и оружие, которые продавали по очень низким ценам, ибо монеты были редкостью.

В конце февраля капитан Форбс, попавший под арест и военный трибунал за убийство на дуэли полкового квартирмейстера в штумском гарнизоне, был прощен и приехал в Эльбинг выразить признательность здешним высоким чинам за их милость и заступничество за него. Случилось так, что в субботу он и купец по имени Уильям Фрайер ночевали с нами. Утром я встал пораньше, отправился на свою квартиру, бывшую поблизости, и собрался ехать за милю по одному делу.

Я еще не был готов, как поднялась тревога, что имперцы рядом, и я поспешил предупредить товарищей. Между тем выбегавшие со своими лошадьми крестьяне сообщили, что по соседству [какие-то] трое грабят сани. Я был начеку и, никого не дожидаясь, отправил [201] моих слуг со всем имуществом в Эльбинг и поехал навстречу [имперцам]. Те, сойдя с /л. 212 об./ лошадей, растаскивали сани. Когда я приблизился к ним на две пары [баттов] 258 со взведенным пистолетом, мой конь оступился в яме, сбросил меня с седла и поскакал обратно к дому. Я был рад, что их внимание ко мне ограничилось хохотом, и побежал назад ловить коня.

Тем временем Форбс и Монтгомери, изготовившись, подъехали к сему месту. Форбс поспел первым и без особого сопротивления взял в плен двоих, а третий скрылся. Поймав коня, я догнал Монтгомери вместе с юношей по имени Джордж Фермер, который сопровождал капитана Форбса. Мы узнали, что капитан Форбс захватил двух пленных и отправился с ними в Эльбинг, и решили попытать счастья и продолжать путь. Подойдя к отряду [имперцев], мы увидели, что кто-то следует за нами, развернулись и задержали его, и таким же образом двух других; мы их обезоружили, завели в какой-то домик и оставили Фермера у дверей с их лошадьми и заряженным пистолетом. Мы взяли еще одного, посланного прямо из отряда, /л. 213/ дабы подогнать отставших. Прихватив и его, мы посадили в седла остальных и направились к городу.

Немного погодя слева, в пределах досягаемости, показались [еще] трое. Тогда, взяв слово чести с наших пленных, мы отправили их вперед с юношей и пригрозили, что если они вздумают оглянуться, мы оставим тех в покое, нападем на них и без жалости прикончим. Вдвоем мы устремились на тех троих и, подойдя на пистолетный выстрел, призвали их сдаться. Я тут же вступил в поединок с одним, а двое других пустились в разные стороны. Монтгомери поскакал за ними, вскоре поймал одного и, вернувшись, увидел, что я все еще дерусь со своим противником. Он весьма опрометчиво разрядил по нам карабин, ибо столь же легко мог уложить меня, как и его. Оттого ли, или потому, что я добился некоторого перевеса, не знаю, но мой противник был устрашен и немедля сдался. Отобрав у него пистолеты, мы оба погнались за третьим — трубачом. Тот вместе с лошадью свалился в канаву и был взят без /л. 213 об./ особого риска.

Услыхав выстрел, имперцы поняли, что неприятель близко, и выслали против нас около 30 верховых. Но у нас было большое преимущество в пространстве, к тому же они спускались по другой дороге, так что мы легко ушли, а они после полумили преследования повернули назад. У таверны "Himelreich" 259 под Эльбингом мы догнали капитана Форбса. Взяв у пленных лошадей, плащи и оружие, мы преподнесли их самих в дар фельдмаршалу и коменданту — [202] маркграфу Баденскому, кои искренне нас благодарили и удостоили высоких похвал.

Сие вкупе со множеством других подвигов, совершенных нами, снискало шотландцам такую славу среди бюргеров и крестьян, что кто бы ни привел пленных или отличился в каком-либо деле против неприятеля, всегда говорили, будто это шотландцы. Посему Данцигцы, коих мы нередко донимали, получив весть о нашем расположении в миле от города, явились в числе 60 рейтар и 100 драгун, /л. 214/ дабы взять нас врасплох. Хотя двумя днями раньше я уехал в Штум, они сперва подступили к моей квартире и, окружив дом, сделали несколько выстрелов через заднее окно по кровати, где я обычно спал. Но узнав от хозяина о моем отсутствии, они пошли прямо к квартире Монтгомери. Тот какое-то время оборонялся со своими людьми, но затем был вынужден отойти и укрыться в амбаре; они лишились лошадей и оружия, а Джон Кэмпбелл и двое слуг попали в плен. [Данцигцы] не решились задержаться надолго и не имели приказа о поджоге, иначе захватили бы всех.

Когда мы стояли на оном вердере, английский посол по имени Брэдшо, ездивший в Московию и не допущенный туда 260, возвращался сим путем и разместился в таверне Ламе-Ханд. Нам стало известно об этом — мы приняли его за того Брэдшо, что председательствовал в неправедном верховном судилище над нашим сувереном, блаженной памяти королем Чарлзом Первым, /л. 214 об./ и решили во что бы то ни стало с ним покончить. Нас было пятнадцать с прислугою, шесть из коих можно считать людьми верными и отважными, а прочих — посредственными. Мы заключили, что свершив дело вечером, легко сумеем скрыться благодаря пересеченной местности и ночной тьме. Итак, условившись, мы поехали туда.

По соседству мы расспросили шедшего оттуда крестьянина. Тот сообщил, что из Эльбинга к послу сейчас явились несколько офицеров и около 40 драгун, кои должны охранять и сопровождать его до Мариенбурга. Посему мы отчаялись в успехе и вернулись обратно. Мы намеревались обратиться к [послу], якобы с поручением от фельдмаршала фон дер Линде, и когда нас пропустят, семь или восемь человек должны войти и заколоть его. Остальные будут стеречь коней у ворот, а добравшись до коней, можно бежать в Данциг... 261

/л. 215/ Капитан Форбс, коему предстояло возвратиться в Штум, уговорил меня поехать и провести с ним несколько дней. В самую ночь нашего приезда поднялась тревога. Все должны были разойтись по своим постам и участкам на стене, и я пошел с [203] капитаном Форбсом на плац-парад. Около полуночи для осмотра караулов явился подполковник. Мы вышли, и когда он приблизился, я отсалютовал ему. Он отвел капитана в сторону и велел ему убедить меня остаться и согласиться на должность прапорщика.

Когда подполковник удалился, капитан принялся пить здравицы и уговаривать меня остаться, заявив, что таково желание подполковника. Я же не хотел и слышать об этом, ибо уже вкусил свободы и ее удовольствий: за 6 недель я достиг большего, чем за год до того, и не собирался вновь отсиживаться в гарнизоне, будучи скован приказаниями и тяжкими обязанностями. Однако плоды общения с тем, кто был и оставался моим добрым, подлинным другом и наперсником, с коим я состоял в братской близости, убедили меня настолько, что я дал обещание, /л. 215 об./ Впрочем, завтра же я в оном раскаялся, но не желал отступать от своего слова — и был назначен [прапорщиком]. Через несколько дней я получил дозволение съездить за моей кладью в Эльбинг, где узнал о вышепомянутом злоключении Монтгомери, чего к великому своему счастью избежал.

Во время пребывания в этом гарнизоне наше жалованье было небольшим, а служба тяжелой: через день в ночном дозоре, а на третий день — на работах. Оклад наш именовался третной lenung 262, и у лейтенанта и прапорщика составлял 6 и 2/3 рейхсталера в месяц, у капитана — 20 рейхсталеров с чем-то, хотя и того не платили как следует. Квартиры не могли нас ничем обеспечить, ибо малочисленные горожане полностью обнищали. Рядовые солдаты имели по рейхсталеру в месяц и хлебный и пивной паек, т.е. в день по 2 фунта хлеба и одну шотландскую пинту 263 пива. Нам выделялось также жалованье на hacke shutsen, или денщиков. Никаких других средств добыть мы не могли, ибо все окрестности были разорены, а мы не отваживались, да и не имели достаточно людей, чтобы делать вылазки.

Что до нашего образа жизни, мы /л. 216/ поддерживали подобие доброй дружбы с немецкими офицерами, однако всегда ревновали, если не "подрывали" друг друга. [Подполковник применял и поощрял это в качестве политического орудия — divide et impera 264. К капитану Форбсу он изначально питал своего рода антипатию, полагая его то ли не в меру надменным, то ли слишком умным и хитрым, либо все вместе, и на этом основании подстрекал тех, кто имел с ним какой-либо спор или ссору, и усугублял малейшие его проступки. Но зная, что он человек деятельный и к тому же известный всем военачальникам, [подполковник] обходился с ним лучше, чем хотел бы. Это проявилось в его поведении в деле с полковым квартирмейстером, который был несносным хвастуном. [204]

На одном празднестве тот дал капитану Форбсу большой повод к оскорблению. Капитан сносил все терпеливо из уважения к присутствию подполковника. Но [квартирмейстер], как нарочно, добавил еще и не унимался, а подполковник не приказал ему замолчать, что должен был сделать в подобном случае. После ряда колкостей капитан сказал лишь, что из почтения к подполковнику /л. 216 об./ и обществу не желает там высказываться, но посмотрит, как тот ответит за свои слова завтра.

