Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

НОВАЯ И СТАРАЯ ТУРЦИЯ

(Письмо из Константинополя).

Борьба, которую новая Турция ведет против старой, ограничивается пока областью государственно-политической. Молодая Турция вполне сознательно удерживает движение в этих узких рамках, полагая, что утверждение конституции и реформа государственного управления составляют ближайшую очередную задачу, ради разрешения которой можно и должно отказаться от ряда требований, подсказываемых европейскою мыслью.

— Мы новаторы, — приходилось мне не раз слышать здесь, — не новаторы в известных границах. Здравый практический рассчет заставляет нас ограничивать область, подлежащую немедленной сломке, и бережно относиться к народным верованиям, обычаям, [350] традициям и даже вкусам. Иначе мы оторвемся от масс и потеряем значение в стране. Поэтому-то, создавая новые государственные формы, мы заботимся о том, чтобы связать их с основным нашим законом — шариатом, с древнейшей традицией. Мы, следовательно, и новаторы и консерваторы в одно то же время, и эта двойственность наша гарантирует нам и возможность прогресса, и связь с мусульманским населением, т. е. государственное единство и силу.

Сузив таким образом область борьбы с старой Турцией, молодая Турция, в установленных ею границах, действует с величайшей твердостью, а в последнее время — и с большой энергией. Поход румелийской армии на Константинополь — явление, не имеющее прецедентов в истории европейских революций. Низложение Абдул-Гамида, чистка всего без исключения административного персонала, осадное положение и военные суды — доказывают, что у молодой Турции нет недостатка в смелости и уменье защищать свое дело. Сравнительно небольшое число казней, длительная и добросовестная следственная процедура, предшествующая судебному приговору, большое число освобождаемых военными судами «реакционеров» — свидетельствуют о некоторой умеренности победителей, об отсутствии жестокости и кровожадности.

В таком способе действий видна система, продуманность мысли, большая политическая зрелость, уменье сообразоваться с условиями времени и места. Сравнивая победоносную младотурецкую революцию с нашим русским движением последних лет, мы не можем назвать их иначе, как антиподами. Мы в России поставили широкие цели, наметили реформы, проникающие в самую глубину социальной жизни. За нашим движением стоял громадный идейный подъем — экстаз мысли, захвативший не только общественные верхи, но и народные массы. Мы не ограничивали сферу борьбы и творчества политическими формами, но хотели приблизить всю жизнь к широко и свободно задуманным общественным идеалам. Но в то же время мы не сумели или не имели возможности обединиться, овладеть государственным механизмом, создать для себя материальную силу. Мы изошли кровью во взаимных раздорах и в борьбе противоположных общественных интересов — и тем широко открыли дверь перед реакцией.

Этому идейному богатству, материальному бессилию и недисциплинированности нашего стихийного движения противостоят здесь известная духовная, отчасти преднамеренная, скудость, большая материальная сила и методичность, позволяющие успешно сделать сравнительно небольшое, но жизненно-необходимое дело. [351]

Перед нами, таким образом, особый и своеобразный тип движения, выяснить причины и возможные последствия которого представляется мне далеко не безынтересным.

* * *

В то время как русское движение последних лет назревало одновременно и в средних общественных классах, и в интеллигенции, и в народных массах, опираясь одновременно и на классовые интересы, не находившие при старом режиме достаточного признания и удовлетворения, и на соображения государственной пользы, и на стремления свободной и развитой человеческой личности, — здесь, в Турции, центр тяжести движения лежал в образованном, европеизированном чиновничестве и офицерстве и питался преимущественно мыслью о том, что абсолютизм ведет империю к расчленению и, может быть, к полной гибели.

Конституционное движение 70-х годов, во главе которого стоял Митхад-паша, возникло в правящих сферах и имело очень неглубокие корни в обществе, не проникая в народ. В течение тридцатилетнего Абдул-Гамидовского царствования младотурецкое движение охватывало все более и более широкие круги общества, но весьма позволительно сомневаться, было ли среди многочисленной заграничной эмиграции и в ссылке, т. е. среди жертв движения, более десятка простолюдинов.

