ХАДЖИ-МУРАТ МУГУЕВ

К БЕРЕГАМ ТИГРА

Его поведшие интригует вас. Но вот он как будто что-то нашел. Издавая веселые гортанные звуки, он возвращается, держа в руке крошечную серую ящерицу. Это лишь жалкое подобие наших грациозных, юрких ящериц. Она худа, сморщена и кажется высохшей. Но все же ее вид развлекает людей. Ящерица переходит из рук в руки, и каждый казак делает по поводу нее какое-нибудь замечание. Гамалий спешивает сотню, и мы идем, ведя коней в поводу. В этот момент второй проводник, видимо завидуя успеху первого, в свою очередь роется в песке и долго гоняется за каким-то невидимым нам существом. Аветис Аршакович спрашивает араба о предмете его охоты.

— Джербоа! — кричит араб.

Оказывается, в этих мертвых песках, кроме плюгавой ящерицы, обитает еще одно живое существо — полевая крыса джербоа, неизвестно чем питающаяся.

Видя мое изумление, Аветис Аршакович снисходительно посмеивается:

— А вы полагали, что пустыня действительно необитаема? Да тут водится пропасть всякой твари: змей, скорпионов, тарантулов и других годов. В этих песках для них сущий рай. А порой здесь можно встретить и стадо джейранов. Они ведь пробегают за сутки верст по сто, а инстинкт помогает им найти воду. Вас вот ужасает пустыня, а кочевые арабы ее не променяют ни на какую другую землю.

Я окидываю взором безнадежно унылую равнину. Мой собеседник, вероятно, прав, но я лично не могу понять, за что можно любить это дышащее смертью пекло. [153]

Только что лишились двух коней. Они повалились на песок, и никакие понукания и удары не в состоянии заставить их подняться. Больно смотреть в их измученные, полные тоски глаза. Ехавшие на них казаки молчат, но по их лицам видно, как тяжело переживают они утрату. Остановили сотню, расседлали лежащих коней, посадили обоих казаков на заручных и вновь двинулись в путь.

— Если не подохнут или не загрызут шакалы, наши арабы захватят их на обратном пути, — говорит Аветис.

Действительно, проводники долго еще оборачиваются и поглядывают на темнеющие на дороге черные бугры, о чем-то переговариваясь между собою.

— Вы даже не представляете себе, как арабы любят и ценят лошадей, — обращаясь ко мне, говорит Аветис. — Привязанностью к этому благородному животному охвачены решительно все — и простой народ и «адтаунд», то есть благородные по своему рождению люди...

— Просто говоря, правители и военачальники кланов, — вмешивается Гамалий.

— Да, но и простой народ, женщины, старики, даже дети. Недаром арабские поэты воспевают лошадей и, когда хотят похвалить своих возлюбленных, говорят: «Верна, как конь», «Глаза, как у кровного жеребенка».

— За такую любовь я от души желаю, чтобы, возвращаясь обратно, эти два молодца забрали себе наших брошенных коней, — говорит Гамалий.

Его кавалерийскому сердцу становится легче при мысли, что отставшие кони могут попасть в надежные руки прирожденных наездников.

Казаки примолкли. Потеря коней вновь напомнила о подстерегающих нас бедах и опасностях.

Сумерки быстро сгущаются. Часам к десяти показываются отдельные чахлые, низкорослые деревца — верный признак близости воды. Наши проводники смолкли и обратились к Аветису Аршаковичу с просьбой о том, чтобы сотня двигалась бесшумно, так как [154] у источника могут быть арабы из враждебного им племени. Но шедший впереди разъезд не обнаружил присутствия каких-либо живых существ. Кругом безлюдно и безмолвно. Немощная луна тускло освещает песчаные склоны и каменистое русло, высохшего ручейка. У его берега стоит полуразвалившаяся, с осыпавшимися стенами, хижина, по-видимому давно уже покинутая обитателями.

Находим несколько неглубоких колодцев. Одни из них наполовину завалены камнями, в других поблескивают остатки грязной, солоноватой воды. Около них растут какие-то колючие деревья. Напоив коней и немного отдохнув на этой неприветливой стоянке, отправляемся дальше.

Вскоре вышли из строя еще несколько коней. Они окончательно выбились из сил и не в состоянии двинуться с места.

Теперь скоро, всего один фарсаг (Семь верст), — успокаивают проводники.

Но этот «фарсаг» нам придется итти не менее полутора часов — настолько обезножели и измучились наши кони. Оставляем с отставшими охрану в двенадцать человек и одного из проводников, а сами продолжаем путь. Луна прячется за облака, и становится темно. Вновь возникают фантастические образы, пугая воображение. Но вот возвращается казак от идущего впереди разъезда и сообщает, что видны огни. Это несомненно оазис.

Теперь его могут уже разглядеть и наши привыкшие к темноте глаза. Судя по длинным контурам садов и сереющим там и тут домам, оазис Хамрин значительно больше Сиди-Магомеда. Несколько минут совещаемся, затем я и Аветис Аршакович едем вперед и вместе с разъездом осторожно вступаем в село. На улицах ни души. Ставлю караулы у выезда в степь и сейчас же возвращаюсь назад. Теперь по всему селу заливаются псы. Конский топот и собачий лай поднимают на ноги все население. Как и в [155] Сиди-Магомеде, один за другим зажигаются огоньки, перепуганный жители выскакивают из домов и тотчас же прячутся обратно. Сотня в порядке входит в село. Аветис Аршакович и проводник мечутся туда и сюда и буквально во всю глотку орут, предупреждая жителей, что мы пришли с самыми мирными намерениями и просим лишь о гостеприимстве. Понемногу улица наполняется народом. Нас расспрашивают, кто мы, куда идем и зачем прибыли в оазис.

Ограничиваемся ответом, что мы русские, идем вперед й не собираемся чинить каких-либо обид населению. Для внушительности Аветис сообщает, что мы передовая часть, за которой движется целый корпус. Разговор длится еще несколько минут, затем нам отводят место для ночевки на самой площади, у большого колодца, и тотчас же организуют наше снабжение фуражом и продовольствием. Несмотря на явно радушную встречу, меня все же берет сомнение, когда я посматриваю на десятизарядные английские винтовки «Ли-Энфильда» в руках многих арабов. Гамалий дает еще один золотой проводнику, который не знает, как выразить свою благодарность щедрым русским. Он дожидается лишь своего товарища, чтобы пуститься в обратный путь.

Сотня занята устройством на ночлег. Кое-где уже пылают костры и закипает чай. Некоторые казаки наскоро жуют сухари, запивая их холодной водой. Кони разгружены от переметных сум и тороков. На ночь попеременно, пополусотенно, будем расседлывать их Усталые, они стоят, как вкопанные, даже не жуя ячмень, насыпанный в привешенные к мордам торбы.

Мало-помалу подъезжают остальные. Бросили еще одного коня. За сегодняшний переход это уже третий. Печально. Зуев спит как убитый. Бедный юноша несомненно страдает от усталости больше других, хотя и тщательно скрывает это.

Все мы вполне взрослые люди, воюем уже второй год, получили достаточно крепкую закалку, а он ведь почти подросток. Всего два месяца, как он [156] вступил прямо в полк и еще не успел втянуться в тяжелую походную жизнь. Он сильно похудел, лицо его потемнело и вытянулось, глаза приобрели лихорадочный блеск. Обычно веселый и жизнерадостный, он потух и поблек после смерти Трохименки. Прапорщик лежит на соломе, съежившись калачиком, и тяжело дышит, Голова его сползла с папахи, служащей ему подушкой. Он морщится во сне и что-то бессвязно бормочет. Очевидно, его тревожит свет пылающего вблизи костра, Я осторожно прикрываю платком его лицо. Гамалий кивает головой в сторону спящего и негромко говорит:

— Умаялся, сердешный. Хороший хлопец. Дай ему бог здоровья.

Химич сегодня в карауле. Село велико, и поэтому необходимо принять серьезные меры предосторожности. Понемногу казаки затихают. Потухают костры, грузно ложатся на отдых кони, и мерно похрапывают спящие люди. Ночь. Луна бродит между ветвями окружающих нас деревьев и глядит на наш привал сквозь широкие резные листья пальм. Не угомонившиеся собаки все еще ворчат и лают где-то на окраине села.

В домах один за другим гаснут огоньки.

 

Трах! трах! трах! та-ра-ра... — разрывают тишину винтовочные выстрелы.

Мгновенно просыпаюсь. На площади кутерьма. Мечутся и ржут перепуганные кони, щелкают затворами винтовок осоловелые от сна казаки, и зычный голос Гамалия, перекрывая общий шум и суматоху, разносится далеко по селу:

— По коням! Дежурная полусотня, карьером к постам марш!

Я вскакиваю на неведомо откуда появившегося коня и впереди полусотни скачу к постам, откуда только что трещали выстрелы. Мимо нас проносится казак с донесением. Новых выстрелов не слышно. У заставы нас встречает Химич. [157]

— В чем дело?

— А вот... убили одного! Тикать куда-то хотел, — равнодушно говорит прапорщик, указывая концом сапога на вытянутое у его ног неподвижное тело.

Только теперь я вижу убитого человека. Казаки окружают меня.

— Сидим в карауле. Глядь — из-за деревьев двое конных. Мы, конечно, окрикнули. Они — ходу. Мы — залп. Один убег, ускакал, а вот этого убили, — докладывает Карпенко.

Обыскиваем убитого, но не находим ничего особенного. Широкий белый бурнус, на ремне десятизарядная английская винтовка, на пруди патронташ, в карманах трубка и кисет.

— Вашбродь, командир едут.

На темной улице показываются конные. Подъезжает Гамалий. Выслушав рапорт Химича, он недовольно качает головой:

— Скверно, очень скверно. Не надо было упускать. Надо было пристрелить обоих.

Из деревни сбегаются перепуганные, встревоженные люди. Старшина просит разрешения отдать труп родным.

— Ошибка. По неосторожности молодые парни попали под выстрел, — уверяет он. — Они ехали в соседнее село по делам.

