МАРКОВ Е.

ЕВРОПЕЙСКИЙ ВОСТОК

ПУТЕВЫЕ ОЧЕРКИ.

XII. Принцевы Острова.

Хотелось познакомиться и с загородными прогулками Царяграда. Босфор мы уже знали, и оставалось съездить только на "Сладкие Воды” да на Принцевы острова... “Сладкие Воды” — своего рода Bois de Boulogne константинопольской знати. В пятницу там толпятся в своих модных каретах все гаремы богатых турок; весь цвет многочисленной и тароватой европейской колонии. Но что они делают там, чем наслаждаются, — ведает один Аллах! Чтобы попасть на эти “Воды”, нужно проглотить неизмеримое количество праха земного и ощупать своими боками все толчки бесконечной константинопольской мостовой и еще более длинного, и еще более пыльного шоссе. Поднимаемся мимо знаменитого мраморного фонтана Топ-Хане, мимо целого квартала роскошных мечетей, тюрбе, казарм и арсеналов, этого важного артиллерийского центра Константинополя, прилегшего к самой гавани Галаты; поднимаемся крутыми вьющимися переулками на так называемую Главную [545] улицу Перы. По обеим сторонам большие европейские дома, дворцы посольств и консульств под государственными гербами, «огромные казенные здания разных высших школ, госпиталей, казарм, и везде, где только можно, сплошные ряды роскошных европейских магазинов, которые хотя несколько сообщают этой узенькой турецкой улице характер европейской столицы. Ковры, шали всевозможные objets da luxe в восточном вкусе на всяком шагу бросаются в глаза. Мы добросовестно наблюдаем и рассматриваем эту искусственную цивилизацию, бесплодно привитую неугомонным европейцем апатическому телу безнадежного восточного человека. Улица Перы тянется бесконечно далеко по греблю продолговатого холма, и из садиков своях открывает всевозможные перспективы на Босфор. Стамбул и азиатский берег. Недалеко от ее конца, в стороне стоит скромная русская церковь, напоминающая архитектурой довольно бедные деревенские церкви, и при ней русский госпиталь.

Признаюсь, в столице Константина, откуда пришла в Россию вера православная и у ворот которой столько раз стояли победоносные русские орлы, хотелось бы видеть что-нибудь более величественное, более достойное и православной веры, и державы русской... Только что выедешь из Перы, вас охватывает самое скучное, самое пустынное поле, словно вы находитесь за тысячу верст от всякой столицы. Скудные нивы овса и пшеницы тянутся по меловым буграм и глинистым лощинкам, обозы ослов и лошаков тянутся в облаках пыли... Шоссе не обсажено ни одною тычинкою на пространстве многих верст, хотя по нем, чуть не ежедневно, катается двор султана и высшие его сановники.

Константинополь теперь словно в землю вдруг провалился: ни домов, ни кипарисовых рощ, ни мечетей, ни даже клочка моря!.. Пыльное поле да пыльная дорога — ничего больше. Удивительная прогулка для фешенебельной публики роскошной столицы востока!

Признаюсь, самые сладкие воды покажутся горькими, когда приходится печься часа два на жару и глотать известковую пыль из-под копыт ослов...

Наконец, шоссе начинает спускаться зигзагами в глубокую и широкую долину, орошенную ручьем, заросшую зеленью, настроенную деревеньками...

Это-то и есть “Сладкие Воды”, которые поминает наша Воскресенская летопись еще при основании Константином Царяграда. Ручей их впадает в вершину Золотого Рога, так что [546] публика приезжает на гулянье не только в экипажах, но и в каюках. Почти у самого впаденья Сладких Вод в залив стоит летний султанский дворец в огромном тенистом, парке, который тянется вдоль ручья до самых деревенек в глубине долины. Тут уж и шоссе обсажено старыми платанами, которые обращают его в великолепную аллею для прогулок... На берегу устроены бараки с буфетами и кофейнями, и столики для посетителей, под вековыми деревьями... Освежившись чем было можно, мы попытались проникнуть в дворцовый парк. Страж потребовал 2 меджидия, а мы ему предлагали только 2 франка. Драгоман нас помирил на 1 меджидии с условием, что нам покажут и дворец. В сущности ни парк, ни дворец, ни самое гулянье не стоют того, чтобы тратить на них время и деньги. Живя здесь, конечно, можно отлично надышаться в этом запущенном как лес парке, недавно еще зверинце султанов, и вдоволь поваляться на его мягких лужайках, но осматривать его туристу — просто комично. Дворец, блиставший роскошью при Абдул-Азизе и Мураде, теперь в совершенном запустении.

Громадные пустыри комнат, громадные, под самый потолок, зеркальные окна сажени в две вышины, громадные старинные зеркала в синих и зеленых хрустальных рамах восточного рисунка, кое-какие остатки богатой мебели в залах гарема, да покинутые мраморные купальни одалиск, — все это не может дать настоящего понятия о действительной обстановке этого султанского приюта неги. Из дворца только что выехал живший в нем шведский принц, и уже все вещи и мебель опять спрятали под замки и печати в кладовых нижнего этажа. Блюститель султанского дворца очень беспокоился, что нас захватит во дворце кто-нибудь из гарема, так как в этот час обыкновенно являются оттуда султанши и детки их пользоваться полуденным воздухом сада, но как жалобно ни умолял он нас ускорить свой осмотр, мы считали себя в праве за уплаченный меджидие бродить по владениям падишаха сколько нашей душе угодно.

Возвращаясь в Константинополь, мы, однако, убедились, что бескорыстный страж не врал, ибо мы точно встретили на спуске в долину султанскую карету с расшитыми золотом гайдуками и вершниками, в которой важно восседал какой-то черноглазый носатый мальчуган в золотой куртке под эгидою парадно одетой европейской дамы, очевидно, бонны или гувернантки. [547]

________________________________

Принцевы Острова верстах в 20 от столицы, в том южном рукаве Мраморного моря, которое образует дальше Никомидийский Залив.

Мне совсем было не удалось попасть на эти острова. Только что мы отъехали в четверок с капитаном и женою его на каюке от парохода, откуда ни возьмись полицейская лодка, на белом флаге красными буквами выписано по французски: Police.

— Паспорт!

Меня немножко раздосадовало это неуместное требование, когда я столько дней ездил в городе без паспорта, а теперь даже и в город не еду, а хочу только сесть на пароход. Паспорт был в каюте и возвращаться не хотелось.

— Это третий помощник капитана, — соврал-было капитан. Он по корабельному списку значится, без паспорта. Но губатый полицейский в красной феске только скептически оскалил зубы.

Оказалось, что он знает в лицо всех помощников. Дело, конечно, в бакшише, но я именно возмутился против этого. На моих глазах француз с женою с нашего же парохода высадился в Константинополе без всякого паспорта и без всяких бакшишей, только разругав всех, кто приставал к нему. Стало обидно за русских. Почему же и нам не отделаться одною ругнею, как этот гражданин республики?

Каюджи, между тем, бросил весла, отказывается грести дальше под угрозами полиции. Что тут делать? Ругались, ругались, — вези к берегу! К полицейскому начальнику.

Подъехали в берегу. Там толпа, и, кажется, все начальники. Заступили грудью дорогу какой-то толпе туристов, вылезающих с горем пополам из яликов, и тоже требуют паспортов или бакшиша.

— Почему нашего пассажира не пускают на пароход? он только на Принцевы Острова, и в вечеру же назад... — объясняет капитан.

— Потому что на пароходе вашем скрылось два мошенника с русскими паспортами, и мы должны сторожить их... — важно отвечает начальник ломанным французским языком.

— На пароходе только два мошенника, а у вас их тут полна Турция! — сорвалось вдруг у меня с раздосадованного языка...

Громкий сочувственный смех стоявших на берегу туристов до такой степени озадачил бедного начальника, что он [548] сконфуженно пропустил их мимо себя: и махнул нашему каюджи мирно продолжать путь...

Ругательство восторжествовало и на сей раз.

Пока мы воевали с неуместною турецкою полициею, турецкий пароход, совершающий рейсы в Принцевы острова, уже развел пары и стал работать колесами; мы чуть успели вскочить в него, благодаря хладнокровию и опытности нашего капитана, который почти на ходу велел спустить трап.

Пароход был набить народом, как боченок сельдями, тем не менее несся ходко, сначала к Скутари, куда он высадил целые толпы, спешившие на исмидскую железную дорогу, и принял целые толпы, а потом к островам. Принцевы острова — это какие-то прелестные игрушечки среди прелестных голубых волн Мраморного моря; ими нельзя налюбоваться досыта!.. Один хорошенький островок за другим, с зелеными рощицами, с живописными скалами, с чистенькими пестрыми городками, облитыми ярким солнцем. Сначала Проги и Антигона, потом Халви с своими знаменитыми монастырями и духовными школами, потом Принкипо, самый посещаемый изо всех островов, обращенный в сплошной город дач и садиков. Мы останавливались у гаваней каждого островка, а вышли только в Принкипо.

Берег пестреет длинными развевающимися флагами всех наций, которыми обильно утыканы балконы и крыши ресторанов и отелей... Тут уж Турции следа нет. Это летняя резиденция богатого цивилизованного грека и европейца. Изящные виллы с цветничками, садиками, мраморными террасами, висячими, цветами осыпанными балкончиками, статуями, лесенками, тянутся у подножие горы, вдоль извилистого берега, обращая его в какой-то волшебный уголок отдыха и наслаждения... Красавицы-гречанки смотрят на вас с своих тенистых балкончиков сквозь листья тропических растений, яркие, как цветы, статные как мраморные статуи, украшающие их садики...

Мы выбрали отель Джиакомо, откуда открывается неописанно-прекрасный вид на море.

Тут лучший ресторан и самая парадная публика. Перед поездкою в горы нужно было поесть поплотнее, и мы действительно отлично позавтракали на открытой террасе, висящей над обрывами моря. Мы не захотели трястись на ослах и наняли открытую четырех-местную коляску, чтобы объехать весь островов до самого подножие монастыря святого Георгия. Дорога опоясывает улиткою скалистые вершины острова, и все его хорошенькие [549] уголки открывались нам один за одним a vol d’oiseau, в этом трех-часовом карабканье нашем по скалам Принкипо. Мы не спешили и не томились этою медленностью, впивая свободною грудью лесной воздух гор и тихо наслаждаясь менявшимися вокруг нас прекрасными видами. В глухом углу берега, против пустынной каменной скалы соседнего островка, мирно приютились заводы греческих рыбаков. Тысячи маленьких скумбрий, сверкавших металлическим отливом стали, были нанизаны тесными рядами на длинные веревки, и веревки эти тянулись густою сетью у шалашей завода, точно сплошная плоская крыша из блестящих серых черепиц...