Турецкий простолюдин, конечно, страдал от того очевидного ущерба, который терпело мусульманское государство, терявшее одну за другой свои европейские провинции. Но, озлобляясь против европейцев и христиан, безостановочно работавших над разложением империи падишаха и калифа, мусульманское простонародье и его мысль скорее шли по линии погромов, чем по линии конституционных реформ. Только культурные элементы страны, не чуждые понимания ее политического и международного положения, пришли постепенно к убеждению, что ни игра на противоположность интересов великих держав, ни терроризация бунтующих инородцев, — не спасут Турцию от расчленения. Просвещенный патриотизм был движущей пружиной младотурецкой революции, целью ее — государство современного типа, конституционное, с сильным центральным правительством, послушным и усовершенствованным административным механизмом, государство, опирающееся на крепкую и технически образованную армию, на упорядоченные финансы, способное противопоставить силу закона и меча разрывавшим страну внутренним и внешним врагам ее.

Чем дольше царствовал Абдул-Гамид, заботившийся прежде [352] всего о сохранении любой ценою своей власти, тем становилось очевиднее, что абсолютизм, эксплуатируемый сворою прожорливой и невежественной дворцовой челяди, не обладает моральными силами, необходимыми для защиты и возрождения государства. Поэтому конституционная идея делала все более и более быстрые успехи в рядах молодого чиновничества и офицерства, — особенно в Македонии, являвшейся театром ожесточенной междуплеменной борьбы и европейского контроля. И так как все культурные турецкие элементы обязательно несут или гражданскую, или военную службу, то переход армии и провинциальной румелийской администрации на сторону революции явился неизбежным результатом хода вещей.

Конституционное течение турецкой мысли, обусловленное пламенным турецким патриотизмом, как само по себе, так, и по своему источнику не было ни антинациональным, ни антимусульманским. Турецкая патриотическая мысль осторожно и с выбором ассимилировала элементы западной культуры, отдавая предпочтение ее материальным приобретениям, а не духовным.

Выгоды и достоинства прекрасной администрации, военного искусства, развитой техники были оценены очень скоро и не вызывали споров. Не даром даже Абдул-Гамид приглашал немецких инструкторов в армию и строил железные дороги. Европейские нравы, европейская мораль и философия усвоивались с гораздо большим трудом и меньшим единодушием. В половине 90-х годов прошлого века в младотурецких эмигрантских кругах назрел раскол, поводом для которого послужил «позитивизм» Ахмет-Ризы и некоторых его друзей, возбудивший негодование тогдашнего младотурецкого вождя Мурада-бея и побудивший его вернуться к старотуркам. Если скромный позитивизм Ахмет-Ризы, не помешавший ему написать две книги в защиту и прославление исламической культуры, мог явиться поводом для раздоров среди младотурок, то что же говорить о массах? В турецких массах самостоятельные и сильные корни имеет только шариат, религиозный закон. Они становились на сторону конституции лишь тогда, когда удавалось внушить им, что пророк был первым конституционалистом, и поднимали знамя мятежа, как 31-го марта — когда ходжам и улемам удавалось убедить их, что младотурки уклоняются от шариата.

Здесь-то и должно видеть объяснение указанного мною выше характера младотурецкого движения. Культурный, европеизированный хотя отчасти слой в Турции до чрезвычайности тонок. Как таковой, он совершенно неспособен выполнить с открытым лицом свою обновительную миссию. Он должен носить вуаль на своем слегка европеизированном лице, прикрываться шариатом, не идти в [353] разрез не только с верованиями, но и с бытом. Он должен для своего дела использовать нравственный авторитет калифа и падишаха, и, следовательно, установить с ним сердечные отношения. Он должен, наконец, захватить в свои руки административный механизм, усовершенствовать его, взять анархизированную страну в сильные руки, и затем ждать, чтобы исторический процесс постепенно и незаметно расшатал устои архаического быта и установил соответствие между жизнью масс и той культурной государственной формой, которая создана в новой Турции усилиями ее малочисленной интеллигенции.