Квартирмейстер, прогуляв почти всю ночь, наутро влез на коня, выпалил из пистолета по дверям капитанского дома и выехал на площадь перед замком, в пределах города, ибо ворота были закрыты. Капитан тоже изготовился [к поединку] и, проезжая мимо дома подполковника, получил от него приказ остановиться. Капитан промолвил: "Вчера вечером вы позволили ему оскорблять меня, а сегодня — явно меня провоцировать. Поэтому теперь же, будь что будет, один из нас умрет!" — и отправился дальше. Мимоходом подполковник метнул в него кортик (в чем был весьма искусен), хотя не причинил вреда.

Выехав на площадь перед замком, они разрядили пистолеты, но не пострадал ни один. Тогда они схватились на палашах, и капитан ранил противника в голову и руку, так что тот упал с коня. Нога его застряла в стремени, и конь приволок его на квартиру.

/л. 217/ К дому капитана тут же приставили караул. Поскольку хирурга в оном месте не оказалось, квартирмейстер был перевезен в Мариенбург и к полуночи скончался. При этой вести капитан подвергся строгому аресту в замке, а затем был доставлен в Мариенбург и приговорен военным советом к расстрелу. Однако его знали как храбреца, вельможи его любили, и по просьбе молодого графа Оксеншерны он был помилован и восстановлен в чине. Внимание было обращено не столько на убийство человека, ибо его спровоцировали на это, сколько на неподчинение приказу и поединок в расположении гарнизона, что было сверх меры раздуто подполковником. Ныне, с возвращением [капитана], [подполковник выказывал к нему большое дружелюбие, а первый притворялся, будто вовсе не знает, что тот так резко его обличал, и также держался учтиво.

Я никогда не видывал личности столь горячей, как наш подполковник. В делах, где человек рассудительный /л. 217 об./ не стал бы и волноваться, он приходил в такую ярость, что отшвыривал трость, перчатки, шляпу и рвал на себе волосы, причем на улице. Я полагал и часто говорил, что поистине то был притворный гнев, дабы внушить людям страх. [205]

[Подполковник] сам забирал всю прибыль (правда, незначительную), и из 408 рейхсталеров, ежемесячно доставляемых в гарнизон, откладывал сотню для себя. Он брал деньги за все вакантные чины в четырех ротах и в штабе, кроме майорского по полковому комплекту, на что в шведской службе обычно закрывают глаза: офицер берет жалованье за всех своих прислужников и за много других манных птиц, особенно если он начальник гарнизона или командир полка.

По обыкновению он держал хороший стол, всегда обедал с одним-двумя офицерами или более и бывал тогда очень любезен и обходителен, но на службе и в приказаниях — весьма строг и суров. Самый настоящий солдат, бдительный и разумный, он жил очень бережливо и заботился о своей жене /л. 218/ и пяти дочерях, коих поселил в Померании. Родился он в Данциге в шотландской семье и был ранее прапорщиком в Московии.

Поляки, стоявшие на квартирах в привислинских городах, понимали, что шведы получают большую часть своего содержания и пропитания с большого вердера, и задумали разорить оный или обложить контрибуцией. Тихо переправившись через Вислу, они укрепили Лиссау-шанц и подготовили мост, прежде чем шведы узнали об этом. Те встревожились, и генералиссимус, собрав все свободные силы из Эльбинга, Мариенбурга и Хаупта, с несколькими орудиями выступил навстречу.

Между тем нашему коменданту был дан приказ отправить лейтенанта или прапорщика с 20 драгунами на рекогносцировку вдоль Вислы в сторону Мариенвердера и тщательно разведать, готовят ли поляки суда для переправы через Вислу или Ногат /л. 218 об./ на вердер, а по возвращении каждые 24 часа сообщать главнокомандующему в Мариенбург о происходящем.

Когда настал мой черед, я выступил вечером, как обычно, после прихода другого отряда, прямо к Висле и поднялся выше по реке, чем кто-либо прежде. На обратном пути, когда рассвело, я отыскал в разных заводях семь лодок, две из коих могли вместить 12—15 человек, а пять малых — по 2—3 каждая. Хотя от крестьян, взятых мною по домам ночью, я не смог выведать ничего о подходе каких-либо войск, но все же поспешил в Мариенбург и доложил графу фон Дона о моих стараниях и об оных лодках. Его Превосходительство премного меня благодарил в весьма любезных выражениях и порицал моих предшественников, кои не обнаружили лодок или не сообщили о них. Он велел мне возвращаться и собирался отправить по реке офицера с мушкетерами, дабы увести лодки, что и было сделано. [206]

Тем временем шведы с /л. 219/ большим усердием и напором продолжали работы у Лиссау-шанца, воздвигли в пригодном месте батарею и, поставив на ней несколько орудий, разрушили мост и отняли у засевших в шанце надежду на помощь. Когда [у поляков] был убит подполковник Пфлауме, они пошли на соглашение и безоговорочно сдались. В оном находилось около пятисот солдат, коих позже перевезли к королю Шведскому в Данию, где те хорошо послужили; к нам же был прислан полк датчан. С захватом шанца наша рекогносцировка прекратилась, [хотя] генеральный комиссар, или pisars polny, польской армии Ян Сапега все это время стоял в Кульме с большей частью кавалерии.

Сие происходило на Страстной неделе. Мы полагали, что поляки, узнав об угрозе своим людям, непременно пойдут им на выручку, либо предпримут диверсию на Мариенбург или Эльбингсвердер. Но Пасхальный понедельник /л. 219 об./ наступил, а мы ничего о них не слыхали и вообразили, что они прежде всего празднуют Пасху. Мы решили завтра же послать в одну усадьбу 265 близ Монтау-Шпица за фуражом, коего там было вдоволь. Мой капитан и я уговорились также сложиться на банкет и отправили своих слуг с тремя свободными лошадьми, дабы привезти на оный кое-кого из наших земляков.

С рассветом мы отослали наших фуражиров — около 70 человек: слуг, горожан и нескольких солдат. Явившись в усадьбу, они занялись погрузкой сена и зерна, как вдруг были окружены множеством поляков во главе с неким Михалко и все схвачены, кроме двоих, спрятавшихся в соломе. Когда поляки покинули усадьбу, те выбрались и сообщили нам о случившемся. Они также рассказали, как на допросе наши слуги сознались, что несколько офицеров должны прибыть из Мариенбурга на банкет, и Михальский 266 отрядил своего лейтенанта, чтобы перехватить их у мельницы на полпути между Штумом и Мариенбургом. При этом все мы, 18 человек, вскочили в седла и приготовились к выезду, как привыкли в подобных случаях, но [подполковник не пустил нас, пояснив, что видел дурной сон, а неприятностей и так хватает.

Мы возвратились и, расседлав коней, пошли готовиться к приему гостей. /л. 220/ Когда обед был накрыт, мы отправились к дому подполковника пригласить его к нам, но не успели дойти, как дозорный на шпиле закричал: "Поляки угоняют от ворот драгунских лошадей!" С разрешения подполковника мы бросились по коням и выехали [из города]; капитан Якоб Курас с большинством офицеров нас опередили. У ворот я случайно столкнулся с моим капитаном. [207] Мы держались вместе и шли почти вдоль гребня холмов, опасаясь окружения.

Наконец мы заметили их в лощине по правую руку — около 30 человек гнали примерно 40 лошадей. Невзирая на их число, мы подскакали ближе и не раз стреляли по ним из пистолетов. При каждом залпе они отпускали несколько лошадей, не пытались нас преследовать, когда мы отходили, дабы перезарядить пистолеты, и только отстреливались на скаку. Продолжая путь, они изображали испуг и неуверенность. Я советовал капитану не подбираться к ним вплотную и не преследовать далее. Я говорил, что если его, меня или наших коней случайно подстрелят, то мы оба погибнем, а если зайдем слишком далеко, нас могут обойти из засады; похоже, те просто заманивают нас за собою — ведь нет нужды в таком страхе, что они разыгрывают. Но капитан, будучи человеком отчаянным и пылким, ни в какую не соглашался прекратить погоню.