Вверху, на скалах, прячется в лесистой впадине весь окруженный развалинами древний скит святого Николая; другой старый монастырь Христа виден дальше и выше. Но и везде по сторонам дороги осыпи и развалины стен. В прежние времена цветущий островок был до самой макушки покрыт жилищами человека. У подножия святого Георгия опять отели с флагами и террасами, с отдыхающей публикой, с ослами и носилками. Мы бросили здесь коляску и отправились карабкаться пешком на монастырскую скалу, самую высокую точку острова. Подъем требует около получаса и с непривычки утомителен в жаркую пору.

В крошечном монастыре даже нет церкви, а только домик для монахов. Это нечто в роде подворья какой-то греческой лавры в Пелопоннесе, куда исстари присылали на излечение душевно-больных. Монастырек стоит на выдающемся пике острова, среди хаоса камней. Однако, группы старых платанов дают порядочную тень путешественнику. Мы уже нашли под ними две веселые компании итальянцев, — шкиперов или мелких торговцев, которые сидели, скинув сюртуки, вместе с своими мало церемонными дамами, вокруг больших расписных кувшинов с местным винцом, и потягивали из него, очевидно, не первый стаканчик, наполняя эту тихую горную пустыньку своим простодушным демократическим хохотом и своими застольными песенками, которые даже их прекрасные половины выводили не совсем твердым голосом...

Мы постарались уединиться от этих своеобразных монастырских гостей сколь возможно дальше, и устроились за своим невинным лимонадом над самым обрывом пика, открывавшим нам во все стороны беспредельные горизонты.

Мы словно висели теперь в воздушных высях на крыльях [550] птицы и озирали всю неизъяснимую красоту, в которой плавала и млела очарованная душа.

Редко выпадает такой чудесный денек даже в этом счастливом краю ясных и ярких дней. Еще реже видишь это теплое голубое море таким беспорочно лазурным, таким нежно-ласкающим... Оно стлалось во все стороны от нас, куда хватал глаз, и все трепетало, сияло, переливалось каким-то радостным лучистым трепетаньем своей упругой прозрачной зыби, осыпанной и пронизанной насквозь огненными искрами полуденного солнца.

И на этом колыхающемся фоне голубых вод вырезались с волшебною яркостью красок, с фантастической живописностью, неподвижные мраморные изваяния островов с их красными изломами скал, с их гущами зелени, с их беленькими и желтенькими домиками-игрушечками, — раскиданные, будто драгоценные резные безделушки по этой чудной лазурной скатерти...

А там, в манящих далях горизонта, будто написанный по голубому фону далекими огнями солнца, отделяя девственную лазурь неба от такой же чистой лазури моря, вырисовывал свои бледные и нежные контуры, белые иглы своих минаретов и белые куполы своих мечетей, древний исторический Царьград и его азиатский близнец Скутари, отрезанный от него синею лентой вод.

Оглянитесь назад — там та же дрожащая радостным огнем струящаяся голубая зыбь...

Но уж за нею пустынные лилово-синие хребты Никомедийских гор, утопающие в таинственных туманах азиатского берега. Косые белые паруса судов, будто крылья готовых подняться чаев, и быстро бегущие паучки-пароходы весело пестрят эту гигантскую чашу вод, глубоко налитую между пределами двух миров...

Мы долго впивались глазами во всю эту ширь и красоту чудной картины. Какая-то сладкая истома охватила нас, хотелось бы век свековать в этом уголке рая, под этим солнцем, над этим морем, среди этих чарующих островков. Нужно изумляться близорукости и неблагоразумию людей, которые получили от слепой судьбы все условия блаженной жизни на земле и не умеют понять, где искать и в чем найти это блаженство. Мы поняли теперь поэтов-монахов и мудрых житейских философов, патриархов и митрополитов Греции, которые издревле возлюбили эти тихие счастливые островки и избирали их местом [551] своих молитв, своего отдыха, своей кончины... Вон там виден теперь, с нашей каменной осыпи, весь, как на ладони, гористый мыс острова Халки, с своим старинным монастырем, основанным еще Фотием, с своей знаменитой духовной академией, где один за одним скончали свое житие многочисленные вселенские патриархи Константинополя... Они и до сих пор удаляются на покой с своих бурных и непрочных престолов в эту райскую пустыньку...

Половина их, впрочем, и здесь кончала турецкою веревкою. В монастырях Халки почти столько же гробниц, сколько костей мучеников... В XVII столетии, например, в течение 35 лет, удушены и помешены здесь турками один за одним три вселенских патриарха.

Вообще трудно себе вообразить, да и поверить не хочется, как обильно улиты кровью христианских царей и христианских иерархов живописные камни этих поэтических островков!..

Они называются Принцевыми не без причины и уж вовсе не по той причине, что могут служить достойным пребыванием принцев...

Нет, это многовековая раззолоченная тюрьма принцев, обычное место ссылки, заточения, а часто и казни, всех членов византийского царского рода, которым по игре судьбы не оставалось места в дворцах Константинополя, сверженным цесарям, неудачным соперникам, опасным претендентам, овдовевшим царицам, сиротам царевичам...

В могилах Халки покоятся наши русские кости.

Там содержались долгое время в 1829 г. наши военнопленные офицеры и солдаты. До 300 человек из них не выдержали тягостей турецкого плена и погребены внутри обширной ограды, у ворот Успенского монастыря, под тенью вековых сосен...

Над ними стоит гранитный памятник, сооруженный на жертвы уцелевших товарищей их плена.

Ночь мы провели на пароходе “Цесаревич”, который завтра снимается в Александрию.

Долго за полночь стояли мы с капитаном на опустевшей рубке. Этот бравый рагузанец, изучавший свое дело в морской академии в Венеции, славянин по типу и духу, бился против австрийцев за восставшую Венецию под знаменем Даниила Манина и должен был покинуть австрийский флот. Истинный [552] моряк и истинный хозяин корабля, он знает и любит море как морская чайка.

Мы с ним стояли, тихо беседуя, а вокруг нас незримо вставала и охватывала нас своими фосфорическими струями волшебная лунная ночь.

Черные неподвижные громады пароходов, казавшиеся вдвое громаднее от неподвижно опрокинутых в темный омут черных отражений своих, заслоняют нам первый план. Целая куча египетских пароходов, только что пришедших из Александрии, сбилась сплошным черным островом вправо от нас, и только высоко вздернутые красные огни их круглых фонарей смотрят, как налитые кровью глаза, из черного леса перепутанных мачт, рей и веревок, характерно вырезающихся на освещенном небе.

Куда ни взглянешь, всюду неподвижно дремлют эти черные пароходы, будто сонные чудовища на страже. Поближе длинный изящный француз из Messagerie Maritime, дальше гигант-океаниец, приваливший из Индии целое английское население, а кругом, со всех сторон этого, чуть переливающего своею таинственною серебряною чешуею моря-озера, прилегли сверкающие мириадами огней и в то же время в упор облитые лунным светом гористые берега громадного Царяграда, и холмы Стамбула, и крутые скаты Перы, и жадно припавшие к морю тесные улицы Галаты, и убегающие бесконечною чредою дворцы и деревни Босфора и азиатской Скутари со своими многочисленными предвестиями, а там, еще дальше, замыкая в один сплошной огненный венок, все эти бесчисленные огни Азии и Европы, чуть видные скалы Принцевых островов.

Один необъятный огненный город охватил кольцом, обступил торжественным многоярусным амфитеатром это кишащее огнем море-озеро, а над ним сияет в недостижимой высоте и опрокидывается трепещущею и искрящеюся бездною в его темные омуты, — усыпанный частыми звездами, залитый ярким светом луны, еще более необъятный и еще более торжественный свод неба.

И все тихо струится, серебрится, мигает и сверкает — как в каком-то фантастическом сновидении, там на высоком небе, и там на далеких берегах, и здесь во влажных недрах бездонной пучины.

И очарованный, смущенный, охваченный каким-то сладким головокружением забытья и дремоты, незаметно теряешь чувство действительности и уже не различаешь больше в этом хаосе [553] мигающих огней, в этом кишении звездных мириад, где огни, где настоящие звезды, и куда смотреть тебе, вниз или вверх на усеянный, как божиа ризя алмазами, небесный купол.

XIII. — Дарданеллы.

Мы отходим из Константинополя в самый хороший час: жар солнца уже схлынул, я косые лучи его освещают, волшебные декорации цареградских холмов слегка зардевшимся огнем.

Жизнь, движение, веселие на воде! Всюду я отовсюду реют пароходики, парусные шлюбки, каюки. Все эти многочисленные и многолюдные прибрежные города, которые называются общим именем Царяграда, сообщаются друг с другом как Венеция по своим каналам.

Пароходы, распуская на-далеко по неподвижному воздуху черные хвосты дыма, проносятся на всех парах, то из С.-Стефано, то из Принцевых островов, то из Буюкдере, и втискиваются, пыхтя и ворча, в общую сумятицу гавани. к ним бросаются, слома голову, целые шайки лодок и баров, как мелкие птицы навстречу залетевшему крупному хищнику, Бравый капитан Чингрия, мастак своего дела, ловко и смело выводит наш громадный пароход сквозь тесноту таких же громадных стоящих и двигающихся пароходов, сквозь живую кашу кишащих и снующих каюков.

Вдали, направо от носа, забелелся маяк С.-Стефано, и чудные амфитеатры Константинополя быстро и плавно стали отодвигаться назад.. Не знаешь, на что смотреть; туда ли назад, на белые стрелы стамбульских минаретах, вырезающихся теперь, частым лесом на своих ярко освещенных холмах, словно какое-то невероятное, убегающее из глаз сновидение, или вперед на чарующие перспективы ласкового голубого моря, чуть оттененного нежно-розовыми туманами азиатского берега.