* * *

Одним из выражений стремления младотурок не порывать с бытом, с мусульманской культурой, с ее традицией, является их отношение к затворничеству женщин.

— Если я женюсь, — говорил мне недавно один младотурецкий офицер, — я женюсь на европейской женщине.

И в объяснение привел два рода причин.

— Женясь на турчанке, надо дать ей приданое. Из чем лучшего дома берешь жену, — тем крупнее приданое. Для человека небогатого, в теперешнее трудное время, это может оказаться не по силам. А с другой стороны, — что же я получу взамен? Может быть лилию, а может быть репейник! Ведь жениться надо за глаза, зная о будущей жене со слов матери, сестры... Что же я могу узнать о ней? Видеть, познакомиться, выбрать по вкусу, подружиться — нельзя... А то случится, что еще и обманут, подсунут не ту, которую, хотя и заглазно, сватал. Нет, для нас нет другого выхода, как жениться в Европе, или хотя и здесь, но на христианке. Хотя здесь это нелегко.

Это столкновение психии европеизированного турка, в котором развились и окрепли общечеловеческие запросы и желание иметь в жене друга-товарища и нравящуюся женщину, с восточной традицией, требующей обособленности женщин, вполне естественно и неизбежно. Чем культурнее будет становиться турецкое общество, тем чаще и резче будут случаи этого столкновения, и младотуркам, казалось, следовало бы по-крайней мере не усиливать женского затворничества, чтобы не идти против собственных интересов с одной стороны, против неизбежного процесса женского раскрепощения — с другой.

Но это значило бы поднять против себя массы и дать в руки врагам нового строя могущественное оружие. Немедленно после революции 24-го июля реакционеры всякого рода подняли тревогу. [354]

— Младотурки хотят уничтожить гаремы и раскрыть женщинам лица.

Чтобы конкретизировать обвинение, нашли в Константинополе нескольких женщин, которые за деньги согласились отправиться в обществе матросов в таверну и угощаться там, сидя с раскрытыми лицами. Факты эти затем раздувались в листках и через агитаторов — и вызвали действительную смуту. Младо-турецкий комитет увидел себя вынужденным принять энергичные меры против уклонения женщин от освященного обычая. При старом режиме великий визирь обыкновенно раз в год обращался к женщинам с напоминанием, что они должны скрывать свое лицо, твердо придерживаться обычного покроя женского платья, маскирующего формы, и не изменять его небольшими переделками, приближающими его к европейскому костюму. Со времени восстановления конституции таких правительственных напоминаний выпущено пять, из которых два опубликованы после подавления мятежа 31-го марта, и последнее по времени составлено в необычно суровых выражениях. Оно заканчивается предупреждением, что всем полицейским властям предписано привлекать ослушниц к законной ответственности, составляя протоколы.

Что это такое? Малодушие — или мудрая политика? Выражение внутренней моральной слабости партии, обладающей всею полнотой государственной власти — или осуществление плана спокойной и планомерной реорганизации страны, исключающей грубую ломку вековых обычаев? Как бы мы ни ответили на этот вопрос, несомненно, что меры эти идут в разрез с освободительным течением, прокладывающим себе русло в стоячем болоте гаремной жизни.