/л. 220 об./ К этому времени мы отошли от города более чем на половину немецкой мили. Вступив в березняк и кустарник, мы видели, как они отправляют свободных лошадей вперед, а около дюжины из них на лучших лошадях держатся вместе и отступают не так поспешно. Я привел сие капитану в доказательство того, что они собираются на нас напасть, но доверяя своему доброму коню, он едва мог смириться с отступлением.

В конце концов мы все-таки остановились. Неприятель, заметив это, развернулся для нападения. Мы неторопливо отходили, удерживая их на расстоянии, да они и не так рьяно нас преследовали. Между тем подъехал сержант Джон Форбс с моим слугою. Сержант, будучи пьян, вопреки приказаниям и угрозам, пронесся мимо нас и вломился в их ряды, что заставило нас повернуть и вызволить его. Это вполне удалось, и капитан, отвесив ему пару затрещин, послал его отогнать домой упущенных поляками лошадей. С ним я отправил и моего слугу.

Все это время было видно, что наши офицеры стоят в строю на холме, не пытаясь к нам приблизиться, хотя они вполне могли бы осознать явную опасность для нас. Поляки гнались за нами все смелее, и мы тоже прибавили ход, но внезапно с правой стороны, из леса, /л. 221/ нам навстречу на полной скорости вылетело несколько сотен поляков. Тогда-то мы поняли свою ошибку — слишком поздно! Те, кого мы раньше преследовали, теперь атаковали нас всерьез. Однако, пустив коней быстрым галопом, мы сохраняли отрыв и долго их не подпускали. Пули мы берегли, ибо большую часть израсходовали, да и перезаряжать было некогда. Так, по [208] необходимости сменяя друг друга и постоянно оглядываясь назад, мы не разбирали дороги перед собою, и неожиданно я угодил в болото, где мой конь увяз. Я спрыгнул с него, вынул пистолеты и с большим трудом потащил за собой, но так как мы находились посреди [топи], он увяз снова. [Болото] было невелико, и я надеялся вывести его, когда он немного передохнет. В высоком и густом тростнике я оставался незамеченным.

В то же мгновение капитан, видя, что я попал в болото, свернул налево, дабы обогнуть оное, но толпа преследователей захлестнула его. Он был загнан в топь, ранен и пленен. Обнаружив меня, поляки стали стрелять и кричали, чтобы я сдавался. Пока они разъезжали вокруг болота, конь мой немного отдышался; я поднял его и повел за собой, держа длинные поводья в руке. Как только я выбрался на сушу, трое поляков подошли так близко, что я едва успел вскочить в седло. Впрочем, я задержал их наведенным пистолетом, который в спешке сумел выхватить лишь за другой конец.

/л. 221 об./ Избавившись от них (ненадолго), я поскакал к дамбе и стал от них уходить. Однако на дамбе поджидали еще человек 20, кои рассчитывали взять меня в плен. Подойдя ближе, я выпалил по ним из пистолета и прорвался, потеряв палаш и шляпу; обнаженный палаш свисал с ремешка у меня на руке — кто-то поймал оный за гарду, и ремешок лопнул. Еще один ухватился за мою шляпу вместе с волосами и выдрал их порядочно; это я ощутил не сразу, а позднее.

За дамбой ко мне присоединился мой слуга, и прежде чем те очнулись, я уже умчался в сторону города довольно далеко. Но едва они сообразили, что я улизнул, все устремились за мною. Более всего я боялся, что мой горячий конь, долго скакавший по вязкой почве с большими усилиями, может меня подвести. До города оставалась еще добрая половина немецкой мили. Я видел, как некоторые из них выигрывают у меня пространство, и добравшись до холма, где стояли офицеры (те, как только [поляки] /л. 222/ вырвались из засады, быстро отошли), развернулся и громко призвал драгун к наступлению. Передовые поляки это услыхали и тоже повернули назад, так что у моего коня было время перевести дух, а у меня — зарядить пистолет. Но когда подтянулся большой отряд поляков и стало очевидно, что никто не является мне на подмогу, они вновь сорвались с места.

Съехав с большой дороги, я понесся к городу кратчайшим путем, что едва меня не погубило, ибо справа от дороги пролегал непроходимый овраг. Если бы я вовремя его не заметил и не перебрался на [209] большую дорогу, то несомненно был бы убит или схвачен. И все же мне грозила великая опасность от пуль, полученных при прорыве их фронта, и вследствие потери моего превосходства. Они весьма упорно преследовали меня до другого холма, где я развернулся и снова кликнул драгун. Однако видя, что те разумно не поддаются на прежнюю уловку, я продолжал скачку. Они постоянно осыпали меня стрелами и часто призывали /л. 222 об./ сдаваться.

Наконец я догнал прапорщика Квикфельда и, заметив какого-то поляка на белом коне, намного опередившего остальных, намерился при спуске с холма с ним схватиться и предложил прапорщику меня поддержать. Но тот не захотел и сказал: "Ох, братец, он крепок, иначе не гнался бы так за тобою". Конь мой все еще был свеж, и я легко мог его обойти, и прочих тоже, но видя их малодушие и нежелание сопротивляться, предпочел оберегать тыл. Вблизи города поляки прекратили погоню за нами, опасаясь пушек и мушкетеров, [засевших] за оградой.

Мой мундир был во многих местах пробит пулями, и в оном торчали три стрелы. По милости Божьей я получил лишь одну легкую рану стрелою в правое бедро, хотя по мне было выпущено более сотни [выстрелов], и притом вблизи. Когда я добрался до места, где стояли офицеры, подполковник подъехал ко мне со взведенным пистолетом, дабы пристрелить за то, что я ушел так далеко без приказа! Я не стал с ним объясняться и сказал лишь, что не мог покинуть моего капитана.

Потеря капитана, а также благодарность, коей я удостоился /л. 223/ за столь отважное спасение, так меня удручили, что я не помнил себя и с полубезумной решимостью поскакал в поле между нашими и польскими позициями, словно искать смерти. По обычаю, размахивая пистолетом над головой, я вызывал кого-нибудь из них обменяться пулями. Иные выезжали вперед, но прочие постоянно шли в обход и стремились меня подловить, ввиду чего я отступал на такое же расстояние до своих.

В конце концов один вышел на равную дистанцию. Я подобрался к нему обычным шагом довольно близко, а он выпалил в меня из пистолета и повернул вспять. При выстреле мой конь чуть не грянулся оземь, и я подумал, что он ранен. Но устояв, я быстро погнался за ним, пока не заметил угрозу со стороны трех других, кои старались вклиниться между мною и нашими. Я выстрелил не так метко, как хотел бы, и конь завлек меня в еще большую опасность, так что пришлось повернуть к озеру. Трое поляков преследовали меня, отрезав от наших, до озера /л. 223 об./ и там, оказавшись в виду города [210] и, я думаю, опасаясь стрельбы со стен, отступили. Никто из наших офицеров и не пытался поддержать или выручить меня, за что по возвращении я укорял их с некоторой горечью. Примерно через час поляки ушли прочь, а мы — в город, где безрадостно справили наш банкет.

Назавтра я попросил подполковника написать генералиссимусу по поводу капитана Форбса и похлопотать о его скором освобождении, дабы из-за проволочки он не подвергся опасности. Ведь будучи пленником в Конице около года тому назад, он при побеге заколол часового, и хотя по военному праву узника нельзя привлечь к ответу или обвинить, на какие бы средства он ни шел ради побега, все же убийство такого рода в строгом смысле непозволительно. Однако по просьбе генералиссимуса его отпустили через 6 недель.

Несколько ранее подполковник, который не терпел контролеров, подал жалобу на подстаросту, или oeconomus 267, что тот плохо распоряжается доходами замка, не передает нисколько из оных в магазин, но все обращает в свою пользу. Поэтому того отозвали и оставили одного писаря вести дела, кои вовсе не были значительны. По /л. 224/ возвращении капитана Шорбса из плена генералиссимус, по слухам, хотел поручить надзор за оными делами ему. Я предостерег его от согласия и сказал, что сие будет почвой для вечных раздоров между ним и комендантом. Я советовал ему предоставить все подполковнику, который по многим явным признакам к этому стремился, не столько из-за выгод, кои могли таким образом проистечь, сколько потому, что в городе он не терпел никого, кто от него не зависел, кто стал бы сплетничать или заглядывать в его карты. Итак, когда капитан явился к генералиссимусу, ему было сделано предложение, от коего он отказался и посоветовал поручить сие коменданту, что было очень хорошо воспринято, и отправлен соответствующий приказ вкупе с патентом на чин полковника. Капитан Форбс привез все это с собою, за что получил превосходный прием и на долгое время великую милость.