Дельфины, эти гигантские ласточки моря, провожают нас своими радостными играми. Целыми вереницами перекатываются они рядом с пароходом, на перегонку с ним, на перегонку друг с другом, кувыркаясь черными колесами, отчаянно ныряя, отчаянно- выскакивая, жирные и грузные как боровья, проворные как настоящие ласточки. Мы, люди XIX века, с враждебным недоверием смотрим на этих черных чудовищ и ужасаемся их неожиданного появления во время наших морских купаний. [554] Но древний эллин видел в них что-то дружеское и братское и легендами своими воспевал их великодушную преданность человеку. Они спасают Телемака, упавшего в воду, и Улисс, мудрый отец его, помещает изображение дельфина на щите юноши, чтобы он вечно помнил своих спасителей.

На острове Лесбосе пара неосторожных влюбленных скатились со скалы в море, не успев разорвать своих страстных объятий, и опять дельфины спасают их, и Амур, покровитель влюбленных, с тех пор носит образ дельфина на своем колчане. Дельфины выносит из моря тело поэта Гезиода, убитого в храме Нептуна и брошенного в волны; дельфины спасают от кораблекрушения Фаланта, вождя лакедемонян.

Когда вероломные тарентийские корабельщики низвергают в пучины разъяренного моря певца Ариона, то опять-таки дельфины собираются вокруг него, сажают его на свои гибкие хребты и несут его к родным берегам Коринфа, наслаждаясь его дивным пением.

А уж в царстве Посейдона это ближайшие наперсники водного бога, верные исполнители самых интимных поручений его. Двух дельфинов посылает он в грот Амфитриты, убедят ее стать царицею океанов, и они действительно приносят на себе к ложу морского бога очаровавшую его морскую деву. Под видом дельфина сам Посейдон-Нептун обольщает потом красавицу Меланту.

Вера греков в добрую дружбу дельфина была так укоренена в населении Эгейского моря, что Самый грубый рыбак считал своей священной обязанностию, (тотчас же выпустить опять в море попавшего в сети черного гостя.

Дельфины, веселые хозяева этого голубого моря-озера, провожают нас, а гости корабли, спешащие к ночи в Царьград, то-и-дело проносятся нам навстречу. Особенно хороши я типичны большие парусные корабли. Они оделись теперь, с вершин своих длинных мачт по самые пяты, в пузатые многоярусные паруса, выпустили и вперед в носу, и назад в корме, всюду, куда только можно протянуть веревку, другие острые и узкие косые паруса и несутся неслышно, плавно, будто какие-то гонимые волнами исполинские белые птицы, нахохлившие свои мохнатые зобы, распустивши все свои многоперые крылья.

А издали, когда они торчат на самой линии горизонта, высоко поднимаясь над ним своими убранными в паруса мачтами, их принимаешь за много-этажные белые башни какого-то неведомого, из-за моря встающего города. [555]

________________________________

Только ночью прошли мы остров Мармору, который дал имя этому маленькому морю, и которого существование, признаюсь, я впервые теперь узнал. Это сплошная глыба мраморных скал, которые разрабатываются с незапамятных времен, служа неистощимою каменоломнею для Византии и для Константинополя, и для Стамбула. В 1861 году под утесами этого острова погиб в одну туманную ночь наш русский пароход, разрезанный на двое носом английского парохода... 180 человек пассажиров, мирно спавших глубоким сном, пошли как ключ ко дну. Русский капитан напрасно потом предъявил процесс к англичанину, обвиняя его в незаконных эволюциях. Англичанин был оправдан судом консулов и экспертов, всегда несколько пристрастных к просвещенным мореплавателям”, и виноватым оказался погибший пароход.

Массивный, горбатый силуэт острова, под которым мы теперь проходим, кажется фантастически прекрасным в фосфорическом сиянии луны среди тихого моря, чуть переливавшего серебристою чешуею.

Этот островок так мал, что его не упоминают в географиях и редко наносят на карты. А в нем, между тем, 16 верст в длину. Мраморное море, на наших картах, тоже какая-то ничтожная капелька, которую едва удостоивают упоминания. А вот мы летим через него на полных парах целый вечер и полночь, и все еще не выедем из него; оглянешься кругом и нигде не видишь берега, а подвинешься в азиатскому берегу, он тянется без конца день и ночь. Ландкарты, учебники географии своею условностию населяют наши головы лживыми представлениями, которых никак не примиришь с живою правдою мира, когда вдруг очутишься глаз на глаз с нею. В действительности, а не на карте, поразительна громадность нашего мира. И нигде она так не поразительна, как в этих микроскопических уголках. Только здесь, на яву, вдали от книжки, лицом в лицу с горами и морем, поймешь и поверишь, что целое Вифинское царство могло умещаться на берегу этого микроскопического моря, поймешь и поверишь, что какой-нибудь один полуостров малой Азии, Аттики или Пелопоннеза мог заключать в себе множество сильных и независимых государств, завоевывавших целые страны, отражавших от себя нашествия целых народов.

Как громаден мир и как ничтожны, как малочисленны в нем жилища человека! Мать-земля наша еще совсем почти не заселена, когда смотришь на нее с полета орла, быстро [556] пробегая далекие пространства. Кажется, весь земной шар еще пуст, и только кое-где чернеют или белеют мутные точки жилищ человеческих. Целые берега Европы и Азии, целые громадные острова, степи, поля, моря, и горы, без следа жизни человеческой, а мы, малодушные, трепещем и пугаем себя, теснимся, завидуем, душим друг друга, в отчаянии взираем на будущее.

Царьград со всеми своими многолюдными окрестностями, со всею своею кажущеюся громадностию,- ничтожный вершок земли в сравнении с теми зелеными, серыми и голубыми безлюдными пустошами, которые мы пробегаем, не останавливаясь несколько дней сряду, из которых мы нигде не выберемся. А между тем, это самое древнее, самое излюбленное, давнее всех насиженное гнездо человечества.

________________________________

В Галлиполи мы не заходили и ночью проспали его.

Восход солнца застал нас у Ченак-Кале, которое в просторечии именуется просто Дарданеллами. Пароход остановился сдать почту и кладь, принять кой-какой багаж. Ченак-Кале на азиатском берегу пролива; рядом с его древней полурассыпавшейся крепостцею уже возник вдоль по берегу европейский городок, заслонивший многоэтажными домами своих консульств и агентств с развевающимися на них национальными флагами наивные минареты и жалкие домики старого азиатского местечка.

Напротив Ченака — его дружка, форт Килид-Бахр. Оба форта когда-то были тет’де-понами исторического моста царя Ксеркса, который переправился в Грецию в этом самом узком месте Геллеспонта (не иного шире версты). Этот надменный деспот, как известно, высек кнутом непокорные воды Геллы — за то, что они осмелились разорвать позорные оковы, первый раз от создания мира наложенные на них владыкою персов...

Однако розги не исправили Дарданелл, и Ченак-Кале до сил пор смотрит на своего европейского соседа через стремнину вольных вод, в ожидании той фантастической железной дороги, которая должна, по проэкту англичан, соединить через всю Европу и Азию маленькую корыстную Англию с ее громадною сокровищницею Индии.

Около Ченака стоял когда-то Абидос, а напротив его крепость Сестос поэтической Леандровой легенды.

Вообще выход из Дарданелл усеян еще более частыми [557] укреплениями, чем сам Босфор. Новые земляные баттареи почти везде сползли к самым морским водам, а старые замки на скалах только радуют взоры живописцев, да служат военными складами... Впрочем, на некоторых холмах, господствующих далеко над местностию, заметны расчищенные эспланады, свежие глиняные насыпи и флагштоки, повидимому, сильных редутов... Моряки наши рассказали мне, что на этих холмах даже есть электрические обсерватории для мгновенного взрыва подводных мин под проходящими судами. Самые сильные баттареи сосредоточены на азиатском берегу около Ногара-Кале, еще раньше Ченака и Килида, где, впрочем, тоже много баттарей нового устройства, вооруженных крупповскими пушками. Уверяют, будто они расположены так, что каждый проходящий корабль может быть разом обстреливаем не менее как из 5 батарей.

При самом выходе из Дарданелл стоят последние его форты Кум-Кале на азиатском берегу и Седдул-Бахр на европейском. В Кум-Кале еще сохраняются старые медные пушки и мраморные ядра, которые турки выделывали когда-то на берегу Малой Азии, в соседстве Эски-Стамбула, и которыми Магомет II разгромил из своей бронзовой пушки злополучную Византию. На ядра Магомета-Завоевателя теперь уж мало надежды, и поклонники Магомета-пророка волей-неволей взялись за стальные игрушки собаки-немца Круппа, этого нового международного Архимеда, который за приличный гонорар готов соорудить и турку, и китайцу, и зулусу — ядра, пронизывающие насквозь весь шар земной, а не только брони кораблей... Хотя моя русская удаль и не очень тревожится созерцанием всех этих для нас заготовленных турецких угощений Босфора и Дарданелл, хотя я твердо верю, что смелым Бог владеет и что наши отчаянные моряки, в корыте взрывавшие броненосцев, нашли бы в случае нужды дорожку и через усеянный редутами Геллеспонт, как наши кавказские солдатики находили недавно дорожку в “неприступные" форты Карса, однако, я почувствовал некоторую отраду, вырвавшись наконец из этой чересчур враждебной обстановки, вовсе несоответствующей поэтических воспоминаниям о Гелле и Геро. Эни-Шхер — последний гористый мыс Дарданельского берега, поднимающийся высоко над башнями Кум-Кале. На верхней площадке его очень эффектно вырезается на фоне неба, видная как на ладони, большая деревня с множеством ветрянок и с крестом русской [558] церкви... Тут живут наши некрасовцы, геройская запорожская вольница, которая предпочла волю даже родине.

Южные берега Мраморного моря и Дарданелл, вообще усеяны селеньями некрасовцев. Они живут во множестве в Ялове, против Галлиполи, в Казаклы, на берегу Исмидского залива, живут себе спокойно и очень богато. Даже буйные переселенцы-черкесы, безответно грабящие прибрежных жителей, трепещут некрасовцев и не осмеливаются тревожить их стад.

За Эни-Шхером берег круто поворачивает на юг, и пароход вступает в древнее Эгейское море, теперешний Архипелаг...

Мы теперь в царстве Приама, в легендах Илиады... Еще перед Кум-Кале нам указали древний Скамандр, бегущий в воды Геллеспонта.

