МАРКОВ Е.

ЕВРОПЕЙСКИЙ ВОСТОК

ПУТЕВЫЕ ОЧЕРКИ.

IV. — Обломки византийского величия.

Ближайшие окрестности Святой Софии полны интереса. Не даром она стоит на том древнем холме Акрополиса, первом из византийских холмов, который во все века был центром византийской власти и византийской роскоши... Площадь, застроенная теперь безобразными массами ее пристроек и контрфорсов, это — "Августеон" Константина Великого. Неподалеку от нее, высоко над волнами моря, там, где теперь живописно белеют среди густых пирамид кипариса, вышки и купола опустевшего султанского сераля, откуда хмурятся теперь на нас неказистый "Баб-эль-Гаюм", кровавой памяти ворота "Высокой Порты оттоманской", некогда утыканные головами казненных сановников и столько веков заставлявшие трепетать самых бесстрашных людей, переступавших их порог, стояли в дни Византии «Золотые палаты» ее императоров. До сих пор уцелела на площади церковь святой Ирины, построенная еще Константином, основателем Царяграда. Эта типическая базилика строгого византийского стиля, хотя и обращена теперь в арсенал, недоступный публике, но за то не обезображена пристройками и перестройками на турецкий манер. Вероятно, не моложе ее годами и не беднее историческими воспоминаниями растущий тут же почти до земли рассевшийся исполинский платан тысячелетней древности, в черном распахнутом чреве которого легко могут поместиться, как в пещере, несколько человек; а по другую сторону Святой Софии, словно в насмешку над этою разрушающеюся древностью, сверкает своим белым мрамором, своими причудливыми золотыми [146] иероглифами по бледно-зеленому полю один из красивейших фонтанов Стамбула, изящный арабский фонтан Ахмета III. Недалеко от него высится огромное здание эфемерного турецкого парламента, а с другой стороны славный когда-то "ипподром" византийских императоров, место состязаний, ненависти и жесточайших междоусобных браней... Теперь он называется Ат-Мейдан и, по правде сказать, ни чем не интересен... Правда, на нем еще стоят уцелевшие от бесчисленных погромов жалкие остатки древних украшений его, обелиск Феодосия "Змеиная колонна", и каменный "столп Константина Багрянородного"; но они производят среди этой неказистой и узенькой турецкой площади, застроенной деревянными домишками, не больше впечатления, как голая кость, вынутая из могилы какого-нибудь великого человека. И обелиск, и все столбы уже глубоко сидят в земле, так что подножия их окружены погребами своего рода, заросшими травой и кустами. Новый Стамбул нарос своею навозною корою на целую сажень выше старых мраморов Константинополя. Обелиск, как все египетские каменные сооружения, сохранил изумительную свежесть, точность и меткость рисунка. Старые египтяне умели обращаться с гранитом, как с куском воска, и их строгий геометрический резец не обмахивался на полволоса, вынимая ровно и тонко слои крепкого, как железо, камня...

Массивное подножие обелиска сплошь покрыто фигурами византийской скульптуры, изображающими историю Феодосия Великого, воздвигнувшего обелиск после землетрясения.

"Змеиная колонна" свита из трех змей зеленой бронзы почти доисторической древности... Она служила треножником знаменитому делосскому оракулу Аполлона.

Теперь эти змеи без голов, как и оракул без голоса... Уверяют, будто Магомет Второй сбил победоносной палицей эти головы, украшенные драгоценными камнями, опасаясь скрытого в них колдовства. Старинные русские путешественники тоже приписывали мистическую силу этому древнему языческому столбу, уверенные, что в нем "скрыт яд змеиный"... Каменный столб, называвшийся у византийцев колоссом, обозна-чал предел конского ристалища, на котором императоры, принцы крови, высшие сановники империи, увлеченно перегонялись на колесницах друг с другом и обращали эти партии цирка, "голубых" и "зеленых", в непримиримую политическую борьбу. Прежде столб был обит скульптированною и золоченою медью, но венецианцы ободрали медь, приняв ее за [147] золото, во время повального разграбления Константинополя в 1204 году, и теперь только турецкая беспечность может оставлять в покое этот совсем почти разрушившийся столб, грозящий ежеминутным падением, и не представляющий ни малейшего интереса... В прежнее время ипподром действительно был громадным открытым цирком, украшенным всеми чудесами тогдашнего мира. Кругом площади шди амфитеатром мраморные сидения, множество знаменитых колонн и статуй стояло посреди его. Между прочим, на громадном подножии в 40 аршин возвышалась конная статуя императора Юстиниана, так поражавшая наших древних путешественников: Видим, стоит тут огромный столб, удивительный по толщине, красоте и высоте, так что его видно издалека. На верху его стоит Юстиниан Великий на коне, весьма чуден, как живой! Одет в сарацинский доспех, так что и смотреть страшно" — рассказывает один из этих наивных паломников. Колоссальная конная статуя Феодосия Великого была вылита из чистого серебра и была потом переплавлена при постройке Юстинианом Софийского храма на тот серебряный шатер, или "кувуклий", которым была осенена святая трапеза... Колонна Константина Великого из красного мрамора стоит не на Ат-Мейдане, а несколько дальше, среди Базара. Землетрясение разбило ее, и с тех пор она связана медными кольцами, верх ее надделан простым камнем. В древности на ней стояла статуя Аполлона, Фидиасовой работы, и лучи этого лучезарного бога язычества были сделаны, как уверяет предание, из гвоздей, которыми был пригвожден ко кресту Спаситель миpa.

До какой степени основатель Царяграда дорожил этим заброшенным теперь славным памятником, видно из простодушного рассказа нашей Воскресенской летописи: "Постави же пречудный он столп багряный, его же из Рима принесе морем треми леты до Царьграда, зане велик зело и тяжек; от моря же до торгу летомъ единымъ принесенъ бысть; и царю часто приходящу и злата много дающу дюдем бережения ради и положи основание дванадесять кош, ихже благослови Христос, и от древа честнаго и святых мощей на утверждение и сохранение предивнаго и единокаменнаго столпа. И постави на нем кумир, его же принесе от Солиечного града Фригийского, имущаго на главе семь лучь".

Вообще по теперешним засоренным площадям и драничным домишкам Константинополя нельзя себе и вообразить ту роскошь и те художественные сокровища, которые наполняли [148] когда-то столицу византийских императоров, делая се чудом света своего времени.

Недаром греческие летописцы так восторженно славословили ее, величая "царицею городов, обширнейшим городом мира, городом великого царя, скиниею Всевышнего, гордостью и хвалою служителей Его, утехою чужеземцев, повелительницею повелительниц городов, песнью песней, почестью почестей и редким зрелищем редкостей".

Какое обилие древних статуй было раскинуто по площадям и улицам этого "Нового Рима" и какими вообще богатствами кишел он еще в средние века, лучше всего видно из бесхитростного плача Никиты Хониата, современника бессовестного ограбления венецианцами в 4-й крестовый поход.

Эти западные варвары, превосходившие алчностью турок, вскрыли даже гробницы императоров в храме святых Апостолов, содрали царские одежды с трупа Юстнниана, "и набили себе пазуху с неслыханною дерзостно золотыми украшениями, алмазами и чистейшими драгоценными камнями". Добыча, которую, они нашли во дворцах императоров и в палатах вельмож, "была так велика, что никто не в состоянии был бы определить количества найденного золота, серебра, сосудов, драгоценных камней, бархату, шелковых материй, меховых одежд и прочих предметов"; "в течение многих веков никогда не находили столько добычи в одном городе".

Нечестивые латины не пощадили и храмов старой Византии:

"О ужас! — вопиет летописец. Святые образа бесстыдно потоптаны! О, горе! мощи святых мучеников заброшены в места всякой мерзости! Божественное Тело и Кровь Христовы были разлиты и разбросаны по земле. Некоторые из них разбивали дра-гоценные чаши, их украшения прятали за пазуху, а из них пили, как из бокалов. Святые налои, затканные драгоценностями и необыкновенной красоты, приводившей в изумление, были разрублены на куски... Образами Спасителя и святых пользовались, как столами и стульями".

О разграблении главного храма Святой Софии летописец прибавляет: "Когда им нужно было вывезти из храма священные сосуды, предметы необыкновенного искусства и чрезвычайной редкости, серебро и золото, которым были обложены кафедры, амвоны и врата, они ввели в притворы храма мулов и лошадей с седлами; животные, пугаясь блестящего пола, не хотели войти, но они били их и, таким образом, оскверняли их калом и кровью священный пол храма". [149]

Понятно, что христиане, не остановившиеся даже перед святынями христианства, не остановились и неред святынями древнего языческого искусства. Никита Хониат подробно исчисляет все знаменитости античного мира, украшавшие в его время столицу Константина и уничтоженные латинами. Они разбивали в куски статуи великих мастеров древности и переливали их для продажи на вес меди и бронзы. Так погибла громадная статуя Юноны, одну голову которой едва могли перевезти четыре быка, погибла статуя Париса-Александра, Всадника, Геркулеса которого один палец был толщиною в стан взрослого человека, а берцовая кость в человеческий рост, бронзовые группы: осла, свиньи и волчицы, человека со львом, гиппопотама, слона, сфинксов, коня, орла, на крыльях которого были устроены солнечные часы, Василиска и Аспида, статуя Елены, четверогранная пирамида и много других знаменитых памятников ипподрома и иных площадей Византии.