Эту жизнь окружает тайна, и иностранцу тем более трудно составить себе представление о духовной жизни турецкой затворницы. Однако, на основании кое-каких фактов и кое-каких сообщений мужчин, можно придти к заключению, что революция всколыхнула и турецкую женщину. До сих пор она жила совершенно отдельной от мужа жизнью. Муж проводил обыкновенно весь день вне дома, на службе, в кафе, приходя к себе только ночевать. У женщины не было, таким образом, не только общественной жизни, но и семьи. Женский бунт, как говорят, начался с того, что мужьям начали все чаще предъявлять требование обедать дома и проводить дома же свободное время. Конечно, это очень скромная революция. Но дело не в содержании: дело в самом факте недовольства женщины и в том, что, выходя из тупой покорности воле мужа, она [355] начинает предъявлять ему известные запросы и менять установившийся распорядок жизни.

Вместе с тем нельзя не отметить того упорства, с каким женщина, не смотря на усиленные правительственные напоминания, продолжает раскрываться. На Принкипо, где я живу, турок немного, семей пятьдесят. Но все безусловно турецкие женщины сменили черный мешок и густое черное покрывало на светлый широкий халат и белую легкую вуаль, окутывающую голову, оставляя открытым лицо. Точно так же одеваются они в большинстве дачных местностей, пользуясь сельской свободой. В Стамбуле, где уклонение от обычая может повлечь за собой неприятности со стороны простонародья, традиционный костюм соблюдается строже, — но не подлежит сомнению, что это делается лишь страха ради, а не по внутреннему убеждению.

В женском мире назревает своя, женская революция, революция культурная, слабые ростки которой топчутся младотурецким правительством. Это ли не трагедия?

Но как бы усиленно ни стремились младотурки избежать обвинения в измене священным преданиям старины, им никогда не удастся удовлетворить старую Турцию. Старая Турция чутка и чувствительна к малейшим уклонениям от заветов прошлого, ко всякой, хотя бы ничтожной ломке установившихся форм быта.

Начнем с внешности. Головной убор — феска — для турка обязателен. Надевший шляпу будет убит. Как только узнают — так тут же на улице нападут и разорвут на части. Когда 31 марта — 1-го апреля ряд младотурецких деятелей принужден был спасаться, многим предлагали надеть шляпу и скрыться под видом европейцев.

— Шляпу? Что вы говорите! Это значило бы идти на верную смерть, — ответил один мне знакомый младотурецкий депутат.

В эти же смутные дни, когда придавленный к земле старотурецкий дух поднял голову, солдаты, преимущественно солдаты морской пехоты, срывали с европеизированных турок воротнички — позаимствованные у европейцев, — вечером врывались в театры — позаимствованные у европейцев, — и прекращали представления; выгоняли из кафе играющих в карты, а не в кости — так как карты — европейская выдумка.

Можно, конечно, сказать, что мы имеем здесь выражение той примитивной дикости, которую мы встречаем повсюду на низкой ступени культурного развития. Но дикость дикостью — а дело в том, [356] что ее опорою является шариат. Турция — теократическое государство: ее нравы, быт, государственные формы, правовые и гражданские отношения — все нормировано священным законом, покоится на религиозной основе. В течение всего XIX-го века Европа расшатывала власть шариата, и под ее давлением последние султаны сузили сферу его применения и влияния. Возник ряд институтов, духовным законом не предусмотренных; в действие вошли светские кодексы — коммерческий, уголовный и др. Но эти ограничения силы мусульманского закона неглубоки; дело обмирщения государственного строя, а тем более — быта, только еще начато. Младотуркам, волей-неволей, придется проломить еще не одну брешь в старой стене, отделяющей мусульманский мир от Европы, и эта реформаторская деятельность их встретит ожесточенное сопротивление уже не одной «дикой черни», а вместе с тем вызовет обвинение в «измене» со стороны блюстителей священного закона.