Теперь вся равнина Трои, от подножие туманной Иды до волн моря, перед нашими глазами... Два могильных холма — сначала холм Ахилла, и за ним другой, ближе к морю, холм его друга Патрокла, — вот все, что говорит еще страннику о давно прошумевшей здесь великой эпопее.

На этом зеленом кургане охмелевший от горя герой совершал когда-то свою кровавую гекатомбу по убитом брате своего сердца и верном соратнике в брани...

“Зубы его скрежетали от гнева, быстрые очи

Страшно как пламень светились, но сердце ему раздирала

Грусть нестерпимая"...

залил кровью пленников громадный костер Патрокла, заколов собственной рукой в честь его 12 молодых троянцев, и в безумии отчаяния бросал в огонь, пожиравший останки друга, многоценных коней и все, что было у него дорогого. Войско ахеян несколько дней пировало и поминало священными играми тризну погибшего героя. Потом наступила другая еще более горестная тризна, когда даже боги Олимпа были поражены печалью как смертные люди. Фетида, злополучная мать героя, вышла с толпою нереид из своих подводных чертогов и жалобным плачем огласила волны моря... Все десять муз сошлись над смертным ложем божественного Пелеида и провожали в Аид своими печальными песнями его скорбную душу...

Фетида была красивейшая Из всех дщерей Нерви; Зевес, Аполлон, Посейдон, все добивались ее любви. По она предпочла небожителям смертного человека, фессалийца Пелея... Зевес уже готовился исторгнуть ее из рук счастливца и [559] возложить на свое божественное ложе, как возлагал он Европ и Далий, Ио и Лед, во вдруг дошло. до него пророчество всеведущего титана Прометея, что »сын Фетиды станет славнее своего отца”. Небожитель отступил перед таким позорным жребием, и отцом Ахилла стал Пелей...

Дальше показывают еще один маленький курган; уверяют, что над ним лежит юноша Антилох, сын Нестора, первый грек, убивший первого троянца, сам павший от руки Гектора, защищая старого отца... Доказательств, конечно, никаких. Но почему же не лежать здесь и Антилоху?.. И не все ли равно, какой холм покрывает его, этот или соседний, когда юношество целого мира вот уж сколько веков поминает и чтит его сыновний подвиг... Пока многоученые Шлиманны копаются в могилах истории и поправляют ее летописи, я наивно буду верить во все эти курганы Ахиллов, Патроклов, Антилохов, потому что все дело тут именно в поэтической вере, а не в самых земляных курганах.

XIV. — Воды Греции и боги Греции.

Велика сила этой поэтической веры! Я ощутил ее особенно ярко и осязательно здесь, в виду таинственных снеговых пирамид Вифинского Олимпа, почти у подножие Гомеровой Иды.

Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи,

Старца великого тень чую смущенной душой...

Да, тут все, и море, и горы, и скалы островов, и самое голубое небо, полны этих чудных умолкнувших звуков, полны этих великих теней. Меня охватывает та светлая и радостная атмосфера, населенная светлыми и радостными богами, в которой так радостно и светло жилось древнему греку...

Пароход наш проносится мимо тех самых островов и берегов, через те самые волны, среди которых провел чудную сказку своего детства и богатырскую эпопею своей юности народ-юноша, народ-поэт, народ-художник.

Уже две тысячи лет как замолк его поэтический голос и опустилась его созидающая рука... А между тем, через головы веков и народов, через все эти пышные и громоздкие византийские империи, через победоносную Порту оттоманскую, через новых греков и новых болгар, мир все еще слушает, очарованный, эту, замолкшую чудную песнь, все еще пристывает [560] изумленными и восторженными очами к чудным образам, сoзданным тридцать веков назад. Древний грек заслонил себя своим Олимпом; и теперь, издали на расстоянии тысячелетий, вся древняя греческая жизнь, вся история древней Греции рисуется вам в розовых лучах Олимпа...

До такой степени художественная фантазия эллина умела слить во-едино жизнь людей с жизнью богов, перепутать в одно фантастическое и прелестное целое их мысли, вкусы, подвиги, из истории своих войн, своих торговых походов, своих экономических переселений создать дивные эпопеи богов и целую поэтическую космологию...

Олимп греков — это в сущности не боги, а люди Греции. Это идеализированный и опоэтизированный живой мир, каким он был, каким желал его видеть древний грек.

Те же его очаровательные горы и долины, те же обильные реки и луга, стада и птицы, те же охоты, пиршества и войны, та же юношеская веселость, тот же страстный культ красоты и счастия, та же ненасытимая, вечно обновляющаяся, вечно разнообразная и никогда не остывающая любовь.

Все добродетели, все грехи человека, от зависти, вероломства, разврата, до самоотвержения и великодушия. В самом понятии о боге Народ-дитя не поднялся дальше собственного своего образа, облагороженного и увеличенного в размерах... Этот народ - счастливец до такой степени был полон самим собою, до такой степени любовался, как Нарцисс собственной красотой, собственным геройством, собственным счастием, что вся природа от светлого голубого неба до малейшего цветка, до каждого всплеска волны, рисовалась его воображению только отражением его собственных черт, его собственных вкусов, его собственной судьбы...

Он населил самим собою небо и подземные бездны, и пучины океанов, каждую пустынную скалу, каждое дерево в лесу!

Везде для него играла и сочилась та же его яркая, веселая, общительная жизнь, полная энергии и страсти, падения и подвигов...

Даже черная персть земная, которая почти всем народам напоминает только мертвый прах и тленье, для грека была могучая Гея, начало жизни, мать всего сущего, мать титанов, мать Сатурна, отца богов, мать океана... Даже в мрачных подземных сводах Тартара, этом месте плача и скрежета зубовного, кипела в фантазии грека та же радостная жизнь пиршества, любви, наслаждения, как и на светлых высотах Олимпа. [561]

Образы человеческой красоты, человеческих дел, человеческих чувств, словно застилали природу в глазах народа-художника, и он мог видеть ее только. сквозь это свое поэтическое марево...

________________________________

Вот поднимаются вдали вправо от нас голые порфировые скалы Оталимена, древнего Лемноса...

Но для эллина это не был только простой остров, потрясаемый частыми землетрясениями. Нет, это божественная кузница Вулкана, сына Юпитера, которому одноглазые циклопы, свирепые детища Нептуна, день и ночь куют его громоносные стрелы... Или вспомните борьбу богов с гигантами. Разъяренная Гея, “земля-матерь”, посылает своих темных сынов-исполинов отмстить богам Олимпа за древних детей своих, мучимых богами, за Прометея, прикованного в Кавказу, за Тития, терзаемого коршуном, за Атласа, держащего всю тяжесть неба, за Титанов в оковах... “Мстите, спасайте! вопит она. Мои горы — ступени ваши! ты, Тифоэй, вырви трупы у Зевеса, ты, Энкелод, прогони Посейдона из моря, ты, Рек, вырви возжи из рук Аполлона!”

Сыны земли полезли из Эреба и затмили свет солнца... Они взгромоздили Оссу на Пелион, и Эту на Оссу, и с этой лестницы гор стали метать скалы и горящие сосны в осажденный Олимп.

Среди битвы Афина бросает островом Сицилией в бегущего Энкелода; исполин Полибот, преследуемый Посейдоном, спасается на остров Кос, но бог отрывает часть острова и раздавливает им врага... Вот вам целая геологическая катастрофа, видоизменившая очертания островов, поднявшая новые горы, воспоминания об ужасных землетрясениях, об извержениях огнедышащих гор, преображенные творческим воображением эллина в живую и страстную человеческую драму.

Какой горячий ключ жизни бился в сердце древнего грека, если он мог излить столько кипучей и яркой жизни на все, на что только смотрел его вдохновенный глаз. Этот немой и скучный для нас лес, покрывающий сухие скалы островов, на котором без внимания скользит теперь мой взор, в глазах народа-художника был целым шумным хороводом вечно играющей, вечно поющей и пляшущей молодежи; вон впереди двигается, пошатываясь, добродушный, пузатый счастливец Пан, бог природного обилия, увенчанный гроздиями, [562] окруженный своими хохочущими фавнами, проказниками сильванами, сладострастными сатирами и нимфами, жаждущими любви...

Дриады, шаловливые девы леса, гамадриады, молчаливые обитательницы дерев, нимфы гор, нимфы равнин, теснятся вокруг кроткой богини лугов, покровительницы пастуха и пастушки; прелестная Флора, мать Весны, осыпанная цветами, провожаемая Зефиром, этим легкокрылым сыном Авроры и Эола, ведет за собою своих сестер, строгую Цереру» в венке золотых колосьев, и румянощекую Помону, обремененную роющими плодами.

В таких сверкающих красках, в таких пластических образах, в таком одушевленном и очеловеченном движении рисовалась юношеской фантазии грека всякая мелкая подробность природной жизни...

Даже каждая порода дерева, каждый отдельный цветок, чем-нибудь обращавший на себя внимание, все это для него живые лица, романические события, и прежде всего чудная красота человеческих форм и человеческих чувств... Траурный кипарис, весь ушедший в самого себя, безнадежно сжавшийся своими черными щетинистыми ветвями, это несчастный друг Аполлона, молчаливый наперсник его сердечных тайн, умерший от горя по нечаянно убитом им любимом олене...

Гиацинт — это тоже имя Аполлонова друга, которого светлый бог солнца нечаянно убил брошенным диском, и чистую кровь которого он обратил в цветок, распускающийся при первых лучах весеннего солнца.

Благородное дерево лавра, это — целомудренная нимфа Дафна, которая не хотела уступить горячим ласкам Феба и была за это обращена мудростию Зевеса в дерево, вероятно, в предостережение всем слишком неприступным ее подражательницам, которых деревянное сердце нечувствительно в поэзия любви и которые поэтому законно заслуживают жребий женщины-дерева. Влюбленный Феб, однако, надел на себя венок, сплетенный из ветвей Дафны, и сделал с тех пор лавровый венок идеальной наградою поэтов. Мирра, прекрасная дочь Цивираса, была тоже обращена в дерево, но впрочем, далеко не за целомудрие. Несчастная влюбилась в своего родного отца и обманом заменила ему свою мать... Она вечно оплакивала потом свое преступление, и обращенная в дерево, до сих пор истекает горячими слезами мирры...