Возвращаемся на площадь. Приказано подтянуть обоз. Гамалий быстро расплачивается со старшиной и, наняв двух проводников, командует сотне приготовиться к выступлению.

Чуть брезжит рассвет, одна за другой бледнеют и гаснут звезды, серая мгла еще висит над пустыней. Хочется спать, но надо двигаться, двигаться во что бы то ни стало.

— Мы не можем медлить ни одной секунды. Надо сейчас же уходить отсюда, — говорит Гамалий и командует: — Са-адйсь! Шагом ма-арш!

Усталые, сонные люди покорно взбираются на коней. Через минуту сотня покидает оазис. Неистовый собачий концерт долго еще несется нам вслед. [158]

По серой, унылой равнине тянется жидкой цепочкой расстроенная конная колонна, то и дело останавливающаяся и поджидающая отставших. Впереди кое-как шагают еще сохранившие силы кони, а сзади еле плетутся, подгоняемые криками, бранью и плетями, шатающиеся, изможденные одры. Еще далее, среди песков, одиноко чернеют четыре расседланные брошенные лошади. Их маленькие породистые головы тянутся нам вслед, а полные отчаяния умные глаза не отрываются от уходящей колонны. Высоко над ними кружит пара серых больших птиц, предвкушающих обильное пиршество.

Утром безжизненная степь кажется еще суровее. Неприветливо смотрят бесконечные желто-серые пески, изборожденные застывшими волнами невысоких, уходящих на юг дюн. Однообразие, тоска. Невыносимо жжет поднимающееся все выше над горизонтом солнце. Впереди манят своими коварными обманами призрачные миражи: повисшие вершинами вниз пальмы, перевернутые цветные купола и контуры сказочных дворцов. Почти весь переход совершаем пешком: кони сами едва держатся на ногах.

Угрюмое настроение не покидает Гамалия.

— Медленно, слишком медленно двигаемся. А надо спешить. Убежден, что удравший от нас араб поднял переполох в соседних оазисах. Весть в этих песках разносится с быстротой молнии, и через несколько дней нас окружат турецкие войска. Погано.

Шагающий рядом с нами Джеребьянц сообщает командиру, что, по сведениям, полученным им от жителей Хамрина, турок поблизости нет. Но по пустыне бродят шайки Мамлек-бен-Измаила и Наибус-Салтане, вооруженные турками для действий против англичан и руководимые немецкими инструкторами. Час от часу не легче. Новости неутешительные, ибо у этих головорезов кони свежи, а наши превратились в замученных одров.

Организуем экстренный совет.

Как быть? Итти ли в следующий оазис — Купет, как мы раньше предполагали, где, несомненно, уже [159] ждут нас предупрежденные беглецом вражеские отряды, или обогнуть этот пункт и выйти севернее — в небольшой поселок Али-Абдаллах, где и заночевать, заперев выходы постами. Конечно, второй план безопаснее, но он удлиняет наш и без того страдный путь минимум на три часа. А дойдем ли мы с этими жалкими, еле влачащими ноги подобиями коней? Вызываем вахмистра и долго совещаемся, наконец решаем сообща: итти на Али-Абдаллах. Лучше погубить коней, чем понапрасну рисковать живою силой.

— Надо во что бы то ни стало избежать столкновения с врагом. Уклонимся в сторону, по пути станем закупать коней, а не будут продавать — возьмем силой, церемониться нечего. Таковы суровые законы войны. На ставку поставлено все, — говорит Гамалий.

В критические минуты он проявляет железную, несгибаемую волю, и это успокаивающе действует на всех. «С таким не пропадешь!» — думает каждый про себя.

Объявляем об изменении маршрута проводникам. Оба араба удивлены и выражают недовольство. Они пытаются убедить Аветиса Аршаковича в том, что до Али-Абдаллаха очень далеко, что поселок мал, не сможет разместить и накормить всю сотню. Но им кратко и твердо приказывают вести нас, куда сказано. Мы резко меняем направление, сворачиваем с дороги и бредем по сыпучим, вязким пескам вправо. Ныряем в песчаные ложбинки, взбираемся на дюны, снова сползаем вниз — и так без конца. Безотрадная картина. Итти все труднее, напрягаем последние силы. Сзади несутся проклятья и свирепая брань. Это казаки отводят душу на ни в чем не повинных животных. Число безлошадных растет. Бросили в песках еще трех коней. Уже больше не остается заручных коней. Отстающие тормозят движение и задерживают остальных. Наконец выбираемся на какую-то едва заметную тропу. Проводники почти все время идут пешком. Они то и дело с тревогой поглядывают на небо, озабоченно переговариваясь между собой. [160]

— Дорогу, что ли, потеряли? — беспокоится Гамалий.

— Хуже, дорогой Иван Андреевич, — объясняет Аветис, и в его голосе звучит беспокойство. — Надо спешить. Надвигается песчаная буря. Самум! Нам во что бы то ни стало нужно быстрее добраться до жилья.

Еще этого не хватало! Казаки, не подозревая о новой грозящей опасности, понуро бредут по тропе. Лица их покорно равнодушны, смертельная усталость сковывает мысли. Обильный пот струится по щекам. Палящий зной мучительно обжигает безжизненных, апатичных людей. Кони еще понурее хозяев. Вялые, поблекшие глаза, отвисшие губы, машинально передвигающиеся ноги. Вот все, что осталось от недавно славной, веселой сотни первого «непобедимого» Уманского полка. «Непобедимого»... Какая злая ирония! Укатали Сивку крутые горки. И вот по сыпучим пескам бредут разрозненные, жалкие остатки. А впереди — самум, палящая смерть!

Я содрогаюсь при одной мысли быть заживо засыпанным раскаленным песком и задохнуться от недостатка воздуха в огненном пекле. За что, за какие смертные грехи бросили нас сюда на погибель? Нас, сто с лишним русских людей, так бессмысленно и ненужно погибающих здесь. И в сознании вырисовываются горькая усмешка Сухорука и его звучащие упреком слова: «Почему мы к ним, а не они к нам? Видать, им своих то жальче!»

В голове проносится мысль: «А что они сейчас делают, англичане? Их многочисленная армия. Сидят в тенистых рощах вдоль Тигра и поглядывают в бинокли — не показались ли русские казаки».

Мои размышления прерывает голос есаула:

— Санитары, обоз и все, кто на хороших конях, вперед!

Казаки послушно выполняют приказание. Мы перестраиваемся.

— Сотник! — обращается ко мне Гамалий. — Берите здоровых людей и на конях ведите их как [161] можно быстрое, а Али-Абдаллах, Немного спустя мы нагоним вас.

— Господин есаул! Я попросил бы разрешить остаться с вами, а полусотню отправить с младшими офицерами.

По взгляду Гамалия я чувствую, как он тронут. Его лицо одаряется доброй, признательной улыбкой.

— Добре! Прапорщик Химич, ведите полусотню.

Большая часть колонны отрываемся от нас и, бороздя песок, уходит вперед. Аветис Аршакович вопросительно смотрит на нас.

— И вы, господин переводчик. К чему бесцельные жертвы!

Аветис Аршакович на рыси догоняет ушедшую полусотню.

В песках остаемся мы — до пятидесяти полубольных людей, тянущих в поводу шатающихся, еле передвигающих ноги коней. Одного из проводников оставили с собою, другого взял Химич. Солнце нещадно палит. Кажется, будто оно остановилось неподвижно на небе. Счет времени потерян, и нам представляется, что мы бредем так не часы, а вечность. Зной обдает нас, лишая последних сил. Воздух навис прозрачной, неподвижной кисеей, но эта прозрачность какая-то обманчивая и угнетающая. Нестерпимая тоска и обреченность томят мозг.

Изредка песок сменяется белесыми солончаковыми лоскутами земли, слепящими глаз. Кони тяжело храпят, медленно переставляя больные нош. За высокой грядой косых дюн исчезают ушедшие вперед казаки. Кто-то на мгновение задерживается на гребне и машет нам папахой. По серой породистой кобыле узнаю Зуева. Через секунду и он скрывается из виду. Одни... Я смотрю на араба, не отрывающего испуганного взора от безоблачного неба. Что он там видит страшного? На минуту его глаза встречаются с моими, и мне чудится в них покорная обреченность. Он часто приближается к командиру и маками умоляет его спешить. Но мы и так делаем все возможное. Понукания и плети не действуют больше на коней. [162]

Время остановилось! Кажется, будто солнце не поднимается и не заходит над нами. Оно жжет нас острыми зенитными лучами и вдруг, стремительно катится к западу, оставляя за собой немеркнущий кроваво-желтый свет.

Ползем по пескам. Минуты медленно уходят в вечность. В голове нет больше мыслей, даже страх оставил нас — так мучительны зной, жажда и усталость, Бредем, как автоматы, среди безжизненного песчаного моря, взборожденного волнами дюн. Один мираж сменяется другим, и воображение дразнят неясные очертания близких оазисов. Казаки задыхаются. Едкая пыль попадает в глаза, щекочет горло. Я стараюсь не встречаться взглядом с несчастными, обессилевшими людьми. Гамалий едет в конце колонны, подгоняя отстающих. Если бы не он, может быть, не один казак лег бы на песок, чтобы уже больше не встать.

— Вашбродь, разрешите на минуту сделать привал. Людям невмочь. Хош бы водички попить, — шепчет пересохшими, растрескавшимися губами Никитин, появляясь рядом со мною.

Я не отвечаю. Обычно почтительный и приветливый, вахмистр смотрит на меня недружелюбно и молча отъезжает. Дорога поднимается вверх. Бью нагайкой Орла и взбираюсь на вершину дюны, откуда должен быть виден Али-Абдаллах. Внизу, саженях в двухстах от меня, зеленеет крошечный оазис с немногочисленными пестрыми шатрами. Между ними снуют люди. Полусотня спешилась и стоит вблизи источника в ожидании нас.

Скачу назад и сообщаю казакам:

— До стоянки не более полуверсты.