Еще живее переносит нас в роскошную цивилизацию средневековой Византии, в торжественный быт ее владык подробное описание пребывания в Цареграде нашей княгини Ольги, оставленное Константином Багрянородным.

Дворец императоров, занимавший теперешний мыс Сераля и почти весь первый холм Царяграда, был устроен, как святой храм, с таким же расположением приделов и притворов, с такою же круглою формою его Святая Святых, где помещались тронные залы; стены его были изукрашены такою же сплошною мозаикою и золотом, как и стены знаменитых храмов, в роде Софийского, св. Апостолов и т. н., и мозаика эта изображала, как и в храмах, громадные лики Христа, Богоматери и сцены из священной истории. Сам Софийский храм был своего рода домовою церковью императорского дворца и помещался в одном из углов его громадного двора, ныне обращенного в площадь, соединяясь с покоями императоров целым лабиринтом мраморных галерей, сеней и притворов. Дворец носит имя "священного, богохранимого", а парадные одежды и церемонии официальной жизни императоров были те же священные ризы из парчи, те же митры, с крестами, усеянные драгоценными камнями, те же величественные религиозные процессии с преднесением посохов, рипид и хоругвей, с предшествием поющих клиров и всяких придворных чинов, какие впоследствии стали, достоянием высших сановников церкви — патриархов и архиереев.

Самое знаменитое отделение дворца, где император [150] торжественно принимал послов и чиновников своих, всегда на золотом троне, называлось "Золотая палата".

Палата била круглая с восемью выступами, в роде раковины или звезды; в нее вели двери из чистого серебра. Своды и стены были покрыты золотой мозаикой, пол — тоже драгоценной мраморной мозаики. В золотых нишах выступов развешивались золотые царские венцы, богатейшие одежды и порфиры... На хорах и на окнах расставлялось бесчисленное множество больших серебряных сосудов художественного чекана, блюда и чаши... С потолков висели серебряные паникадила, на полу стояло 62 больших серебряных свещников, совершенно как в любом соборе....

И таких золотых палат была не одна.

Престолы в них стояли как бы в особых алтарях, осененные иконами, колоннами и занавесами, отодвигавшимися только в необходимую минуту. Цари садились на свои престолы, повергаясь с молитвою ниц перед образом Спасителя.

Так называемый "Соломонов престол" Константина, устроенный по образцу библейского и стоявший в палате "магнаур", был чудом богатства и искусства. Он был из золота и усыпан драгоценными камнями. На ступенях, по обе стороны, лежали золотые львы. Сверху у трона сидели большие золотые птицы. Ниже престола стояли золотые же седалища царского семейства, возле престола — золотой, сиявший алмазами, победный крест Константина, а невдалеке золотое дерево, усаженное множеством золотых птиц, разукрашенных цветною эмалью. Огромный золотой орган, также усыпанный драгоцен-ными камнями, и два серебряных возвышались в разных местах палаты. В известные минуты торжественных приемов органы начинали сами играть, золотые львы грозно поднимались со ступеней трона и рыкали, птицы на троне и на золотом дереве начинали вдруг петь всевозможными голосами, как живые...

Обедали в этих золотых палатах тоже за золотыми столами, на золотых тарелках и блюдах, осыпанных дорогими камнями. На таких же золотых, украшенных камнями, блюдах подносили почетным гостям в подарок груды золотых монет. Наша княгиня Ольга имела с собою больше 100 человек свиты, и каждый раз, обедая то у царя, то у царицы, получала в дар на каждого из своих придворных золотые блюда с золотыми деньгами, смотря по значению каждого... [151]

________________

Смешно вспомнить про все это щедро лившееся и сыпавшееся золото старой Византии, когда скитаешься теперь по мусору и пыли дрянных стамбульских улиц, среди жалких домов на куриных ножках, разыскивая убогие обломки и чуть видные следы былой роскоши, былого искусства...

Грандиозные двухъярусные арки Валентова водопровода еще с смелой грацией высятся кое-где над грубыми постройками азиатских варваров, в своей тысячелетней древности прочнее и красивее, чем эти утлые создания вчерашнего дня.

В залах и садике Константинопольского музея собрана некоторая часть мраморных статуй и бюстов, когда-то украшавших портики и галереи византийских дворцов, а теперь откопанных в мусоре, но почти все они уже обезображены; Властительные лики императоров, увенчанных лаврами, стоят надтреснутые и безносые, и могучие торсы древних героев расколоты, как куски сахара. Цельнее других византийских древностей сохранились колоссальные подземельные залы, прозываемые теперь подземельями "1001 колонны". В них спускаешься по грязной и темной, почти отвесной лестнице. Размеры подземелья циклопические. Кажется, вся Византия, в случае нужды, могла бы спрятаться в эти безопасные тайники. Колонн теперь видно далеко не 1000, а менее 400; остальные засыпаны землею. Но и та часть, которая еще доступна, производит поражающее впечатление, когда бродишь в таинственной полутьме у подножия целого леса гигантских каменных столбов. Каждый столб составлен из трех больших мраморных колонн, искусно утвержденных одна на другой. На половину впрочем они уже засыпаны мусором и землею... Темницы какого-нибудь Шильонского замка кажутся детской игрушкой перед этою работою исполинов, вполне достойной древнего Рима. По всей вероятности, здесь была прежде громадная центральная цистерна для воды, на случай осады. Ее засыпали потому, говорит легенда, что какая-то стамбульская Тамара, жившая как раз над цистерной, топила тут своих многочисленных любовников, которых она обирала после ночных оргий... Свет едва проникал в глубокие недра этих плутоновых чертогов сквозь проломы свода, но корысть и нужда уже овладели и таким неприютным местом. Какая-то бродячая фабрика для размотки шелку преспокойно устроила в этом никому не вид-ном притоне свои станки и колеса, искрестив вдоль и поперек темные колоннады своею желтою и красною паутиною, так что мы имели случай основательно познакомиться со всеми [152] подробностями этой нехитрой местной фабрикации. Всезнающий драгоман наш уверял нас, что общество константинопольских водопроводов уже торгует это колоссальное водохранилище у многочисленных частных владельцев, которым она сообща принадлежит, и намеревается опять восстановить эту знаменитую древнюю цистерну Византии...

V. — Улицы Константинополя.

Путешественники имеют обычай уже слишком застращивать грязью и вонью Царяграда, оттого, должно быть, черт показался нам не таким страшным, как его малюют. А кроме того, надо признаться, иное дело заглянуть в Константинополь после Вены, иное после Москвы или Тифлиса. Родимая наша первопрестольная матушка, нечего греха таить, изрядно попахивает Стамбулом кое в каких не особенно парадных местечках своих... Ну, а впрочем до турецкого свинства всеж-таки далеко не доходит...

Если хотите узнать Турцию и турок, ступайте бродить или поезжайте себе потихоньку по невыразимо убийственной мостовой в густо населенные торговые кварталы Стамбула, в его крытые базары, в те узенькие вьющиеся улички, что ведут через всю грязную и шумную суету города в греческую патриархию Фанара.

Дома Стамбула — это вовсе не то, что дома европейских столиц или даже наших больших городов. Нет, это мириады насыпанных друг на друга крошечных домиков в 2-3 окошечка, много в 5-6, и непременно в 2-3 этажа, часто каменных, но, большей частью, деревянных, слепленных наскоро из кое-каких драночек, узеньких и высоких, вроде башенок... Архитектура их, однако, красива и характерна: на всяком шагу висят над улицею оригинальные фонарики, в виде резных шкафов, с точеными решеточками, с задвижными и подъемными окошечками всякого калибра так что ими любуешься гораздо более, чем самыми прекрасными европейскими зданиями обычного типа.

Домишки эти воткнуты друг в друга, прилеплены друг к другу, стоят на голове друг у друга и так тесно сходятся рядом, что из фонариков двух противоположных домов нередко можно протянуть руку в окно соседа.

Оттого в Стамбуле пожар не бывает шуточным, и каждый раз погорелые дома считаются тысячами по меньшей мере [153] крупными сотнями. Еще хроникер средних веков остроумно выражался про Константинополь, что в нем в один пожар истребляется "столько домов, сколько нет в трех самых больших городах Франции". О садах, о цветниках, о скверах помину нет! Если протиснется где-нибудь во дворике мечети или "тюрбэ" — группа черных кипарисов иди цветущее миндальное дерево, то это уж большая редкость. За то лавчонкам, кофейням, цирульням, уличным кухням — несть числа и предала!.. Константинополь — это один сплошной базар, с вечною базарною сутолокой, гамом и грязью базара. Ничего подобного этой толпе, этому безостановочному торговому движению нет даже на бульварах Парижа. Кажется, все тут на улице, все 800 - тысячное население, от дряхлой старухи до голого мальчишки; и все зачем-то куда-то спешат, ничего не делая, на все глазея, везде толкаясь. Точно и дела за ними никакого нет, в этой счастливой столице правоверного мусульманства, словно без работы их все здесь сработается само собою, милостью Аллаха. Мне в голову не приходило, чтобы апатичные восточные человеки, которые должны бы, собственно говоря, сидеть неподвижно, поджав ноги, на своих ковриках и молча сосать свои длинные трубки, — чтобы они столько бегали, кричали и волновались... И куда ни заглянете, везде одно и тоже, в самом, по-видимому, глухом и дальнем закоулке громадного города. Везде кухни и кофейни сплошь набиты праздным народом. По узким уличкам везде расставлены кучки дешевеньких плетеных стульев и скамеечек, а на них важно восседает, куря свои стеклянные наргиле, пестро одетая многочисленная публика. Все потребляют, все зевают, только не работает никто.

