РОМУАЛЬД

РАССКАЗ СОВРЕМЕННИКА

о приключениях с ним во время «Колиивщины».

Между бумагами покойного деда моего, Федора, находится прилагаемая здесь в дословном переводе с польского «записка о приключениях отца его, Ромуальда, во время «Колиивщины». Она списана сыном, Федором, со слов отца на основании заметок, которые делал он и его сестры во время рассказа, что и выражено в рукописи. Весь рассказ ведется от первого лица с очевидным желанием восстановить его в форме, в которой он был устно высказан.

Рассказ относится ко времени, когда, по словам поэта, «замучены руки развязались – и кровь за кровь, и муки за муки». Над головой рассказчика пронеслась гроза событий того времени, но он вышел из них благополучно. 14-ти летний мальчик поляк, ученик базилиан бежит из обреченного на гибель Умани и отыскивая убежище, наталкивается на суровые проявления народного возбуждения, но в конце концов из тех же «замученных рук» получает и пищу и одежду, в сердцах людей противной среды находит и человеческое сострадание к его личному печальному положению. В родном селе Соколовке он, вместе с другими, подпадает грозной народной расправе, но его спасает любимая народом песнь: «Пречистая Диво-Мати русского краю», которую он изучил у базилиан и которую поет, привязанный к столбу для расстреляния. При звуках этой песни казацкий старшина проливает слезы и дает помилование остальной, обреченной на казнь, шляхте и евреям.

Эти черты человечности среди возбужденной в высшей степени народной массы проливают смягчающий свет на общую грозную картину восстания и составляют, полагаю, не бесценные указания для изучающих коллективную народную психологию.

Не лишенным интереса кажется мне и общий тон рассказа. Рассказ ведется с той степенью объективности, которую трудно было предположить у человека, которого жизни угрожали данные события. [52]

Это, конечно, не объективизм социолога, изучающего данный момент общественной эволюции – это объективизм простого, незатейливого человека, смотрящего на факты во всей их простоте. Объективизм этот истекает, кажется, из двух источников: частного и более общего, но тот и другой представляют некоторый общественный интерес.

Рассказчик поневоле столкнулся ближе с народной средой, а добрая половина предрассудков отдельных общественных групп вытекает из незнания народной жизни, что не мешает тому, чтобы и в наше время в глазах весьма обширной публики всякая серьезная попытка изучить ее представлялась чем-то особенно предосудительным.

Но личные впечатления рассказчика не устраняют в нем мировоззрения его среды и времени. Сблизившись с народной жизнью поневоле, он не извлекает из данных обстоятельств материала для сознательной переработки своего общественного мировоззрения: он не расстается с сознанием своей, отдельности от «простацтва», для него вполне ясно, что его нельзя смешивать с людьми «простой кондиции», доброта крестьян и их расположенность к господам для него однозначащие, но он с видимым удовольствием подчеркивает обращаемые к нему слова: «добре по нашему говоришь», он трогается проявлениями личной доброты по отношению к нему, для него вполне понятна защита его родственницы гайдамацким атаманом, в виду ее доброты для бедных и защиты крестьян от наказаний пана. Одним словом для него и данный легальный порядок, и данная ему реакция представляются, так сказать, в порядке вещей.

Мировоззрению этому не достает сознания о переходности данного порядка вещей и потому оно страдает односторонностью, предполагая инстинктивно принцип, которому противоречит вся история человечества, принцип неподвижности общественных отношений отдельного исторического момента.

Но действительно ли мы ушли так далеко от подобного мировоззрения? Не ограничивается ли вообще наш эволюционизм преимущественно применениями к отдаленному прошлому? А по отношению к данному, специально местному общественно-национальному антагонизму представляется ли мысли современного нам общества удовлетворительный исход? Не извлекаем ли мы из прошедшего более традиционных инстинктов, чем уразумения общего направления жизненных явлений? Ясно ли для нас, что антагонизмы отдельных общественных групп могут быть исчерпаны только дальнейшим [53] развиванием той демократизации общественных отношений, постепенное усиление которой представляется и как результат наблюдения прошедшего, и как этический постулат развивающейся человеческой мысли?

Не будем же слишком горделиво смотреть на мировоззрение отошедших поколений; пусть лучше изучение условий их общественной жизни и того ряда преображений, которому она подверглась, послужит для нас материалом для уразумения современности и некоторого предвидения будущего.

Эту работу мысли вызывает неминуемо всякое серьезное изучение истории. Прилагаемый здесь рассказ, может быть, составит маленькое привнесение к материалам этой науки.