Так напр., в настоящее время на очередь выдвигается вопрос юридического характера, который несомненно поднимет бурю в мусульманском мире. Я имею в виду вопрос о правах юридических лиц. Мусульманское право не знает понятия о юридическом лице, и коллективы здесь поэтому не обладают гражданскими правами. Этот дефект ощущался давно, но к несчастью толкование, а следовательно и дальнейшее развитие шариата и вытекающего из него гражданского права «закрыто», начиная с XI-го века. Мусульманские государствоведы и юристы поставлены были перед необходимостью придать всем коллективным владениям форму владений личных. Государственные земли превратились номинально в землю султана. Титул верховного собственника государственной земли был присвоен главе государства. Многочисленные вакуфные имущества,, принадлежащие мечетям и благотворительным учреждениям, были записаны за настоятелями этих учреждений, общинные земли — за. шейхами. Это были фикции, дававшие, однако, возможность многих злоупотреблений. Шейхи продавали общинные земли; фиктивные владельцы вакуфов управляли ими фактически бесконтрольно. Султан простыми приказами зачислял государственные имущества за цивильным листом. Это были фикции — но фикции выгодные для ряда сильных лиц. Естественно, поэтому, что закон, признающий имущественные права лишь за физическим лицом, защищался не только авторитетом религии, но и интересами фиктивных владельцев.

С течением времени поддерживать фикции физического владельца становилось все более и более неудобным. Экономическое развитие страны требовало признания имущественных прав за акционерными компаниями, строившими железные дороги, разрабатывавшими горные [357] богатства. Первоначально попытались разрешить затруднение путем издания частных законов; так напр. имущественные права акционерной компании анатолийской железной дороги установлены императорским ирадэ. Но идти этим путем можно было только до тех пор, пока акционерный капитал был редким гостем. Между тем, молодая Турция озабочена развитием производительных сил страны; она хочет привлечь западно-европейский капитал в промышленность, земледелие и горное дело. Проектируется создание ипотечных банков и банков мелкого кредита. Это не удастся до тех пор, пока за акционерными компаниями не будут признаны права юридических лиц.

Итак, на двух чашках весов стоят с одной стороны интересы экономического развития страны, с другой — шариат и вытекающее из него действующее гражданское право. Не удивительно, что присяжные защитники религиозного закона, улемы, подняли в парламентских коммиссиях шум и протесты, как только там зашла речь о юридической реформе, вводящей в жизнь принцип чуждый мусульманскому миру, затрогивающий интересы фиктивных владельцев, интересы духовенства и вместе с тем грозящий переходом многих недвижимостей в руки иностранцев.

Оппозиция улемов и старотурок по этому вопросу настолько сильна, что младотурки не внесут в парламент общего законопроекта о признании за коллективами прав юридического лица. Они первоначально введут новый принцип каким-либо обходным путем, так сказать — через заднюю дверь, дав права юридического лица какой-либо отдельной компании. Затем, от этого исключения, постепенными шагами, они подойдут к общему правилу — т. е. к пересмотру гражданского кодекса.

* * *

Мы могли бы долго перечислять предметы и вопросы, разделяющие старую Турцию от новой, но и приведенного достаточно, чтобы признать, что борьба идет по всей линии жизни, одинаково касаясь вопросов государственного устройства, публичного права, семейного быта, костюма и других внешних форм. Особенностью этой борьбы является то, что она не знает различие между важным и второстепенным. Так как вся жизнь построена на шариате и освященном давностью обычае, то всякое новшество получает значение нарушения неприкосновенного закона — и потому-то и возможна такая бессмыслица, как наказание смертью за перемену головного убора.

Чтобы открыть такой стране дорогу прогресса, надо прежде всего сломать власть быта над человеком, власть обычая, религиозного [358] предписания. Надо — я сказал бы — тривиализировать жизнь, в которой носа нельзя высморкать иначе, как по предписанию религии, в которой все шаги должны быть святы, правоверны, согласны с божественным законом, с заветами предков.

Власть быта, как суммы традиций, обычаев, суеверий и религиозных предписаний, стоящих выше индивидуальной критики и государственного реформаторства, безгранична у всех народов примитивных, живущих изолированною жизнью. Выходя на дорогу общечеловеческого развития и международного общения, все народы ломают власть быта — и это первая и, может быть, самая трудная революция, которую народам приходится пережить.

