«ТУРЕЦКИЕ ПИСЬМА» КЕЛЕМЕНА МИКЕША

(ИМАГОЛОГИЧЕСКИЙ АСПЕКТ)

В первой половине XVI в. (совсем точно: после 1526 г., когда турки-османы нанесли венграм сокрушительное поражение при Мохаче) Венгерское королевство, незадолго до этого достигшее вершины своего величия, пало под натиском хлынувших в Европу турецких полчищ. Венгрия, разодранная между Оттоманской Портой и Габсбургским двором, на два с лишним столетия перестала существовать как независимое государство. Относительную самостоятельность сохранило лишь Трансильванское княжество, правители которого избрали «меньшее зло» — статус вассала Порты. В этом статусе они утверждали себя как преемники венгерской государственности и венгерского духа, т.е. языка, культуры, традиций. Но не раз пытались они и реально объединить венгерские земли, восстановить былую державность. Одной из самых эффектных попыток такого рода стала национально-освободительная война 1703-1711 гг., возглавленная князем Ференцем II Ракоци (1676-1735). Потерпев неудачу, князь вынужден был удалиться в изгнание; несколько лет он жил во Франции, а в 1717 г. султан, планируя новый поход в Европу, пригласил его к себе: Ракоци, который для большинства венгров был кумиром, мог бы быть ему хорошим союзником. [84]

Для Ракоци это выглядело как реальный шанс вернуться на родину, а может быть, и еще раз потягаться с Веной, чтобы отобрать у нее венгерские земли. И Ракоци приплыл в Стамбул. Вместе с ним прибыла группа его боевых соратников, единомышленников, близких людей. И в их числе — самый, пожалуй, преданный его сторонник, молодой трансильванский дворянин Келемен Микеш (1690-1761), который был при князе пажом, слугой, позже — секретарем, доверенным лицом, исполнителем самых ответственных поручений. И, в сущности, летописцем: литературный талант, который у Микеша обнаружился, позволил ему запечатлеть перипетии эмигрантского бытия — и при жизни князя, и после его кончины. Причем сделал он это именно как литератор, придав своим записям форму эпистолярного романа: его записи являются как бы письмами, обращенными к дальней родственнице — кузине. Фикцию эту Микеш поддерживал так искусно, что венгерские исследователи долгое время пытались раскрыть, кто же скрывается под псевдонимом милой «кузины»; в итоге все согласились, что объект выдуман автором, это — не более чем литературный прием, позволяющий внести в повествование интригу, живую ноту, элементы подтрунивания, куртуазного диалога, даже флирта.

За 44 года жизни в изгнании Микеш сочинил 207 писем; иногда это было несколько писем в год, иногда — одно за несколько лет. Частота «переписки», видимо, зависела от эмоционального настроя автора: ведь для того, чтобы поддерживать видимость светской беседы, флиртовать с несуществующей собеседницей, нужно было как минимум не находиться в депрессии.

Надежды венгров-эмигрантов ступить на родную землю — пускай в составе армии султана — не оправдались: османы к этому моменту все более утрачивали свою былую «пассионарность», войны, если и вели, то вялые, экспансия перестала их прельщать. Недаром Микеш в одном из писем с горечью констатирует: «Очень нас обнадеживают, дескать, будет, будет война; таков турок: чем больше он говорит о войне, тем больше ему хочется мира» [1. Письмо 14. С. 33] (далее ссылка на это издание дается в тексте в круглых скобках: указываются номер письма и страница). Венгры-эмигранты вынуждены были вести жизнь унылую, однообразную, лишь по инерции и все с большей безнадежностью следя за событиями в Европе, которые хоть как-то могли коснуться их судьбы. Живой интеллект Микеша, ища для себя применения, вполне закономерно обратился в этих условиях к изучению той экзотической среды, в которой он обречен был находиться годы и десятилетия.

Свои наблюдения и размышления по поводу увиденного Микеш включает в письма «кузине» — как материал для непринужденного дискурса, «bavardage». Поэтому и материал этот он оформляет чаще всего как своего рода коллекцию казусов, анекдотов, над которыми можно посмеяться, даже и позлословить. В письмах же, относящихся к последним десяти-пятнадцати годам, тема эта выливается иной раз в целые трактаты; причем Микеш опирается на книги, появившиеся в XVI-XVII вв. в Европе (главным образом во Франции) и посвященные описанию нравов и обычаев данного региона.