Фадей Рыльский


Однажды лица, находившаяся в доме родителей моих, обратились к моему отцу с просьбой, чтобы он им рассказал о своих приключениях во время Уманской резни. Мой отец удовлетворил их просьбу и, призвав меня и живших в то время моих сестер, Гонорату и Юзефу, рассказал следующее:

«Я воспитывался в Уманской базилианской школе; мне было тогда лет 14. Так как я имел голос хороший и сильный, то я часто пел во время богослужения. В тот день, как взбунтовавшиеся казаки приблизились к Умани, я вместе с меньшим моим братом Антонием прислуживал при богослужении в униатской церкви священнику униату, Евстафию Тарнавскому (священник этот вместе с другими униатами подписал в 1768 г. 22 декабря манифест, помещенный в житомирских актах, в котором рассказывается о тирании гайдамацкой и о влиянии игумена Мелхиседека Яворского, проживавшего в мотронинских лесах). В то время Евстафий Тарнавский жил за городом. Во время богослужения казаки ворвались в церковь, при виде их все пришли в трепет. Я уповал только на Бога, к которому и обратился с горячей молитвой. После богослужения я взял миссал, мой брат, Антоний, орнат и другие ризы и мы вышли вместе с священником из церкви. Нам приходилось проходить около палисада, окружавшего Умань. Там стояла казацкая стража. Священника пропустили, но нас задержали и направив на нас копья, сказали: «а то ляшки, чортови диты», но священник сказал, что мы его домашние и таким образом спас нашу жизнь. Когда мы пришли домой, священник [54] сказал нам: «я не могу вас припрятать, так как я и сам не знаю, какая участь меня постигнет. Пусть вас Бог ведет и охраняет». При этом слезы появились на глазах почтенного священника. Он дал нам простую (крестьянскую) одежду, хлеба и сала и перекрестив, к вечеру отправил нас в путь.

С этого времени начинаются мои ужасные приключения

Мы долго раздумывали с братом, куда нам направиться среди таких опасных обстоятельств. Я знал добрых стариков, проживавших в Грековом леску, что вблизи Умани; гуляя я часто заходил к ним. Но мы знали, что около этого леска взбунтовавшиеся казаки расположились табором. Но что же делать? Призвав Бога на помощь, мы решились пробраться туда. Шли мы окольным путем, ярами, окруженными скалами, то и дело прячась за скалы и прислушиваясь, и только эхо стонов и криков отражалось от скал; но мы дошли благополучно до первого пункта нашего бегства. Здесь надеялись мы спрятаться у знакомых нам добрых стариков, но к несчастью в хате никого не было. Не теряя времени, мы направились дальше, придерживаясь правой стороны Умани, чтобы таким образом удалиться от Грекового леска. По дороге присоединился к нам наш родственник Воюдзкий, молодой человек, тоже воспитанник базилианской школы.

Ночь и следующий день мы провели среди хлебов, у нас же при том был пока запас харчей. Но запас наш был не велик и нужно было идти дальше. Когда настал вечер, мы пошли дальше окольными путями и набрели на какой-то ярок. В ярке был ставок, гребля и млинок.

Издали мы увидали огонек в мельнице; мы подошли к ней потихоньку и увидали там человека, спавшего около огня. Свита его загорелась от огня. Нам стало жаль его и, вбежав в мельницу, мы стали топтать ногами горевшую свиту. Этим мы разбудили спавшего пьяного человека. Проснувшись, он стал кричать; «а, вы вражи диты, хтилы свитою мене задушити», Напрасно мы старались объясниться, напрасно указывали на обгоревшую свиту; он схватил топор и хотел меня ударить по [55] голове. Но я имел перевес в борьбе с выпившим человеком, отнял у него топор и бросил в воду. Тогда он схватил лежавший вблизи кол и так меня ударил по голове, что я упал, лишившись чувств. Не знаю, каким образом я уцелел. К утру только я пришел в себя. Моего брата и моего родственника уже здесь не было и я не знал, что с ними случилось. Я еле поднялся на ноги и потянулся в глубь хлебов. Там я отдохнул, поблагодарил Бога за мое спасение и подкрепил свои силы зерном, вытертым из колосьев, так как другой пищи у меня не было.

Здесь я прерву рассказ о дальнейших моих приключениях для того, чтобы объяснить настоящее.