Недоверчивые, злые глаза смотрят на меня почти с ненавистью. Но уже слышен собачий лай и тянет горьковатым дымком горящего кизяка. Вскарабкиваемся на пригорок, и люди разом оживляются. Они воочию убедились, что стоянка близко. Вздох облегчения, как ветерок, пробегает по колонне. Ободренные кони неожиданно прибавляют шаг и мелкой рысцой [163] трусят к шатрам. Мы ясно видим, как несколько арабов спешат. Крепче обвязать вокруг стволов пальм веревки шатров, а женщины и дети с криками загоняют деревеньку скот.

Мы находимся уже не более чем в ста саженях от окраины оазиса, когда горизонт внезапно тускнеет, с калейдоскопической быстротой он меняет свои краски, от багровой до серой, и, наконец, принимает мрачнофиолетовый цвет. В пустыне разливается густая мгла. Небо совсем темнеет, и только в зените повис лишенный блеска и лучей оранжевый диск солнца. На нас быстро надвигается желтая завеса, разбивающаяся на отдельные крутящиеся вихрями столбы. Неожиданно оживает безмолвная до тех пор пустыня, наполняясь ревом и свистом. Резкие порывы ветра охватывают нас, почти валя с ног, больно хлещут струями песка. Удушье сжимает горло.

Я окликаю проводника, пальцами показывая на волнующийся песок. Но араб лишь плотнее укутывает лицо плащом и, пригибаясь к шее коня, яростно понукает его. Его беспокойство передается казакам. Они кутаются в башлыки и непрерывно стегают лошадей, которые вертятся, останавливаются на рыси, пытаются лечь.

— Если доедем до шатров — спасены, — сквозь вой ветра доносится до меня голос Гамалия.

Делаем последние усилия. Ветер переходит в ураган. Песок сплошной стеной несется через нас, засоряя глаза, забивая рот. Огромные волны песка заходили, задвигались по пустыне, как будто вокруг нас разыгралась водяная стихия. Зной так жгуч, что кажется, сам ад поднялся из преисподней и хлынул на нас. Никогда раньше я не представлял себе, что может быть так трудно сделать верхом каких-нибудь десяток саженей.

Самум охватил пустыню.

В ту же секунду наши измученные койи дотягиваются до шатров и падают на колени пряча морды под шеи друг другу.

Полумертвые от истощения и жары, мы пластом [164] лежим внутри шатров, замотав головы, башлыками. Возле нас ничком лежат хозяева-арабы, и только ветер и песок со свистом и шумом проносятся над нами, ударяя в натянутые, вздувшиеся, как парус, стенки шатра...

Внезапно ветер стихает. Воздух сразу приобретает прежнюю неподвижность, и состояние забытья, полуобморочной дремы охватывает нас. Так проходит несколько минут. Затем стены шатра слабо трепещут от возвратившихся порывов ветра, и жар начинает быстро спадать.

Самум проходит. Ветер несет теперь прохладу и бодрит своей свежестью. Над землей все еще стоят песчаная мгла, но небо быстро светлеет и проясняется. Горизонт опять чист, и солнце вновь жжет своими лучами пустыню. Только новые гряды дюн, выросшие буквально за полчаса, говорят о том, что здесь недавно пронесся страшный самум-бадех (Опаляющий (арабское)). Где-то вдалеке, на юге, куда умчался палящий вихрь, еще стоит мглистая, начинающая редеть пелена.

Я поднимаю голову. Несколько казаков пластом лежат около меня. По бледности лиц, по которым струится пот, их можно принять за тяжело больных. Медленно встаю и, еще чувствуя слабость и звон в ушах, выхожу из шатра. Словно мертвые, без движения лежат на песке кони, вытянув вперед свои головы.

 

Оазис оживает. Между шатров толпятся казаки. Белеют бурнусы арабов. Звучит непонятная гортанная речь.

Вахмистр, устроить перекличку, все ли в сборе! — выходя из палатки, приказывает Гамалий.

Лицо есаула посерело и говорит о пережитых страданиях, глаза слезятся, губы потрескались и покрылись сетью красных кровоточащих нитей. Впрочем, то же самое и у меня и у большинства из застигнутых [165] самумом казанов. Из шатров вылизают полубольные еще не пришедшие в себя люди.

— Прапорщик Зуев, берите с собой дежурный взвод и скачите немедленно по дороге. Осмотрите места, пройденные полусотней, и если найдете отставших людей и коней, забирайте и сейчас же возвращайтесь обратно.

Зуев салится на коня и в сопровождении взвода из ранее пришедшей полусотни едет за село. Никитин обегает шатры, проверяя по списку лежащих и ослабевших казаков.

— Так что, вашскобродь, — докладывает он, — люди все в целости, до одного. Только в бурану шестеро побросало коней и спаслись пешаком. Дудка, Панасюк, Коваль, Дерибаба, Стеценко и Пузанков, — перечисляет он.

Оказывается, мой Пузанков тоже остался в числе безлошадных. Я ищу его, но моего верного «Личарда» нет; по всей вероятности, он еще отлеживается в одном из шатров.

— Еще, вашскобродь, коня с водой потеряли. Оторвался с недоуздка — и шасть в пески, лег и ни с места. Ну, уж тут, конечно, не казачья вина. Разве до него! Каждый сам о своей душе понимает, — продолжает перечислять наши беды вахмистр.

Гамалий молча покусывает губу. Это значит, что настроение его не из веселых. Потерять в один переход одиннадцать лошадей — более чем трагично. Я пытаюсь успокоить его.

— Иван Андреевич, я думаю, что Зуев приведет отставших коней, — вряд ли им что-нибудь сделается.

Гамалий смотрит невидящим взглядом и, как бы отвечая не мне, а на собственные мысли, глухо говорит:

— Все равно, если б даже и нашлись, для рейда они уже не годны. — И обращаясь к вахмистру: — Фельдшерам — осмотреть больных. Кашеварам сейчас же приняться за изготовку горячего обеда. Выставить вдоль дороги караулы с пулеметами и никого не выпускать из села. Подсчитать количество больных и [166] здоровых коней. Второй полусотне расседлать коней. Выйдем не раньше полуночи. Есть у тебя, Лукьян, еще что-либо?

— Tax точно, есть! — смущенно, но с затаенной надеждой говорит вахмистр. — Хлопцы просят хоть ночь дать передохнуть. Невмоготу, никак не в силах. Все; ровно как больные, качаются.

— Нельзя. Сегодня в полночь выступаем, — резко перебивает Гамалий. — К ночи приготовиться в поход!

Вахмистр не произносит больше ни слова и, сделав «налево кругом», исчезает за шатрами. Вокруг нашей стоянки собирается несколько десятков обитателей оазиса, с детским любопытством разглядывая казаков. Откуда-то появляется Аветис Аршакович, уже успевший вступить в переговоры с «местными властями».

— Господа, старшина просит вас пожаловать к себе в шатер.

Гамалий отмахивается и сухо бросает:

— После, сейчас не до церемоний.

Джеребьянц возвращается к старшине. Я непрочь бы последовать за ним, предвидя, что в шатре, вероятно, уже приготовлено какое-нибудь, хотя бы и скромное, угощение, но ожидаю, пока Гамалий не выскажет мне своих соображений относительно дальнейшего похода. Есаул сидит задумавшись. Наконец он поднимает глаза и спокойным тоном говорит:

— Для меня ясно, что сегодня обязательно необходимо уйти из этого оазиса. Я уверен, что о нашем прибытии сюда уже пронюхали. В пустыне есть свой беспроволочный телеграф, и работает он не хуже, наших. Если мы будем здесь прохлаждаться, нас завтра же настигнет банда Мамалека-бен-Исмаила или другого турецкого наймита. Выход только один: слабых и больных коней оставим в Али-Абдаллахе, в замену им купим или реквизируем у жителей новых, пополним запасы воды, провианта и фуража, а ночью — в путь. Больных людей поместим на носилки, но задерживаться не будем ни минуты. Вы с этим согласны? [167]

— Да, мю наш единственный шанс на спасение.

— Значит, решено! Ну, а теперь можно и к старшине.

Шатер старшины такой же, как и те, в которых живут другие обитатели оазиса, но значительно просторнее. Он из грубого серого с полосами верблюжьего войлока, перетянутого на куполе крест на крест двумя толстыми ремнями. У входа нас почтительно ожидает хозяин, смущенный нашим промедлением. Рядом с ним стоит повеселевший Джеребьянц. Входам в шатер. Он довольно вместителен. Перегородка из плотной черной ткани делит его на две половины: мужскую, где помещается оружие, седла и груда верблюжьих попон, и женскую, в которой в относительном порядке размещены мешки с провизией, домашняя утварь, медные тазы, ручные жернова, жаровня, деревянная ступа для кофе, бурдюки с водой и молоком. Тут же под ногами хозяев вертятся пара маленьких, только что родившихся жеребят и слабосильный верблюжонок. Полдюжины совершенно голых ребятишек, засунув в рот грязные пальцы, со страхом и любопытством смотрят на нас. Их, вместе с жеребятами и верблюжонком, моментально изгоняют из шатра, что не мешает, однако, им то и дело возвращаться обратно. У стены стоят три арабки, очевидно жены старшины, почтительно склонившие головы при нашем появлении.

Меня поражает, что женщины здесь не прячутся при виде мужчин, как мы привыкли к этому в Персии. Но Джеребьянц разъясняет мне, что женщины арабских кочевников пользуются неслыханными на Востоке свободами. Они не закрывают лицо чадрой, не избегают встреч и бесед с мужчинами и имеют большое влияние на дела семьи и даже целого рода. Действительно, хозяйки шатра, ничуть не смущаясь нашим присутствием, спокойно и деловито принялись за приготовление угощения. Я с любопытством рассматриваю их. Лица их смуглы, худы и резко очерчены, но не лишены привлекательности. Одежда на них [168] походит, на мужскую и отличается лишь обилием украшений. На голове, шее и руках позванивают серебряные монеты.