Турция на пороге двадцатого века, подобно тому как Россия на пороге восемнадцатого, переживает момент, когда все ее будущее зависит от того, удастся ли ей совершить этот слом, или нет. У нас значительную часть этой работы совершила гениальная воля Петра I и его суковатая дубинка. Государственная власть оказалась у нас достаточно сильной и момент достаточно благоприятным, чтобы вывести русскую женщину из терема, сбрить бороду и обрезать фалды мужчине и прорубить окно в стене, которую древле-русские нравы возвели между нами и человечеством.

Кто же прорубит это окно здесь? Младо-турецкое правительство слишком слабо для такой работы и, чувствуя свою слабость, не только воздерживается от борьбы с старо-турецким бытом, но и замазывает те узкие щели, которые проделывает в своей глухой стене обитательница гарема.

Эту задачу могла бы взять на себя младотурецкая интеллигенция, ее пресса, литература, ее наука. То, что нельзя разрушить сверху, можно бы минировать снизу. Такой характер «революции быта» имел бы еще и достоинство большей прочности полученных результатов.

Но, к сожалению, в Турции нет литературы, нет науки, нет культурных очагов. Ежедневная пресса занята исключительно текущей политикой, и ждать перелома в быте снизу еще менее основательно, чем надеяться, что может быть, окрепнув, за это дело примется власть. Под новыми государственными формами, построенными по западно-европейскому образцу, долго еще будет колыхаться болото застоявшегося быта, полное полусгнивших остатков давно изжитых веков.

Вот в чем трагедия молодой Турции. Она бедна культурнотворческими элементами, и потому старая кровь бежит в ее подмоложенном теле. [359]

* * *

Недавно мне пришлось по уши окунуться в это стоячее болото. Я зашел к воющим дервишам посмотреть их богослужение. Дервиши — мусульманские монашеские ордена, разделяющиеся на два толка, внешним различием которых являются способы достижения одного и того же результата — состояния религиозного экстаза. У одних, у вертящихся дервишей, экстаз достигается быстрым верчением на месте, у других — воющих или ревущих — быстрым мотаньем туловища вперед и назад, совершаемым в такт песни. Такт постепенно учащается, увеличивается размах туловища, и когда дервиш доматывается до экстаза, он уже не в силах больше петь: только сиплый рев вырывается из запыхавшейся груди и пересохших губ. Оттого и название — «ревуны».

В большой квадратной зале, у одной стены, на небольшом возвышении из крашеных овечьих шкур, сидел, скрестив и поджав ноги, шейх, человек редкой красоты, суровой и одухотворенной. По бокам его, тоже на шкурах, расположилось двое младших шейхов, а напротив, у противоположной стены — человек пятнадцать или двадцать дервишей, в высоких войлочных клобуках и ватных стеганых халатах.

Шейх временами молился, припадая к земле, затем начинал петь священные песни каким-то коротким рубленным напевом, и дервиши вторили ему. Так тянулось около часа. Между тем галлерея, окружавшая зал, начала наполняться посетителями — мусульманами, входившими бесплатно, и иностранцами, с которых взималось по чуреку, т. е. по 40 коп. Скоро галлерея была полна, и мусульмане начали заполнять залу, садясь по двум продольным ее стенам. Все они подпевали дервишам и в такт напеву качались взад и вперед, молитвенно сложив руки под ложечкой. Кого тут не было! Вот пришли офицеры; вот какой-то чиновник с рукавами, до локтей расшитыми золотым шитьем, вероятно какой-нибудь паша; вот какой-то важный и печальный старик, усевшийся на подушку, принесенную за ним слугою-негром. Дети и простолюдины, старики, чиновники, офицеры и юноши — всякого жита по лопате. Все почтительно кланяются шейху особым поклоном, принятым у дервишей, садятся, подпевают и качаются.