Плодом ее преступной любви был богоподобный красавец Адонис, который доставил столько блаженства влюбленной [563] Афродите в тенистых рощах Кипра, и столько лучений ревности грозному Марсу, что рыцарский бог войны не погнушался принять на себя даже образ дивой свиньи, чтобы удачнее растерзать слишком счастливого соперника. Из крови Адониса тоже вырос цветок, тот восхитительный, нежно-красный анемон, которого ботаники до сих пор называют Adonis vernalis. Эта любовь Венеры к красавцу-юноше Адонису до такой степени возбуждала сочувствие его земляков киприотов, что они почтили ее храмами, жертвами и особыми таинствами... В воспоминание этой идиллической любви богини к пастушку на лоне природы, киприянки даже лучших фамилий отдавались некогда ласкам мужчин прямо на берегу моря и выручали из этого таинства большие суммы денег и драгоценные сокровища для своего будущего приданого...

От деревьев и цветов обратитесь к птицам, звездам, в камням, везде опять встретите красоту человека, историю человека, любовь человека. Кроме человека нигде ничего, ни на земле, ни на небе, ни под водою. Лебедь, горделиво сгибающий свою царственную шею в тихих заливах озера, это не лебедь, а Цигнус, молодой царь Лигурии, друг несчастного Фаэтона, который жаждал броситься ему на помощь со скалы острова, когда увидел его плывущий труп, и вдруг повис на двух белых крылах и поплыл по морю... Его жалобная песнь, это погребальный плач по погибшем друге...

Стрекоза, сухая и жесткая, надоедливо толкущаяся в воздухе, оказывается Тифоном, братом царя Приама, которого похитила влюбленная Аврора, эта

“Из мрака встающая,

Златая, с перстами пурпурными Эос”...

Она выпросила у страшных парк Клото, Лахезис и Атропос, бессмертие своему милому, но сожгла и иссушила его своею слишком знойною любовью и состарила в восемь дней. Бедный Тифон предпочел жребий скромного насекомого обязанностям обветшалого любовника.

Даже бездушное эхо, этот отклик мертвой пустыни, в глазах пластического грека нечувствительно превращалось в живую и страстную красавицу-нимфу, нагую обитательницу тех береговых гротов, которые то-и-дело чернеют перед нашими глазами, в скалах мимо-пробегающих островов.

Она безумно влюблена в юношу Нарциса, на красоту которого не может равнодушно смотреть ни одна нимфа... [564]

Цветущая полнота Эхо тает как воск от пучений безответной страсти, и она делается мало-по-малу одним бестелесным голосом... Нарцис наклоняется как-то напиться над прозрачным ручьем, и первый раз в жизни видит свое лицо... Он тоже не может устоять перед собственными своими чарами и не в силах оторвать глаз от чудных черт неведомого ему лица, которое он наивно принимает за нимфу ручья... Он замирает навеки в этой любующейся позе влюбленного в самого себя, обращенный в цветок. Эхо горько повторяет его последние слова любви...

Поднимите ночью с затихшей палубы глаза на небо в востоку... Вы увидите над собою серебристую пыль звезд, тесно насыпанных в одну густую прядь.

Это наши русские стожары, у древних волос Береники... Береника отрезала свои длинные косы, самое драгоценное, что имела она, и повесила их к алтарю Афродиты, жарко молясь богине, чтобы даровала победу в битве любимому мужу. На другой день исчезли из храма богини, неведомо куда, волоса Береники и на небе появилось новое созвездие, в котором мудрые люди сейчас же узнали чудные косы красавицы...

Бледный месяц имеет тоже свой живописный роман. Девственная богиня огня и охоты, легконогая Диана не всегда была грозна и недоступна; если она обратила в рогатого оленя и разорвала потом собаками недогадливого юношу, охотника Актеона, дерзнувшего узреть впервые из всех богов и людей ее обнаженные прелести, то это не помешало покровительнице весталок влюбиться потом в красавца-пастушка Эндимиона... Чтобы безопасно проводить с ним ночи, не роняя между богами своей девственной репутации, богиня выпросила у Зевеса должность ночного сторожа и стала с тех пор целую ночь носить над землею свой круглый фонарь, тем более, что Феб отказался от этой докучливой обязанности, которая ему мешала пребывать сладкие часы покоя в влажных чертогах Фетиды...

Красота и любовь, весь эллинский мир дышет этим. Ни для богов, ни для людей нет других законов, другой нравственности... На любви, как на сказочном ките, стоит и земля, и небо, и сама преисподняя... Все жаждет любви, поклоняется и покоряется любви, стихии, растения, животные, плоды, звезды, боги... Это по истинне весна человечества, весна мира, когда все переполняется зиждительными соками бытия, все ощущает непобедимую потребность жить и разливать из себя жизнь... Жизнь ради жизни, ради ее жгучих волнений и радостей, вот [565] общий идеал, выше которого, законнее которого никто ничего не знает и не хочет знать...

Любовь, самая страстная, самая чувственная, совмещается не только с геройством, с добродетелью, но даже с божеством и даже с божеством целомудрия. Безнравственно, бесчеловечно, недостойно божества, это не уметь любить, не желать любить... Характерен в этом смысле миф, которым объясняется происхождение Гермафродита, этого сына тайной любви Гермеса-Меркурия и Афродиты-Венеры. В него без ума влюбилась нимфа, но брат Амура был не доступен чувству любви и молил богов избавить его от назойливых объятий страстной девы. Нимфа молила о другом, чтобы ей не расставаться ни на одно мгновение с своим красавцем-юношей... И совет богов отринул нечестивое желание глупого юноши и счел священным долгом уважить законные мольбы бедной нимфы, она срослась в одно тело со своим неприступным возлюбленным и уже с тех пор не покидала его...

А между тем среди этих радужных воспоминаний и мечтаний один остров Архипелага за другим проносятся перед нами.

Вдали, направо, чуть обрисовывает свои крутые ребра розовыми огнями солнца Лемнос, божественная кузница Вулкана, Имброс и Самотраки, полный таинств древности, поближе, как раз против могил Трои, винообильный Тенедос, с своей пирамидальной горой святого Ильи, когда-то усеянной монастырями и часовнями византийцев и до сих пор посещаемой богомольцами...

В ясную погоду за ним бывает виден, на своем далеком и высоком горном мысе, священный Афон, а немного не доходя Тенедоса, на азиатском берегу, всем памятна и теперь Безикская бухта, это любимое место засады английского флота.

Городок с старым замком один только оживляет сухие скалистые скалы Тенедоса и монастырь св. Ильи прячется высоко в пазухе горы, невидимый с моря... Несколько безлюдных низеньких островов, говорят, будто бы населенных кроликами и потому носящих имя “кроличьих”, разбросано около берегом Тенедоса, но только на одном островке Годара, по вольному переводу на немецкий, остров Эзель своего рода (ослиный), торчит одинокий маяк. В дни Илиады, как уверяет Виргилий, у Тенедоса жили не кролики и не ослы, а страшные морские змеи, которые погубили Лаокоона. [566]

“Четой от страны Тенедоса два змея, вовлекши на воды,

Рядом плывут и медленно тянутся к шумному брегу”.

Пока мы любуемся капризными непривычному главу очертаниями Тенедоса и соседей его, впереди уже синеет горная громада другого острова. Далеко вдается в море скалистый мыс азиатского берега, хорошо знакомый морякам, Баба... Тут резкий поворот береговой линии, под прямым углом на восток, и распутие для кораблей... До мыса Бабы — деревня Мизия, за Бабою начинается уже славная своими древними богатствами Лидия, с ее золотоносным Пактолом, родина Мидаса, золоторунного стяжателя и ослиноухого ценителя Аполлонова пения, родина нового Мидаса — Креза, и место позора Геркулеса за прялкой Омфали. Корабли александрийского и афинского рейса оставляют по левую руку остров Митилену и держат свой курс направо на острова Тинос и Микони, Делос и Сиру, сквозь самую сердцевину Архипелага... А те, которые идут в Смирну, Бейрут, Яффу, должны обогнуть мыс Баба и пройти всегда бурным Муселимским проливом между берегом и островом Митилены к Хиосу. Митилена — это прославленный древностию Лесбос... Живописные изрезы его гор уходят от нас вдаль громадными многоцветными шатрами яшмовых, малахитовых и мраморных тонов, зелено-лиловые, розово-синие, удивительно лаская глаз бархатной мягкостию и спокойствием своего колера...

Только южное солнце и южная растительность умеют раскрашивать свои камни в такие сказочные, дышащие жизнью цвета... На этой исполинской каменной глыбе, подымающейся из голубого моря на десятки верст из конца в конец, почти не заметны редкие беленькие городки, спрятанные в складах горы, и разбросанные по темным садам сельские домики.

Этот большой остров очень богат; он наполняет рынки Смирны и Константинополя своим вином, маслом, плодами, но его роскошная природа и его трудолюбивое садовничье население прячется гораздо больше в невидимых нам трещинах, долинках и пазухах гор, обращенных кнутри, чем по этим малоприютным берегам, обнаженным солнцу и открытым морскому ветру...

Песня Сафо сама звучала в воздухе вечеревшего дни, в певучем ласкающем ветре, доносившемся до нас с берегов Лесбоса.

Где и родиться страстной песне томления и любви, как не здесь, на берегах этого изнеживающего голубого мори, породившего из пены своей богиню любви... [567]

Мне чудится на скалистом мысе Лесбоса — эта смуглая дева-поэт, с распущенными по ветру косами, с венком дикого плюща на голове в жгучей тоске одиночества, охватившая своими прекрасными нагими руками прекрасные, как у Дианы, нагие колена свои, и вперившая свои глубокие, знойные глаза куда-то далеко-далеко га синия пучины моря... Арфа ее брошена не траву, но в горячем сердце поднимаются и растут могучие звуки, от которых уже шевелятся вдохновением горячие губы, и пальцы инстинктивно ищут привычных струн...

Это последняя страстная песня, песня отчаяния... Красавец Фаон, прекраснейший из лесбийцев, не сидит с нею на скалах берега, в часы яркого заката и не слушает ее чудных песен... Забыть его нельзя, не любить его нельзя. Недаром Венера, мать его, дала ему в наследство дивный сосуд с божественными эссенциями...

Но есть на берегу моря таинственная скала Левкадии; стоит броситься с нее в голубые волны и в них остынет, как чудом, самая безумная любовь...