________________

Женщины Константинополя живут в очень оригинальном заперти: у них заперт только рот да нос каким-нибудь черным или белым платком, подвязанным до глаз, а то они снуют по улицам нисколько не меньше мужчин. Нигде я не видал таких противных баб, как среди женщин сладострастного Стамбула, этого города одалисок и гаремов. Куда ни заглянешь — все одни и те же коротконогие, широкие и низенькие, как комоды, фигуры, с трудом поворачивающие свои жирные окорока, не идущие, а плывущие в своих безобразных черных капотах по пятки, укутанные с головою в такие же безобразные и широкие плащи с грубыми голубыми или малиновыми полосками, а всего чаще черные. Иная не довольствуется [154] перевязкою одного носа, а завесит сплошь все лицо, каким-нибудь ярким фуляром и двигается среди толпы, ни дать ни взять скрученное из тряпок огородное чучело. А каких и разглядишь, лучше бы не глядел! Желтые, восковые, словно опухлые, с птичьими клювами. Порядочный процент бабья попадается и совсем вороной масти, с такими губами, что хоть студень из них вари, как из любых коровьих. К чему уж прикрывают свою красу от дерзких взоров мужчины эти, самим Творцом от рождения прикрытые черным флером, целомудренные матроны — осталось для меня загадкою. Только женщины более богатого круга, очевидно, покупаемые на стороне, большею частью очень красивы. На улице их можно видеть только в каретах, так как коляски воспрещаются кодексом приличия мусульманских барынь, и в Стамбуле не найдешь ничего кроме закрытых карет да верховых лошадей. Только в Пере можно добыть коляску. Но стамбульские красавицы умеют показать и в окна карет свои прекрасные черные глаза и весь строгий облик своих восточных лиц, просвечивающий так кстати сквозь воздушные покрывала.

________________

Но еще несноснее стамбульских женщин — стамбульские носильщики и стамбульские ослы! Господи, куда деться от них, где только разминоваться с ними!.. кто больше поднимет на свою терпкую спину — турецкий маленький ослик, или турецкий огромный носильщик, не знаю...

Беда встретиться и с тем, и с другим, двигаясь в коляске по бесконечным проулочкам Стамбула, в сажень ширины...

Согнувшись совсем на двое, мускулистый турок, с покрасневшим от натуги лицом, взвалил на плоскую кожаную подушку, подвешенную к плечам, громадное бревно или пару длинных досок и двигается себе мерным шагом с горки на горку, никому, разумеется, не сторонясь, прямо как паровоз по рельсам. А вот целых четверо полуголых атлетов с бронзовыми икрами, перед которыми окаменел бы от изумления скульптор, несут на дрожинах тяжелейшую сороковую бочку, полную товара, ступая по команде в такт, все зараз, и чуть не раздавливаемые своею ношею.

Иногда их идет, один за другим, целая процессия, и вот изволь тогда увертываться, куда знаешь, от этих, в разные стороны торчащих, двигающихся таранов. [155]

Того еще хуже, когда тесная улица, полная толкотни снующей взад и вперед толпы, вдруг запрудится обозом осликов или верблюдов, навьюченных привязанными крест на крест досками и бревнами... Только подгоните их дружнее вперед, и они в 5 минут выметут вам начисто всю эту толпящуюся улицу. Чего-чего не возят на этих бедных маленьких осликах! и горы кирпичей, и корзины угля, и бочки воды. Без осла пропал бы ленивый обитатель Стамбула. Но как ни неприятно и ни трудно двигаться по улицам султанской столицы, глаз не отрывается от оригинального зрелища характерной турецкой толпы, которая охватывает вас кругом, сквозь которую вы проплываете в своей европейской коляске как сквозь живое море в утлой ладье. Чалмы, чалмы кругом белеют и зеленеют; красные фески так и мелькают в глазах, обгоняя нас, пробегая волнами на встречу...

Типические старцы-патриархи, с строгим взглядом из-под седых бровей, с величественными седыми бородами, крупные, широкие, высокие, словно не из нашего дряблого века, важно сидят у дверей лавочки, на диванах открытых кофеен, в своих живописных азиатских костюмах... Эти степенные мужи не спешат одеваться в легкомысленные одежды лета и еще одеты по зимнему, не смотря на апрельский жар, в меховые короткие безрукавки и длинные, мехом опушенные халаты...

Красавцы анатолийцы, в своих воинственно-театральных нарядах, в грациозных шалевых тюрбанах с длинными концами, спущенными на одно плечо шелковистою бахромою, в расшитых золотом курточках и широчайших пестрых поясах, сидят отдельными группами перед кофейнями, яркие и пестрые, с удальским видом посасывая свои наргиле и посматривая на незнакомую суету столицы...

Нам хотелось испробовать тех же уличных впечатлений, какими жила эта толпа, и мы зашли в одну из открытых кухней-харчевен, немножко почище других.

Драгоман с мальтийцем тоже поместились на особом столике, по-видимому, проголодавшись еще более нас, и заказали себе кушанье по своему вкусу. А мы с женою из благоразумной осторожности ограничились безопасным шашлыком, да чашкою кофе, не рискуя знакомиться с другими соблазнами турецкой гастрономии. Нечего говорить, что такого ароматического и сочного мяса, как горячий бараний шашлык прямо с железной спицы, не съешь ни в каком модном ресторане Парижа или Петербурга, а стамбульские рестораны мы уж [156] настолько попробовали, что потеряли охоту возвращаться в них, не смотря на их "cuisine francaise". Подкрепиться было необходимо перед прогулкою по базарам, которая хоть у кого растрясет жир!

На целые версты тянутся эти базарные улицы и переулочки, толпа там почти запирает саму себя; кажется, что она стоит там не расходясь и не редея, с утра до вечера, хотя на деле она безостановочно течет неубывающею двойною волною сверху и снизу, на встречу самой себе... Досыта насмотришься тут неподдельного востока, ощупаешь руками и ребрами самую подлинную Турцию. Глазеешь направо и налево, торопливо любуясь этими мало еще знакомыми характерными типами, этою живописною одеждою и своеобразными житейскими обычаями базарной толпы, а тебя справа и слева толкают и люди, и скоты всякого цвета и вида. Не глазеть нельзя, и глазеть невозможно, хотя апрель только в начале, а уже всевозможные плоды и овощи кишат в этой счастливой столице юга. И красиво убранные зеленью лавочки, полные ярких фруктов, на каждом шагу разливают свой аппетитный запах среди вони базара. Сотнями тянутся одна за одной крошечные лавочки, обвешанные одними глиняными трубками, одними сафьянными туфлями, или одними кофейными чашечками, заваленные до потолка то тюфяками, то стегаными разноцветными одеялами...

________________

Но самое пекло базаров — это крытые "ряды", неизбежные во всяком восточном городе, от Тифлиса до Каира. Целые обширные кварталы прикрыты сотнями крутых купольчиков самого старинного восточного стиля и составляют любимейшее место толкотни и болтовни в душные часы дневного жара для всех зевак и кумушек Константинополя. В общих чертах это наш московский "гостиный двор", с его "сундучными" и "суровскими" линиями. Только здесь в десять раз больше сутолоки и шуму и в десять раз больше всякого товару. Таких громадных складов всевозможных предметов продажи и такой поразительной дешевизны — вряд ли встретишь где-нибудь в другом месте, но, конечно, найти тут что-нибудь и выгодно купить тут что-нибудь может только опытный туземец, а уж никак не проезжий турист.

Выбраться из лабиринта этого гостиного ряда не последняя задача; когда мы очутились, наконец, около громадной мечети Сулеймание на вольном воздухе площади, то вздохнули от всей [157] души. Против обширного замка Серескириата или "Эски-сарая", когда-то бывшего дворцом первых султанов - завоевателей, стоит среди широкой площади, на которой обыкновенно производятся маневры войск, высочайшая сторожевая башня Сераскириата, зорко блюдущая за всеми опасностями, грозящими турецкой столице от огня, труса, потопа, нашествия иноплеменных и междоусобной брани.

Мы сочли долгом добросовестных туристов взобраться на высоту этой центральной каланчи, с которой открывается единственный вид на Константинополь и окрестности... Полицейский, стоявший у дверей, содрал с нас почему-то двойной бакшиш, против установленного обычая, и без того совсем не хотел пускать, сердито перебраниваясь с нашим драгоманом. Подниматься по этим сотням высоких и крутых ступенек, кружащихся вокруг самих себя, не особенно весело и порядком утомительно. Но за то вас вполне вознаграждает за труд необъятная панорама этого живописнейшего в мире города, который отсюда сверху вы можете изучать во всех мельчайших частностях его лучше, чем на самой подробной карте.