Этим летом поляки занимали квартиры по всей Пруссии, курфюрст Бранденбургский провозгласил себя нашим врагом, а Торн был блокирован имперцами и поляками. Нас тревожили постоянно, и почти не проходило недели, чтобы поляки однажды или дважды не подступали к нашему гарнизону, пытаясь угнать лошадей и скот. Хотя лишь очень немногие из нас могли предпринять вылазку, мы /л. 224 об./ никогда не упускали случая показаться за воротами в пределах дальности наших орудий и весьма часто бились с ними верхом с немалым риском для себя. После декларации курфюрста [211] против шведов мы совершили набег на [Прусское] герцогство до самого Прейсиш-Марка и пригнали немало лошадей и коров. Но другой отряд вольных рейтар, прислуги и прочих удальцов, вышедший неделю спустя, был полностью захвачен, кроме одного, который вовремя сбежал и принес вести об остальных.

В мае полковник послал меня в Эльбинг за нашим жалованьем. Я получил оное и, имея отличного коня, впредь исполнял это поручение каждый месяц. И туда и обратно я ездил по ночам, опасаясь поляков, кои почти постоянно занимали мельницу на полпути между Штумом и Мариенбургом.

Июльским вечером, прибыв из Эльбинга в Мариенбург, я покормил своих коней перед городом. По небрежности моего слуги один из коней вырвался на волю, что помешало выехать в срок. Когда я добрался до небольшого ручья на полпути, уже рассвело. Я всегда держался объезда по левую сторону мельницы и, ничего не подозревая в такой час, /л. 225/ ехал неспеша. Взглянув направо, мне померещилось какое-то красное пятно, как бы летящее по долине мне навстречу, что побудило меня поскорее миновать это подозрительное место.

Забравшись из низины на холм, я заметил дюжину поляков, скачущих за мною на полном ходу. Даже при хорошем коне и на большом расстоянии от них я несколько растерялся: у меня за спиною 408 рейхсталеров, главным образом в мелкой монете, а у слуги конь не из лучших; я опасался, что другие [поляки] отправились от мельницы к дороге, которая ведет к Мариенбургским воротам. Но продолжая путь, я видел, что преследователи меня не настигают, и воспрял духом. Я боялся лишь засады от других и потому решил обогнуть озеро через Барлевиц 268. Это удалось прекрасно, ибо как только я свернул налево, мои преследователи, кажется, подумали, будто я сбился с пути, и поехали по дороге к городу. Таким образом я получил перед ними большое преимущество, пока они не разгадали мое /л. 225 об./ намерение объехать озеро. Тогда они погнались за мною, но слишком поздно. Я сохранил свое превосходство и благополучно прибыл в город.

Две недели спустя полковник получил известие, что в Эльбинге скончался один шотландец, у коего он держал свое имущество и деньги. Он послал меня туда принять оные и поместить на хранение у некоего Дарэма. Я это исполнил и привез расписку в их получении. В двух сундуках было много добротной одежды, утвари, посуды и денег на сумму свыше 4000 талеров. [212]

В августе, получив весть о малочисленности и беспечности гарнизона [бранденбуржцев] в Мариенвердере, из Мариенбурга выступил отряд в составе 200 пехотинцев и 50 верховых, к коим из нашего гарнизона примкнул капитан Форбс с 40 солдатами (мы не могли выделить больше). Они вышли из Штума, когда стало темнеть, и достигли Мариенвердера до рассвета. С собою они взяли лестницы и все необходимое для такого предприятия, атаковали с трех сторон и взяли оный посредством эскалады 269, без особого сопротивления. Время, ушедшее на захват и слом ворот, позволило солдатам гарнизона и бюргерам с их самым легким и ценным имуществом укрыться в большой церкви. Они так упорно там оборонялись, что [шведы] не сочли нужным рисковать людьми, дабы овладеть ею, и лишь преградили выходы, /л. 226/ пока солдаты не разорили город, а затем отошли в полном порядке.

В начале сентября, находясь в дозоре у южных ворот, после полудня я послал за молодым жеребцом, коего добыл в [Прусском] герцогстве и пока еще не объездил. Я велел одному солдату из роты капитана Якоба Кураса, довольно искусному в выездке, немного прокатиться на нем перед воротами. Этому малому капитан поручал отправляться к крестьянам, у коих тот обычно нанимался в услужение, жил недели две или три, а потом сбегал вместе с лошадьми и приводил их к капитану. У меня не было ни малейшего подозрения, что он может улизнуть. Но, проехавшись на моем коне взад-вперед рядом с воротами, а затем забираясь подальше и возвращаясь, он наконец изрядно удалился до небольшого пригорка, откуда быстрым галопом понесся к лесу. Когда часовой с кровли ворот сообщил об этом, я сам поднялся наверх, но тот уже пропал из вида.

В дозоре со мною были два шотландских солдата из нашей роты; одного звали Уардло, другого — Уэди. Они вызвались, если я разрешу им взять коней и палаши, догнать /л. 226 об./ его и привести обратно. Я знал, что мой молодой конек не сможет далеко уйти, и отпустил их. Они раздобыли у других солдат пару палашей, взяли двух лошадей моего капитана, пасшихся перед воротами, и поспешили прочь; за ними на одной из моих лошадей последовал и барабанщик. Я питал надежду, что на добрых лошадях они его настигнут. К этому времени явился лейтенант, дабы сменить меня с караула; по моей просьбе я получил от него 4 солдат для отвода караула, чтобы восполнить недостающих людей.

Дома я оседлал лучшего коня, коего всегда держал в стойле, и намерился ехать за ними следом, ибо стал уже подозревать в побеге и тех троих, что и подтвердилось. Невдалеке от города я наткнулся [213] на моего молодого жеребца, который весь в мыле скакал обратно. Я гнал во весь опор, и работавшие в поле люди сообщили мне, куда те направились, и добавили, что они ненамного меня опережают. Я рассчитывал настичь их прежде, чем они доберутся до Ризенбурга, /л. 227/ но как ни старался, не успел, только завидел троицу на холме вблизи города, а затем у самых ворот.

Опасаясь, что меня самого могут схватить, я повернул назад. Теперь единственной заботой было не попасть в плен при встрече с кем-нибудь из бранденбуржцев, ибо я не знал, сколько выдержит мой конь, если придется уходить, ведь я так быстро проскакал на нем три мили. Однако спускался вечер, и я решил ехать прямо на Мариенвердер, другой из герцогских городов, пока не стемнеет, — если удостоверюсь, что в полях никого нет. Немного погодя я встретил отряд из дюжины верховых с офицером, который спросил лишь, откуда я и куда направляюсь. Я отвечал, что еду из Ризенбурга в Мариенвердер, и сделал вид, что спешу, дабы успеть до ночи. Те пропустили меня, не задав других вопросов.

Еще через полмили, собираясь повернуть направо к /л. 227 об./ моему гарнизону, я увидал конный взвод из 20 человек, который мчался мне навстречу. Офицер осведомился о моем полку и роте и куда это я еду в одиночестве. Я объяснил, что служу в полку Шонека и роте Ланга 270, и ротмистр послал меня в Мариенвердер по своим делам. Среди них случайно оказались двое из роты того самого ротмистра Ланга, кои тут же поручились, что не знают меня и никогда не видывали. Выучив урок наперед, я возразил, что только сейчас прибыл к нему из Кенигсберга и очень спешу. Они дали мне дорогу.

Когда они скрылись из вида, я решил больше не искушать судьбу на допросах и, обнаружив боковую тропу, понесся в Штум и прибыл туда в сумерках. Ворота были заперты, и несмотря на все уговоры, полковник не разрешил их открывать. Пришлось провести всю ночь под мостом вместе с конем. Когда поутру я явился на квартиру и ожидал ареста или взятия под стражу, /л. 228/ все было тихо, и я не знал, что и думать.

На другой день зашел один из товарищей и сказал, что полковник так мною возмущен, что не желает и слышать о моем дальнейшем пребывании в полку. Ни в тот день, ни назавтра все просьбы на мой счет офицеров, особливо моих земляков, не могли его успокоить. Я стал подумывать об отъезде и послал просить лишь об увольнении, собираясь вступить квартирмейстером в полк полковника Синклера; сия должность пустовала и была мне обещана раньше, если я освобожусь от своей. [214]

Узнав об этом, полковник несколько смягчился. Поскольку он отверг все ходатайства других, можно было предположить, что он ждет оправданий от меня самого. Меня убедили так и сделать. Улучив возможность, когда он вышел за Мариенбургские ворота и оперся на поручни моста, причем с ним почти никого не было, я обратился к нему и признал свою вину (которая в самом деле была /л. 228 об./ очень велика). Я попросил прощения и обещал впредь быть более благоразумным. Не колеблясь и не церемонясь, он вернул мне прежнее расположение.