С некоторым удивлением приходится отметить, что Микеш за столько лет жизни в Турции не выучил, хотя бы на самом приблизительном, «кухонном» уровне, турецкий язык. Возможно, в первые годы это казалось ненужным: все равно, мол, скоро уезжать. Но по мере того как «скоро» превращалось в нескончаемое «долго», язык можно было бы как-то — пускай пассивно — осваивать. Нельзя сказать, что у Микеша не было способности к языкам: французским он, судя по всему, владел хорошо, об этом свидетельствуют переводы религиозных, [85] исторических, художественных и других текстов (всего он перевел на венгерский 12 книг). Знал он, скорее всего, и латынь: в те времена для образованного венгерского дворянина это как бы разумелось само собой. Незнание турецкого же приводило к тому, что многие понятия (например чины и должности в невероятно сложной иерархии султанского двора и правящей верхушки Порты), имена, термины он записывал со слуха, иной раз перевирая их до неузнаваемости.

Прибыв в Турцию, группа венгров-изгнанников во главе с князем Ференцем Ракоци оказалась в совершенно непривычной, во многом ошеломляющей обстановке. Тем более что прибыли они туда не из Венгрии, а из Франции, где Ракоци, обласканный «королем-солнцем» Людовиком XIV, был завсегдатаем придворных увеселений (по крайней мере, до кончины короля в 1715 г.), сам вел довольно бурную светскую жизнь (отголоски этого эпизода его биографии попали в знаменитый авантюрный французский киносериал об Анжелике, маркизе ангелов: Ракоци, красавец мачо, в исполнении Фреда Уильямса, играет важную роль в фильме «Анжелика и король», 1965). Разумеется, князя постоянно сопровождал и его паж, Келемен Микеш. По сравнению с куртуазным, изысканным Парижем — и тем более Версалем — восточный, магометанский мир, конечно, представлял собой еще более разительный контраст, чем с патриархальным бытом прекрасной, хотя и диковатой Трансильвании.

Тот образ Турции, который должен был сложиться у венгров еще до того, как они туда прибыли, был по необходимости сложным и противоречивым. Для князя Ракоци, Микеша и их соратников — как венгров — турки были, надо думать, воплощением зла, враждебной и беспощадной силой, примерно такой же, как, за три столетия до этого, татаро-монголы, едва не стершие венгров с лица земли. Но — как трансильванские венгры — они вынуждены были видеть в Порте опасного, жестокого, часто непредсказуемого, но очень сильного союзника в противостоянии не столь чуждому цивилизационно, однако еще более ненавистному «немцу», т.е. соседней Австрии, которая методично и последовательно подминала под себя венгров (и не только венгров, конечно).

Надо сказать, что политика, которую Порта проводила на захваченных ею территориях, была далеко не однозначной. Если славянские народы на Балканском полуострове — болгары, сербы, боснийцы в основном находились в рабском положении, подвергались интенсивному отуречиванию, то трансильванских венгров Порта предпочла держать в вассальной зависимости (может быть, потому, что венгры в то время были более организованны и куда более способны к вооруженному сопротивлению, чем другие народы региона). Во всяком случае, со стороны Порты такой подход выглядел разумным — и в перспективе себя оправдал; недаром султан Сулейман I Великолепный (1520-1566), который, собственно, и даровал княжеству такой статус, «будет гордо считать Трансильванию своим лучшим творением» [2. С. 483].

Таким образом, группа венгров-изгнанников, во главе с князем Ракоци, прибыла в Турцию с настроением, в котором настороженность смешивалась с надеждой. Со временем надежда становится все слабее, а настороженность притупляется благодаря привыканию. Но поначалу, конечно, эмигрантов поражает, ошеломляет очень многое из того, что они видят и испытывают на себе. И Микеш в своих письмах посвящает этим впечатлениям немало темпераментных строк.

Одно из самых сильных впечатлений, которое получает свежий человек, попав в восточную среду, это, наверное, контраст между пышностью, помпезностью внешних проявлений государственной жизни, с одной стороны, [86] и пренебрежением к людям, чужим ли, своим ли — с другой. Уже в первом письме, написанном непосредственно после прибытия, Микеш бегло, но очень живо передает то, что бросилось ему в глаза.