Бедная Сафо, в задумчивости, чертит на роковой скале последний прощальный стих безжалостному красавцу-юноше, увенчивает кипарисами свою осиротевшую арфу и с страстными словами любви бросается в спасительную пучину...

Лесбийки, потомки Сафо, уже не нуждались, повидимому, в неблагодарных Фаонах... Они поклонялись любви ради любви, и внутри самих себя находили слишком достаточно страсти, чтобы еще позорить ее объятиями мужчин. Они воздвигли в сердце своем храм Афродите, матери любви, из волн рожденной, но отвергли культ вероломного Купидона.

А пароход все несется и несется, как ножем взрезая чистую голубую бирюзу южного моря, оставляя за собою, на долгие версты, кудрявый вспененный след, прямой будто рельсы железной дороги...

Белые морские птицы неотступно преследуют наш корабль своим жалобным криком, хохочут и плачут, как больные дети, и по временам, подобрав высоко вверх свои крылья, падают, словно ключ ко дну, в самый кипень текучей столбовой дороги, оставляемой нашим винтом, чтобы клюнуть там скудную добычу. Может быть, это классические Мемноиды, белый птицы, созданные Зевесом из пламени костей Мемнона, сына розовоперстой Авроры, безжалостно убитого Ахиллесом...

Плиний уверяет, что эти белые птицы Мемнона, разлетевшиеся по всему свету, ежегодно собираются в день смерти [568] Мемнона на могиле его, чтобы сразиться друг с другом и кровью своею почтить его смерть. Аврора иначе вспоминала своего погибшего сына. Его статую, из черного мрамора, с жалобно поднятыми руками, со ртом полуоткрытым для мольбы, каждое утро и вечер оживляла она своем нежным дыханием и из мертвого камня истекали тогда сладкие звуки привета и прощания...

Вот и Аврора уходит на покой, и с востока, из-за далеких зубчатых вершин Иды, которая вытянула теперь весь свой туманный хребет вдоль Адрамитского залива, — тихо всплывает бледный лик Дианы... Мало-по-малу исчезают в туманах дали последние острова, последние обрывки берега...

Остров, это что-то непостижимое, почти чудесное для жителя материка. Как-то инстинктивно страшно за него, за тех живых существ, что селятся на нем, отчужденные от всех и всего, когда видишь, как поглощает их, уже поглощенных со всех сторон пучиною моря, еще эта отовсюду надвигающаяся мутная пучина ночи... Встают и рокочут кругом, заливают и хлещут их берега бурные волны, а они там, в своих дрожащих на скалах домиках, спокойно спят и просыпаются, живут, плодятся и множатся, как и мы в наших безопасных беспредельных равнинах...

________________________________

Довольно сильный, но мягкий южный ветер дует мне прямо в лицо. Он бодрит душу, зовет вперед, вдувает в сердце смелую радость и надежду. Пуста, просторна палуба, освещенная луною. Все давно спят по удобным покойным каютам. Только на дальней рубке высоко чернеет характерный и неподвижный силуэт капитана, с шапкой на затылке, с безмолвным вниманием глядящего вдаль. Лихой моряк спит в полдень и всю ночь на ногах... Он наслаждается ночью и морем, как рыба водою. Сверху, с чуть затуманенного неба, льется широкими фосфорическими потоками лунный свет. Кругом нас — одни плещущие, на встречу несущиеся волны. Они несутся вдвое скорее от быстрого незримого бега корабля, который взрезает их прямо, легко, уверенно, как летящая стрела.

Луна разбилась, разбрызгалась, разлилась по бегущим волнам широким движущимся и трепещущим столбом серебряной чешуи... Никогда не отражается она так в реке, даже в широких разливах Дуная и Волги. Ширь и разгул моря зовут к шири и разгулу все, что только прикасается к ним. [569] Жутко делается от собственной фантазии, когда стоишь безмолвною глубокою ночью посреди безмолвно бегущего парохода, и молча созерцаешь эту безмолвную могучую жизнь морской пустыни.

Против месяца эти вздымающиеся и хлещущие друг друга валы кажутся стаями горбатых чудовищ, что гонятся друг за другом, настигают, перегоняют, кувыркаются с радостным хохотом. Когда черные хребты их врезаются с разбега в расплавленное серебро месячного сияния, они просто принимают осязательную форму живого морского зверя и ныряют, один за. другим, в бледно огненные омуты, будто дельфины, преследующие добычу. По неводе поймешь суеверные легенды приморских жителей и матросов, которые проводят недели и месяцы, глаз на глаз, с этими таинственными ночными чудищами, в темный и бурные зимние ночи, не знающие рассвета, на своих утлых парусных суденышках. Виктор Гюго, поэт природы, умеет хорошо рассказать о них и нарисовать своим волшебным пером их неуловимые никакою кистью образы. По неволе помолишься и принесешь вместе с древним греком умилостивительную жертву таинственным богам грозного водного царства и Посейдону, царственному владыке океана, и сто-ликому Протею, изменчивому богу погод, и старцу-певцу Нерею, отцу шаловливых нереид, другу Аполлона, убаюкивающему своими песнями злополучного моряка, и Палемону, покровителю пристаней, и Форкису, защитнику от бурь...

По неволе, под каждым утесом берега, в каждой пещере островка, в каждом всплеске волны, увидишь, вместе с древним греком, стерегущих тебя, над тобой издевающихся, тебя соблазняющих таинственных жителей вод... Это не подводная скала, а нимфа Сцилла, возлюбленная рыбака Главка, обращенная в подводный камень завистливой волшебницей Цирцеей. Это вы слышите не вой волн в бурю, а трубящий рог Тритона, любимого сына Нептуна, сзывающего свое водное племя...

Это не ветер шевелит в деревьях берега, опасного для морехода, а лукавые сирены, Левковия, Лидия и Партенопа, очаровывают своей игрой доверчивого странника, чтобы потопит его в своих омутах. Вы думаете, это волна бьет тяжко, будто молотом, в камни водной пещеры, за черною дырою скалы?.. Нет, это циклон Полифем застал в объятиях нимфы Галатеи страстного юношу Ациса и бросает в них, рассвирепев, обломки утесов...

Этих пещер и подводных гротов видимо-невидимо в [570] утесистых островках Архипелага, и в каждой пещере жилище какой-нибудь очаровательной нимфы... Стоит Телеману быть выброшену на пустынный остров, как уж он в нежных объятиях Калипсо... Сам лучезарный Феб — каждую ночь не может покинуть подводных опочивален Фетиды, и через это несчастная земля, по 12 часов сряду, остается без лучей солнца. Когда Посейдон отпраздновал на острове Питере свою первую брачную ночь с Амфитритой, он несколько суток не мог возвратиться в ее ложу, потому что на каждом шагу своего царственного обзора водных владений встречал то прекрасную нимфу Венилию, то еще более прекрасную нимфу Салапию, то девственную Фоосу, поочередно увлекавших бедного новобрачного бога в свои таинственные подводные лабиринты...

Юная Фооса заранее горевала, как вознегодует на ее падение ее целомудренная мать, но успокоилась, когда, возвратясь на родной остров Лемнос, увидала молодого Полифема, играющего на коленях своей родительницы...

XV. — Цикладский Архипелаг.

Рано на рассвете мы врезались в густую чащу Цикладских островков. Это древнее гнездо ионийской торговли, ионийских сказаний и подвигов...

Мы проспали Тинос и Микони, и увидели их уже далеко позади. Перед нами, в ярком освещении утреннего солнца стояла как восхитительная декорация белокаменная Сира. Редко можно видеть такой поразительный живописный и оригинальный городок. По зелено-красным конусам гор, прямо из лазуревых вод моря, поднимаются два сплошных ослепительно белых конуса чистеньких каменных четырехугольных домиков без крыш. Они кажутся издали ровными тесанными кубиками белого мрамора, просыпанными с далеких вершин горы и густо завалившими собою ее склоны. Эти пирамиды жилищ, поднимающиеся в облавам, увенчаны наверху старым католическим аббатством св. Георгия и новою греческою базиликой.

Мы с женой не утерпели и отправились побродить по хорошенькому городку, чтобы поглазеть на незнакомую еще жизнь греческого населения. Сира с каждым годом богатеет и разростается; она лежит на двойном перепутья, между Александрией, Пиреем и Константинополем. Город изготовляет макароны, пшеничную муку и лучший на всем востоке [571] рахат-лукум. Деревеньки острова Калиты садами гранат, апельсинов, винограду. Везде хорошие набережные, мостовые, тротуары, бульвары, фонтаны, везде богатые магазины и бесчисленное множество кофеен. Хотя было рано, все площади и улицы были наполнены праздным людом в красных фесках, курившим наргиле и пившим кофе. Мы хотели вскарабкаться на самую вершину, чтобы с террас аббатства взглянуть на город и окружающий его архипелаг островов... Везде чисто, пристойно и безопасно, как ни высоко поднимались мы по довольно глухой каменной лестнице, между рядами молчаливых домов. Пахнет уже востоком, теремной жизнью женщин... Пахнет и Италией, если оглянешься на этих рыбаков в живописных колпаках-мешках, на этих осликов, обвешанных большими кувшинами воды, на этих водоносиц с громадными амфорами на голове... В конце пути мы спутались среди множества узеньких и темных переходов, вьющихся насквозь домов, под домами и через крыши домов... Целая толпа уличных мальчишек, не понимавших ни одного слова ни на каком языке, кроме своего новогреческого, стала сейчас же провожать нас, без труда поняв, что мы иностранцы и что с нас можно получить серебряную монету. Они вводили нас в католические церкви, бегали за привратниками, указывали на красивые виды и вообще ухаживали за нами, как настоящие проводники туристов. Частые католические храмы в этой части города удивили нас своею благопристойною и благоговейною обстановкою... С верхней террасы св. Георгия вид, действительно, оказался великолепным, широко охватывающим горизонты моря. Но подняться до него было нелегко, особенно по жарким камням, под палящими лучами солнца.

Когда после торопливой двух-часовой прогулки мы очутились опять на палубе “Цесаревича", нас трудно было узнать. Солнце сразу обожгло нас своими лучами, словно в краску окунуло...