20 сентября на рассвете в Штум прибыл лейтенант с 200 рейтар. Отряд должен был отвезти в Торн кое-какие деньги и припасы. Сей город уже около года время от времени оказывался в блокаде, а ныне, судя по идущим в Польше приготовлениям, ему предстояла настоящая осада. Мой полковник хранил в Торне у одного шотландца по имени Роберт Смарт 1600 талеров, на кои имел от него долговое обязательство. Поскольку город мог быть отвоеван у шведов, ему представилась хорошая возможность забрать оттуда деньги. Посему он вызвал меня и попросил съездить туда с отрядом, что я охотно взял на себя. Он передал мне обязательство и письмо к оному купцу.

Добравшись с сей партией до Грауденца, мы получили точные сведения, что сильная армия поляков и имперцев подступила к Торну и взяла его в плотную осаду. Это заставило /л. 229/ нас спешно возвратиться. Так как предполагалось, что туда будет послан другой отряд, полковник оставил при мне все бумаги, дабы быть готовым к отправке при первом удобном случае.

Через неделю после сего капитан Форбс о чем-то повздорил с капитаном Михаэлем Безумом и послал меня вызвать оного Михаэля на поединок. Выехав в поле, Михаэль попросил извинения у капитана Шорбса, коего я убедил тем удовлетвориться, ибо это более благородно, нежели ранить или убить того на месте. Не успели замять ссору, как полковник, будучи предупрежден, появился перед воротами, и я отошел немного в сторону, дабы избежать первого натиска его гнева.

Я поехал за жалованьем в Эльбинг и вступил в прения с ротмистром Александером Смитом об одном долге, который мне причитался от квартирмейстера Эндрю Стрэйтона. Он весьма несправедливо и сердито сие отрицал, и мы затеяли ссору на улице, перед самой кордегардией 271. Однако присутствующие не позволили перейти к действию, и я так и не имел возможности с ним повстречаться, ибо в тот же вечер он отбыл на свою квартиру на большом вердере. [215]

/л. 229 об./ Было бы утомительно повествовать о многих наших стычках с поляками этим летом. Мы старались отстоять своих лошадей и скот, пасущийся перед воротами, а те совершали внезапные налеты, чтобы угнать оных. Дважды я оказывался на краю гибели и уцелел лишь благодаря милостивому провидению и заступничеству Господа.

В октябре подошли около 3000 поляков и стали лагерем в двух милях от Штума. Ими командовали Сандомирский воевода [...] Конецпольский и коронный знаменосец Ян Собеский. Они постоянно высылали к Мариенбургу отряды, кои на пути туда и обратно не забывали навещать и нас. Мы были вынуждены огородить участок земли перед южными воротами для охраны нашей живности, всегда быть начеку у ворот и делать вылазки, дабы ее уберечь.

В этом же месяце, когда я направлялся в Эльбинг за жалованьем, меня едва не захватил разъезд бранденбуржцев под командою ротмистра Ланга. Они стояли у ворот Мариенбурга, но к счастью при их возвращении я заметил их прежде, чем они меня, свернул в сторону и притаился в кустарнике, пока окрестности не опустели.

/л. 230/ Я должен рассказать об одном деле, которое случилось еще в апреле, поскольку происшествие касалось меня. Один немец, послуживший где-то прапорщиком, состоял затем при нашем полку, не будучи на действительной службе и не получая жалованья. Сего прапорщика отправили нести дозор в одну деревню при входе на Эльбингсвердер, где его взял в плен отряд имперцев, кои тогда квартировали в епископстве. Он провел в плену 4 или 5 недель и, понимая, что вероятность его выкупа невелика из-за того, что он не в действительной службе, написал письмо генералиссимусу с просьбой об освобождении или выкупе, обещая оправдать сие своими заслугами и кровью в будущем. Это письмо, то ли по отсутствию возможности, то ли нет, он не отослал.

Между тем имперцы посулили ему должность прапорщика, если он отправится с их отрядом и укажет способ захватить дозор [шведских] разведчиков близ Мариенбурга. Сам ли он вызвался на оное дело — неизвестно, ибо впоследствии в военном суде он это отрицал. Все же он дал согласие и пошел с отрядом под Мариенбург (не командиром, а лишь проводником), однако благодаря бдительности дозора потерпел неудачу.

В отряде было 24 верховых под командой . 230 об./ квартирмейстера. Возвращаясь, они с некоторой беспечностью (ибо мнили себя вне опасности) расположились в какой-то деревне в [Прусском] герцогстве. Ночью шведский отряд из 40 рейтар во главе с [216] лейтенантом, кои также промышляли в епископстве, напал на них, разбил и захватил квартирмейстера и еще восьмерых, в том числе вышеназванного прапорщика. На обратном пути из-под Мариенбурга, проходя деревню, где его взяли в плен [имперцы], он отдал написанное в тюрьме письмо одному крестьянину и настоятельно просил доставить оное в Мариенбург, что тот и сделал.

Когда квартирмейстера привезли в Мариенбург и допросили, он рассказал о цели своего похода, с коей помянутый прапорщик был согласен, — указать способ к устранению наружной охраны или дозорных-разведчиков. При допросе его самого тот отрицал некоторые обстоятельства, но не существо дела. Сие не согласовалось с выраженными им в письме намерениями, и через несколько дней его отправили в Штум, а при нем показания квартирмейстера и других пленных, равно как и его письмо к генералиссимусу, с приказом держать над ним военный суд.

На этом военном суде, членом коего был и я, его главное оправдание было таково: он провел в плену 6 недель и сознавал, что выкуп маловероятен, /л. 231/ поскольку он не пребывал в должности; имперцы предложили ему хорошие условия, если такого рода услугой он засвидетельствует свою верность и рассудительность; он полагал, что может поступить к ним на службу законно, ибо прождал в плену освобождения или выкупа в течение срока, как он слышал и представлял, допустимого и применимого к людям его положения и чина; он считал также, что по военному праву безместный прапорщик должен приравниваться к унтер-офицеру, состоящему в действительной службе и должности, а по предписанию воинских уставов и обычаев время нахождения в плену для подобного лица составляет 6 недель и, если в такой срок государь, коему он служил, его не вызволяет, он вправе свободно сменить службу, каковой срок он выдержал в точности. Что же до письма, он заявил, что написал его в плену, имел при себе на обратном пути через деревню, где прежде стоял в дозоре, и попросил одного знакомого доставить и вручить его; пока он был в плену он не мог /л. 231 об./ изыскать никакой возможности послать оное, а как только послал, решил по возвращении не идти к ним на службу, доколе не узнает, приняты ли меры для его избавления или выкупа.

Хотя председатель и большинство трибунала сочли отправку письма настолько отягчающей, что сие стало единственным основанием смертного приговора, я доказывал обратное, и председатель резко меня одернул. Однако, когда дошло до голосования, я не соглашался на его казнь и не подписал приговор, как принято, чем [217] подполковник остался недоволен. Была пятница, и в тот же вечер подписанный приговор отослали в Мариенбург к генералиссимусу. Назавтра прибыл ответ, что его надлежит казнить в понедельник, между 10 и 11 часами.

В воскресенье капитан Якоб Курас поехал с его женою и сестрами в Мариенбург молить о помиловании, но не смог получить аудиенцию ни в тот день, ни на следующий ранее 9 часов, когда без больших просьб и церемоний генералиссимусу было угодно его простить. /л. 232/ Было велено незамедлительно отправить приказ об этом, однако тянули так долго, что оный пришел слишком поздно — Бог ведает, с умыслом или нет.

В понедельник, невзирая на настойчивые ходатайства перед подполковником, тот не дерзнул ослушаться [приказа]. Правда, казнь была отложена до часу дня, а еще через час пришло помилование. По всей видимости, он умер весьма смиренно и благочестиво — попросил не привязывать его к столбу и не закрывать лицо. Он был расстрелян или, по выражению немцев, аркебузирован.

В ноябре войска поляков перешли ко Кристбургу, откуда они постоянно нас донимали, особливо некий Михальский — ротмистр добровольцев. Сын прусского крестьянина, он знал все дороги, тропы и закоулки и причинял шведам великий вред, за что был возведен во дворянство королем Польши.

/л. 232 об./ В воскресенье, [17] ноября, наш дозорный на башне дал знать, что несколько поляков пришли в Барлевиц — деревушку, [лежащую] чуть за пределом дальности наших орудий. Капитан Якоб Курас, капитан Форбс и я поскакали к южным воротам и увидали полковника, у коего попросили разрешения на вылазку. Тот ответил, что приказывать не станет, но на свой страх мы можем ехать.