На верху башни — жилые комнатки для караула и светлая круглая галерея. Домовитый турецкий капрал, заведующий вышкою, сейчас же похлопотал, без нашего просу, сварить нам в одну минуточку горячего кофе, справедливо рассчитывая на великодушный бакшиш иностранцев. Он тут же жарил в своей маленькой кухоньке очень вкусно шипевшую баранину, от которой мы, конечно, отказались после доброй порции шашлыков, поглощенных на базаре... Но кофе мы пили с таким удовольствием, какое редко испытываешь дома, — неспешно, отдыхая на диванчике перед открытым окном, в которое виднелось нам пестрое море константинопольских кварталов. Глоток черного кофе делался теперь и нам, как туркам, положительно необходим среди жары и усталости, — и мы вполне стали понимать всю необходимость прекрасного восточного обычая, предлагать крошечную чашечку этого возрождающего напитка каждому приходящему, на всяком месте и в каждую минуту дня и ночи... Драгоман наш, опытный психолог, сообразил, что капрал, получивший щедрый бакшиш за угощение, не особенно сочувственно должен отнестись к корыстному стражу, затруднявшему своею несправедливостью благородным туристам путь на вышку к капральскому кофе, и поэтому принес свою жалобу в самых энергических выражениях. Потешило же нас разъярившееся турецкое начальство! Он осыпал из своего [158] поднебесья несчастного стража, пресмыкавшегося на земле, потоками самой одушевленной брани, которую с любопытством остановились слушать все досужие прохожие площади; не довольствуясь этим, он потребовал его на верх, и тут чуть не измолотил кулаками провинившегося подчиненного, который стоял перед ним ни жив, ни мертв и, конечно, искренно взялся теперь в своем неблагоразумном увлечении лишним пиастром...

________________

Даже в неряшливом и неудобном Стамбуле нет ничего ужаснее по неряшеству и неудобствам всякого рода, как улицы, ведущие в Фанар. Недаром так чувствительно отмаливался от этой поездки наш бедный мальтиец, уверяя, что мы проклянем свою жизнь от толчков и тряски, и убеждая нас ехать в Фанар на пароходе по Золотому Рогу- Нам не хотелось возвращаться опять к мосту и хлопотать о пароходе и потом брести пешком по жаре через пыльные кварталы...

"Нанялся, мол, продался", а потому вези — не умничай, малодушный мальтиец, все равно 30 франков за день сдерешь. И мальтиец повез! И мы бы готовы были дать уже не 30, а 40 франков, чтобы только он избавил нас от этой чертовой толчеи, которая называется здесь Константинопольской мостовой!.. Хорош султанский Стамбул и в центре своем, около Софий и Сулейманий, но уж каков он в глухих окраинах своих - это знает только всевидящий Господь да наши грешные бока... Зато ведь Константинополь может справедливо сердиться, что в нем нет ни одного самого пустынного переулочка, узенького как тесемка, который бы не был вымощен камнем. С холма на холм, мимо всяких развалин и исторического мусора, мимо и посреди всякой нечистоты и всякого неприбора, под нависшими над головой утлыми выступами верхних этажей и чуть прилепленных решетчатых фонариков, тащили с неимоверным усилием, тяжко дыша и водя боками, бедные, потом облитые лошади нашу стонущую, поющую и вопиющую коляску, пересчитывавшую резкими, душу обрывающими толчками, каждый камень беспорядочно навороченной и сто лет не поправлявшейся мостовой... Целые часы мучительно двигались мы, подпрыгивая на своих "мягких" подушках как преступники, везомые на позорную казнь на своей деревянной колеснице-эшафоте, и все никак выбраться не могли из этих без числа и меры тянувшихся, друг к другу прилепленных избушек на курьих ножках, из этого непрерывного ряда бедных лавчонок и [159] грязных мастерских, продвигавших до самых пределов огромного города, как артерии кровь сердца, всю характерную сутолоку стамбульских базаров.

Хорош, однако, я, если, говоря о базарах Стамбула, позабыл рассказать о самом главном и характерном украшении их! Я говорил о людях, об ослах, о верблюдах, и не по-мянул ни словом о настоящих хозяевах базара, об истинных туземцах, обитателях его — константинопольских собаках. Кто не видал их на улицах Стамбула, тот не знает востока, не знает нравов и образа жизни песьей породы. В Константинополе шагу ступить нельзя, чтобы не наткнуться на собаку. И это не какие-нибудь разнообразные, неопределенные расы, а все одна строго характерная раса бродячей собаки стамбульского базара — неизменно желтая, короткохвостая, с гладкою чуть приметною шерстью, столько же похожая на шакала, сколько на собаку. Этих собак в Константинополе миллионы, Они плодятся, растут, живут и умирают на улицах, прямо под колесами экипажей, под копытами лошадей и ослов, среди давки толпы. Каждый квартал, каждая улочка имеет свои стаи, которые день и ночь валяются и бродят под ногами прохожих, не допуская в свои пределы собак чужого квартала ревнивее, чем их патроны-турки — к своим мусульманским святыням. Стоит только появиться на улице неосторожному псу соседнего прихода, как поднимается неразволочная свалка! Псы-соседи являются на помощь, и грызня, визг, лай, на целые часы, наполняют собою переулок. Оттого на какую из них ни посмотришь, всякая носит на себе следы кровавых подвигов: у одной выкушен слезящийся глаз, у другой ухо словно ножом отхвачено, у третьей вместо хвоста торчит жалкий огарочек; какая волочет опухшую ногу, какая не поднимет своего искусанного брюха... На иных глянуть скверно: один сплошной смрадный струп... Издыхают тут же, на глазах всех, загрызенные, истощавшие от голода, раздавленные колесом... Поразительно спокойствие нервов у этих собак-горожан и их дружелюбное доверие к человеку. Они лежат себе свернувшись калачиком, иногда трогательно обложившись своими сосущими желтыми щенками, прямо среди улицы, никому ни сторонясь, ни о чем не заботясь, спокойные словно под безопасным кровом своих конур, и ноготком не шевельнут, когда над ними с грохотом проезжает карета или нагруженная мажара, шагают верблюды и лошади. И все проходящие и проезжающие, скоты и люди, словно действительно считают своею священною [160] обязанностью щадить покой и безопасность этих бесцеремонно распластанных по мостовой дремлющих собачьих стай, и всякий тщательно старается обойти и объехать их. А уж уличные харчевники, мясники и кофеджи считают долгом благочестивого мусульманина наперерыв друг перед другом бросать этим стражам улицы остатки всяких яств. Оттого-то и толпятся собачьи стаи преимущественно около мясных и съестных лавок, которые они держат в настоящей осаде, так что непривычному человеку жутко бывает проходить мимо.

Оттого же, конечно, это звериное население Царяграда, столь кровожадное к своему брату-псу, относится к человеку как стадо кротких агнцев, и никогда ни одна собака Константинополя не позволит себе не только укусить, но даже залаять на прохожего, хотя бы он наступил ей прямо на голову.

Впрочем, с таким же доверчивым и самонадеянным спокойствием, как их уличные собаки, смотрят на кипучую толкотню базарных улиц и сами правоверные, что рассиживают у входов бесчисленных кофеен, загородив до самой средины своими скамеечками и затейливыми стеклянными флаконами своих "наргиле" без того узкую улочку, сквозь которую протискиваются исполинские мохнатые толкачи верблюдов и их колыхающиеся грузные горбы, обвешанные тюками и ящиками.

А вон худая смуглая женщина, с распущенными черными косами, с горячими цыганскими глазами и в цыганской откровенной наготе, разлеглась на своем коврике, тоже прямо под копытами и колесами, прикрывая исхудалою рукою спящую у ней на коленях девушку, окутанную чадрой. Это уличная гадальщица, к которой то и дело подсаживаются на корточки, не обращая никакого внимания на наезжающих и проезжающих, — любознательные охотники до тайн будущего.

________________

В самом Фанаре, ближе к Патриархии, постройки уже начинают изменяться и попадаются все чаще и чаще красивые каменные дома богатых греков и армян. Из окон начинают глядеть, вместе с зеленью цветов, хорошенькие румяные гречаночки и большие черные глаза их матрон.