Мы садимся посреди шатра на грязных подушках. Возле каждого из нас стоят деревянные чаши с кислым молоком и довольно приятным холодным отваром из перебродившего сока финиковой пальмы.

Старшина берет обеими руками свою чашу и, торжественно кланяясь в нашу сторону, негромко произносит:

— Хена!

За ваше здоровье! — переводит Аветис.

Мы пьем холодный отвар, мешая его с тягучим кисловатым молоком. Старшина что-то длинно говорит.

— Он поздравляет вас с прибытием и избавление» от смертельной опасности, которой вам грозил самум. По его словам, о нашем появлении в пустыне он знал еще вчера, но никак не предполагал, что мы прибудем к ним, иначе бы приготовил нам царское угощенье.

Мы переглядываемся с Гамалием. Истинно, пустыня не знает тайн.

— А не может ли он просто-напросто, пока, до обеда, напоить и накормить казаков кислым молоком? — спрашивает есаул.

— Уже сделано, Иван Андреевич, мы заготовили для сотни молока и зарезали молодую верблюдицу, — сообщает поистине незаменимый Аветис.

Верблюдицу. Это ново. Но что же делать, если здесь другой говядины на стол не подают. Разговор продолжается. Из него выясняем, что проскочивший мимо нашего поста всадник уже успел предупредить о нас Мамалека. Но тот, не рискуя напасть на нас один, послал за помощью к другом вождям. Турок, поблизости нет, хотя не так давно два эскадрона сувари зачем-то бродили недалеко от Хамрина и, переночевав в Али-Абдаллахе, ушли обратно в Каср-и-Тепе. Для нас ясно, что противник, осведомленный о нашем рейде, ищет нас по всем направлениям, в частности и в этих глухих дебрях. По словам старшины, [169] лишь два дневных перехода, отделяют нас от зеленой зоны, лежащей между Тигром и его многоводным притоком Шат-эль-Адхемом. Рядом со старшиной сидят два пожилых, степенных араба, важно покуривающих свои нескончаемые трубки и ежесекундно кивками головы подтверждающих слова старшины. У входа толпятся и заглядывают внутрь более молодые обитатели кочевья, вполголоса перебрасываясь между собой фразами, очевидно на наш счет.

Женщины заканчивают приготовления к пиршеству. Куски верблюжатины брошены немытыми и нечищеными в кипящий котел и уже сварились. На поверхности воды плавают пятна жира. Никаких приправ к блюду нет.

Все это мало аппетитно, но «дипломатия» требует, чтобы мы подавили брезгливость и показали хозяевам, как мы ценим их гостеприимство. Наши казаки счастливее нас: в этот момент они уже, наверно, насыщаются более съедобным, чисто приготовленным обедом, сдобренным всякими специями. Женщины опускают в деревянную чашку куски разварившегося мяса, извлекая его из котла длинными заостренными палками. Темная соль ставится рядом с чашкой, и мы приступаем к еде. Старшина делает приветственный жест и, вынув из чаши грязными перстами большой дымящийся кусок мяса, сует его в руки Гамалия. Затем наступает и моя очередь. И только Аветис, знающий местный ритуал, сам вытягивает себе кусок мяса. Старшина пытается разодрать для нас пальцами горячие куски верблюжатины. Гамалий спешит предупредить его и, вынув ножик, разрезает им мясо. Завеса шатра распахивается. Входят Зуев и Никитин.

— Ну, как дела?

— Привел двух полудохлых коней. Нашел один полузасыпанный конский труп. Об остальных ни слуху, ни духу. Прямо жуть берет, Иван Андреевич, как эта проклятая буря перевернула все. Там, еще была дорога, теперь лежат целые горы песку, а за ними овражки спускаются. Прямо не узнать. Хорошо, что [170] никто из казаков не отстал. Не ушел бы от смерти, и костей бы не сыскали.

— Благодарю вас. Садитесь с нами подзакусить. Ну, а ты что скажешь, Лукьян?

— Плохо, ваше высокоблагородие. Кони совсем подыхают, ни одного здорового нет в сотне, все больны. Люди тоже многие лежат как колоды, иные до ветру встать не могут. К обеду половины казаков не дозвался.

— И все же сегодня обязательно в путь! Передай казакам, что через два дня выйдем из этой пустыни к реке, за которой и встретимся с англичанами.

— Слушаю-с! Как прикажете! — покорно отвечает Никитин и еще тише говорит: — Придется бросить шестнадцать коней. Хочь убить. Одно слово — калеки.

— Тем, кто остался без коня, объяви, что сегодня их посадим: кого — на коня, а кому коней не хватит — на верблюдов.

Несмотря на трагичность положения и деловой характер беседы, не можем удержаться от смеха. Никита недоверчиво улыбается, прикрывая рукавом рог.

— Как же так, вашскобродь?

— А так! Не пешком же итти. А в здешних местах верблюды еще лучше коней служат.

— Да мы к ним не привышны. Не приучены казаки с ними обходиться.

— Привыкнут. Казак и черта оседлает.

— Чижало будет, вашскобродь.

— Ничего. Чем тяжелее русскому, тем он злее. Ну, дальше что? Есть больные?

— Так точно! Новых пять человек, да опять же раненые.

— Кто не в силах двигаться — на походные носилки! Все?

— Так точно!

— Ну, добре! Иди, голубь, до казаков. А вы, Аветис Аршакович, передайте старшине, что я закупаю у него всех имеющихся в селе крепких коней и верховых верблюдов. За ценою не постою и уплачу тотчас же золотом. [171]

Аветис переводит. По лицу старшины видно, как он смутен. Женщины теряют выдержку и начинают волноваться. Беспокойство передается толпящимся у входа людям. Раздаются резкие полоса, переходящие в крики.

— Они не хотят, отказываются. Объясняют, что без лошадей и верблюдов они пропадут, — резюмирует Аветис.

В старшине борются два чувства. Отказывать в просьбе гостю — значит нарушать святой обычай гостеприимства. Но, с другой стороны, он видит, что его подопечные явно настроены против продажи. Он ссылается на то, что село очень мало и бедно.

— Передайте ему, что другого выхода нет. Или он продаст нам нужное количество отобранных нами животных и получит за это золотом по хорошей цене, либо я вынужден буду забрать у них все, что найду, не заплатив ни копейки. Впрочем, я уверен, что за те деньга, которые я им дам, они завтра же достанут в ближайших оазисах вдвое больше лошадей и верблюдов.

Есаул встает и, резко повернувшись, идет к выходу. Мы следуем за ним. Старшина робко забегает вперед, открывая полог шатра. Аветис спокойно остается на месте, дожидаясь возвращения хозяина. Мы проходим по улицам оазиса, провожаемые недружелюбными взглядами взнолнованных, протестующих жителей.

Казаки сидят группами и не спеша опускают ложки в дымящиеся котелки.

— Ну как, понравилась верблюжатина? — осведомляется Гамалий.

— Да оно ничего, вашскобродь, такая же вкусная, как и говядина, только мы к ней малость не привыкли.

Из шатра показывается Аветис. Он важно шествует среди расступающихся угрюмых кочевников я, сопровождаемый старшиной, направляется к Гамалию.

— Все в порядке! Договорились. За каждую [172] лошадь платим по двести рублей золотом, а за верблюда — по триста. Цена не велика, если учесть, что здесь не конская ярмарка.

Аветис довольно потирает руки, подмигивает глазом и смеется.

После обеда идет выводка сотенных коней. Боже, на что стали похожи наши прекрасные строевые июни, которыми мы еще недавно так гордились! Кожа да кости. По самому скромному подсчету, необходимо заменить по крайней мере двадцать лошадей, из которых только четырех можно рискнуть взять с собой. Остальные шестнадцать не смогут сделать даже и десяти шагов. Изможденные, больные люди, покрытые ранами, выбившиеся из сил кони. А впереди еще длинная-длинная дорога, полная неведомых опасностей. Настроение казаков подавленное: кони, выведенные из станиц, вскормленные из собственных рук и вынесшие все тяготы почти двухлетней войны, падали, гибли в пути.

— Коней жалко, вашбродь, ровно от сердца отрывает. Как вспомню своего Грача, слеза прошибает, — вздыхает Пузанков.

Его Грач лежит за селом неубранный, вспухший, занесенный серыми движущимися песками.

Покончив с осмотром собственного конского состава, приступаем к закупке лошадей. Против нашего ожидания, их приведено не мало, во всяком случае не менее двух десятков. Хозяева животных не выказывают какого-либо неудовольствия или раздражения и, по-видимому, лишь опасаются, сдержим ли мы свое обещание уплатить за взятых коней. В глубине площади вытянуты в линию низкорослые, широкозадые жеребцы, которых арабы держат за недоуздки, я несколько ездовых верблюдов. Среди коней есть несколько красивых, благородных экземпляров, с тонкими, в струнку, ногами и маленькими сухими головами, по-видимому хороших кровей. Ценители лошадей, казаки, любуются ими.

— Неплохой жеребчик, хорошей стати и был бы прекрасным производителем, — говорит Гамалий. [173]

— Который? Серый?

— Нет, вот тот, гнедой.

Я ищу глазами производителя и действительно среди неспокойных, зло ржущих и поминутно дерущихся коней вижу замечательного темногнедого жеребца с налитыми кровью глазами и крутой волнистой шеей. Он бьет копытам и тянется к кобыле приказного Коваля.

— Да ты убери ее! Не видишь, он ровно сумасшедший сделался, — советуют приказному казаки.

— Ну, ты, мамзель собачья! — кричит Коваль, оттягивая в сторону присмиревшую кобылку.

Из толпы казаков раздаются замечания по поводу выведенных на продажу коней.

— Ну и кони! Прямо сатаны! На них в строю стоять невозможно.

— Да уж кому-кому, а кобылятникам соседями не быть.

«Кобылятнюки» — это казаки, ездящие на кобылах. Таких у нас человек двенадцать.

— Что кони? Не ногами конь — брюхом возит. За им походи, и он орлом станет, — мудрствует Пузанков, разглядывая серого неказистого жеребчика.