Держась низины, мы незаметно подступили к деревне, где застали спешившихся поляков. Только двое вскочили в седла и, будучи на добрых конях, бежали в Петерсвальд. Я погнался за ними по полю и, вернувшись, увидел, что капитаны взяли трех пленных и еще больше лошадей. Они сказали, что кое-кто забрался в дома и попрятался. Спешившись, я одного за другим извлек шестерых. Мы посадили их верхом и повернули обратно.

Не успели мы покинуть деревню, как около 50 или 60 всадников карьером вырвались из Петерсвальда, но преимущество в расстоянии было слишком велико, чтобы нас настигли, а наши мушкетеры стояли /л. 233/ у ограждения, готовясь нас поддержать. Двух пленных привел какой-то крестьянин, так что всего оказалось 11 пленных и 12 лошадей; лишь один притаился так, что его не [218] смогли найти. Пленные со всем имуществом были переданы под охрану в замок до дальнейших распоряжений.

Стало известно, что полковник намерен забрать лучшую долю добычи себе, почему и откладывает выдачу лошадей и прочего. В среду мы посоветовались, как поступить, и решили завтра же просить его о возврате лошадей и других вещей. Так мы и сделали, и он заявил, что после обеда можно прийти и взять оных. Мы собрались дома у капитана Якоба и в убеждении, что полковник желает отобрать двух лучших коней с лучшею сбруей, стоивших почти столько же, сколько все остальное, решили воспротивиться и предпочли скорее не брать ничего, чем утратить лучшую часть добычи, что досталась нам на собственный, и притом большой, риск.

Мы условились, что переговоры поведет капитан Якоб. Несмотря на его возражения, мы настояли на этом, поскольку он был старшим капитаном, а также имел более всех оснований перечить [полковнику], ибо его большая семья жила в нужде, /л. 233 об./ У меня тоже были свои причины: когда над моим капитаном сгустились тучи, на меня и наших соотечественников стали поглядывать искоса, и я знал, что слова [Форбса] не будут хорошо приняты и не вернут нам расположение. [Курас] не был таким младенцем, чтобы не почуять, куда дует ветер, и намекнул нам об этом, однако по своему старшинству отказаться не мог.

Итак, мы явились к полковнику. Он велел подвести к воротам лошадей, две лучшие из коих в лучшей сбруе были привязаны отдельно к столбу. Когда мы вышли, он заявил, что те две принадлежат ему, а прочих мы можем взять и поделить. На это капитан Якоб возразил: "Вам было угодно не дать приказ на выезд, а лишь позволить нам вылазку на свой страх. Мы добыли оных с великой опасностью для жизни и состояния, ибо если бы потерпели неудачу и попали в плен, пришлось бы откупаться самим. Коль скоро вы желаете отнять лучшее из захваченного нами у неприятеля, то будучи не вольными рейтарами, а офицерами, мы не станем брать ничего и скорее отдадим вам /л. 234/ все, чем лишимся единственно стоящего".

Полковник разгневался и сказал: "Благодарите Бога, что при мне нет шпаги, вы мне еще ответите за свое поведение перед неприятелем!" (Около года назад [Курас] забрался дальше, чем приказано, потерял отряд из 50 солдат и, попав в плен, откупился, хотя до сих пор нарушение приказа и потеря отряда сходили ему с рук.) Вбежав в свои покои, [полковник] велел гнать всех лошадей прочь от ворот. [219]

Мы были слегка удивлены, особливо капитан Якоб, и не думали, что он хватит так высоко. По желанию капитана Якоба мы попросили секретаря полковника пойти и передать, что во избежание обиды мы оставим то, что он предназначил для себя, и возьмем остальное. Но он был так разъярен, что не согласился ни с чем и приказал забрать всех немедля, не то велит перерезать лошадям поджилки. Поэтому я уговорил капитана Якоба /л. 234 об./ отвести лошадей к нему на квартиру, где за кружкой пива мы их распределим, и раз уж лучше не выходит, ради пряника стерпим и кнут 272.

Мы ушли делить добычу. Мне достался лучший конь со сбруей, а трех других я уступил моему капитану для передачи драгунам. Вечером полковник вызвал капитана Форбса из дозора и дал ему пароль, или устный приказ, в соответствии с коим капитану Якобу Курасу никто не должен повиноваться. Мы все были этим огорчены, ибо вовсе не желали заходить так далеко.

На следующее утро, в пятницу 22 ноября, я возвращался от главного караула, где навещал моего капитана, когда часовой с башни сообщил, что 15 или 20 верховых вошли в Барлевиц. Я вскочил в седло и поскакал к южным воротам, где застал полковника и шестерых офицеров на лошадях. Как только я подъехал, полковник объявил, что нам следует идти нижней дорогой и постараться взять их врасплох.

Мы поехали по /л. 235/ лощине и, поднявшись на возвышение возле деревни, заметили их уже за пределами оной, у гати. Оставив одного на холме с приказом, если кто-либо где-нибудь покажется, выстрелить из пистолета, мы спустились к подножью холма и, поскольку тех было человек 20 на добрых лошадях, не сочли за благо с ними схватиться. У них была повозка, которая засела в болоте, и двое слезли с коней, чтобы извлечь оную, а остальные вышли на другой берег. Видя это, я помчался вниз, чтобы напасть на пеших в болоте, но не успел до них добраться, как те снялись.

5 или 6 из тех, что переправились, стали стрелять в меня через болото. Оно было небольшим, а почва глубокой, и я сильно утомил моего молодого коня, уворачиваясь на нем, дабы сбить их с точного прицела. Между тем я оглянулся и увидел, как мои товарищи во весь опор понеслись к деревне, не подав мне никакого знака. Я был уверен, что они заметили в деревне отбившихся [поляков], коих спешили захватить. Лучшее, что я мог сделать, — прикрывая гать, не допустить [обратной] переправы, /л. 235 об./ Я разъезжал [по берегу] с этой целью, как вдруг [поляки] дружно повернули назад, решив пробить дорогу силой. Тогда и я поскакал к деревне, дабы моих товарищей не застигли врасплох. [220]

Забравшись на возвышенность, я к великому изумлению увидел меж собою и городом 200 или 300 человек, кои карьером гнались за моими товарищами, а те миновали деревню и держали путь вокруг озера, имея большое преимущество в пространстве. Очнувшись, я осознал, что мой молодой конь почти изнурен, и не сможет вынести дальней дороги вокруг озера. Я решил прорываться к городу напрямик, но конь никак не хотел меня слушаться и упрямо нес вперед, к деревне.

К этому времени самые доброконные из поляков, сократив путь вдоль озера, меня опередили. Впрочем, я мчался во весь дух, пока преследователи не согнали меня с дороги. Подскакав к канаве по правую сторону, я /л. 236/ заставил коня прыгнуть, но тот оступился и рухнул в оную. Я все же поднялся, снова пересек дорогу, не будучи узнан (ибо с поляками было немало немцев), и направился к озеру, собираясь незаметно скрыться под защитой кустарника. Однако ехавшие позади обнаружили меня, и человек 30 или 40, в большинстве прислуга, пустились следом. Я сдерживал их, наведя пистолет, но столкнувшись с 12 или 15 другими, был вынужден взбираться на холм через колючки. Из-за немалой крутизны холма конь мой, совсем обессилев, застрял в зарослях. Я спешился, выхватил второй пистолет и побежал к полю, чтобы отделаться от этих подонков и — поскольку не видел иного выхода, кроме гибели или плена, — пасть среди людей честных.

Некоторые уже поднялись на холм, одни пускали в меня стрелы, другие соскочили с коней и дали десяток или дюжину выстрелов из длинных ружей. Я кидался из стороны в сторону, не держась прямой дороги, и по милости Божьей не получил телесных повреждений, только две пули прошили кафтан.

/л. 236 об./ В поле Господу угодно было послать мне двух всадников, кои по облику казались шляхтичами. Я ринулся им навстречу и закричал, что сдаюсь. Заметив, что они осадили коней и отшатнулись от моих пистолетов, я выбросил оные прочь, подбежал к ним — и чудом спасся от сабель тех, кто видел, как мои пистолеты исчезли, и бесстрашно гнался по пятам.

Один из двух, ротмистр по имени Дзялинский — командир отряда, с трудом уберег меня от этого сброда. Избавившись от них, он отправил меня в деревню с двумя верховыми, кои взяли меня под руку каждый и умчались столь быстрым галопом, что до прибытия в деревню мои ноги едва коснулись земли. Там они сразу спешились и обыскали мои карманы, причем только малые, не заметив большого. В оном случайно оказались увольнение, полученное мною из [221] лейб-гвардии Дугласа, письмо полковника торнскому купцу с обязательством на 1600 рейхсталеров, пасквиль, составленный в форме колкостей против шведов, и разная мелочь.