«Князь наш с корабля не успел сойти, как татарский хан, который жил тут в изгнании, прислал ему всяческие подарки и среди них прекрасную лошадь под седлом» (письмо 1, с. 10). Но уже следующая фраза должна открыть истинную цену этого гостеприимства: «Князю дали хорошее жилье, мы же, остальные, живем как собаки» (письмо 1, с. 10). Условиям жизни Микеш и в дальнейшем — по понятным причинам — уделяет довольно много места. «Мой дом — это четыре каменные стены, в стене — оконный проем с деревянными ставнями, ветер в это окно входит и выходит без всяких помех. Если же я закрою его бумагой, мыши и крысы ее съедят на ужин. Мебель моя состоит из одной деревянной табуретки, постель постелена на полу, обогревается дом горсткой углей в глиняном горшке. Но вы, кузина, читая это, не думайте, что я достоин жалости больше других: у десятерых нет ни деревянной табуретки, ни такой постели на полу, как у меня, ни ставен, и снег спокойно влетает в окно и падает им на подушку. Да и можно ли называть постелью брошенное на пол покрывало? В таких вот хоромах мы живем» (письмо 10, с. 27-28), — это написано в марте 1718 г.

Для полноты картины здесь можно добавить цитату из письма, написанного позже, летом, в июле: «Ежели зимой дома у меня был ледяной погреб, или, скорее, ледяная тюрьма, то теперь — раскаленная печь» (письмо 15, с. 35).

Едва ли не самым впечатляющим выглядит у Микеша описание местного хлебосольства. Турецкие вельможи — особенно в первое время, когда на венгров они смотрели как на соратников в планируемых походах — охотно приглашали изгнанников на помпезные обеды. Такой «пир» Микеш описывает в одном из первых писем; ирония граничит в этом пассаже с гротеском, однако суть дела выражена довольно четко: «Каймакам1, от имени господина своего, устроил нам угощение. Кто бы подумал, милая моя кузина, что яства у турок такие отменные! Дело в том, что все мы сильно проголодались. Но еще и в том дело, милая кузина, что из-за стола я встал не насытившись, хотя потчевали нас по крайней мере восьмьюдесятью разными блюдами. Поверить этому никак не возможно, коли не знать обычая. А обычай тут — не приведи Господь, кузиночка! Только ты протянул руку к блюду, его уже уносят, так же второе, третье; одним словом, семьдесят или восемьдесят блюд промелькнули перед носом; иное ты и попробовать не успел — его уже нет. Видно, накормить нас хотели одним запахом, и остались мы после богатого обеда голодными. Вроде Тантала, что стоит по горло в воде, а пить не может ни капли. Злой и голодный, дал я тогда себе страшную клятву: не наевшись предварительно досыта, никогда не пойду к туркам в гости» (письмо 3, с. 13).

Ощущение психологической, ментальной несовместимости с турками становится в письмах первого десятка лет эмиграции одним из главных мотивов его повествования. Потребность в общении, такая естественная для человека, постоянно натыкается на практически непреодолимую преграду взаимного непонимания, чуждости. «Человеку нигде так не надоедает жить, как здесь, потому как он никаких знакомств завести здесь не может, ни пойти в гости к кому-нибудь, и ежели не научится чем-нибудь себя занимать, будет постоянно находиться в тоске и скуке» (письмо 88, с. 225). Вот красноречивое описание попытки (надо думать, одной из многих) такого общения: «Ходить к турку в гости — дело [87] тяжкое: уже одно то, что по-турецки я не говорю, а главное, коли ты приходишь к нему, то сначала — ну, садись, дают тебе трубку с табаком, джезву кофе, хозяин обронит шесть-семь слов, а потом будет помалкивать десять часов, коли у тебя хватит на столько терпения» (письмо 37, с. 80-81).