В то время, когда я лежал без чувств возле гребли, там шел один из «директоров» Уманской школы. Увидав мертвое тело, он стал присматриваться к нему при свете луны и узнал меня. После, желая придать больше достоверности своему об этом рассказу, он сообщил и мое школьное прозвание Ромуальд Шестопалек, меня ж действительно так называли, так как у меня два большие пальца на правой руке. Присматриваясь, он перевернул меня и помог мне таким образом прийти в себя, передвинув на более влажное место. Из его рассказа видно, что и мельник, считая меня убитым, выволок меня из мельницы».

Этим и окончил мой отец рассказ того дня, так как он подвергся нервному припадку. Это с ним случалось до самой смерти со времени случая, о котором речь.

На другой день мой отец так продолжал свой рассказ:

«Потеряв около мельницы скромный запас харчей, данный мне униатом и чувствуя потребность подкрепить свои силы чем ни будь более существенным, чем зерно, вытираемое из колосьев, к вечеру я стал приближаться к одному селу. Выглядывая из хлебов, я заметил хату, стоящую в стороне. Я направился к ней, но лишь только я приблизился к воротам, выскочил небольшой хлопчик с головой, завязанной окровавленным платком и вооруженный длинным «ожогом». Это был дрючок (кол), заостренный по образцу копья и обожженный на конце. Мальчик бежал, направив на меня свой дрючок, как бы желая меня заколоть. Но стоявшая вблизи женщина схватила мальчика на руки, отнесла его в избу и [56] заперла. Ободренный поступком этой женщины, я стоял на месте. Женщина подошла ко мне и спросила, чего я желаю.

— Пищи и убежища, ответил я,

— Пищи я дам, но укрыть тебя не могу, да и не советую искать здесь убежища. Всё село взбунтовано и вооружено в списы, ножи и ружья, а младшие поделали себе ожоги вроде того, что ты видел у моего сына, и колют жидов и ляхов.

Женщина вывела меня за свою усадьбу и велела мне там поджидать, пока не принесет харчей. Я не доверял ее обещанию, перешел на другую сторону леска и поглядывал из-за кустов. Но скоро я увидел, что она идет одна и несет завернутый обильный запас пищи. Ободренный, я направился на указанное мне место а она пришедши положила узелок на земле и сказала: вот тебе пища. Там был борщ с кашей, хлеб, сало и фляжка горилки. Выпив чарку водки, я принялся за яство с возбужденным аппетитом. Остававшийся хлеб и сало женщина приказала мне забрать с собою и советовала не задерживаться долго, так как она боится, что ее выдаст ее сынок.

В то время, когда я ел, она разговаривала со мной ласково, по-русски; я ей отвечал на том же языке. Улыбаясь, она мне сказала:

— Почему не говоришь ты по-польски? Хотя ты одет и по мужицки, никто тебя не признает за мужика: ты выглядишь совсем не так, как наши, ты не загорел, да при том будь ты мужик, тебе бы не зачем и укрываться.

Не желая, чтобы она оставалась при этом мнении, я сказал, что я служил дворовым человеком и перешел в католическую веру, а потому и скрываюсь. Она и этому не поверила, но сказала:

— Кто бы ты ни был, уходи дальше и да ведет тебя Господь благополучно!

После этого она ушла.

Такая доброта и обходительность этой женщины среди взбунтовавшегося люда меня тронула, но я должен был послушать ее совета. Уйдя подальше, я забрался в глубь хлебов на ночлег и помолившись лег спать. После вкусной пищи и чарки водки я уснул так крепко, что на другой день проснулся только с восходом солнца. [57]

Вставши, я пошел по тропинке, пролегавшей около места моего ночлега. Став на дороге, я начал рассматривать местность. Я хотел пробраться в с. Соколовку, которую арендовала моя тетка. Я там бывал во время вакаций и знал тамошних крестьян. Они мне казались добрыми и расположенными для «двора» людьми; у них я надеялся найти убежище.

Рассматривая местность, я и не заметил, как из. близ лежащего ярка приближался ко мне пароконный воз. На нем ехали крестьянские бабы, лошадкой погонял дюжий мужицкий парень. Бежать было слишком поздно. Я посторонился и, став спиной к дороге, начал креститься по православному обряду и бить поклоны. Но и это не помогло.

— Гей хлопче! закричал возница, сдержав лошадей и соскочив с воза.

Я оглянулся.

— А ты ляшок, вражий сыну! сказал возница, посмотрев на меня строго.

Я ответил, тоже по-русски, что он ошибается.