При сборе отряда я видал ротмистра Михальского, по замыслу коего был проведен этот налет. /л. 237/ Хотя погоня за другими офицерами велась до городских ворот, не был захвачен ни один, кроме сержанта по имени Элиас — из-за плохого коня. Меня посадили на худую лошаденку и, взяв слово, позволили ехать без охраны, правда в гуще [поляков].

В эту ночь нас разместили в какой-то деревне, а назавтра доставили в Кристбург и отвели к коронному знаменосцу Собескому, который после отъезда по болезни Сандомирского воеводы принял командование. Допросив нас о численности наших гарнизонов, запасах боевого снаряжения, провианта и тому подобных вещах, он велел держать нас в главной караульне.

Два дня спустя коронный знаменосец отбыл к Торну, оставив начальника в лице [...] Суходольского, старосты Литинского. На следующий день от генералиссимуса явился трубач с письмом к главнокомандующему польскими войсками в Кристбурге, содержащим предложение об обмене или выкупе пленных; первым в списке стояло мое имя. Суходольский уклонился под тем предлогом, что командует лишь временно и не имеет поручения ведать такими вопросами.

[Декабрь.]

Еще через четыре дня мы выступили оттуда. Поутру староста, взяв обещание, /л. 237 об./ что я не убегу, дал мне одну из своих лучших лошадей и даже не стал ограничивать меня никаким местом или караулом, а позволил разъезжать по войскам, где угодно. Я постоянно жил на его квартире, сидел рядом с ним за столом. Он также подарил мне плащ, чтобы укрываться по ночам, и войлок 273, или стеганую подстилку. Весьма благоразумный джентльмен, он был очень добр ко мне.

В Ризенбург к коменданту прибыл барабанщик от полковника Андерсона и предложил за меня прапорщика из бранден-буржцев, дабы те приняли меры к моему освобождению от поляков. Однако староста к сему не прислушался, и мы продолжили марш на Торн. По пути, учитывая разруху в стране, жили мы довольно хорошо.

Староста очень сокрушался о своих огромных расходах на содержание открытого стола, который не раз был украшен столькими гостями, что его собственные служители терпели лишения. Он даже [222] не мог оставить себе ни глотка пива: все должно исчезнуть, а затем — всеобщая нужда. Он говорил мне, что его звание весьма обременительно для него; жалованье, хотя и выплачивается в срок, не может покрыть и половины затрат, а служит он только ради того, чтобы уберечь свои земли /л. 238/ от постоя проходящих [войск] и снискать вящее уважение. Ведь для польского дворянина унизительно, если он не состоит, или не бывал, на службе. Да у них и нет более удобного и почетного пути к отличию, чинам и богатствам, нежели служба на войне.

По прибытии к армии меня поместили под надзор драгун Яна Сапеги, кои квартировали в одной усадьбе с коронным знаменосцем. Здесь мое угощение было весьма скудным: выдавали не более пенни в день, а хлеб был крайне дорог. У нас даже не было никакого сосуда, чтобы принести воды, так что неделю я не мог напиться, и это при черством хлебе! Сие заставило меня подумать о другом [средстве]. Я заявил караульному капралу, что буду просить у Собеского разрешения ходить с часовым или солдатом в лагерь и по своему желанию посещать знакомых. Воспользовавшись случаем при его выходе, я обратился к нему по-латински и попросил, дабы мне было дозволено ходить к армии Римского императора (она стояла совсем рядом) и навещать моих знакомых в сопровождении солдата. Он охотно дал согласие и приказал капралу /л. 238 об./ отправлять со мною солдата.

Сею привилегией я пользовался каждый день и отлучался с утра до вечера, обнаружив множество знакомых, кои хорошо меня принимали. Некоторые шляхтичи, служившие с Яном Сапегой, также были очень любезны со мною, особливо тот самый, с коим я обменялся пулями под Штумом прошлой весной — в день, когда мой капитан был захвачен, а я спасся каким-то чудом. Он поведал, что я все-таки ранил его в бедро, когда он отходил, сделав свой выстрел.

Здесь я познакомился с состоящим на службе Римского императора капитаном Лесли — сыном Таллоса 274 и племянником генерала графа Лесли, с неким капитаном Стюартом и многими другими земляками. Я повидал и майора Сакена, под охраной коего находился во время побега из имперского плена. На его вопрос, зачем я сбежал от них, я осведомился: "Почему же меня не стерегли получше? Ведь заключенному под строгой охраной больше нечем и заняться, как изобретать побег". Он это признал, и тем дело кончилось.

Мне сообщили о шведских пленных, бывших под надзором у коронного фельдмаршала Любомирского. Я /л. 239/ пошел их [223] навестить и застал у майора по имени Пневский, который командовал гетманской лейб-гвардией из драгун. [Пленным] давали большие пайки из гетманской кухни. Меня оставили на обед и звали, если угодно, приходить каждый день. Майор был со мною очень любезен благодаря тому, что некогда был корнетом под командой полковника Гордона, который служил Римскому императору 275. Он приглашал меня идти на службу к Любомирскому, уверяя в хорошем устройстве и обращении.

Я уже размышлял о том, что для моего вызволения нет возможности. К тому же шведы пребывали в упадке, и для них все рушилось. Нечего было и ожидать, кроме заточения по гарнизонам, сносить голод и все бедствия, что постигают осажденные города. Я был даже рад с честью избавиться от их службы. Хотя я находился в затруднении, но все же решил служить там, где увижу наибольшие преимущества.

Собеский предлагал мне службу и сулил роту драгун, стоявших на его землях в Яворуве и окрестностях. Я извинился тем, что юношей уехал из отечества в поисках славы, а сидя по имениям и квартирам, ничего подобного /л. 239 об./ ждать не стоит. Кроме того я видел, что он человек весьма скаредный. Он заявил, что другого применения для меня не имеет, и я попросил, дабы ему угодно было передать меня королю или фельдмаршалу, добавив, что готов служить на поле брани и оправдать свой хлеб. Сие пришлось ему по душе, и он сказал, что при удобном случае поговорит с Любомирским на мой счет.

Тем временем Торн был сдан на почетных условиях, и гарнизон, около 500 солдат, выступил оттуда. Больные и раненые по условиям соглашения остались, пока не представится возможность отправить их по своим гарнизонам.

 

[1659]

Первого января король и королева Польши со знатью вступили в город. Я по-прежнему пребывал в жилище коронного знаменосца, и теперь меня хорошо угощали за его личным столом.

Все это время я держал при себе письмо моего полковника к Роберту Смарту и расписку последнего на тысячу шестьсот рейхсталеров. Будучи ныне здесь [в Торне], я пошел к нему и вручил письмо. Приняв оное и не сомневаясь, что я свободный человек, он осведомился, когда я желаю получить деньги. Я знавал /л. 240/ его и раньше и заявил, что я пленник, а за дверью меня поджидает солдат; [224] при взятии в плен эти бумаги оказались при мне, поляки по счастью их не нашли, и теперь мне нужен его совет, как перевести деньги полковнику. Купец весьма подивился такой преданности и честности бедного солдата.

Обдумав различные способы, мы сочли самым надежным вексель, и я заручился двумя, один из коих доставил подполковнику Буку (будучи ранен, он остался в городе), а другой — купцу Эндрю Томсону для последующего отправления, если не дойдет первый. Я написал также моему полковнику о том, что сделал, и попросил меня выкупить.

При получении векселей я вручил купцу и записку. На прощанье тот заметил, что не думал встретить подобную честность в нищем солдате. Я сказал, что он глубоко заблуждается, ибо цели наших призваний различны, у нас — честь, у них — прибыль, и за все его состояние в десятикратном размере я своей чести не запятнаю.

/л. 240 об./ После роспуска армии по квартирам король, королева и магнаты отбыли к Варшаве. Коронный знаменосец, поговорив обо мне с Любомирским в самый вечер своего отъезда, с рассветом следующего дня послал своего родича Жолкевского проводить меня к Любомирскому. Пока я ждал в передней, сей дворянин вошел [к нему], и немного погодя меня вызвали. Фельдмаршал осведомился о моем отечестве, имени и чине, в коем я служил, а затем объявил, что я должен ехать с ним. По комнате с ним прохаживался какой-то дворянин, смотревший на меня весьма пристально. Мне сказали, что это некий Морштейн, который помолвлен с леди Хенриэттой Гордон из дома Хантли 276.