Сама Патриархия окружена, как крепость, высокою стеною. Окон мало, окна маленькие, и везде железные решетки. Вся суровая воинствующая греческая церковь рисуется вам сразу. Это — ковчег, окруженный волнами ислама. Церковь Патриархии внутри двора. Она отделана заново без исторического чутья и [161] без исторического приличия. Все в ней ново, сверкает лаком, аляповато и безвкусно. Но в ней есть отдельные драгоценные реликвии истории, сохранившие на себе характерную печать древности. Иконостас церкви — весь из черного масличного дерева, тонкой художественной работы. Один из карнизов его — остаток от Софийского собора. Царские двери, очень низенькие по греческому обычаю, увенчаны, как и весь иконостас, двуглавым императорским орлом патриархов. Вся живопись по золоту старого строгого типа. Две большие иконы Христа и Божией Матери — бесценные мозаики глубокой древности, уже покоробленные от времени. Около иконостаса, по правую руку уцелевшие от бесчисленных разгромов Константинополя мощи святых; тут же крест, предносимый патриарху, тончайшей кипарисовой резьбы, исписанный золотом. Одна из главных святынь этого храма — архиерейский престол св. Иоанна Златоуста, из темного кипариса, с изящною перламутровою инкрустацией; впрочем, археологи сильно сомневаются в его подлинности. Высокая кафедра для архидиакона, напоминающая кафедры турецких мечетей, с подобною же инкрустацией, тоже считается большою древностью, уцелевшею еще от храма святой Софии, точно так же как и деревянная мозаиковая рака для плащаницы.

Вдоль обеих колоннад церкви, ярко окрашенных масляною краскою под зеленый мрамор, стоят, рядом с патриаршим престолом, резные сиденья для синода греческой церкви, на подобие монашеских сидений в наших больших монастырях, а хоры на верху, по обычаю востока, слишком зараженного влиянием господствующего мусульманства, отделены для женщин частою решеткою.

Мы посетили и палаты патриархов, в которых, впрочем, они не живут, а только проводят часы своей официальной церковно-политической деятельности. На стенах в первой зале — прекрасные портреты константинопольских патриархов последних времен, все величественные как иконы, почтенные старцы с седыми окладистыми бородами, с разумом и крепкою волею в строгих очах. Вторая зала, — для заседаний синода, обвешана превосходными парижскими гравюрами Жерома, Оливье, Поля Делароша: первые крестоносцы перед Иерусалимом, Иисус на волнах Галилейского моря, Богоматерь, уснувшая на сфинксе, все сюжеты — из священной и церковной истории.

Тут же замечательные византийские иконы из Салоник и других городов Греции, 600-летней древности. Кабинет патриарха убран с монашескою простотою. Несколько портретов [162] собратьев-патриархов на стенах, иерусалимского, антиохийского, александрийского, богача грека Зафиропуло, — несколько книг и дел на скромном письменном столе, в том числе и наш "Церковный Вестник", — да запертые шкафы, и больше ничего.

Зато большая зала для парадных приемов — с великолепным белым ковром, с роскошною мебелью и занавесами. Это жертвы доброхотных благотворителей, собранные в течение двух лет бывшим патриархом Иоакимом, предприимчивым и знергическим правителем греческой церкви. Но самая интересная историческая реликвия патриархии — это железные ворота ее, выходящие из второго внутреннего двора, зеленеющего деревьями и пестреющего цветами, на наружный двор. На воротах этих был повешен, по повелению Махмуда Второго, сурового сокрушителя янычар, злополучный патриарх Григорий, признаваемый теперь святым православною церковью...

Он пал жертвою бессильной мести турок за свободу, добытую себе греками. Хотя Григорий до последней минуты своей жизни старался оставаться в глазах турок верным подданным султана, хотя он, по требованию Порты, провозгласил отлучение от церкви Ипсиланти и других вождей восстания, однако Махмуд хорошо знал, что во главе греческой гетэрии, руководившей восстаньем, давно уже стояли все высшие архипастыри церкви, по примеру Германа, архиепископа патрасского, и что патриарх, обуздывавший умы фанариотов в своих официальных проповедях, тайно посылал восставшим свое благословение, советы и помощь.

Грозный султан думал застращать греков жестокостью казней. Он арестовал многих епископов при первом известии о восстании и отрубил головы нескольким схваченным на удачу грекам, без суда и улик, в пример прочим. Главный греческий сановник, драгоман Порты Мурузи, был торжественно обезглавлен на площади, в мундире своего звания.

Но и этого показалось мало жестокому деспоту.

22 апреля 1821 года, в субботу под Светлое Христово Воскресение, когда во всех церквах Фанара готовились к великой заутрени, патриарх Григорий был внезапно схвачен и привезен в патриархию, где уже собрали весь синод. Драгоман прочитал фирман султана о свержении патриарха и избрании нового. Лишенный сана, Григорий был повешен тут же в патриархии, на железных воротах ее. К груди его была приколота султанская фетва, изрекавшая смертный приговор... Новый великий визирь Бендерли-паша, только что [163] провозгласивший поголовное избиениеe христиан в Турции, явился вечером пышною процессиею в Фанар полюбоваться на казненного главу гяуров; ему вынесли стул из патриархата, и он сидел перед роковыми воротами, наслаждаясь радостным для правоверного зрелищем. В тот же день были казнены три греческих митрополита: никомидийский, эфесский и анхиальский. Только через несколько дней сняли казненного патриарха и отдали его тело на поругание жидам. Они долго таскали его по улицам, всячески издеваясь, и наконец утопили в море... Волны прибили его к Одессе, где его вынули с великими почестями и сохраняли несколько лет, пока по восстановлении мира эти мученические останки не были возвращены в древнюю столицу патриархов...

VI. Султанские мечети.

Сегодня мы в истой Турции, с головою погружены в море мусульманства... Это уже не Айя-София, вся дышащая своим христианским прошлым, вся полная священных теней Византии и окруженная ее развалинами.

Нет, теперь перед нами и вокруг нас подлинные создания ислама, рукою ислама, в честь ислама... Каждая великая мечеть Стамбула — имя великого султана, памятная страница грозной турецкой истории... Мечети Турции, по завету корана, строились не на скудные гроши верного мослемина, а на обильные даровые сокровища, которые добывала мечом и кровью, разоряя славные города христиан, разрушая могучие их царства, победоносная рука наместников пророка. Мечеть Ахмета III спорит с Софией своим куполом, своими изящными разукрашенными минаретами, своим эффектным положением прямо над берегом Мраморного моря. Она первая, раньше Софии, бросается в глаза кораблю, идущему из Дарданелл; оттого-то ее с Софией моряки и путешественники знают лучше, чем все другие знаменитые мечети Стамбула... Султан Ахмет, ее строитель, хотел создать из нее новую, но совсем уже мусульманскую Софию, не оскверненную культом нечестивых гяуров; от идеального купола великой христианской церкви он не возмог отступить, но и не мог, однако же, сравниться с ним громадностью и красотою. За то он думал затмить Софию целым лесом минаретов и окружил ими свою мечеть, как победоносно воткнутыми копьями. Эти минареты возбудили в свое время целую религиозную войну. Великий шериф Мекки [164] грозил султану отлучением за оскорбление святыни Каабы, которая одна только из всех мечетей мусульманства имела вокруг себя шесть минаретов. Уже работы, стоившие бесчисленных денег, были совсем приостановлены, как вдруг один находчивый улем посоветовал султану построить у Каабы седьмой минарет, и такою уловкою ее неоспоримое первенство над святынями ислама было сохранено...

Внутри Ахметова мечеть вся сияет весельем. Свету и блеску числа нет. Чудные бело-голубые изразцы яркой глазури одевают высокими панелями все стены, а где не хватает их, своды расписаны под тот же бело-голубой затейливый арабеск. Это, пожалуй, еще красивее, чем мрамор, и уж совсем восточно. Но и мрамору тут обилие! Идешь по сверкающим мраморам, окна из разного мрамора, султанский киоск, высокий характерный "нимбар" — одно мраморное кружево... Хороши ставни, закрывающие от солнечного зноя громадные окна: это драгоценные перламутровые инкрустации по драгоценному дереву старинного узора. Тяжелые мраморные камни на кольцах лежат на мраморных подоконниках, чтобы придерживать эти огромные ставни. Мусульманский характер мечети резко выступает во всем. Еще больше яркой восточной пестроты в стенах, еще больше простоты и скудости во внутреннем убранстве. Необъятная и неуклюжая железная рама с висячими на ней дешевенькими шкаликами, фонариками, лампадками, загромождает поперек все пространство мечети, совсем не гармонируя своим грубым кузнечным видом с тонкими узорами кафель и с изящною резьбою мраморов. За то кусок черного камня Каабы, вставленный среди плит лапис-лазули, яшмы и драгоценных пестрых мраморов, в священное углубление "мираба", обращенное к Мекке, делает мечеть Ахмета одною из популярнейших святынь Стамбула...

В глубине мечети, под мраморным навесом сидела, поджав ноги на молитвенных подушках, одинокая группа.

Моложавый мулла, с черною, как смоль, бородою, в зеленой чалме и богатой одежде, строгий и смуглый красавец, важно отвалившись, вопрошал по корану двух тоже бородатых учеников своих, которые, немилосердно раскачиваясь взад и вперед и ежеминутно стукая лбами в землю, на всю мечеть распевали ему в ответ священные стихи... На нас, нечестивых гяуров, неловко шмурыгавших по полированному мрамору надетыми поверх сапог туфлями без задков, — многоученые софты, погруженные в свой экзамен, не удостоили даже покоситься одним глазом, и только важный учитель их [165] слегка проводил нас своим взыскательным и недовольным взглядом.