Сира новая, с хорошими удобными домами и широкими улицами-бульварами — внизу, у берега. Наверху, на горах, — это старая Сира, почти сплошь заселенная католиками. Еще с крестовых походов в Сире утвердились французы и особенно итальянцы. После захвата в 1204 году Византии венецианцами, многие острова архипелага поступили в качестве “лена св. Марка” во владение знатных венецианских фамилий. Так, напр., герцогами Наксоса и Пароса сделались Сунудо, герцогами Тиноса и Скироса Гиви и т. п. До сих пор главнейшие фамилии [572] острова итальянские. То же и на соседних островах Наксосе, Тиносе. Оттого до 1821 года Сира была под особенным покровительством Западной Европы и пользовалась некоторого рода независимостию. Сюда, во дни турецкой резни 1821 и 1822 годов, спасались во множестве смирнцы, хиосцы, псариоты; оттого в городе до сих пор существуют особые кварталы псариотов, смирнцев, хиосцев и пр. Теперь Сира — торговая столица всего Цикладского архипелага, который тяготеет в ней во всех отношениях...

Мы не долго любовались красавицей-Сирой и понеслись опять по проливам Архипелага, оставляя острова и вправо, и влево.

Вот поднимается из голубых вод поэтический Делос, маленький скалистый островок, с которым соединено столько священных воспоминаний древности... На нем еще белеются развалины православных храмов и оракулов Аполлона...

Делос — это остров Аполлона, бога солнца, бога поэзии. Когда Юнона, ревнивая супруга Зевеса, преследовала беременную Латону, то даже Посейдон, бог хладной влаги, сжалился над несчастной возлюбленной царя богов и одним ударом своего трезубца создал из волн моря цветущий остров Делос, где, под тению масличины, впервые увидел свет дня бог дневного света Аполлон и его ночная сестра Диана. В благодарность за это Аполлон сделал неподвижным пловучий остров Нептуна, остановив его в самой середине Цикладских островов, и, еще будучи четырех лет, создал в нем на горе Цинтусе свой чудесный храм, построенный из рогов диких коз, убитых стрелами Дианы.

На этом же острове света, Аврора обессмертила, полюбила и погубила бедного своего Тифона...

Древние до такой степени благоговели перед святынями Делоса, что не дозволяли больным умирать на его божественной почве и не осквернили ее присутствием смердячего пса. Даже варвары Азии разделяли это суеверное благоговение греков, и когда громадный персидский флот, разоривший острова Архипелага, пристал в берегам Делоса, то ни один воин не осмелился прикоснуться святотатственною рукою в владениям лучезарного Феба...

Миновали Делос — уже приближаемся в двум скалистым островам, разъединяемым узким проливом, Паросу — этой неисчерпаемой сокровищнице мраморов, и родному брату его — Анти-Паросу. Мы впрочем проходим левее, между голыми [573] утесами Пароса и плодоносными зелеными берегами Наксоса, обилье ной житницы Цикладского архипелага, чтобы мимо Нио и Аморго, мимо Анедро, мимо Ахафи и Сантурина, издавна снабжающего нашу Русь, если не подлинным вином своим, то хотя почтенным именем его, — пройти между Критом и Бассо, в виду обрывистого Скарпанто, этой родины загадочного Протея, в открытое Средиземное море...

Мы несемся, как на крыльях птицы, созерцая своеобразную красоту этих счастливых островов, общих детей Нептуна и Аполлона, и перед нами развертываются и проходят, как на смотру, по очереди, одни за другими, их каменные зеленые громады... Чудные уголки, где началась, где должна была начаться для человечества жизнь, полная наслаждений, страсти, разума и предприимчивости. Все кругом голубое и розовое, нежное и мягкое, бодрящее, радующее, — волны, воздух, горизонты неба, очертания гор...

Жизнь кажется бесконечным светлым праздником, а мир — беспредельным раем земным, где все возвышеннее, чище и очаровательнее, чем в обычных суровых мраках севера.

Цвет моря, какого я не видал еще нигде и никогда. Мы с женой молча любуемся на него целые часы и никак не насытим им своих восхищенных глаз. Какая-то дивная голубизна прозрачной текучей бирюзы, то светлеющей от всплесков пены до нежной лазури утреннего неба, то густеющей в разверзнутых кораблем хлябях до глубоких тонов кобальта. Сама эта южная волна прозрачна, как жидкий хрусталь, легка, гибка и изящна, не похожая на чугунную, мутную, дробящую камни волну какого-нибудь Балтийского моря, а дышащая жизнью, населенная веселыми наядами, ласково колышащая жемчужную раковину Амфитриты, родящая из себя, на отмелях цветущего острова, богиню красоты и любви...

Не даром в художественном воображении грека Посейдон, царь этих голубых вод, родной брат Зевеса, царя голубого неба... Это та же небесная лазурь — только в струях и волнах.

Как было не воспитать этому приветливому морю, этим заманчивым островкам, тот талантливый народ, который чудною поэтическою зарею осветил начало нашей европейской истории?..

Здесь сам собою зарождается и смелый моряк, и вдохновенный художник, и поэтический мыслитель-пантеист...

По этим островкам, кишащим целыми многолюдными семьями между цветущими берегами Западной Азии, тихими [574] пристанями Аттики, Пелопоннеса и Фракии, как по ступеням лестницы, перекинутой через море, непобедимо переливалась в Европу и перерождалась в новые светлые и широкие формы, древняя цивилизация финикиян и их загадочных семитских собратий, сумевших чуть не в до-исторические времена доработаться до великих идей единобожие, до великих открытий меры, денег и азбуки. Виноград, смоковница и маслина перешли оттуда из жарких долин Азии на эти роскошные острова вместе с легендами богов и обрядами храмов, и обратили мало-по-малу бродячего охотника и пастуха в искусного садовода-оросителя, в трудолюбивого оседлого хлебопашца...

Старые мифы Греции еще полны смутных воспоминаний этого исторического детства ее, трудов и подвигов первого кровавого устройства, среди не покоренной еще природы и не истребленных еще звероподобных первобытных обитателей земли, всех этих людоедов-циклопов, величиною в сосну, минотавров — людей-быков, коне-человеков — центавров, злых старух гарпий с человеческим лицом и когтями коршуна и пр., и пр.

В этом смысле особенно драгоценны мифические подвиги Геркулеса. Не важны самые подробности, в которых вылилась цветистая детская фантазия древнего грека. Но нельзя не наслаждаться удивительным взмахом смелого самознания и беспредельной веры в силы свои этого народа-юноши. Геркулес — это сам живой греческий народ, народ колонист, мореход, охотник, воин, впервые решившийся на подвиги дальних странствований, опасной борьбы, необычайных встреч, знакомства с неведомыми чудесами новых стран, где все существа и явления природы кажутся невероятными, сверхъестественными, — птицы с железными клювами, быки дышащие огнем, змеи трех-головые, — где всякое полезное человеку сокровище охраняется драконом, где туземцы-дикари представляются в своей первобытной мощи исполинами непобедимой силы и беспредельной свирепости, где вся природа еще полна неодолимой дичи, кишит змеями и хищными зверями. Разве это не действительная история дерзкого и предприимчивого грека, проникшего во все уголки тогдашнего мира, искрестившего на своих утлых суденышках все известные и неизвестные тогда моря, из одного края в другой, до пределов света, где он воздвигает, как межевой знак, свои Геркулесовы столбы, до тех далеких заманчивых горизонтов Запада, где уже Атлас, человек-гора, сын земли — Геи, поддерживает на плечах небесный купол, и где Геспериды, дочери ночи, охраняют свои золотые [575] яблоки, яркие как лучи заходящего солнца. Геркулес не даром соприкасается со всеми землями и народами, на Кавказе освобождает прикованного Прометея, и побеждает амазонок, в Малой Азии спасает Гезиону от морского чудовища, в Африке очищает Ливию от хищных зверей и основывает стократный город Гекатомпидос...

Оттого-то с подвигами Геркулеса грек инстинктивно связывает все славные события своей мифической истории. Он участвует и в походе аргонавтов Язона, и гораздо ранее ратей Агамемнона берет приступом Трою. В Крите он проделывает подвиги Тезея; он прикосновенен и к Прометею, и в борьбе Титанов. Фантазия грека не могла примириться с тем, что первообраз греческой народной силы и греческого хитрого разума не принимал участия хотя бы в одной громкой эпопее «то далекого прошлого. Если нельзя его пристегнуть в Ахиллу и Аяксу, то он пристегивается к Пелею и Теламону, отцам их: если он не может воевать против царя Приама, по крайней мере, ребенком продает этого Приама в рабство.

Геркулес — истый предок и предшественник Улисса, другого любимца греческой фантазии, потому что в нем не одна грубая и слепая сила мускулов. Напротив, эта неразумная стихийная сила, олицетворенная в разных Антеях, Атласах, не может нигде противустоять хитроумным приемам Геркулеса, который ловко умеет отделить Антея от земли, дававшей ему неистощимую силу, и перехитрить глупого колосса Атласа.

Геркулес является истинным олицетворением грека и в том отношении, что это — человек религии, союзник и любимец отечественных богов... Боги требуют его на помощь против, Титанов, которых умерщвляют только его волшебные стрелы. Ему постоянно покровительствует Зевес и Меркурий. Меркурий, дарить ему меч, Аполлон стрелы; хромой Гефест сам кует дли него золотой колчан; притом он и сам сын Зевеса, отведавший, хотя и по ошибке, бессмертного молока из божественных грудей Геры...

В сущности, в мифах о Геркулесе слиты все популярные герои древнего грека, люди своего народа и времени, люди истинного эллинского идеала, столь же могучие, отважные, предприимчивые, сколь разумные и хитрые, страстные к женской красоте, честные на своем слове, угодные божествам и им угождавшие, все эти Язоны, Тезеи, Персеи; даже сам Улисс в более утонченной форме повторяет и напоминает этот основной образ эллинской доблести. Не даром постоянным покровителем [576] Геркулеса является Гермес-Меркурий, этот самый любимый, самый народный бог Греции, подвижной как ртуть, смелый и вечный странствователь, пробегающий небо И землю, оратор к музыкант, торговец и обманщик, столько же покровитель послов, сколько и воров, красивый, искусный на все руки, ловкий посредник между богами и людьми; всем одинаково нужный и всем одинако услуживающий; крадущий колчан у Амура, трезубец у Нептуна, у Марса меч, у Венеры пояс, у Вулкана щит, и даже скипетр у Зевеса, но перед всеми всегда правый и всех всегда дурачащий, словом, самый истинный, самый воплощенный грек древности во всех его грехах и талантах. Какую-то юношескую бодрость и радость духа ощущаешь сам, погружаясь воспоминанием в эти фантастические рассказы народа-юноши о своем юноше-герое, и нигде они не овладевают вами так полно, нигде не становятся так памятными, как здесь, в волнах этого древнего мифического моря, среди этих прекрасных островов, гор, мысов и заливов, которых каждое имя дышет легендами тысячелетнего прошлого, каждый камень запечатлен событиями этой яркой и шумной многовековой истории...