— Выводи! — кричит Гамалий.

Арабы образуют цепочку. Впереди идет пожилой высокий араб, ведя за чумбур низкорослого молодого коня, испуганно косящегося на незнакомую ему толпу. Поочередно оглядываем жеребца, щупаем ему бабки, гладим пах, раскрываем рог и, наконец, испытав его на рыси, покупаем. Хозяин отходит в сторону и, позванивая монетами, пересчитывает их. На песке сидит Гамалий, перед ним мешочек с золотом и большой лист бумаги. Каждый продавец, получив деньги, ставит свою печатку или прикладывает пропив своего имени вымазанный чернилами палец. Арабы торгуют добросовестно, не пытаясь, пользуясь обстоятельствами и спешкой, всучить плохой товар. Из приведенных коней ни один не забракован нами. Лица казаков светлеют. Упавшее было настроение явно [174] поднимается. Конь — это все. Без коня в нашем походе казаку гибель.

К нашему удовольствию, отношение арабов к навязанной им продаже коней резко меняется. Получившие крупную сумму за своих животных владельцы только теперь, вероятно, поняли, что совершили выгодную сделку и что на вырученные деньги без труда достанут лучших лошадей. Соблазняются и те, кто раньше упорно отказывался продавать. Они подходят к Аветису Аршаковичу и предлагают привести еще коней. Но мы отказываемся, хотя незадачливые торговцы намерены даже снизить цену. Женщины внимательно следят за торгом, громко перекликаясь с мужьями. Некоторые из них, соблазнившись видом золотых монет, наспех организуют собственный базар и снуют между нами, наперебой предлагая свои немудреные товары.

Я покупаю пару пустых страусовых яиц, которые мне ни на что не нужны и, вероятно, завтра же будут раздавлены в сумке, и длинную связку полусырых фиников, начинающих уже приедаться нам. Кстати никогда раньше не видавшие их казаки теперь прекрасно научились отличать по косточкам и кожуре лучшие сорта от второстепенных.

Приближается вечер. Мы отдохнули и приободрились, Особенно живительно действует на нас вечерняя прохлада. Недавний самум, едва не стоивший нам жизни, никто даже не вспоминает. Такова жизнь солдата. Он живет настоящим днем и моментально забывает о только что пережитой смертельной опасности! Мы стали привычны ко всему. Порой мне даже становится страшно подумать, до чего мы одичали, если глоток холодной воды, кусок полусырого мяса и беспробудный сон на голой земле становятся иногда пределом наших желаний.

Наши проводники, арабы из Хамрина, еще с нами. Мы нарочно не отпускаем их, чтобы они раньше завтрашнего утра не смогли вернуться в свой оазис а сообщить о месте нашего нахождения. [175]

— Карпенко, а Карпенко! — кричит приказный Дудка, разыскивая в толпе своего друга.

— Чого

— Ты по ихнему розумиешь? — спрашивает Дудка» показывая пальцем на окружавших его арабов.

— По малости могу, — говорит Карпенко.

— А ну, друг, скажи йому, щоб вин мого кон» сохранив до нашего возврату.

— Это можно! Эй, кардаш, слухай мене! Коня ему шалтай-болтай нет, шоб вернул, как назад пойдем.

Озадаченный араб поводит вокруг удивленным» глазами.

— А ну тебе к бису, суиин сьин! — внезапно обижается Дудка, плюет и, под хохот казаков, ловит за рукав Джеребьянца.

— Уж вы скажить йому, щоб сохранив мого коня, берег, а як назад пидем, то я и заберу його с собою.

Аветис переводит. Старшина клянется, что кони будут сохранены и возвращены в целости владельцам.

— Брешет сука, — недоверчиво ворчит казак и тут же добавляет. — Щоб не дуже издив на кони.

— Иван Андреевич, — спрашиваю я Гамалия, — если бы арабы отказались продать коней, вы действительно забрали бы их, не уплатив ни копейки?

Есаул хитро смеется:

— Конечно, заплатил бы ту же сумму. Но жителей следовало припугнуть, иначе нам действительна пришлось бы прибегнуть к нежелательной реквизиции, которая наделала бы много шуму и создала бы нам врагов. Убедившись, что кони все равно будут взяты, арабы предпочли их продать. В результате и волк сыт и овцы целы.

Вечер опускается на оазис. Буйные краски заката уступили место ровной синеватой темноте, и звезды, одна за другой желтыми свечками зажигаются на небе.

 

Маленький оазис Аля-Абдаллах, встревоженный, как улей, нашим неожиданным появлением, остался [176] далеко позади. Вот уже три с половиной часа, как мы покинули его. Старшина дал нам в проводники своего сына. Кроме того, еще двое жителей вызвались добровольно сопровождать нас. Дезориентируя арабов, мы сообщили перед уходом старшине, будто направляешся в оазис Суффа. Но, пройдя версты четыре, круто сворачиваем вправо и берем направление на Дюшамбе. Жары как не бывало. Слабые и больные коня оставлены в оазисе, поэтому двигаемся хорошо, делая в час верст по восемь. Вновь приобретенные жеребцы, не привыкшие ходить в строю, то и дело вырываются из рядов, внося в движение беспорядок. Верблюды важно шагают за сотней, не отставая ни на шаг. Еще предстоит два трудных перехода, а там мы доберемся до благословенных мест, где текут реки, растут тенистые леса, зеленеют луга и солнце не убивает своими испепеляющими лучами.

Впереди обычный разъезд во главе с Зуевым. Юный прапорщик сам попросил командира послать его вперед, хотя сегодня была очередь Химича. Гамалий неохотно согласился на эту просьбу, но Зуев уверил его, что чувствует себя лучше, когда идет с разъездом.

Пески не видны в темноте, но кони все время вязнут по колени в мягком грунте, и это вызывает неприятное ощущение, когда сидишь в седле.

Кругом тихо. Ни звука. Пустыня кажется вымершей. Темнота, безмолвие и ровное покачивание убаюкивают меня. Засыпаю и только от сильных толчков на секунду открываю глаза, чтобы тотчас же вновь погрузиться в блаженную дремоту на мягких подушках покойного казацкого седла.

Время от времени Гамалий спешивает сотню, и мы бредем по сыпучему песку, разгоняя движением сон. В полночь делаем получасовой привал и снова двигаемся дальше. Близится рассвет. Через полчаса начнет сереть, затем пустыня постепенно покроется влажной седоватой мглой. По земле поползет редеющий туман. Золотистая луна покорно скроется за облачной пеленою, и вскоре с противоположной стороны из-за [177] горизонта выкатится пламеняющий багровый шар. Опять зной и мучения. Пережитке вчера и тревога перед тем, что предстоит сегодня, невольно вызывают в памяти незабываемые строки особенно любимого мною стихотворения Пушкина «Анчар»:

В пустыне чахлой и скупой,
На почве, зноем раскаленной...

Слова выходят из потаенных щелей памяти, нанизываются в строчки и слагаются в звучные рифмы.

Но человека человек
Послал к Анчару властным взглядом,
И тот послушно в путь потех...

«Как и мы», — возникает грустное сравнение.

И к утру возвратился с ядом.

Но возвратимся ли мы? И многие ли из нас? Память автоматически подсказывает далее:

Принес — и ослабел и лег
Под сводом шалаша на лыки,
И умер бедный раб у ног...

Короткий, резкий залп прерывает мои размышления. Огненные вспышки выстрелов прорезают темнеющую впереди мглу, и барабанная дробь автомата вторгается в чистый треск винтовок.

«Засада!» — проносится в голове.

— О, господи! — со стоном валится кто-то с коня.

Кони пугаются и резко бросаются в стороны.

— Слезай! — гремит Гамалий.

Мгновенно спешиваемся и передаем коноводам коней. Еще через минуту жидкая день, человек из сорока при двух пулеметах, со мною во главе, рассыпается по обеим сторонам дороги и быстро продвигается вперед, откуда несется ожесточенная пальба. В полуверсте от нас трещат винтовочные выстрелы и, славно светлячки, вспыхивают огоньки. Это разъезд Зуева отстреливается от встретившегося врага. [178]

— Выяснить, в чем дело, и сейчас же донести мне; Ни в коем случае не отходить раньше, чем не получите от меня разрешения, — приказывает Гамалий.

Я киваю головой и бегом догоняю удаляющуюся цепь. Шальные пули завывают над годовой и несутся по пустыне, разрывая пески. Белесая мгла мешает видеть; что происходит впереди. Ориентируемся по стрельбе. Из тумана выскакивают нам навстречу два всадника, посланные разъездом. Увидев нас, они сдерживают коней.

— Что впереди?

— Кто-то стреляет. Сколько — не видать. В бурханах сидят, бьют залпами. Как дозоры подошли, они и открыли огонь. Прапорщик убиты и приказный Рубаник, — скороговоркой докладывает казак.

Зуев убит. Мне кажется, что я ослышался.

— Как убит? Зуев убит?

— Так точно, вашбродь, прямо в лицо свинцом.

Химич крестится. Пальба все усиливается.

Надо продвигаться поскорее на помощь разъезду.

— Скачите живо к командиру! — кричу я казакам, потрясенный несчастьем. — Цепь, вперед!

Теперь нам уже видна кучка наших казаков, упорно отстреливающихся от залегшего в песках врага. Навстречу мне поднимается Востриков. Пригибаясь под пулями, он подбегает к нам.

— Спасибочки, вашбродь, во-время подошли. Уже отходить думали. Больно много его в бурханах понасело. По залпам судить — человек до ста будет. Прапорщика жалко, вашбродь, наповал...

— Где прапорщик?

— Вон там. Только до них не дойти, сильно обстреливают с песков.

Я напрягаю зрение, но кругом слишком темно. Выстрелы противника грохочут по-прежнему. Казаки еле-еле, словно нехотя, отстреливаются. Рассвет медленно разгоняет мглу. Серые пески начинают принимать реальную форму; уже можно различить смутные очертания возвышающихся впереди дюн.