На холме древнего Акрополиса, далеко видного с моря, не одна только Ахметова мечеть. Но и на каждом из семи холмов Царяграда величественно высятся купола и минареты какой-нибудь мусульманской святыни.

Мимо изящного беломраморного Нур-Османия, украшенного колоннадою древнего пергамского дворца, проезжаете узкими старыми улицами к одной из самых старинных и громадных построек Стамбула, мечети Баязета. Она стоит почти на третьем холме Стамбула и почти примыкает с запада к тесным кварталам "Чарси", большого крытого турецкого базара, точно так же как Нур-Османие примыкает к ним с востока. Это самое людное и самое характерное ядро старого Стамбула... Любопытно и поучительно пошляться по этим притонам истого мусульманского населения и истых обычаев востока. Но никакая мечеть не характерна так в этом отношении, как две древнейшие мечети первых султанов пятнадцатого столетия — Магомета II и Баявета.

Громадный двор, вымощенный мрамором и окруженный со всех сторон крытыми мраморными колоннадами, обращен не то в базар, не то в караван-сарай для приезжих. Вокруг великолепного мраморного, золотом исписанного фонтана, широко спускающего разукрашенные полы своей мавританской крыши, спокойно совершают свое омовение толпы полуголых, запыленных, темных как бронза странников. Один окатывает себе из крана холодными струями воды до синя бритую голову, другой поставил в мраморный бассейн сухощавую темно-коричневую ногу и старательно оттирает руками накипь дорожной грязи. Никто не мешает никому, у всякого свой кран, свой бассейн, как в публичной бане... Галереи полны всякого народа. Тут спят, тут завтракают, тут раз-бирают и укладывают свои мешки и короба. Это всем открытый даровой постоялый двор. В него смело идет последний нищий и располагается как в собственном доме. Не только дворы мечетей, сами мечети обыкновенно наполнены по углам всякими узлами, ящиками, мешками. Приезжие из деревень не знают другого хранилища для своей клади и спокойно отправляются по своим делам на целый день в город, оставляя под священным покровом излюбленной "Джамие" все принесенное богатство.

Трогателен этот честный и наивный обычай мусульман. Не бывает случая, чтобы в мечети пропала малейшая [166] безделица. Но двор мечети — вместе с тем и базар. Тут у подножья массивных мраморных колонн располагают свои скудные коврики, лотки и ящички всякие продавцы мелочей и съестного. Тут, в уютных уголках, недоступных солнцу, пристроились своими походными станочками и верстачками разные искусники-мастера, жестяники, слесаря, резчики печатей, башмачники и портные...

Грузные и серьезные патриархи - бородачи в опрятных и красивых нарядах востока важно сидят, поджав ноги, на своих цареградских ковриках над горсточкою грошового товара или не спеша постукивают каким-нибудь крошечным молоточком по крошечному колечку, глубокомысленно уставив на него свои больше круглые очки... С безмолвным благоговением следит окружающая лавочку деревенская толпа за этою бесконечно медлительною работою и за величественными приемами не обращающего на них никакого внимания сановитого рукодельника. A вот у самого входа в мечеть прикурнул на корточках чернобородый и длинноносый публичный писец с проворным рысьим взглядом. Он едва слушает усевшегося около него дебелого добродушного толстяка в желтых туфлях на босу ногу и широких, как юбка, полосатых штанах, подвязанных только чуть не под самые мышки его коротеньких, налитых жиром рук.... Cyxиe длинные пальцы этого писца с необычайной быстротой выводят прямо на коленках по узкой полосе бумаги справа налево какие-то друг за друга цыпляющиеся черточки и хвостики, а глаза его уже беспокойно отыскивают среди глазеющей кругом досужей публики нового заказчика.

Но публика, по-видимому, собралась здесь вовсе не для заказов. Она с самым наивным простодушием прислушивается к громкой диктовке толстяка, по-видимому, с таким же интересом, как сам он, входа во все подробности его семейных дел... У наружных ворот двора восседает на деревянном топчаке другая, не менее оригинальная фигура. Это — босоногий нищий в белой рубашке, распахнутой спереди до самого клока седых волос, украшающих его медно-красную грудь, и с башлыком на бритой голове... Он тоже сидит в ожидании заказов, поджав под себя босые ноги, около огромного закрытого ларя. Драгоман наш идет к нему и шепчет что-то по-турецки. Не спеша встает босоногий привратник, снимает со стены деревянный корень и, зачерпнув в ларе овса, быстрым и широким веером плеснул его по мраморному помосту.

Все ходившие и стоявшие, сидевшие и лежавшие вдруг обернулись к нему. [167]

Шум тысячи жестких крыльев внезапно раздался в мраморных притворах мечети... Какая-то темная туча сразу застлала свет дня, и мириады сизо-лиловых голубей вдруг обрушились сверху целою сплошною массою на рассыпанное семя. Они будто падали из своих незримых убежищ под крышами галерей, в капителях колонн, из-под резных многоярусных балкончиков минаретов, из-под карнизов купола и купольчиков мечети, из-за каждого мраморного наличника окна, из-за каждого уступа и складочки всей этой осенявшей нас каменной громады... Падали тысячами, шумно и быстро, как проливной дождь в бурю, прямо друг на друга, теснясь, топча друг друга, ударяясь друг о друга своими бьющими крыльями, взлетая и опять падая, словно они с остервенением хотели заклевать друг друга, а не овсяное семя... Благочестивые мусульмане не преминули поддержать эту любопытную кормежку священных птиц, расплодившихся в таком множестве от пары голубей, которую великий султан, основатель мечети, купил 300 лет тому назад у калеки-нищенки и пожертвовал в пользу своей мечети... Корцы доброхотных даяний стали обильно сыпаться на мрамор, то в одну, то в другую сторону, и при всяком новом шуме брошенных семян все эти тысячи птиц мгновенно срывались с места, одною сплошною кучею и через наши головы, едва не задавая нас своими бесчисленными крыльями, дыша нам в лицо стремительным ветром своего полета, жадно обрушались на новую добычу, доставляя забавлявшейся публике несказанное утешение...

Всякого рода добродетельные и благотворительные учреждения находит себе приют в оградах турецкой мечети. Мечеть — это истинное средоточие всей общественной жизни и всех нравственных деяний мусульманина. Тут все посвящено Богу и делается рада Бога. Для неимущих больных тут устраиваются посильными жертвами верующих или из обильных доходов мечети бесхитростные самодельные госпитали, для бедных странников — приюты и даровые кухни, для детей — многочисленные школы, начальные и высшие, нечто вроде духовных гимназий и академий, для благочестивых любомудров — библиотеки книг и рукописей. Сотнями и тысячами ютятся в этих обширных мраморных площадях, прикрытых куполами, у этих всегда журчащих фонтанов, молодые софты и ученые книжники ислама.

Всевозможными приделами, флигелями и. пристройками окружены через это большие султанские мечети, обращенные в настоящие общежительные монастыри, и среди этого хаоса [168] случайно прилепленных зданий, без плана и общей связи, трудно бывает рассмотреть первоначальный характерный облик самой знаменитой мечети.

Но если этот турецкий обычай досаден глазу художника, за то на нем с отрадою останавливается ваше нравственное чувство. Турецкая мечеть служит до сих пор для своей религиозной общины тем, что была во дни первого христианства, даже во дни Владимира и Ярослава, наша православная приходская церковь, чем она должна бы оставаться в наше время, как остается ею, на наших глазах, в наших же городах, какая-нибудь издалека пришедшая к нам лютеранская церковь, неизбежно окружающая себя школами и приютами всякого рода.

Одна мечеть Баязета, например, исстари кормит на свой счет по тысяче бедных в день, по два раза в неделю, а в священные дни рамазана — каждый божий день. Сулеймание, другая великая мечеть, кормит каждый день 600 нищих. При одной только мечети Магомета II устроено на ее доходы восемь духовных гимназий, или медресе, с общежитиями для софт, библиотека, начальное училище, госпиталь, дом умалишенных, богадельня и даровая общественная баня, уцелевшая еще со времен византийских терм Константина Великого...

Так широко и практично понимает это невежественное турецкое духовенство свои религиозные обязанности к духовной пастве своей.

________________

И мечеть Магомета, и мечеть Баязета выстроены из развалин дворцов и храмов византийского царства, и все опять-таки по образцу Святой Софии, от которого никак не могла освободиться пораженная ее неземным величием, ее художественным совершенством — мысль азиатского варвара. Его беспощадная разрушительная рука с ненавистью крушила в прах всякие символы побежденного христианства, ожесточенно силилась стереть с лица земли бесчисленные неизгладимые следы враждебного ей стройного и просвещенного византийского мира и роковым образом, будто околдованная, сама же творила из этого праха невольные подражания тому, против чего сама не-иствовала, искаженных детищ восточной страсти и греческого гения, всякою чертою своею все-таки напоминавших неумирающие предания великого прошлого... Магомет II велел срыть до основания славный византийский храм святых Апостолов, где почивали мощи апостолов: Андрея, Луки и Тимофея, и таких великих святителей церкви, как Иоанн Златоуст и [169] Григорий Богослов, где знаменитейшие императоры и императрицы восточного Рима, от самого Константина н его матери Елены, Феодосий Великий, Феодосий младший, Юстиниан и множество других покоились вместе с константинопольскими патриархами в 53 серебряных раках, изукрашенных драгоценными камнями, и на месте этой усыпальницы византийских царей воздвиг из праха ее свою собственную мечеть и свою собственную гробницу... В эту мечеть первого завоевателя каждый султан Турции до сих пор обязан придти поклониться гробу его в день своего восшествия на престол, опоясавшись мечом пророка в древней мечети Эюба...