Когда Микеш оказался в Турции, ему едва исполнилось 27 лет. Нетрудно догадаться, каков был, что называется, «предмет его привычных дум». Правда, в маленькой венгерской колонии находилась и одна девушка, Жужи Кёсеги, — Микеш (скорее всего, не он один) был в нее влюблен и, как можно судить по некоторым беглым намекам, содержащимся в его письмах, вынашивал матримониальные планы. Жужи, однако, вышла замуж за престарелого графа Берчени, предпочтя реальный графский титул туманной надежде на рай в шалаше (а после кончины мужа уехала в Польшу). Микеш, таким образом, остался бобылем. Но тем более понятны в этой ситуации его не очень частые, как бы мимоходом сделанные, но красноречиво иллюстрирующие его состояние души замечания, касающиеся турецких женщин. Рассуждая о том, что и как можно упоминать в беседе с турком, он особо подчеркивает, сколь неуместным, даже непристойным, а потому оскорбительным будет (такой естественный для европейца) вопрос: мол, а как поживает ваша супруга? Описывая свое жилище, он говорит о том, что окна в доме находятся под самым потолком, и обращается к кузине: «Вы, конечно, знаете причину, почему окна тут делают так высоко, а я не знаю; думаю лишь: для того, чтобы ты не мог подсмотреть за соседкой, потому как турок не хочет, чтобы кто-нибудь смотрел на его жену» (письмо 15, с. 35). В этом плане для Микеша, видимо, положение представлялось особенно обескураживающим по контрасту с Францией; недаром он пишет: «Верно говорят: Франция — рай для женщин и ад для лошадей, Турция же — рай для лошадей и ад для женщин» (письмо 15, с. 35). Остается заметить, что адом это было, скорее всего, для самого Микеша.

Надо сказать, что Микешу очень повезло в одном отношении: природа наделила его таким душевным складом, который оптимально подходил для жизни в экстремальных условиях, на чужбине, когда надежда на благоприятный поворот становилась все более призрачной. В письмах его не встретишь явных вспышек отчаяния; его способность терпеливо сносить тяготы жизни иной раз просто поражает. Он практически всегда находит возможность как-то уравновесить трагическое ощущение безвыходности, полной бесперспективности: в этом ему помогают такие свойства натуры, как безусловное преклонение перед князем (Ракоци действительно был фигурой харизматической, он умел внушать соратникам и энтузиазм, готовность самоотверженно служить родине, и, когда это стало невозможным, бесконечное смирение), спокойная, без аффектации, вера в промысел Божий и, не в последнюю очередь, своеобразный, мягкий юмор, которым славятся трансильванские венгры. Даже когда последняя отрада его одинокой жизни, «маленькая Жужи», выходит за старика генерала, Микеш, сообщая об этом в письме к «кузиночке», умещает всю свою горечь в подавленном вздохе: «Сегодня господин Берчени сочетается браком с Жужи [...]. Можете сами судить, милая, какая это радость для Жужи: она-то точно заслуживает титул графини [...] Но знаю я кое-кого, да и вы его знаете, — кому жениться куда нужнее, чем господину Берчени, но — non habet pecuniam2» (письмо 50, с. 111-112).

Возможно, как своего рода апофеоз этой, так и оставшейся нереализованной, безответной, любви следует воспринимать его восторженные слова во славу [88] эрдейских (Эрдей — венгерское название Трансильвании) женщин; такая эмоциональная приподнятость в общем-то ему не была свойственна: видимо, повод в данном случае был слишком уж экстраординарным. «Одна-единственная эрдейская женщина разве не стоит больше, чем десять венгерок? Роза — прекраснее, чем чертополох, солнце — ярче луны. Вот случится в Венгрии солнечное затмение, — отвезите туда одну женщину из Эрдея, и красота ее даст достаточно света. Это не комплимент, но чистая правда. Коли Господь сотворил эрдейских женщин более красивыми, чем всех других, то тут уж ничего не поделаешь» (письмо 32, с. 66).