— Брешешь, сякий-такий сыну; не так выглядаешь, як наша вира, сказал он в ответ и обратясь к одной из женщин, крикнул:

— Ярино, дай но мени ножа, спрятну цёго ляшка!

— Женщины начали упрекать, ругать и просить его, говоря, что они не дозволят проливать кровь невинную. Они уверяли, что я несомненно их веры, иначе не говорил бы так хорошо на их языке. Не смотря на это, парубок ударил меня крепко кнутовищем по плечам и стянул с меня свиту и сапоги; а затем, достав из воза жидовской «лапсердак» с висящими внизу «торочками» и накинув на меня, сказал:

— Ось в цим тоби до-ладу, бо ты чорт знае якой виры. Подякуй цим жинкам, що тебе оборонили от смерти. А як що ты нашой виры, то не повинен ты у твоих летах литом ходить у чоботях.

Тут последовал взрыв смеха со стороны женщин, осматривавших мой костюм, Взглянув на себя, я и сам вторил им мимовольно. [58]

На прощанье возница ударил меня несколько раз кнутом и тронул лошадей, я же, скрываясь от людей, спрятался в хлебах и провел целый день без пищи.

К вечеру бросив «лапсердак», я пошел мановцами (окольным путем) и приблизился к какому-то хутору. Там я заметил старика, сидящего в пасеке. Голод понуждал меня к смелости. Подойдя к плетню, я сказал: «добры вечир! Слава Богу!» и просил старика подойти ко мне. Добродушный вид старика осмелил меня. Я решился просить у него какую-нибудь свитку, рассказывая, что я посыльный и что на дороге украли у меня свиту, а спешить мне необходимо. Старик слушал терпеливо мой рассказ, расспрашивая, откуда и куда меня послали. Я отвечал, как мог. Старик покачал головою и сказал:

— Добре по нашему говоришь, але то не правда. Ты не нашой виры, видно по тоби. Але ты мене не бийся; я не гайдамака; я маю душу.

Он дал мне свитку, хлеба и сала и отпустил меня, говоря:

— Иди соби з Богом, бо и тут крутяться недобри люде.

Переночевав в хлебах, по утру я направился к цели моего путешествия. К полдню я уже был в Соколовке.

Проходя селом, я никого не заметил на улице, но так как это был воскресный день, то я догадывался, что я застану всех около корчмы и направился туда смело. Около корчмы было действительно много народа. Я начал приветствовать знакомых. Все, порядочно уже выпившие, закричали:

— А то паныч! треба и ёго так почастувати, як инших ляхив и жидив.

Меня окружили, толкали, тянули за волосы, давали мне прозвища. Легко догадаться, каких прозвищ можно ожидать от пьяного и взбунтованного «простацтва». Корчма была уже пуста; я не видел никакой возможности спастись. Просьба, напоминания знакомства, плачь—все это не действовало. Ожидание неминуемой смерти отняло у меня все силы, я стоял, как мертвый. Среди громады стоял старик, опершись на посох.

— Панове-громада, сказал он, вашого пануванья сим днив, а вишанья буде на сим лит.

— Не знати, що старый говорить; старисть помишала ёму вже ум, закричали все и прибавили, что так как я ихний панич, то [59] они меня сами не лишат жизни, а пошлют в Умань и попросят кого-нибудь из старшин, чтобы им прислали кого для расправы.

Старик покачал головою, говоря: «таки по-моёму буде» и поплелся потихоньку.

Последняя надежда на мое спасение исчезла. Меня схватили за волосы и бросили в погреб, находившейся вблизи корчмы, заперев двери его на замок. Погреб был переполнен жертвами разного возраста и пола из шляхты и жидов. Насилу я мог пробраться в глубь его. Я должен был стоять, так как сесть было негде. В темноте слышались только стоны и плачь. Так провели мы ночь, молясь и вручая себя Божью милосердию.

По утру отперли дверь нашей узницы. Поочередно вытягивали из погреба за волосы по одной жертве. Остававшимся в погребе слышны были выстрелы, раздававшиеся всякий раз. После нескольких выстрелов кто-то сказал: «а де ж наш паныч? пора вже прыйшла и на нёго, нехай не мучиться в лёху». Меня отыскали и вытянули из погреба таким же образом, как и других, а затем привели к развалившейся клуне, из которой остались одни столбы. Тут я увидел несколько казаков с «янчарками» и вздрагивавшие еще трупы убитых. Мне завязали глаза и привязали к столбу. В то время, когда у меня еще были руки свободны, я перекрестился, предавая душу мою Богу. И действительно я испытал действие чудотворного Его заступничества.