Мы посетили гробницу грозного основателя Порты оттоманской, в суровом одиночестве стоящую среди своего мраморного молчания и окруженную благочестивым шепотом софт, вечно молящихся у ног его...

Но еще раньше Магометовой мечети, венчающей четвертый холм древней столицы Константина, высится грандиозная мраморная громада самой великолепной и самой эффектной из всех знаменитых султанских мечетей Стамбула — мечеть султана Сулей-мана, не даром прозванного Великолепным.

Сулеймание стоит на высоком береговом холме Золотого Рога на площади Эски-Сарая, старого дворца первых султанов, теперь обращенного в обширный замок cepacкириата (военного министерства). Ее сверкающими куполами и белыми стрелами четырех минаретов словно завершается и венчается, как венцом, весь необъятный хаос домов и мечетей, осыпавших семь холмов Царяграда. И внутри она поражает глаз своею суровою мусульманскою характерностью. В ней почти темно. Ее громадные полукруглые окна затейливой мраморной резьбы чуть пропускают свет дня сквозь густые краски своих разноцветных стекол... Колеблющиеся пятна кровавого, золотого, лазуревого света медленно перепалзывают по темно-серым и темно-зеленым мраморам стен, по пестрым мраморам пола, сообщая всей этой полутемной пустой громаде, накрытой куполами, что-то величественно-таинственное. Колонны колоссальной толщины и драгоценных мраморов — все из знаменитых дворцов и храмов древности, из эфесского святилища Дианы, из халкидонского храма св. Евфимии...

А передняя стена мечети, глядящая на Мекку, вся из арабских изразцов художественного рисунка, охватывающих своим сверкающим узорчатым ковром тонкую мраморную облицовку "мираба", его точеные колонны и священную нишу... Суровый тон всей внутренней богатой отделки мечети выдержан в [170] каждой подробности: даже огромные медальоны, висящие обыкновенно в каждой большой мечети на парусах четырех главных пилястров, тут не голубые и не светло-зеленые, а траурно-черные, резко отделяющие начертанные на них короткие золотые арабески священных имен...

Такою же воинственною суровостью дышат и эти простые железные люстры, приосеняющие своими концентрическими кругами всю обширную площадь мечети.

VII. — Гробы старых владык.

При мечети султана Сулеймана находится и его погребальный мавзолей, тюрбе, как его называют турки. Колоссальные гробницы, покрытые бесценными шалями Индии и Персии, почти не оставляют места в круглой роскошно убранной часовне. Светлый день умирает в тесных фантастических решеточках кипарисовых окон, вырезанных, как затейливое кружево, и только немногие робкие лучи его проскальзывают тайком в таинственную внутренность этой царственной усыпательницы, играя каким-то загадочным полусветом на полированных разноцветных мраморах стен и на сверкающем широком поясе голубых изразцов, который охватывает сейчас под куполом круглые стенки мавзолея, и на котором начертаны неизгладимыми буквами священные строки корана — этот самый красивый из всех арабесков мавританского стиля...

Купол над усыпальницею словно сделан из индийской парчи: по темно-вишневому фону какие-то чудные лепные букеты с сверкающими в них алмазами...

Алмазы, драгоценные камни, тут везде. Но среди этого восточного изящества, среди этой царской роскоши, вам делается как-то жутко при взгляде на уродливо громадные белые шапки в виде высочайших apxиepeйских митр, странно украшенные коротенькими пучками красных петушьих перьев, — что высоко торчат в изголовьях колоссальных гробниц Сулеймана великого, Ахмета, Сулеймана Второго... Это те самые грозные чалмы грозных азиатских завоевателей, что крушили когда-то последние остатки багдадского халифата, что стирали на острове Родосе последние воспоминания о христианском владычестве...

Но тут же рядом и христианка Роксолана, любимая жена Сулеймана, и ее маленький сын... У решетки, ее окружающей, богато инкрустированные перламутром изящные старинные шкафчики — налои для чтения корана.

Вообще Стамбул полон этих султанских тюрбе [171] неописанного богатства и неописанного вкуса. Мы посетили их множество, и глаза наши до того присмотрелись, до того стали равнодушны к их роскоши, словно мы всю свою жизнь не выходили из золота и мраморов...

Но все-таки нельзя не помянуть тюрбе Махмуда II и Абдул-Азиза. Они и жены их покоятся в светлом круглом павильоне, выложенном словно несокрушимыми обоями дивного вкуса изразцом и дорогими мраморами.

Купол весь обращен в мраморный цветник. Из бело-мраморных букетов роз, грациозно висящих сверху, спускается громадная драгоценная хрустальная люстра, прозрачная как слеза, отражающая в себе тысячью огней весь блеск и все богатство этого волшебного мавзолея... Огромные гробницы покрыты до полу великолепными пеленами черного бархата, по которым серебром и жемчугом вышиты длинные строфы корана. Через гробницы перекинуты тончайшие шали несметной цены, дары царственных родных, а высоко над изголовьями вздеты красные фески султанов, украшенные белыми перьями и бриллиантовыми звездами...

Множество богатейших подставок для чтения корана и множество еще более богатых сундучков для хранения корана, серебряного чекана и перламутровой инкрустации — тоже дары царей — расставлены вокруг стен, и благочестивые муллы, не переставая, шепчут над ними свои молитвы, раскачиваясь с полузакрытыми глазами на своих ковриках у подножия этих великолепных гробниц... От гробниц вообще деться некуда в Стамбуле. Гробницы не только на дворе каждой мечети, на двориках каждого султанского тюрбе, но и по улицам то и дело едешь среди двух рядов тесно нагроможденных друг на друга мраморных гробниц и памятников, украшенных наверху фесками, чалмами, тюрбанами, золотыми солнцами и проч. и проч. Эти могильные памятники выглядывают на вас из-за уличных решеток гораздо чаще, чем цветники и садики, которыми так беден этот южный город роскошного солнца, роскошной растительности.

Но самая характерная гробница отжившей Турции — это "музей янычаров".

Он завершил для нас с художественною полнотою картину настоящей старинной Турции, и окончательно погрузил нас в ту грозную атмосферу славных протекших веков ислама, которую всесильно навевала на нас каждая из посещенных нами великих мечетей Стамбула... Музей янычаров устроен [172] грязно, грубо, неуклюже, совсем по-турецки, но тем не менее он производит потрясающее впечатление...

Тут нет ничего, кроме скверных голых комнат, выбеленных известью, напоминающих коридоры солдатской казармы, да расставленных вдоль стен аляповатых чучел, наряженных в старинные одежды турок...Этих чучел — целое население. Тут весь двор султанов, вся внутренняя жизнь их сераля, все сановники блистательной Порты оттоманской, вся челядь султанских садов и кухонь...

Великий визирь, капудан-паша, рейс-эффенди, в парчовых ферязях по пяты, опушенных бобром и соболем, совсем как у бояр Московской Руси, грузные, грозные, важные, а на головах чудовищные пудовые шапки с перевязями и перьями разного рода, у каждого чина на свой образец, и высочайшие митры, скрученные из белой материи и вздутые как гигантские тыквы с выпуклыми лопастями, и цилиндрические аршинные колпаки, охваченные внизу чалмою, и длинные сахарные головы, похожие на войлочные конусы нынешних дервишей, и рубчатые тюрбаны в роде средневековых корон, и меховые исполинские грибы из шкуры выдры, и двурогие парчовые кокошники, и уж не знаю еще какие нелепые, неудобные, невозможные головные уборы, какие могли придумать только грубо напыщенная фантазия азиатского варвара и его ребяческое представление о сановитости. Начальник султанской охоты, с какими-то своеобразными кожаными крыльями за плечами, гораздо более похож на птицу, чем на человека, хотя и обвешан всяким оружием и всякими охотничьими принадлежностями. Кругом его сокольники, кречетники, доезжачие, всякий со своею особою снастью невообразимой оригинальности... Тут и шейх-уль-ислам с своими главными улемами и муфтиями, и садовник, и водовоз, и повар с поварченками; а вот и великий евнух с своими помощниками, целая коллекция черных губастых обезьян, желтых бабьих лиц без усов и бороды, отвратительно - болезненного, безвременно - старческого вида, с ожиревшим старушечьим телом, которое, кажется, еще противнее в богатых нарядах придворного сановника... Рядом с ними, и им под стать мальчики-ганимеды, любимцы мусульманских Юпитеров, из которых выходили потом визири и паши, женообразные, одутловатые, безжизненно-восковые, в причудливых костюмах, не то мужчины, не то девушки, способные дразнить развратное воображение, в уродливых, хотя роскошных головных уборах... [173]

Тут и палачи, и судьи, профессора и скороходы, кто с плетью и секирою, кто с книгою или чернильницею...