Долгая вереница однообразно текущих лет (редкие события, которые затрагивали жизнь изгнанников: кончина князя, приезд в Турцию его сына, вскоре умершего, неудачный поход в Молдавию и Валахию, когда Микеш видел за рекой снежные вершины родного трансильванского края, — совсем не способствовали приливу оптимизма) смягчила остроту негативных ощущений. Жалобы на неудобства быта постепенно исчезают из писем; правда, время от времени встречаются глухие отголоски неурядиц и склок, которые, по всей видимости, неизбежны в любом, замкнутом на себя, объединяемом лишь общей бедой эмигрантском сообществе. Зато видение окружающей реальности становится более аналитическим, Микеш старается воспринимать особенности жизни, уклада Османской империи в их системной цельности. И тут он, пожалуй, еще более объемно и выпукло видит те черты, которые для европейского ума представляются нелепыми, противоречащими здравому смыслу. Его неизменно поражает шаткость любой высокой должности, скоротечность любого возвышения: за этими явлениями ведь тоже стоит вопиющее пренебрежение к человеческой личности, которое для европейца 18-го столетия все менее понятно и приемлемо. «Нигде не происходят изменения так быстро, как здесь, и здесь никто не может быть ни в чем уверенным, разве что в том, что жизнь его висит на волоске [...] Мы здесь имеем дело с таким двором, где министры меняются каждый день, и коли ты сегодня что-то начал, то завтра нужно начинать все с начала [...]» (письмо 28, с. 58). И, конечно, Микеша безмерно угнетает то обстоятельство, что любые решения, в том числе связанные с жизнью эмигрантов, опираются не на объективные соображения, не на интересы дела, а прежде всего на наличие или отсутствие мзды: «коли же начинаешь дело не с подарка, то и начинать не стоит» (письмо 28, с. 58). «Турецкими вельможами движет не любовь к родине, а всего лишь сумасшедшая жадность» (письмо 171, с. 362).

Едва ли не самым показательным примером вопиюще неразумной — с точки зрения европейца — организации государственного управления является в глазах Микеша укоренившаяся в Османской империи практика назначения и смещения великих визирей. Кто окажется на этом ключевом в империи посту, зависело от прихоти, каприза, минутного настроения султана; и точно так же стремительно и непредсказуемо великий визирь мог лишиться своей должности (а с нею чаще всего и головы). Для Микеша этот момент важен в первую очередь потому, что от великого визиря зависели не только кардинальные вопросы внутренней и внешней политики государства, но и повседневное житье-бытье эмигрантов: как с ними обходились, где селили, сколько денег давали на пропитание и т.п. «Это уже третий визирь с тех пор, как сместили султана. Что за короткая у них власть!» (письмо 95, с. 243), — сокрушенно пишет он в сентябре 1731 г. (султан Ахмед III был смещен в октябре 1730 г.). И приводит аргументы, которые призваны доказать (кому? несуществующей кузине?) пагубность такого обычая: «Ведь когда визирь хорош, не больше ли будет пользы для империи, [89] ежели его оставить в должности подольше? Чем дольше он властвует, тем лучше научится править, освоив как внутренние, так и внешние дела государства, и успешнее сможет решать внешние дела с иностранными министрами» (письмо 95, с. 243).

К этой теме Микеш возвращается снова и снова, — это свидетельствует о том, что его беспокоят вопросы не только маленькой венгерской колонии, но и соображения широкого порядка. «Более высокой должности, чем визирь, в Европе нет, ни большего могущества, ни большего дохода, но и нет более преходящего величия, потому как визирь не знает того часа, когда его сбросят с колеса [Фортуны]» (письмо 168, с. 360-361).

Наблюдая за чехардой великих визирей, Микеш не удерживается от ехидного замечания: «Если так пойдет, то за два-три года не останется ни одного турка, который не побывал бы в визирях» (письмо 97, с. 250). «В Порте никому не помогут подняться к высшим должностям ни принадлежность к знатному роду, ни заслуги, — но одно лишь расположение султана. Чем уравновешивается такой странный обычай? Жестокостью наказания: того, кто вздумает подстрекать против империи, тут же убивают, и только это держит пашей в узде. Жестокость и насилие — такова натура турок. Способ правления они взяли из военного быта — и не изменили его ни на йоту; рабское повиновение стало их натурой» (письмо 172, с. 363).

Пусть не высказанная прямо, не сформулированная четко, у Микеша прослеживается мысль: произвол с назначением-смещением великих визирей (и вообще ответственных лиц государства) может считаться одной из причин того, что Османская империя все более теряет свою былую мощь (это происходило прямо-таки на глазах у Микеша), отказывается от роли международного фактора, погружается в себя, т.е. по сути дела, приходит в упадок. «Но, к счастью для визирей, уже один или два турецких султана отказались от обычая душить смещенных визирей» (письмо 168, с. 359). Мне кажется, не случайно Микеш в одном из писем довольно обстоятельно излагает историю великого визиря Ибрагим-паши, который долгое время (в течение тринадцати лет, в 1523-1536 гг.) был правой рукой султана Сулеймана I Великолепного и в немалой степени способствовал возвеличению империи; правда, Ибрагим-паша тоже кончил плохо, но это уже можно считать особенностью национального менталитета, от которой никуда не деться.