Окончив цикл положенных молитв и песнопений, шейх встал, разоблачился и остался в белой повязке на голове, бледно-розовом хитоне и бледно-палевом халате с широкими священническими рукавами. Он был чрезвычайно красив, стройный, весь светлый, с горящими, вдохновенными глазами. Он подал знак для начала радения. Четыре певца вошли в залу и сели по ее [360] средине, а дервиши сцепились руками и образовали одну линию понуро скрюченных тел.

По знаку шейха один из певцов, негр, запел. Что он пел, я точно не знаю. Но было видно, что он обращается к дервишам, и казалось, что он их увещевает, ободряет на подвиг, на их приятный Богу труд. Музыка дикая, страстная, повелительная. Темп медленный, и в такт ему дервиши запели тоже, монотонно повторяя одну и ту же фразу, в которой слышалось только «илль-аллах, иншалах», и закачались. Закачалась и вся зала. Певец сменял певца, музыка, становилась все более дикой, пламенной и быстрой, размах качанья дервишей все увеличивался; через полчаса они выгибались далеко назад, выпячивая грудь и запрокидывая голову, и затем распростилались грудью по земле. Шейх стоял неподвижно на своих шкурах, у ниши, увешанной бичами, цепочками с колючими шипами и другими орудиями самоистязания. Два вращающихся дервиша тихо вошли, поклонились ему и завертелись, свистя ногами по навощенному полу, подняв руки кверху, склонив голову и закрыв глаза. От быстроты движения хитоны их превратились в подобие юбочек балерин, и было странно смотреть на их бескровные обморочные лица и на быстро вращающиеся ноги. Толстый старый паша, кряхтя, поднялся и почтительно подошел к шейху. Поклонился, что-то промолвил, поцеловал шейху руку и грузно начал укладываться перед ним, животом вниз. Легким и привычным движением шейх нащупал у него одной ногой место между лопатками, другой — начало бедр и стал на поверженного пашу, молитвенно подняв руки; через несколько секунд он так же легко соступил с паши, на месте которого немедленно распростерся какой-то офицер. Длинной вереницей шли молящиеся, ложились один за другим, и шейх становился на каждого.

— Что это значит? — спрашиваю я у соседа.

— Знак уважения. А он благословляет.

Действительно, когда за взрослыми начали подходить дети, шейх начал возлагать на них руки, вместо ног, — маленьких же брал на руки и, нежно прижав к груди, держал минутку.

Между тем качающиеся дервиши поднялись на ноги, чтобы иметь возможность увеличить размах качанья. С изумительной быстротой, обливаясь потом, судорожно вытягивая шеи, то закрывая глаза, то страшно вращая ими, они махались, описывая головами дугу наверно в 180 градусов. Голоса их осипли, вместо звука из горла вырывалось только хриплое придыхание. Громадного и тощего, как скелет, негра — били конвульсии; сгибаясь и выгибаясь, он весь [361] дергался, и, казалось, все в нем пляшет — голова, руки, лопатки, ноги. Вдруг старенький и сморщенный старичек, — судя по приему, оказанному ему дервишами, очень почтенный, и до сих пор мирно качавшийся на своей бараньей шкуре, — дико закричал и, как будто под влиянием электрического разряда, взлетел на воздух и со стуком грохнулся на четвереньки. Оглянулся сумасшедшими глазами, опять неистово взвизгнул и подпрыгнул еще выше — аршина на два! И так раза четыре или пять проделывал гимнастическую штуку, посильную разве только первоклассному гимнасту. А было ему наверно лет восемьдесят, и шел он едва переставляя ноги; переступить же через порог ему помогли. Радение достигло здесь своего апогея. Певцы вопили истомным голосом, дервиши хрипели, головы их махались как камни на праще; сам шейх, вливая в них последний запас энергии, дико и страстно пел им песнь ободрения, и вся зала качалась, шаталась, болталась, выла и хрипела. Вдруг все сразу остановилось. Дервиши едва стояли на ногах. Некоторые без сил присели на пол и скорчились у стены. Все едва дышали и вероятно мало сознавали.