Полуголые бегуны, разносившие почту по городам и селам оттоманской империи, — это целая выставка атлетов поразительной мускулатуры... Но всего больше здесь свирепых, усатых и красномордых янычар, разодетых в яркие шелка и шали, сверкающих ятаганами, кинжалами, пистолетами... Они тут во всех оригинальных подробностях своего быта, со всех ступеней своей многочисленной военной иepapxии, от главного аги, некогда вершителя оттоманских судеб, до последнего кашевара и судомойки...

Делается просто жутко, когда остаешься один в длинных залах, где стоят тесными рядами и с безмолвной враждебностью смотрят на вас все эти неподвижно горящие кровожадные глаза, все эти красные и желтые варвары Азии, в своих уродливо-громадных шапках, вооруженные до самых зубов, словно сейчас готовые схватиться за свои ятаганы.

________________

Целый отживший грозный мир развивается мрачным свитком перед воображением мыслящего туриста, когда он проходит этот молчаливый и долгий "сквозь строй" по галереям музея.

Словно живые стоят перед ним все эти странные имена старой истории, вносившие когда-то ужас и разрушение в сопредельные с ними несчастные христианские страны; эти неистовые азиатские наездники, рассекавшие пополам своими кривыми саблями немецких и греческих латников, эти беспощадные и непобедимые визири, сокрушавшие европейские армии; эти грозные султаны, которых не останавливало ничто, ни моря, ни горы, ни реки крови, ни пожары целых стран, которые двигались на цивилизацию Европы из своих азиатских пустынь с фатализмом фанатика, с роковою настойчивостью стихий, как тучи всеистребляющей, ничем необоримой саранчи, земляка-соседа их по родной пустыне...

Да, янычары — это вся старая Турция, вся ее старая доблесть и вся ее старая сила. Когда Махмуд II пронзил своей смелой рукой это полное горячей азиатской крови старое сердце Турции, Турция закончила свою характерную многовековую историю.

Истребление янычар не обновило разложившегося организма, не стало началом новой блестящей будущности Турции, как обольщал себя слишком решительный султан - реформатору как обольщали его слишком близорукие или, быть может, слишком лукавые дипломаты Европы. Азия не стала Европой, [174] турок не стал ни англичанином, ни немцем. Убив в себе природную азиатскую душу, дававшую ей ее своеобразный смысл и ее характерную силу, Турция еще скорее обратилась в труп больного, которого дряблая жизнь может быть поддерживаема только разными искусственными электрическими возбуждениями, разными политическими микстурами и дипломатическими пластырями...

Кровавое истребление янычар по роковому стечению обстоятельств открыло собою печальную для Турции эпоху безостановочного разрушения. Сначала Греция, потом Cepбия, Валахия, Молдавия, потом Болгария, Румелия, Герцеговина и Босния — мало по малу были оторваны от ее тела, и теперь только одно взаимное недоразумение еще удерживает на несколько ближайших исторических часов под властью обобранных султанов последние береговые страны европейской Турции. Последний роковой толчок, который перебросит потомков Османа назад в их азиатскую родину, можно сказать, уже висит в воздухе, и меньше всего сомневаются в его неизбежности султаны Турции.

Жестоко было лекарство Махмуда II, которым он так неудачно попробовал оживить расслабевшие силы своего народа, но нужно полюбоваться и на тот славный "одчак", то всесильное янычарское "стадо", распоряжавшееся судьбами Турции, к которому этот варварский врач применил свою варварскую систему кровопускания. "Одчак" был выше султанов, могучее султанов. Султан Селим Ш подготовивший Махмуда, попробовал померяться с ним силою и поплатился за это головою и троном. "Одчак* был для Турции всем — решителем войны и мира, законодателем, судьею, господином... Война, которой не хотели янычары, была невозможна. В греческое восстание янычары отказывались идти в поход, и султан был вынужден обратиться за помощью к египетскому паше. А когда они соглашались выступить на войну, то все области Турции делались их добычею; они жгли и грабили, резали подряд мусульман и гяуров, и ни один ага не осмеливался остановить их.

Закон, по их понятию, помещался на конце янычарского ятагана; янычар выходил на любой базар, на любую дорогу, садился там, поджав ноги, с своим кальяном и брал со всех, с кого хотел, с каждого торговца и промышленника, какие хотел дани и пошлины. Заколоть, зарубить христианина или еврея — для янычара было все равно, что раздавить таракана. Его даже никто не осмеливался спрашивать, за что он так коротко расправился с верноподданным падишаха. [175]

Стамбул то и дело пылал пожарами от поджога янычар. Это была самая выгодная статья их дохода. Они приходили толпой к богатым владельцам домов и торговались с ними, за какую цену они потушат его горящий дом или не допустят до него огня... В 1823 году они сожгли государственный арсенал с громадными военными запасами; в 1826 году, скоро после истребления "одчака", уцелевшие янычары отомстили султану пожаром 25,000 домов... Злодеяниям, убийствам их, их наглому распутству не было пределов. Европейские посланники и сами султаны трепетали этих всегда недовольных кровожадных преторианцев. Махмуд II задумал было пересоздать это разбойничье "стадо" мирным путем. Он закупил и задарил самых влиятельных муфтиев, улемов, и даже янычарского агу. При содействии духовенства был выработан и провозглашен новый устав янычарского корпуса, освящавший все их старинные привилегии, делавший их своего рода пожизненною военною аристократиею и только требовавший одного — дисциплины. Но именно этого-то прекращения своей тирании и не хотел допустить всемогущий "одчак". Многие тысячи разъяренных янычар собрались в мясном рынке, около Ат-Мейдана, и возмутив уличную толпу, стали жечь дворцы визиря и всех тех сановников, которых молва считала главными виновниками нового устава. Все было разрушено и разграблено, жены и дочери обесчещены в гаремах, дети изрублены; убийство и грабеж распространились по всему городу.

Тогда Махмуд II явился в столицу из своего летнего дворца Бешик-Таша. Из сокровищниц старого сераля был вынесен "санджак-ис-шериф"— дырявое зеленое знамя пророка на золотом древке, которое хранится там, завернутое в сорок драгоценных шелковых покрывал, и выносится только в годины великих испытаний.

На площади Ахметовой мечети с торжественною церемонией развернут был этот священный стяг ислама, призывавший всех верных собраться около наместника пророка на защиту отечества и веры мусульманской. Моряки, артиллеристы, регулярные войска, ученики военных школ, муфтии, улемы и множество всякого народа стеклось под это знамя... Янычар окружили в тесных стенах мясного рынка, проулки к которым они завалили баррикадами. Пушки наведены были со всех сторон, и началась кровавая расправа...

Очевидец-турок повествует: "Люди, руководившие мятежом, поверглись вдруг в бездну отчаяния и огласили воздух таким воплем, который достиг до слуха обитателей другого мира". [176]

Тесный крытый рынок, наполненный обезумевшими янычарами, как бочонок сельдями, был зажжен со всех сторон. Тысячи задыхались от дыма, пропадали в огне. Уцелевшие от картечи сдавались толпами. Их бросали связанных в подземелья древних цистерн, в замки, в башни, и потом толпами же топили их в море; в течение нескольких недель происходило ежедневно не менее тысячи этих быстрых и кратких казней. Несколько месяцев после того невозможно было есть морских рыб, зараженных человеческою гнилью... Уверяют, что в эти дни погибло более 20,000 янычар. Страшный для всех и всем ненавистный "одчак", наконец, потонул в реках собственной крови.

Махмуд торжествовал так, как будто бы он завоевал новое царство. Льстецы уверяли его, что "в нем соединилось правосудие Абу-Бекра, Омара, отвага Османа и мужество Али". Но история осмеяла и надежды Махмуда, и лесть его льстецов. Старая варварская энергия и неукротимый фанатизм дикаря были навсегда убиты в турке, но разум и вкусы Европы не вселились через это в одряхлевшие мозги и в распущенное чувство мусульманина.

В последней зале музея мы увидели комические фигуры турецких портных, равнодушно снимавших старые штаны и молью съеденные шапки с чучел грозных визирей Порты оттоманской... Тут же на полу кроили они им, не спеша, своими огромными гремящими ножницами, красные и желтые халаты, пестрые чалмы, парчовые кафтаны.

________________

А на дворе музея — новая вопиющая иллюстрация к современной истории Турции. Там школа будто бы на европейский манер с ремесленными классами, с популярным толкованием наук...

Толпы отчаянно дравшихся школьников действительно выскочили на двор в европейских панталонах и сюртучках, совсем не подходивших к их восточным губатым рожицам, но за то, заглянув в классы, мы увидели самое восточное столпотворение вавилонское, в хаосе которого отчаянно взмахивали по бритым детским головкам бичи цензоров и бессильная палка седого муллы...

Е. Марков.

Текст воспроизведен по изданию: Европейский восток. Путевые очерки. // Вестник Европы, № 3. 1886

© текст - Марков Е. 1886
© сетевая версия - Thietmar. 2011
© OCR - Петров С. 2011
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Вестник Европы. 1886