— Чекайте, я вам щось скажу, закричал я.

Старший из казаков, надеясь, вероятно, что я открою какое-нибудь сокровище, велел развязать мне глаза. Тогда, по вдохновению Провидения, я начал петь русскую песнь, которую я певал в церкви у базилианов: «Пречистая Диво-Мати русского краю». Я повторял ее без перерыва несколько раз. Песнь эта так тронула старшего казака, что слёзы у него хлынула из глаз. Он велел отвязать меня от столба и сказал:

— Шкода ёго губити; визьмить соби ёго за дячка, нехай вам у церкви спивае.

Он велел пропеть еще раз песню, погладил меня но голове и рекомендовал быть верным. Я обещался, благодаря за помилование. Громада спросила казака, что делать с остальными, оставшимися в погребе. [60]

— Напилисьмося вже доволи крови, отвечал он; пустить и тих, та нехай ему подякують, що своею писнею спас их от смерти.

Трогательно было смотреть с одной стороны на освобожденные жертвы, которые более походили на мертвецов, чем на живых и, рыдая, бросались к стопам атамана и моим, благодаря за их спасение, с другой на лежавшую кучку не остывших еще трупов. Я имел таким образом и то удовольствие, что голосом своим спас от гибели столько людей.

Этим и окончились приключения мои в тот день. Казаки уехали, а меня завели в церковь и отдали под надзор старшему дьяку.

Я очень недолго исправлял обязанности дьячка. После усмирения гайдамачества российскими войсками, дьяки из окрестных сел ходили в российский лагерь «колядовать». Пришла очередь и на Соколовку. Мой ближайший начальник зазвал и меня вместе с. целым кружком своих подчиненных и рекомендовал петь хорошо, угрожая в случае ослушания церковным наказанием. Поневоле я должен был идти. Когда мы очутились в лагере, я напрягал всю силу моего голоса, чтобы угодить моему начальнику. Мой голос заинтересовал капитана команды; он слушал с удовольствием и велел повторить мне одному спетую песнь. Капитан внимательно ко мне присматривался, потом спросил, как меня зовут.

— Роман Рылиенко, подхватил мой начальник.

— Молчи, дурак, не тебя спрашивают, крикнул капитан.

Дьяк замолчал, опустив голову. Капитан велел мне говорить, прибавляя, чтобы я не боялся, что он видит, что я не «простой кондиции» и что он берет меня под свое покровительство. Ободренный речью капитана, я сказал ему свою фамилию и приключения, вследствие которых я должен был оставаться дьячком. Этот рассказ удивил его и, казалось, тронул. Он разругал сурово моего начальника, велел ему идти прочь, а меня оставил в своей палатке.

Но не долго продолжалась обманчивая учтивость капитана. Узнав, что я играю на «торбане», он переодел меня казачком, велел петь, плясать, играть на гитаре и отдал под надзор своим денщикам. С ними я должен был и жить. Наконец [61] капитан заявил мне, что так как я круглый сирота, потому что мои родители и родственники. по его словам, погибли будто бы все во время резни, то он из сострадания возьмет меня к себе в имение в курскую губернию, недалеко от г. Рыльска. Он обещал, что мне там будет хорошо, что я там познакомлюсь с моими однофамильцами, князьями Рыльскими, лишь бы я хорошо исполнял должность надсмотрщика за его имением. Бежать из лагеря было не возможно, и я обещал исполнять в точности его поручения.

На другой день капитан отправил меня в кибитке с своим собственным кучером, дав на дорогу полтинник и обещал хорошее годичное жалованье. Сердце у меня сжималось в виду нового моего положения, и я не питал уже никакой надежды на освобождение из этой неволи; потому перед кучером я старался казаться веселым и очень довольным предложением капитана. Кучер, вероятно наученный, расхваливал доброту. щедрость и богатство своего барина. Так обманывая друг друга, мы доехали до Елисаветграда.

Снискав доверие моего надсмотрщика, я попросил у него позволения пойти на базар для покупки вяленой рыбы. Он дал мне десять грошей на харч, говоря, что это он делает по поручению своего господина. При этом он повторял похвалы его щедрости и доброты, хвалил и меня за то, что я добрый малый и умел снискать его расположение.