Я взглянул на часы — ровно два часа тянулось радение, без минуты отдыха и передышки.

Нечто подобное, хотя и в других формах, можно наблюдать не в одной Турции. Мы имеем хлыстов, прыгунов, имели кружок Татариновой. В С.-Ам. Штатах, особенно среди негров, очень много сект, близких нашим хлыстам и турецким дервишам. Можно думать, что при известной степени убожества и плоскости жизни потребность во временном экстазе возникает в человеческой душе, как необходимый корректив пресного существования. Но едва ли где-нибудь еще, кроме Турции, секты убогих экстатиков занимают то почетное положение, каким они пользуются здесь. Никто иной как глава дервишей, «великий Тшелеби», жительствующий в Копии, опоясывает саблею Османа всходящего на трон султана. Дервиши пользуются народным уважением и хорошими доходами. Молиться на их радения приходит не только «темный» люд или пресыщенные и ищущие острых ощущений пустоплясы, а вообще, как я указывал выше, добрые старые турки, всех общественных рангов и возрастов...

* * *

Почти против мечети ревущих дервишей в Скутари лежит знаменитое скутарийское кладбище, в священной почве которого всякий правоверный константинопольский мусульманин стремится найти место последнего успокоения. Громадное кладбище, громадный лес пыльных, угрюмых кипарисов, и под их редкой тенью — [362] хаос могильных памятников и надмогильных плит, поверженных, разрушенных, горами нагроможденных друг на друга. Говорят, что это — следы землетрясения 1896 года, от действия которого уцелел только надгробный павильон, украшающий могилу лошади Магомета-Завоевателя, зарытой тоже в священной почве скутарийского кладбища.

Побывав у дервишей, я пошел бродить по кладбищу среди руин гробниц старой Турции; вместе со мной там бродили стада коз, общипывая колючий кустарник, выросший среди камней. Какие-то женщины развешивали белье на веревках, протянутых от кипариса к кипарису, от одного покачнувшегося каменного столба к другому. Никогда и нигде не видел я до тех пор такой мерзости запустения, как на этом священном месте старой Турции. Никогда и нигде — если не считать мечети ревущих дервишей, где юродствовала живая старая Турция, чтобы через более или менее непродолжительное время улечься насупротив, под тенью пыльных и угрюмых кипарисов, и очистить место для нового поколения правоверных, вырастающих в гаремликах, воспитывающихся на шариате и молящихся у ревущих дервишей.

И я должен сказать, что после этих двух посещений дело младотурок показалось мне безнадежным. Пусть обнаружили они большую и бескорыстную любовь к родине и свободе, громадную настойчивость и силу, мудрую умеренность и уменье сообразоваться с условиями времени и места. Что в этих достоинствах, когда приходится приспособляться к кладбищенству, когда приходится прививать цветок западно-европейской культуры к могильному дереву — кипарису?

Срубить надо полузасохшие многовековые кипарисы, расчистить хаос могильных обломков, дать доступ воздуху и свету к почве, где произрастает теперь одна колючка, — и тогда, может быть, засоренная почва старой Турции превратится в цветущий сад.

Но для этого нужны громадные культурные силы и великое дерзновение. Ни того, ни другого у молодой Турции нет. Неудивительно, поэтому, что многие сомневаются в ее победе над Турцией старой и считают мечту о возрождении великой Оттоманской империи — иллюзией.

Белоруссов.

Текст воспроизведен по изданию: Новая и старая Турция (Письмо из Константинополя) // Вестник Европы, № 7. 1909

© текст - Белоруссов ?. ?. 1909
© сетевая версия - Strori. 2021
© OCR - Strori. 2021
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Вестник Европы. 1909