________________________________

Впрочем, не следует ради поэтического старого забывать хотя более скромные, но за то и более реальные подвиги новых поколений. Народ, воспевший отвагу Геркулеса и Ахилла, вписавший в свои летописи Фермопилы и Марафон, еще недавно освятил эти древние острова и это древнее море своим геройским патриотизмом... Вот влево от нас остался остров Псара, который в дни освобождения Греции от турецкого ига достойно заслужил славу героя и мученика. Сира и Псара были первые острова, которые решились восстать против турок и присоединиться в возмутившейся Греции. За ними последовали Идра и Кассо, потом Самос и другие. Острова эти были так богаты и цветущи, что восстание могло стать для них гибелью. В 1821 году у этих четырех островов был уже значительный торговый флот, до 350 кораблей разного калибра с 12,000 превосходнейших в мире матросов... Этот флот и стал ядром греческой морской силы, нанося смертельные удары турецким кораблям в то время, как весь материк греческих полуостровов, от Фермопильского прохода до мыса Акциума, был охвачен народным восстанием... Почва и воздух древней Аттики, древней Спарты, создали своего рода героев [577] древности, Колокотрони, Боцарисов, Миаули, одного имени которых трепетали турки. Колокотрони всю жизнь провел клефтом в горах, истребляя турок. Старик отец его убил в течение своей жизни собственною рукою 700 турок...

Сам Колокотрони был идеалом непобедимого партизана и непоколебимого патриота. Его громадный рост и черные кудри волос, рассыпанные по плечам, суровая твердость его повелительного взгляда, классическая простота и резкая краткость речи приковывали к нему народ и заставляли идти за ним как -за вождем, который может вести только к победе. Андрей Миаули был на море тем, чем Колокотрони в горах. Это был муж Аристидовской честности, невозмутимого хладнокровия и бесконечной отваги.

Смелые греческие моряки жгли турецкие корабли при всякой встрече и навели панический ужас на оттоманский флот, который укрывался от них, как раненый медведь от одолевших его собак, и не смел показываться в Эгейском море. За то в Константинополе турки вешали и топили кого могли, патриархов, митрополитов, архиереев, знатных греческих жителей.

На островах Крите, Родосе, Кипре и многих других они вырезывали все христианское население. То же было в Смирне, в Малой Азии, в Румелии.

Остров Хиос, этот древнейший и богатейший виноградник Греции, славившийся своими мастиковыми и плодовыми садами, своим благосостоянием и образованностию, с 100,000-ным греческим населением, долго отказывался принять участие в восстании, возбуждая тем общее негодование греков. Наконец удалый Георг Логофет, прозванный Ликургом, сделал смелую высадку из соседнего острова Самоса, уже примкнувшего к восстанию, и поднял хиосцев... Но вожди восстания не сумели во-время защитить несчастный остров: кровожадный капудан-паша Кара-Али неожиданно овладел Хиосом; 23 тысячи жителей было вырезано, 47,000 обращено в рабство; 75 хиосских заложников и архиепископ хиосский вздернуты были на виселицу.

Тогда-то вдруг грянул как гром отчаянный подвиг Миаули. Он тайно провел и спрятал свои корабли около острова Псары. Победоносный Кара-Али ликовал между тем около берегов Хиоса, собрав в себе на корабли на роскошный пир в честь наступившего байрама всех своих подчиненных и до 2,000 гостей. Была непроглядная черная ночь. Два брандера под управлением геройского Канариса, под [578] покровом этой ночи, пробрались бреди тесной массы турецких кораблей и вдруг охватили огнем пирующий адмиральский корабль... Пороховая камера взлетела на воздух; турки, бросившиеся в лодки, тонули толпами. Сам Кара-Али, раздавленный обгорелой мачтою, испустил дух на том самом месте берега, где он повесил хиосских заложников. Рассеянный турецкий флот в ужасе бежал в Дарданеллы... А Миаули, провожаемый восторженными криками народа, смиренно молился по утру в храме торжествующей Псары...

Псара перенесла разорение и истребление от руки турок, но по крайней мере этою ценою своей крови она купила свою свободу. Но Самос, так энергически отстаивавший общее дело Греции, осужден был остаться в цепях турка, подобно себялюбивому и изнеженному Хиосу, почти насильно втолкнутому в роковую для него борьбу.

Еще грустнее вспомнить, что в течение этой геройской своей борьбы сами греки доходили иногда до взаимного ожесточения и взаимного истребления, в котором они не уступали фанатическому турку.

Когда многие острова, стоявшие во главе восстания, не хотели покоряться тираническим мерам президента правительства Каподистрии, когда Идра и Сира объявили себя независимыми, а Миаули силою захватил остров Парос, арсенал и военные суда и требовал от Каподистрии созыва национального собрания, то непопулярный президент прибегнул в помощи русского флота; адмирал Рикорд, окружив Миаули у Пароса, потребовал его сдачи. Геройский моряк предпочел, однако, взорвать на воздух свои корабли и спасся с своим экипажем в лодках на остров Идру... Тогда-то высадившиеся греческие войска опозорили навсегда свое имя, предавшись неистовствам над своими соотечественниками Пароса, достойным турецких башибузуков.

Между тем, перед нами встает, высоко выделяясь из сплошных горных масс Брита, снегами венчанная Ида, колыбель Юпитера, укрытого здесь Реею от всепожирающей пасти Кроноса.

Крит задвигает нам теперь весь горизонт моря, опят переполняя мои воспоминания своими поэтическими мифами.

Это самое старое гнездо финикийской цивилизации, самая древняя школа греческих народов. Они черпали тут свои первые уроки религии, законодательства, художеств и житейских знаний.

Недаром тут жил Дедал, первый художнику-строитель. [579] Недаром отсюда вылетел на своих восковых крыльях и первый изобретатель-механик — Икар, непрактичный и несчастный, как все гении; его труп похоронен, говорят, на острове Эгейского моря, который до сих пор носит его имя (остров Никария). По берегу негостеприимного Крита ходил в дни Тезея исполинский бронзовый человек, вылитый для мудрого царя Миноса в кузницах самого Гефеста — вероятно, также темное воспоминание о каком-нибудь чуде еще неведомого грекам литейного искусства. Он день и ночь потрясал своею ужасною палицею и грозил подплывавшим кораблям. Хотя он и погиб в волнах моря, неудачно бросив свою дубину в корабль Тезея, однако, его беспокойный враждебный дух, повидимому, остался в наследство древним берегам Кандии.

В ночи нас стало покачивать не на шутку, и южный ветер стал сильно свежеть... Крит прикрыл теперь от нас будто гигантскими воротами далеко видневшуюся позади веселую семью Цикладов, а туманы ночи задернули их словно занавес театральную сцену.

Нас опять охватила пустынная ночь среди пустынного, на встречу несущегося моря. Теперь до далеких песчаных пустынь Африки — ничего, кроме этого необозримого моря.

Чувственные языческие миражи Греции растаяли сами собою, словно их поглотила вдруг эта беспредельная волнующаяся пучина, и другие, глубокие и трезвые мысли встали вместо них в безмолвном меланхолическом сиянии месяца. В этом бесконечном просторе, в этом могучем движении вод, чувствовалось присутствие иной могучей и бесконечной силы, перед которою жалкими и слабосильными детьми казались все эти Зевесы с молниями и Нептуны с трезубцами...

Дыхание вечного Бога одно стояло теперь над спящим миром, над сказками и грезами его детства, над греховной суетой его старых историй...

Много безумных и лживых мыслей наполняло в течение тысячелетий голову человечества. Но невозможно представить себе мысли, более возмутительной для здравого чувства, для неиспорченного ума, как это мнимо-философское, мнимо-научное учение, уверяющее нас, будто в слепом сочетании мировых атомов все слепо, мертво и мгновенно, будто смысл и красота вселенной — только галлюцинация нашего собственного ограниченного мозга, и будто, кроме нас, выше нас, ничтожных существ, сменяющихся с очереди как урожаи нивы, гибнущих от малейшей случайности, не умеющих постигнуть самых простых [580] вещей, — нет во вселенной другого, более совершенного разума, нет вечного свидетеля и созерцателя всех этих скоропреходящих, чередующихся смен народов, историй, поколений...

Вот мы, слабые, жалкие, заснули здесь на палубе, убаюканные как младенцы чуть заметною зыбью, — и уже нет более в мире ни созерцающего ока, ни судящей и разумеющей мысли, ни охраняющей и направляющей воли. Вот остынет от какой-нибудь случайной перемены в воре земной, в положении солнца, наша темная планета, исчезнет вдруг на ней человеческая жизнь, — и все эти бесчисленные миллионы миров в своей чудесно-стройной механике окажутся разом бессмысленной, никому невидимой, никому неведомой, и никому не нужной толкотнею мертвых масс... Нет, это — колоссальнейшая из неправд, колоссальнейшее из заблуждений! Даже младенческая вера в Фетиду и Феба заключает в себе в тысячу врат более философии, логики и нравственной красоты.

Нет, здесь, в рокоте вечно плещущих волн, в сиянии неохватного неба, самый черствый скептик ощутить присутствие вечной творящей и хранящей силы, как чувствовал ее Моисей в грозных пустынях Синая, смиренно преклонив веред нею колени, и уразумеет, что его проносят над безднами смерти не одна сила пара и гения человеческого...

Евгений Марков

Текст воспроизведен по изданию: Европейский восток. Путевые очерки // Вестник Европы, № 4. 1886

© текст - Марков Е. 1886
© сетевая версия - Thietmar. 2015
© OCR - Бычков М. Н. 2015
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Вестник Европы. 1886

Мы приносим свою благодарность
М. Н. Бычкову за предоставление текста.