Необходимо, видимо, сказать и о том, что Микеш ищет — и находит — в Османской империи и что-то положительное, что-то такое, что он не прочь бы позаимствовать для родины, т.е. для Венгрии. Несколько писем он посвящает описанию такого — в те времена в Европе неведомого — дела, как шелководство, излагая подробные сведения о приемах и хитростях разведения шелковичных червей, о собирании нитей и т.д. Его внимание привлекает и хлопководство.

Но еще интереснее — может быть, и для современного читателя — то обстоятельство, что Турция той эпохи в письмах Микеша совсем не выглядит такой нетерпимой в религиозном отношении страной, какой мы ее, может быть, привыкли считать. На ее территории — во всяком случае, в городке Родошто (или Родосто; ныне — Текирдаг), где поселили венгров-эмигрантов, — обитали и мирно уживались друг с другом довольно многочисленные общины армян, греков, евреев. Причем все они исповедовали свои религии, жили по своим обычаям, и это было, со стороны центральной власти, вполне логично и разумно. Правда, должность судьи, кади, в городе всегда занимал турок, и это тоже понять можно: законы ведь в государстве для всех одни. Микеш констатирует все эти факты [90] в одобрительном тоне; куда менее он благосклонен, когда и в этой разумной системе обнаруживает присутствие «национальной особенности»: «Кади здесь надо платить за все: собирается ли кто-то что-нибудь строить, за освобождение, за похороны, за свадьбу, за все платят; даже чтобы собирать хлопок и виноград — плати, чтобы продать свое вино — тоже плати, если начинаешь новую бочку — плати, и новое вино нельзя продавать, пока не заплатишь. Если кади придет в голову, он возьмет и закроет все корчмы, и тогда надо платить, чтобы открыть их, одним словом, платить нужно почти за все» (письмо 42, с. 92).

При всем том наличие в Османской империи относительной — а для тех времен не такой уж и относительной — религиозной свободы (свободы совести) сомнения не вызывает. И есть, видимо, основания предполагать, что в этом плане Порта благотворно влияла и на своего вассала — Трансильванское княжество. Правда, в многонациональной и многоконфессиональной Трансильвании предпосылки веротерпимости возникли задолго до ее отделения от Венгерского королевства, — но ведь предпосылки становятся реальностью далеко не всегда. Факт тот, что практика национальной и религиозной терпимости (наверное, о равноправии говорить тут пока не приходится) воплотилась в жизнь в эпоху зависимости от турок: в 1568 г. свобода совести, свобода вероисповедания была (впервые в мировой истории) закреплена законодательно.

Как бы там ни было, Микеш, живя в Родошто, с интересом наблюдает за жизнью и бытом национальных общин (особенно армян — надо думать, по той простой причине, что поселили венгров-эмигрантов в армянском квартале или в непосредственной близости от него) и делится своими впечатлениями с «кузиночкой».

Конечно, его живо затрагивает (у кого что болит...) ситуация с женщинами. Армяне, сообщает он, «еще больше берегут своих жен, чем турки. Я еще ни разу не видел свою соседку, хотя по десять раз в день прохожу мимо их ворот, и если она оказывается в воротах, то убегает от меня, как от дьявола, и закрывает ворота. Этим я не сильно озабочен, потому как армянские женщины — чистые цыганки» (письмо 37, с. 80). (Да, хочется добавить, а виноград — зелен.) В другом письме он (как бы подавляя досадливый вздох) пишет: «Армянские женщины, когда идут в город, надевают на себя черные балахоны [...]» (письмо 42, с. 93).