— Надо отходить, — советует Востриков. — Ежели [179] не уйдем, через Полчаса будет свет и он нас с пригорков перебьет.

Я и сан отлично сознаю опасность. Но назад нам нет пути.

Если противник силен, он все равно нагонит нас и окружит. И еще надо выяснить, с кем мы имеем дело — с турками или же с шайкой Мамалека. Нет, назад нельзя, надо вперед. Только вперед.

— Борис Петрович, как бы нас не обошли. Что-то стрелять перестали, — беспокоится Химич.

— Может, ушли? — предполагает Востряков.

— Ну да, ушли! Не иначе как в обход собираются, — возражает Химич.

Мы советуемся и решаем перейти в наступление. На вырванном из полевой книжки листке набрасываю несколько слов Гамалию:

«Впереди в полуверсте противник. Судя по характеру стрельбы и по инертности действий — арабы, не более ста человек. Сейчас перехожу в наступление, — посылая в обход прапорщика Химича. Прошу вас продвинуться вперед и обеспечить фланги и тыл. Зуев убит. Труп остался впереди разъезда».

Казак увозит донесение. Лежим, изредка постреливая в сторону залегшего за дюнами противника Химич подползает ко мне.

— Все готово!

— Ну, с богом!

Пожимаем друг другу руки, и прапорщик вместе со взводом скрывается в тумане. Его задача — охранять мой правый фланг и, зайдя за бурхан, атаковать с тыла врага. Задача весьма трудная, ибо, во-первых; с Химичем всего двадцать пять человек, во-вторых, противник, конечно, быстро обнаружит обход и остановит атакующих ружейным огнем. Но другого выхода нет. Серые пятна расползаются по пескам, кругом становится все светлее. Можно уже разглядеть саженях в тридцати перед нами темную груду. Это убитый конь Зуева; рядом с ним лежит бедный юноша. Дюны все явственнее проступают из мглы. Казаки [180] сосредоточенно молчат. Я чувствую, что неожиданная засада, смерть Зуева и Рубаника потрясли их.

Пули по-прежнему посвистывают над нами, хотя огонь противника значительно ослаб.

— Командир! — шепчет Востриков.

Я различаю подходящего к нам Гамалия. С ним человек десять казаков. Мои люди радостно смотрят на командира. Его прибытие подбодрило их. Я подробно поясняю есаулу свой план и высказываю соображения о вероятном расположении противника.

— Необходимо немедленно перейти в наступление, — говорю я, — иначе при дневном свете мы рискуем понести большие потери.

— Я для этого и подтянул сюда сотню, чтобы тотчас же атаковать противника. Двигайтесь вперед. Пулеметы расположите по флангам, гранатометчики пойдут перед цепью. Я поддержу вас с прикрытием и коноводами. А теперь — с богом! — командует Гамалий.

Поднимаю цепь и впереди нее, пригибаясь под выстрелами, бегу к сереющим передо мною дюнам. Наши пулеметы своим мощным голосом покрывают ружейную трескотню и яростно поливают свинцом дюны. Пробегав шагов пятьдесят, я чувствую, что у меня перехватило дыхание, и падаю на песок. Сердце бешено бьется в груди, рот жадно ловит прохладный воздух. Пулеметы не смолкают ни на минуту, облегчая перебежку следующим за мною казакам. Один за другим они подбегают ко мне и залегают в песок.

Противник явно начинает нервничать. Залпы сменяются нестройной, беспорядочной стрельбой. Пули падают где-то близко, обрызгивая нас мелкими, невидимыми песчинками. Бой разгорается не на шутку. По нас бьют теперь автоматические ружья, заглушая своим грохотом наши ровно отстукивающие пулеметы.

— Вперед! — ору я и снова бегу по вязкому песку.

В моих руках казачья трехлинейка, которую я, Идя в цепь, взял у Пузанкова. На бегу стреляю, не целясь, в сторону дюн. Меня обгоняет Востриков. [181]

Оправа и слева бегут другие казаки. Неожиданно я спотыкаюсь и зарываюсь лицом в песок.

Сотника ранило! — кричит Востриков.

Пыл бегущих людей сразу остывает. Они задериживаются, ложатся на землю и поднимаю беспорядочную стрельбу. Глупое падение приводят меня в ярость. Длинная гряда дюн совсем близко. Я уже различаю — или мне только так кажется — притаившихся за ее гребнем людей, стреляющих в нас. Так нас перебьют в упор. Медлить нельзя.

С хриплым криком «вперед» бросаюсь к дюнам. Ни на шаг не отстающий от меня Востриков бесшабашно и дико вопит:

— В атаку! ур-рр-а!

— Ур-рр-а! — нестройно и вразброд ревут казаки вскакивая с земли.

Кто-то не выдерживает и на бегу швыряет гранату, разрывающуюся шагах в сорока впереди нас. Его примеру следуют другие. У подножья пригорка с оглушительным грохотом вздымаются в клубах песка огненные снопы. Мы карабкаемся вверх, спотыкаясь, падая; цепляясь за песок и камни.

Позади нас, вздымая песчаные вихри, завывая на десятки голосов, мчится конная лава во главе с командиром. И в ту же минуту на левом фланге противника гремит новое «ура», сопровождаемое грохотом взрывающихся гранат. Это Химич, в свою очередь, обрушился на врага. Мы еще не успеваем добраться до вершины бугра, как мимо нас с гиком, размахивая шашками, проносится наша кавалерия. На; верху тотчас же смолкают выстрелы, слышатся крики и шумная возня, удары шашек по чему-то тупому! Наконец-то и мы достигаем вершины пригорка.

Солнце вот-вот должно показаться из-за горизонт та. Восток окрашен в нежнорозовый тон. Мягкий свет заливает равнину. Перед нашими взорами представ картина конца боя. По покатому склону дюны носятся конные; среди них мечется несколько пеших людей; часть нашей конницы преследует по пескам бегущего врага. Некоторые казани спешились и ведут [182] частый огонь по разметавшейся среди дюн арабской коннице. Справа немолчно тарахтит пулемет Химича, веером рассеивая рокочущие пули. На песке валяются убитые арабы, корчатся от боли раненые кони, пытаясь встать на ноги. Мы взбудоражены стремительной атакой, и усталость сняло как рукою. В воздухе плывёт едкий запах стреляного пороха. На земле поблескивают медью разбросанные гильзы патронов.

Тра-та-та, — заливается горнист, трубя сбор, и бодрящие бурные звуки катятся по пустыне. На горизонте маячат отдельные фигуры ускакавших арабов. Через несколько минут они скрываются за песками. На призыв трубы отовсюду стягиваются казаки. На дюны поднимаются оставленные в тылу санитары и присматривающий за ними Аветис. Размашистой рысью подъезжает Гамалий. Подходит взвод Химича. Впереди, в полуверете от нас, застыли конные дозоры, прекратившие погоню за неприятелем.

Казаки стащили в одно место убитых арабов и уложили их в ряд. Перед нами семь трупов, залитых кровью. Несомненно, противник понес большие потери, но остальных убитых и раненых конные увезли с собою. Мы даже не можем узнать, чья шайка напала на нас. Наши потери велики. Убиты Зуев, Рубаник, Дерибаба, Дудка и Чеботарев. Ранены трое. Скользнувшая по стволу винтовки неприятельская пуля оторвала Вострикову сустав указательного пальца и прострелила кисть. Вестовой командира Горохов легко ранен в мякоть ноги, к счастью — без повреждения кости. Но наш милый, всеми любимый «батько» Пацюк — при смерти. Пуля пробила ему пах и, выйдя через таз, раздробила кость. По словам фельдшера, он не проживет и двух часов. Вот результат нашей победы и новая тяжелая плата за свободный проход к цели. И надолго ли? Не предстоят ли нам ещё более горестные жертвы?

Казаки несут Зуева. При падении с коня он ударился головой о камень, и теперь его лицо обезображивает огромный сизо-багровый кровоподтек, вспухший от виска до уха. У самого глаза чернеет [183] запекшаяся кровью ранка, через которую проникла пуля. Голова бедного юноши свесилась в сторону, и его русый чуб, которым он так гордился, разметался, прикрывая простреленный лоб. Кровь липкой массой застыла на лице и сделала неузнаваемыми знакомые Черты.

Рядом с прапорщиком кладут Рубаника. Лицо приказного удивительно спокойно. Смерть, по-видимому, наступила мгновенно. Пуля просверлила маленькую ранку в груди, прошла через сердце и так же незаметно, чуть прорвав гимнастерку, вышла наружу.

Горячий ветер бежит по уже успевшим накалиться пескам. У наших ног лежат пять наших кровных братьев, пять лихих молодых казаков, еще вчера беседовавших с нами, шутивших, радовавшихся спасению от самума. И это уже не первые жертвы 33 этот нелепый, проклятый поход. Казаки окружают павших. Угрюмые, грустные глаза сосредоточенно смотрят на мертвецов. Карпенко, отвернувшись, утирает слезы. Под сердце подкатывается щемящая боль, острая тоска по даром загубленным людям. А солнце поднимается все выше. Все жарче раскаляется пустыня, а ее тлетворное дыхание на наших глазах изменяет черты убитых товарищей. Их лица сереют, приобретают землистый цвет, вспухают и заостряются Подбородки.

Гамалий сидит невдалеке на пригорке, обхватив обеими руками голову и устремив вперед тяжелый, неподвижный взгляд. Он весь ушел в себя, в свое горе и как будто не видит и не слышит того, что делается кругом. У бугра мелькают комья рассыпающегося песка. Казаки наскоро роют могилу, куда положат всех убитых. Мягкий, сыпучий грунт легко поддается лопатам, и вскоре в земле зияет глубокая, почти в сажень, яма, на дне которой просвечивает чуть влажный песок. Гамалий выходит из оцепенения; не поднимая головы, он вытирает побуревшим от грязи платком глаза, долго и громко сморкается, зачтем подходит к убитым и опускается на колени.