На базаре какой-то господин заметил меня и подошел, говоря: «здравствуй, Ромуальд!» Я не помнил этого лица и боясь какой-нибудь новой измены, отказался от своего имени. Тогда он сказал мне мою фамилию и прибавил, что он выслан Квиткевичем отыскивать его родственников и друзей, что брат мой Антоний и родственник Воюдзкий находятся в доме здешнего управляющего. Этот рассказ возбудил во мне доверие к рассказчику и я сдался на его попечение. Он привел меня в дом управляющего, где я с радостью увидел своих родственников. Отсюда управляющий отправил меня к моим родителям, которых я застал в живых. Капитанский кучер, не дождавшись моего возвращения, ворвался, было, за мною в дом управляющего; [62] но там, отколотив порядком, прогнали его. Благодаря Провидению, этим и окончились мои приключения».

Что настоящий рассказ моего отца верно и точно записан, я ручаюсь, так как за время рассказа я вместе с моими сестрами делал заметки, по которым и списал настоящий рассказ.

Кроме этого рассказывал мой отец о несчастном случае, постигшем в тоже время сестру его, Елену Воюдзкую, мать упоминаемого здесь Воюдзкого.

Во время Уманской резни она бежала было к родственникам своим на Волынь. У нее было два грудных ребенка-близнеца. На дороге она остановилась в одной корчме. В это время в корчму прибежала шайка гайдамаков-казаков. Добрая кормилица, желая спасти ее, отдала ей свое платье, сама же, взяв на себя одежду госпожи, бежала с детьми в близлежащий кустарник. Но это не помогло. Красота Воюдзкой выдала ее. Прибежавшие казаки начали приставать к Воюдзкой, сидевшей в корчме в одежде кормилицы. Они заставляли ее пить с ними водку, а когда она отказывалась, стреляли над ее головой, угрожая смертью. Один из казаков, узнав Воюдзкую, обратился к ней со словами: «здорова, Галько!» Слезы ее и память добрых ее поступков тронули казака. Он начал рассказывать другим, как она помогала бедным, как часто своими просьбами освобождала людей от наказаний. При этом он заявил, что не дозволит, что бы с ней случилось малейшее зло. На это грозное заявление – это был атаман шайки – один из казаков сказал: «коли даруешь життя матери, оддаймо ж ий и дити». Казаки разбежались сейчас отыскивать детей, и один из них принес ребенка на копье и бросил к ногам матери. Атаман наказал его сейчас же «по-казацки». Изнывающая, с сердцем, переполненным отчаяния, бедная мать должна была продолжать путь с оставшимся в живых ребенком и кормилицею. Защитивший ее казак проводил ее несколько миль до места, откуда она безопасно могла продолжать свой путь. [63]

____________________________________________________

В память чудесного спасения моего отца, я прилагаю упоминаемую песнь, которую он пел, и ноты.

1.jpg (73613 Byte)

__________

Пречистая Диво, Мати руського краю,
На небеси и на земли Тя величаю:
Ты гришныкив с тяжкои муки
Через свои збавляешь руки,
Не дай пропасти!
Тоби вси святыи служать родице Бога,
И мы гришни славим Тебя вси, яко мога,
Цилым серцем. Нехай мило
Теби служить душа, тило,
Мати чистая!
Хто невдячен ласки твоей, скажи, которыи
З-пид каменья для збавленья идут до горы?
Темных, хорых и уломных
Очищаешь там притомных –
Прошу ж, и мене
Май в бачности и милости верного слугу,
Не дай мене упадати в велику тугу.
Скажи-ж тепер – коли б знати:
Що з гришныком будеш дилати,
Пани ласкава!
Утикающих к Тоби во всякой потреби
Знаешь и их вспомагаеш, хотяй живеш у неби.
Не выпускай же на вики
З Твоей пресвятой опики
Мене гришного! [64]
Подай руку в тяжкий биди и утрапленью,
Даруй ласку просящему мени ку збавленью.
Ратуй, всим нам оборона,
Просить Тя наша корона
Яко царыци.
З Сыном Твоим возлюбленным буди ласкава,
Которому нех с Тобою поклон, честь, слава
Во вик виков не престане,
Поки сёго свита стане –
Од всих слуг твоих!

(пер. Ф. Рыльского)
Текст воспроизведен по изданию: Рассказ современника о приключениях с ним во время "Колиивщины" // Киевская старина, № 1. 1887

© текст - Рыльский Ф. 1887
© сетевая версия - Тhietmar. 2011
© OCR - Хименко В. 2011
© дизайн - Войтехович А. 2001 
© Киевская старина. 1887