Так как весь гетманский обоз уже ушел, меня провели в большую, крытую красной тканью повозку, именуемую походным кабинетом. В оной была гетманская постель и убранство для личного покоя, так что всю дорогу я располагал этими удобствами и одним из пажей, кои поочередно надзирали за повозкой. Мы пошли вверх по мазовецкому берегу Вислы, пересекли реку у Закрочима и далее к Варшаве, /л. 241/ а оттуда в Яновец 277. Здесь я разместился в столовой и, как и в пути, не был скован особым надзором, поскольку дал слово не убегать. Я обедал за столом со шляхтой, где и сам гетман имел трапезу по праздникам, и не испытывал нужды ни в яствах, ни в напитках.

Через несколько недель гетман отправился отсюда на съезд в Люблин, где собрались дворяне, имевшие чины в армии, полках или ротах, а также депутаты от войск и комиссары от казначейства. Там было много заседаний, великих жалоб на гнет и произвол [225] солдат и пышных пиров, но никаких постановлений. Таким образом самые могущественные [магнаты] впоследствии захватили подати и налоги в тех областях и местах, где имели наибольшие интересы, дабы окупить средства, кои они якобы ссудили воинству и государству. Младшие же, особливо солдаты удачи и простые воины, не получили ничего; только на май в Русском Лемберге был назначен новый съезд, где обещали дать [им] удовлетворение. Здесь впервые обнаружилось, что войска намерены объединиться и назначили уполномоченным 278 некоего Свидерского на случай, если [их требования] /л. 241 об./ не будут удовлетворены. Я слышал, как он и депутаты от армии публично это утверждали на празднестве у фельдмаршала.

Тут же находились подполковник Хенри Гордон, майор Патрик Гордон по прозвищу Стальная Рука и другие мои соотечественники, перед коими, впрочем, я не показывался, не желая, чтобы они знали о моем положении и нуждах.

Между тем гетман предложил мне место прапорщика в лейб-роте его пехотного полка. Я отказался, заявив, что уже служил драгунским прапорщиком Короне Шведской и больше не буду прапорщиком ни у одного государя во всем христианском мире. Через несколько дней он велел мне сказать, что у него будет драгунский полк и он даст мне должность полкового квартирмейстера. Видя, что он человек весьма знатный и, как самый влиятельный и почитаемый вельможа во всей Польше, наиболее способен покровительствовать и помогать тем, кто служит ему и близок к его особе, я охотно принял предложение. Я был даже рад таким образом избавиться от шведской службы, сохранив честь.

Между поляками и шведами не было заключено хартии или устава о пленных, хотя люди знатные обычно соблюдали положенный срок, принятый в прежнюю германскую /л. 242/ войну для пребывания в плену без перемены службы. Но если иногда его не придерживались в точности, сие не было, да и не должно быть, слишком тщательно учтено, за исключением генералов и других высокопоставленных особ. Ведь неисполнение установленного срока может быть вызвано и оправдано многими причинами, как ныне в моем случае.

Первый раз я обретался в польском плену в Сонче 18 недель, и несмотря на меры шведов, поляки не стали ни отдавать меня за выкуп, ни обменивать, так что я был вынужден чуть ли не вымаливать службу. Затем меня снова захватили в битве под Варшавой, и пришлось сменить службу на 4-й день, ибо, не имея у поляков [226] должности, я знал, что не буду принят во внимание и сгнию в тюрьме прежде, чем обо мне справятся.

Теперь же я провел в плену уже И недель. Пока я был в Пруссии, шведы дважды пытались меня вызволить, но получили отказ, так что обрести свободу этим путем я не надеялся. Если бы я упустил настоящую возможность, меня бы наверно отправили в какую-нибудь даль, чтобы больше не вспоминать /л. 242 об./ до [подписания] мира. Что я, иноземец, мог получить во искупление моих мытарств, было весьма сомнительно, но несомненно — не столь много, чтобы возместить такую трату времени.

Кроме того у меня были и другие соображения. Я — солдат удачи, чужак для обеих [воюющих] наций и не имею ни в той, ни в другой такого интереса, из-за коего был бы обязан служить или выносить больше ради любой из них; только религия побуждает меня склоняться к полякам. Посему мне надлежит всеми средствами, насколько позволит честь, добиваться производства и стремиться нажить некоторое состояние, а это, при настоящем положении шведов, маловероятно, даже невозможно сделать в их рядах.

Теперь на них наседают Римский император, короли Дании и Польши, Московит 279 и курфюрст Бранденбургский, каждый из коих почти [в одиночку] мог бы справиться с ними. Ныне в Пруссии нечего ожидать, кроме голода и всех бедствий и лишений, кои постигают осажденные и блокированные города. Жалованье столь мало, /л. 243/ что существовать на оное невозможно, служба весьма тяжела, а награды при заключении мира не могут быть велики, ибо, по всей вероятности, при стольких противниках [шведы] и в лучшем случае не окажутся победителями в войне.

Правда, их хорошая дисциплина, оказываемый каждому по его должности почет, справедливость при отличии достойных людей сильно побуждают честолюбивые души вступать в оную службу и мириться с ее тяготами.

С другой стороны, я уже давно наблюдаю, что в Польше чужестранцы живут прекрасно и человек добропорядочный скоро получает возможность сделать состояние. И хотя гордость не позволяет большинству поляков оказывать иноземцам подобающее уважение, однако знать и наиболее воспитанные [из других сословий] ничем подобным не отличаются. Поистине, чужестранец напрасно /л. 243 об./ полагает, будто может иметь равное почтение с местными уроженцами того же чина и состояния, разве что держава испытывает великую потребность в людях военных, либо заслуги его весьма значительны. Да и тогда почет по преимуществу более формален, чем [227] материален, и длится лишь до тех пор, пока вы состоите на действительной службе или вступаете с кем-либо в соперничество.

Общеизвестно, что каждый хорошо обходится со своим же, и нет причин ceteris paribus 280 не выдвигать местного уроженца перед чужаком. В самом деле, там, где главным ремеслом является военное, а народ не очень к нему склонен, как в Голландии, иноземцев высоко ценят и часто отдают им предпочтение перед своими, дабы им угодить и поощрить их. Но даже и там в последнее время мы видели, как высокие военные звания даровались менее достойным местным уроженцам, а более способные иноземцы были отстранены.

Ссылаться на прецеденты было бы утомительно, и лишь один /л. 244/ я должен привести. Когда Густав Адольф, король Шведский, вторгся в Германию, большинство его главнейших и лучших офицеров, как хорошо известно, были шотландцы, чьей великой и деятельной доблести он во многом обязан своими успехами там. Но впоследствии, когда его шведы, обретя опыт, достигли основательных познаний в ратном деле, многие из оных кавалеров, будучи разочарованы, покинули службу, и мало кто из столь великого числа при наступлении мира удостоился наград, сообразных их заслугам.

Однако вернусь к тому, что я видел, как поляки обзавелись сильными союзниками, набирают значительные силы в иноземные полки, числом 22, и вскоре с Божьей помощью, кажется, сумеют отвоевать свое достояние. Теперь же, после предложенного чина ступенью выше при завидной должности и знакомства со столь знатным человеком, который управляет всеми военными делами, имея большое влияние и на политические, я обещал себе улучшить собственную судьбу. Я вознамерился приложить все усилия и посредством рвения, усердия и добронравия снискать у /л. 244 об./ всех хорошее мнение. Я уверял самого себя, что моя вера, познания в языках, особливо в латинском, и имя дворянина будут немалым подспорьем в такой стране и среди такого народа, где образованность, благородство и добродетель открывают стезю к высочайшим почестям и успехам.

Когда я дал слово о службе, фельдмаршал велел пригласить меня в свои покои до рассвета и лично спросил, согласен ли я на должность полкового квартирмейстера. Я ответил "да", и он заявил, что вскоре у него будет драгунский полк, в коем я буду квартирмейстером; пока же я должен состоять при его лейб-роте, а он позаботится [228] о моем устройстве. Приказав выдать мне сотню рейхсталеров на снаряжение, он пожал мне руку и отпустил меня.

Казначей дал мне записку к некоему мистеру Катберту, шотландцу родом из Эбердина. Я немедля отправился получить деньги, на кои купил наиболее необходимые вещи, как то: белье, плащ, пистолет, шпагу, сапоги, башмаки и прочее. Майор /л. 245/ Пневский подарил мне добрую лошадь, кою ранее обещал, если я сменю службу, и теперь сдержал слово. Ротмистр Дзялинский, узнав, что я обязался служить [полякам], вернул мне седло, доставшееся ему при моем пленении, и уверял, что если бы владел остальным моим снаряжением, то отдал бы мне все.

(пер. Д. Г. Федосова)
Текст воспроизведен по изданию: Патрик Гордон. Дневник 1635-1659. М. Наука. 2001

© текст - Федосов Д. Г. 2001
© сетевая версия - Тhietmar. 2005
© OCR - Abakanovich. 2005
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Наука. 2001