Наступает мертвая тишина; только слышно, как осыпается в яму песок да ржут внизу [184] разбаловавшиеся кони. Есаул наклоняется к повойникам и трижды целует каждого из них в лоб. Когда очередь доходит до Зуева, я вижу по дрогнувшим векам командира, как глубоко потрясен горем этот суровый, закаленный человек.

Начинается та же печальная церемония, что и в лорах, с той только разницей, что сейчас мы хороним уже пятерых, а могилой им служит не зеленый холм, а серый, бесцветный песок. Востриков, забинтованная рука которого лежит на перевязи, негромко читает «Отче наш». Печальная пустыня равнодушно внимает словам неведомой молитвы. Медленно опускают вниз съежившееся тело маленького прапора, знавшего так мало радостей в своей короткой жизни и «еще ни разу не видавшего настоящего боя». Рядом с ним неуклюже ложится грузный Рубаник, за ним другие. Кто-то та казаков плачет. Я не могу отвести глаз от русого чуба, лихо свесившегося на детский лоб Зуева. Где-то далеко его мать горячо поминает своего сына в утренней молитве, не подозревая, что в эту минуту мы уже опустили в песчаную яму это бездыханное тело.

Пять, а шестой умирает... «Хоть бы скорей, — мелькает в голове жестокая, эгоистическая мысль. — Все равно конец, так уж лучше с другими». Карпенко неутешно рыдает, оплакивая своего друга Рубаника. Даже суровый Никитин, отвернувшись, смотрит вдаль, поверх песков, чтобы скрыть катящиеся по его изрезанным морщинами щекам слезы. Гамалий стоит рядом со мною. Он опустил голову и весь отдался горю. Остановившийся взгляд его глаз прикован к лежащим на дне могилы товарищам.

— Засыпай! — едва слышно говорит командир, и казаки поспешно, будто с облегчением, сбрасывают со всех сторон на убитых легкий рассыпчатый песок.

Могила наполняется, сравнивается с краями, поднимается над уровнем земли. Последний долг отдан. Новый холм возвышается среди бесчисленного количества усеивающих безбрежную пустыню песчаных бугров. [185]

Не глядя друг другу в глава, не обменявшись ни единым словом, мы разбредаемся по коням. Как орда, без команды, без строя, выбираемся на белеющую в стороне дорогу, на которой стоят несколько конных. Среди них и Джеребьянц. Аветис Аршакович больно сжимает мне руку и шепчет, словно извиняясь:

— Я не мог заставить себя подойти к могиле. Мне так тяжело, я ведь тоже их полюбил.

Кони рвутся вперед, как будто чувствуя наше желание уйти поскорее от этого скорбного места. Сотня двигается в гробовом молчании: ни обычных балачек, ни шуток, ни даже брани по адресу непослушных коней. Гамалий ускакал вперед и едет где-то вблизи дозоров. Я понимаю, что испытывает есаул, и не пытаюсь нарушить его одиночество. Меня догоняет Пузанков, едущий с санитарами.

— Вашбродь, Пацюк кончается. Просит командира.

Я приказываю ему скакать карьером к еле виднеющемуся вдали Гамалию, слезаю с коня и, пропуская вперед сотню, жду идущих сзади санитаров.

«Справа по три», молчаливыми, как тени, рядами, проходят мимо меня казаки. В их опаленных зноем, измученных походом, мрачных лицах столько горькой и справедливой злобы, что я не решаюсь встретиться с ними глазами. Вот, наконец, обоз. За носилками, на которых везут раненых, шагают фельдшера. Один из них подбегает ко мне и шепчет на ухо:

— Умирает, вашбродь, кончается. Внутри его огонь жжет. Все командира зовет.

Другой угрюмо и коротко цедит сквозь зубы:

— Надо бы остановить сотню, хоть последние минуты человеку облегчить.

Командую привал. От задних рядов к передним передается:

— Стой! Сто-о-о-ой!

Сотня останавливается, потеряв свой порядок и растянувшись.

— Сле-зай!

Казаки спешиваются. Вдали видна фигура [186] Гамалия, скачущего к нам. Наклоняюсь к Пацюку. На меля строго смотрят оттененные темными кругами, Лихорадочно блестящие глаза умирающего. Полуседая борода острым клином торчит над носилками. Старик силится что-то сказать, еле узнавая меня.

— Вашбродь... будь ласка... ска жить им, пусть дадут льоду... льо...ду...

Его запекшиеся губы едва шевелятся, и беззвучные слабые слова тают, не доходя до меня.

— Ой горыть... ой горыть... унутро... усё горыть... льоду!.. Дайте ж мени хочь малюсенький шматочек льоду! — стонет раненый, широко раскрывая глаза. Его руки царапают края носилок, и но сухим, треснувшим губам ползет пузырящаяся слюна.

Фельдшер кладет ему на голову мокрый платок и выжимает несколько капель на пылающее лицо. Эго приводит умирающего в чувство. Широко раскрытыми глазами он оглядывается вокруг и, узнав меня, слабо шепчет:

— А командир... де?... И... ва... н... Ваня…

— Сейчас. Сейчас подойдет.

Он с надеждой смотрит ва меня.

— Вашбродь... будь ласка... скажить мени... умру я, чи ни... А... вашбродь?

У меня нет мужества сказать ему правду. Бормочу что-то несвязное и отворачиваюсь в сторону. Но старик уже не слушает меня. Корчась от внезапного приступа нестерпимой боли, он кричит:

— О-о!.. Боже ж мий, горыть, усе пече... Да дайте ж мени льоду!..

Гамалий на скаку прыгает с коня и бросается к посилкам.

Сознание на минуту возвращается к умирающему.

— Ваня, кон-ча-юсь, — хрипло вырывается из его судорожно вздымающейся пруди.

Он силится сказать еще что-то, но пена на губах окрашивается в пурпурный цвет, глаза Пацюка стекленеют, и ясно, совершенно ясно видно, как жизнь покидает это окровавленное, скрюченное мучениями [187] тело. Голова порывисто вздергивается назад, и острая бородка «батьки» тянется в голубую, неподвижную высь. Помутневшие, остановившиеся глазе удивленно, двумя точками, смотрят на проползающие облака.

Фельдшер суетливо стаскивает с покойника сапоги. Сбоку в поводу держат расседланного коня. Таков обычай.

Если мы когда-либо вернемся назад, то седла, кони и сапоги убитых будут переданы родным как память о безвременно погибших и честно похороненных товарищах. Лицо Гамалия дергается судорогой, губы его закушены до крови, правая рука комкает Серую лохматую папаху. Густая сеть мелких морщит изрезала, лоб и щеки есаула, синеватые теня ярче вырисовываются на бледноземлистом, утомленном лице:

Я тихонько беру под руку оцепеневшего от горя человека и, не говоря ни слова, отвожу в сторону. Он безвольно следует за мной, автоматически передвигая ногами. Казаки расступаются, и мы тиха проходим мимо них...

Еще одна безыменная могила оставлена на пройденном нами пути. Еще одним недолговечным — до первого самума — песчаным холмом стало больше в серой пустыне.

 

Продолжаем наш безотрадный, крестный путь.

Где-то среди серо-фиолетовых песков, далеко впереди дозоров, едет Гамалий, погруженный в свои невеселые думы.

— Вашбродь, скажить командиру, нехай не разрыве нам сердца. И своего горя вдосталь, а он подбавляет. Вернить его, вашбродь, не можно вперед дозоров уходить. Неровен час убьют. Як мы тогда без него? Вся сотня погибнет, — обращается ко мне подъехавший вахмистр.

Я молча машу рукой.

— Казаки сумлеваются. Боятся за командира. Пропадем мы без него, как телки. Разрешите, вашбродь, я сам верну их. — И, не дожидаясь ответа, [188] вахмистр бьет с размаху плетью коня, срывается с места и, вздымая нам в лицо песок, уносится вперед.

Аветис Аршакович и Химич едут в стороне от сотни и не обмениваются между собою ни словом. Около них потрусывают на своих низеньких жеребцах арабы-проводники, взятые нами в Али-Абдаллахе. После ночного боя и тяжелой сцены погребения они, видимо, боятся за свою участь, ожидая, что, по закону пустыни, мы выместим на них свою злобу за убитых их соплеменниками казаков. Угадывая их мысли, Аветис говорит им несколько успокоительных слов, и они приободряются.

Купленные в поселке верблюды начинают артачиться и не желают итти. Они ложатся в песок, смотрят злыми глазками на своих незадачливых поводырей и заплевывают их густой желтой слюной. Возникающая сумятица несколько замедляет продвижение. Слышится крепкая брань, свистят плети. Тишина нарушается, и безмолвие уже не давит более сотню. Наконец порядок восстановлен, и мы снова ползем по пескам. С высокого песчаного бугра издали видны две спешенные сидящие фигуры, около которых стоят кони. Это Гамалий и Никитин. Дозоры проходят мимо них и скрываются за следующей дюной. Мы медленно приближаемся к сидящим. Поравнявшись с ними, я решаю сделать привал и останавливаю колонну. Сзади подтягиваются казаки. Гамалий уже овладел собою. Он снова ровен и спокоен, как всегда, и только глубоко запавшие утомленные глаза да в кровь искусанные губы говорят о переживаниях командира. Десять минут уходят на остановку. Мы успеваем выпить по глотку мутной бурдючной воды н съесть по горсти сухих фиников и черному сухарю. Больным и раненым порция воды дается в двойном размере, и в дополнение они получают то полишити командирского шоколада.

 

Ночевали в пустыне, выставив двойные караулы и вырыв в песке нечто вроде небольших окопов. [189] Горький опыт прошлой ночи научил нас не доверять спокойствию пустыни. Мы уверены, что нападение арабов должно повториться, и решаем не пренебрегать никакими [Предосторожностями. Но ночь проходит без происшествий. Наступает утро, рассеивает темноту, а вместе с ней и наши страхи.