Другие свои впечатления он излагает более отстраненно — здесь слышатся скорее интонации естествоиспытателя, хотя и не без примеси субъективного отношения. «В этом месяце они (армяне. — Ю. Г.) забивают буйволов, из их мяса делают колбасу, и всю ночь мы повсюду слышим стук, так что спать не можем. Колбасу они сушат и целый год питаются ею» (письмо 42, с. 93). Но и здесь его внимание сбивается на тему, которая его более занимает, — тему свадеб. «За дочерьми они не дают, кроме смены одежды, ничего, ни денег, ни прочего. После свадьбы армянин неделю или две вместе с женой ничего не ест; причину этого я не знаю, но спят они вместе. Свадьбы у них играются в определенное время, больше всего их в этом месяце (в ноябре. — Ю. Г.), когда созрело новое вино и закончено приготовление колбасы» (письмо 42, с. 93). Описанию армянской свадьбы посвящено довольно много места и в длинном стихотворении, которое Микеш — уступая, видимо, тому творческому зуду, который побуждал его, в обстановке вынужденного безделья и неприкаянности, браться за перо — сочинял для «кузиночки».

«Скрипки там визжат и воют —
не для нас они с тобою.
Струн на них всего лишь две —  [91]
стон и скрежет в голове.
Можно лишь на них сыграть
песню, две — никак не пять.
Под венец ведут армяне
девку в церковь, со свечами.
Там жених невесту ждет —
то-то рад честной народ!
А назавтра молодую,
нацепив ей, словно сбрую,
покрывало на макушку,
под руки ведут подружки,
с ней заходят в каждый дом.
Пусть идет она с трудом,
и в одежде плотной жарко,
но зато дают подарки.
Впереди жених идет,
саблю наголо несет.
Обойдя всех, кого можно,
молодую осторожно
к жениху приводят в дом.
Тут веселье — дым столбом.
Всю неделю свадьба длится.
Лишь жених не веселится,
у него тоскливый вид:
только воду может пить,
яства пробовать не может,
и жены нет вроде тоже.
Но зато дают деньжат.
Если парень не богат,
пир полезен для мошны:
денежки — всегда нужны»

(письмо 42, с. 96-97).

С течением лет любознательность Микеша приобретает более бесстрастный вид. В одном из писем, относящихся к 1734 г., он описывает такое, диковинное для него, блюдо армянской кухни, как мороженое. Которое, естественно, делается из продукта, предоставляемого природой, т.е. — из снега. «Блюдо снега заливают виноградным вареньем [...] Приготовив это свалившееся с неба блюдо, ставят его посередине. Хозяин со всей семьей устраиваются вокруг, у каждого в руке по ложке, и они его ложками черпают, как сметану. Блюдо это едят все, даже грудные младенцы. Но не думай, кузина, что хозяйка каждый день потчует своих детей этим лакомством [...] готовит его хозяйка лишь тогда, когда хочет порадовать своих детей и чтобы все в доме были довольны и счастливы. А когда зима скупа и снега в городе нет, то семейный армянин поедет куда-нибудь хоть за милю, чтобы добыть снега и порадовать родных» (письмо 108, с. 277-278).

Впрочем, свадебная тема возникает и здесь; правда, Микеш обращает внимание уже не только на участь жениха: он поражается бесправию невестки в доме мужа. «Есть у них странный обычай: когда сын приводит жену в дом, бедной невестке затыкают рот, как папа кардиналам, и ей нельзя говорить до тех пор, пока хозяйка не даст сыну на это разрешение. До того времени невестка в доме [92] живет, как немая, разговаривать может только с мужем, больше ни с кем, а ежели хозяйка к ней обращается или что-то ей велит сделать, невестка должна только кивать. Такая немота продолжается иной раз шесть-семь лет; ежели хозяйке невестка понравится, она быстрее освобождает ее от немоты, а ежели не понравится, та должна быть немой и десять лет, хотя живут они в одном доме» (письмо 108, с. 278). Однако и тут Микеш не может удержаться, чтобы не подмигнуть лукаво: «Ах, кузина, скажи: разве этот обычай не подошел бы и нам?..» (письмо 108, с. 278).

(Добродушно-иронический тон, в котором Микеш повествует о быте и нравах армян, не выдает какой-либо тревоги или беспокойства в связи с положением этого национального меньшинства в Османской империи. И отметить это приходится лишь потому, что любому, кто читает «Турецкие письма» сейчас, не может, видимо, не прийти в голову страшный вопрос: почему спустя полтора столетия между двумя этими народами, каждый из которых по-своему интересен и значителен, возник такой трагический антагонизм? На вопрос этот, конечно, здесь не место искать ответ; однако неправильно было бы и сделать вид, будто его, этого вопроса, вообще не существует.)