Пески уже не тянутся сплошной, бесконечной полосой, а все чаще перемежаются с островками плотной почвы, буроватые кочки которой заросли колючками Коням легче итти по постепенно твердеющему грунту. Появляются отдельные чахлые деревца, указывающие на наличие подпочвенных вод. Вдали, у самого края горизонта, под бело-розовой грядой облаков чернеет длинная, тянущаяся на юг полоса. Мы знаем, что это зеленые леса, перед которыми в 'бессилии отступает безводная, мертвая пустыня. Среди них текут полноводные притоки Тигра, оплодотворяя и наполняя жизнью эту благодатную страну. Сердце трепещет от радостной надежды. Бели мы благополучно пройдем остаток пустыни и переправимся на западный берег Шат-эль-Этхема, мы вырвемся из когтей гоняющейся за нами смерти. Густые леса Ирака укроют нас от врага, дадут нам прохладный приют, снабдят нас водою и пищей.

Кони спешат, вытягивая вперед умные морды и жадно вдыхая ноздрями воздух. Очевидно, они чуют близость воды и сочных лугов и не хуже нас понимают, что тяжелому пути приходит конец. Но все же и на этом переходе мы теряем трех коней и бросаем приставшего обозного верблюда.

Солнце склоняется к западу. За нами тянутся удлиняющиеся тени. Пески кончились. Идем по твердой земле, скудно поросшей желтоватой, иглистой травкой. Жалкие, сухие былинки, но они переполняют наши сердца радостью, предвещая близость напоенной влагой, плодородной земли. Полоса леса впереди растет и ширится, а перед ней отсвечивает серебром ровная лента реки, маня к себе усталых, измученных путников.

Напрягаем последние усилия — и через час [190] подходим к берегу Щат-эдь-Этхема, если только это не один из его притоков.

Берег безлюден. Камыш и высокая болотная трава надежно скрывают нас от нескромных глаз, И кони и люди припали к воде и жадно пьют, не в состояний оторваться, довольно холодную, чистую, как слеза, влагу.

Река не широка. Большинство из нас легко переплывает ее на конях. Остальные пользуются турсуками. Вот мы и «а правом, лесистом берегу. Какое неописуемое наслаждение сидеть под тенистыми деревьями с низко нависшими ветвями, вдыхая в себя благоуханный, пьянящий запах листвы. Косые лучи заходящего солнца веселыми бликами играют по рыжим стволам и пронизывают золотыми иглами паутину, развешанную между кустами. Прохлада вливает силы в истомленное тело. Казаки буквально опьянели от радости. Они пластом лежат на зеленой лужайке, нежась и по-детски восхищаясь каждым деревцем, лесными шорохами и пролетающими над ними птицами. Кони бродят по лугу, лениво пожевывая набухшие стебли.

Решаем отдохнуть несколько часов, чтобы с новыми силами итти через лес. Искушение выкупаться велико, и я уговариваю есаула разрешить людям поочередно поплескаться в небольшом затоне, притаившемся в густых зарослях камыша и частого кустарника. Нагретая за день вода напоминает теплую ванну, но и она живительно действует на разморенное, обожженное солнцем тело. С удовольствием ныряю несколько раз и, освеженный, вылезаю на траву. Казаки один за другим прыгают в воду с деревьев, поднимая веселые брызги и гоня по спокойной глади вод расходящиеся круги. Черная усатая голова Аветиса выглядывает из воды. Он не умеет плавать и не рискует отойти дальше трех шагов. Химич, фыркая, как тюлень, проплывает мимо него, пытаясь утянуть барахтающегося Аветиса вглубь. Казаки плещутся, наполняя сдержанным гулом сонную заводь.

Я вспоминаю нашу недавнюю переправу через [191] Диалу, розовое веселое лицо юного прапора, и сердце щемит острой болью.

Разбирая вещи покойного, мы нашли в полевой сумке Зуева незаконченное письмо-дневник, в котором он описывает своей матери наш переход через пустыню и налетевший самум. Если вернемся когда-либо к своим, письмо это я сам отвезу родным бедного мальчика. В кустах нетерпеливо дожидаются казаки, жаждущие искупаться в свою очередь. Благоразумие требует, чтобы большая часть сотни была готова ко всяким случайностям.

— А ну, вылазьте, до ночи чи що будете плескаться! — кричит вахмистр. — Кому говорю, дьяволы? Вылазь! Дай и другим скупаться.

Казаки неохотно выбираются на берег, уступая свое место новой очередной партии. Встревоженные утки стаями носятся над камышами, оглашая берега резкими, недовольными криками. Мы любуемся ярким оперением степенных фламинго, улетающих подальше от непривычной суматохи. Проклятая мошкара, бич здешних мест, несчетными роями носится в воздухе, больно кусая раздетых людей.

— Совсем конец пескам или встренем еще пустыню? — спрашивает Востриков, с завистью поглядывая на плещущихся в воде казаков.

Рана мешает ему «сигануть» в реку, и удалой казак довольствуется малым: засучив по колени шаровары, он болтает в реке голыми ногами. Около нас на траве отлеживаются вылезшие из воды пловцы, подставляя поочередно под набегающий с реки ветерок голые бока.

— Кончилась, чтоб ее вовек не видать. Дальше пойдут леса, поля, реки.

Соседи подползают к нам, и разговор становится общим.

— А скоро соединимся с английцами, вашбродь?

— Должны скоро, еще денька через два-три, — неуверенно отвечаю я.

— А может, и пять? — иронически подсказывает кто-то. [192]

— Может, и пять.

— Скорей бы. Надоело, вашбродь, Ой, как надоело?

— Це точно! Обрыдло и сказать не можно як. Спымо, вааобродь, так и во они кинец бачило, — со вздохом говорит Стеценко. — Батьки нами, як онаряжалы нас на службу в полк, рассказувалы про японьску вийну, диды размовлялы про турецьку, в симьдесят яком-то роци. Що ж, дуже тяжко тоди було. А теперь мы им расскажем, як вернемось на Кубань, що мы бачилы, яку мы муку-мученическу прыймалы, як товарищей без попа та без хреста хоронилы. Ни, вашбродь, ни батькам нашим, ни дидам не приводилось гирше, чим нам, муку приймать.

— Это верно! Разве их службу с нашей сравнить! Мы, вашбродь, с вами войну вместе делаем, еще с самого Каракурту, всего навидались, везде поголодували, а крови нашей казацкой всюду понапрасну вдоволь пролито. Помните, вашбродь, на Бордусском перевале, когда Энвер-паша от Саракамыша отступал, как по брюхо в снегу трое суток без хлеба простояли?

Помню ли я? Да разве можно забыть эти ужасные ночи, когда мы, одинокая, заброшенная глупыми штабными распоряжениями в горные снега, худо одетая сотня, неведомо для чего оберегали непроходимую горную вершину, занесенную трехаршинным снегом! Через двое суток о нас вспомнили и приказали спуститься вниз. Но уже было поздно. Трое казаков замерзло в дозоре, девять отморозили руки и ноги, а остальные, почти все, простудились и провалялись всю зиму в госпиталях. Можно ли забыть эти проклятые ночные, мучительно холодные часы, когда застывали на щеках, не успевая скатиться, слезы, медленно холодея, отнимались замерзающие конечности.

— А под Копом! Помните, вашбродь, когда девять суток питались вареными желудями да конину без соли жевали? А Зангувар, а Девиль?! Эх, вашбродь, что мы, что вы — одна нам честь в поле. Нужны мы, казаки, пока руки целы, а жизнь наша — без надобности.

Казаки сочувственно слушают горячую тираду Вострикова. [193]

— Правильно! Как есть правда, — вздыхают они, с детским любопытством ожидая от меня ответа.

Никитин снова появляется «а берегу.

— А ну, вылазь! Побаловались и буде. Ну, живей, живей!

Появление вахмистра спасает меня от необходимости продолжать рискованную беседу о войне. Поедаем консервы, запивая их чаем без сахара. При переправе через реку один из обозных верблюдов внезапно лег, и наши запасы сахара растаяли и потекли.

— Вахмистра ко мне!

— Вахмистра к командиру! Передай голос: вахмистра к командиру! — прокатываются выкрики.

— Через минуту из ближайших кустов выскакивает Никитин.

Собирай сотню, Лукьян. Через полчаса в поход.

Мы лежим в траве и неохотно думаем о грядущем пути.

— ...теперь полегче... холодкам итти... кони не нарадуются траве, — доходят до дремлющего сознания отдельные слава.

Садимся на коней и длинной лентой тянемся между зеленых кустов, залитых золотистыми лучами заходящего солнца. Смятая трава да черные, обугленные ветки говорят о нашей стоянке. Перед тем как войти в лес, я привстаю на стременах и оглядываюсь назад. За спокойной гладью реки расстилаются серые, выжженные пески, ставшие могилой наших товарищей. Колонна втягивается в лес и скрывается в его тенистом полумраке.

 

Первая ночевка в лесу. Сыро, темно и невесело. Несмотря на усталость, я долго не могу заснуть. Казаки опят. Хрустит кора, которую обдирают привязанные к деревьям кони. Черная, непроглядная мгла. Подношу к глазам руку и не могу различить ее. Из темноты слышатся сонные вздохи, кашель и редкий шепот. Наверху, в ветвях, возятся ночные птицы, хриплыми голосами прорезая тишь. Глухой стон [194] рождается где-то среди деревьев, переходит в детский плач. Это бродячий ветер рыщет по дуплам, и трещинам дошивающего, столетнего бурелома. Шорохи » скрипы ползут и приближаются к нам, наполняй страхом полусонное сознание. Наконец благодатный сон охватывает меня.

Утро. Недолгие сборы — и снова вперед по целине, без дороги, руководясь лишь спасительным компасом. Гамалия. День проходит убийственно монотонно. Путь, отдых, еда, снова путь и в заключение ночлег.

Текст воспроизведен по изданию: К берегам Тигра. М. Советский писатель. 1951

© текст - Мугуев Х-М. 1951
© сетевая версия - Thietmar. 2014
© OCR - Станкевич К. 2014
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Советский писатель. 1951