На фоне такого, местами насмешливого, но в общем и целом доброжелательного любопытства выглядит вовсе непонятным, даже несколько обескураживающим отношение Микеша к другим соседям по турецкому общежитию — грекам. Отношение это можно определить как стойкую неприязнь. Особенно достается от Микеша — как водится — женщинам. «Даже губернаторши не умеют задирать нос так, как гречанки, потому как греки — по природе своей существа надменные, а гречанки — тем более [...] Видишь их на улице и прямо думаешь, что каждая — не иначе как графиня: такие они разряженные и так жеманно выступают; а придут домой — и садятся за обед, который стоит хорошо ежели три полтуры3» (письмо 94, с. 241). И спустя некоторое время высказывается еще более категорично: «Нет никого более неблагодарного, более надменного, чем греческие женщины» (письмо 99, с. 256). Невольно закрадывается подозрение, что Микеш, возможно, имел некоторый неприятный, даже унизительный инцидент, связанный с гречанкой: например, был решительно и грубо отвергнут; правда, никаких следов этого в его письмах не найти. Конечно, можно было бы предположить, что антипатия эта порождена конфессиональными расхождениями: князь Ракоци, будучи католиком, в изгнании все более предавался благочестию, а за ним не могла не следовать и его свита, и уж Микеш-то точно шел в этом, как и во многом другом, за своим кумиром. Однако армяне тоже не были Микешу единоверцами, но это обстоятельство не вызывает в нем враждебных чувств. Вражды он не питает и к исламу, хотя часто и откровенно пишет о тех его сторонах и особенностях, которые для него неприемлемы. Видимо, отношение его к грекам определялось все же какими-то личными моментами; это сквозит, например, в таком его высказывании: «У греков мозги по-другому окрашены. Нельзя сказать с уверенностью, что они черные, но очень темные, потому как все время в мыслях у них, как бы кого-нибудь обмануть» (письмо 148, с. 334).

Нелишне отметить в связи с этим, что Микеш, обильно нашпиговывая свои письма всякого рода сюжетами и историями, взятыми из Библии, из произведений античных и европейских авторов, охотно, без всякого предубеждения обращается и к греческой античности, к недавней греческой истории. Более того, если из турецких обиходных выражений (не считая обильно приводимых [93] им — часто искаженных — названий должностей, чинов и т.п.) он вставляет в свой текст — однократно — лишь одно-единственное выражение: «аферим» (молодец), а армянские слова у него вообще отсутствуют, то греческих лексем в «Письмах» обнаруживается целых две! Это — «полатети» (искаженное «дай тебе Бог здоровья»; встречается многократно) и «калиница» (искаженное «доброй ночи»; встречается дважды).

В заключение скажем следующее. Если Келемен Микеш может считаться первым венгерским писателем, зачинателем венгерской художественной прозы, то зачин этот был — при всех несчастных, даже трагических общественно-политических обстоятельствах, в которых эта проза формировалась — весьма плодотворным и многообещающим. В личности Микеша соединились, с одной стороны, позитивная любознательность, открытость к большому миру, восприимчивость ко всему, что у других народов было ценного и значительного, а с другой стороны, бережное, почти благоговейное отношение к родной земле, к родному языку, к тем духовным традициям, которые помогали народу даже в самых отчаянных ситуациях сохранить свое национальное самосознание. Такая «закваска» на столетия вперед предопределила развитие венгерской литературы.


Комментарии

1. Каймакам — в Османской империи чиновник, назначаемый султаном главой вилайета.

2. Здесь: карман у него пуст (лат.).

3. Полтура — мелкая венгерская монета стоимостью полтора гроша.


СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ И ИСТОЧНИКОВ

1. Микеш К. Турецкие письма. М., 2017. Серия «Литературные памятники».

2. Хаванова О. Родина Келемена Микеша: Трансильванское княжество // Микеш К. Турецкие письма. М., 2017. Серия «Литературные памятники».

Текст воспроизведен по изданию: «Турецкие письма» Келемена Микеша (имагологический аспект) // Славяноведение, № 2. 2018

© текст - Гусев Ю. П. 2018
© сетевая версия - Тhietmar. 2020
© ОCR - Николаева Е. В. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Славяноведение. 2018