КРЕСТОВСКИЙ В. В.

В ДАЛЬНИХ ВОДАХ И СТРАНАХ

(См. Русск. Вестн. 1, 2, 4, 6, 7, 9, 11, 12 1885 и 1, 2, 3, 5, 6, 7, 8, 10, 11 1886 года и 3 1887 года.)

XXIX. Нагойе.

Уход с Йокогамского рейда. — В Океане. — Залив в Овари. — Обедница на крейсере. — В бухте Мия. — Гидротехнические сооружения. — Пристань. — В ожидании дженерикшей. — Город Нагойе. — Улица Хончо. — Кустарно-промышленный характер города. — Яги-бабы. — Английские влияния. — «Hotel du Progres» и его устройство. — Дворик и садик. — Столовая зала. — Визит местных властей. — Тип новых японских чиновников. — Генерал Иби. — Замок Оариджо и его исторические и художественные достопримечательности. — Башня Тенси. — Вид с нее на город и окрестности. — Учительский институт и мужская гимназия. — Ткацкая школа для девушек. — Ткацкие и фарфоровые фабрики. — Рисовальщики и процесс разрисовки фарфора. — Киотская и Гоксаевская традиции живописи. — Производство фаланевых изделий. — Монастырь Сигаси-Хонгандзи. — Аичи-Хаку-Буцукан, музей Оварийской провинции. — Обед данный нам местными властями. — Нагойские гейки. — Концерт на барабанах. — Проводы. — Отплытие из Нагойе в Тоба. — Роковая телеграмма.

28 февраля.

В девять часов утра крейсер Африка, под флагом контр-адмирала барона Штакельберга, снялся с якоря на Йокогамском рейде и пошел в залив Овари, с целию посетить еще не открытые для Европейцев японские внутренние порты Нагойе и Тоба, на что адмиралу было дано от Японского правительства особое разрешение. [660]

День серенький, почти безветренный, и погода сырая. Но в начале первого часа дня, когда мы уже миновали маяк Тсуруга-саки, над горами покидаемых берегов несколько прояснело, так что их силуэты открылись пред нами довольно отчетливо и засверкали под лучами незримого для нас солнца. Особенно красиво выступали на этих горах излучистые жилы снега который лежал только на кряках и ребрах вершин, оставляя по сторонам темные, буровато-синие пятна падей и расселин. Горы от контраста этих затененных пятен с белыми сверкающими жилами казались нам как бы прозрачными, насквозь светящимися массами горного хрусталя и опала. Классическая Фузи-Яма на некоторое время тоже показала из-за дымки легкого тумана свою серебряную вершину, подавляя своею высотой о громадностью все остальные горы.

В семь часов вечера, обогнув в двух милях маяк Rock Island, взяли курс на SW 80°, а в половине десятого открылся в 8 1/2 милях от нас маяк Омаи-саки Было довольно прохладно, но со вступлением в Океан вдруг значительно потеплело. Это мы пошли теплым потоком Куро-Сиво, японским Гольфстримом, и наслаждались мягкостью и теплотой воздуха каких давно уже не испытывали. Ветер был нам попутный. Небо прояснилось. Полная луна серебрила океанские волны и тускло озаряла очертания неровных берегов тянувшихся справа. Хорошо быть в море в такую погоду. Тихо в воздухе, тихо на водах тихо на палубе... Команда после вечерней молитвы, пропетое хором, отпущена на покой. Стекольчатые рамы широкого люка кают-компании приподняты, там, внутри, ярко освещено, и несутся оттуда по морю звуки пианино, пение и говор...

С рассветом нам предстоит проходить узкий вход в залив Овари, между скалистыми островками и камнями, и так как описи этих внутренних японских берегов еще не существует, то у нас заблаговременно озоботились пригласить двух сведущих лоцманов, Японца Сайкичи и Американца Флетчера, специально знающих эту местность. Оба они еще в Йокогаме явились на крейсер, вместе с переводчиком Нарсэ, молодым человеком, который, не выезжая из Японии, очень порядочно изучил русский язык и письмо благодаря Тоокийской школе языкознания. Дед [661] этого молодого человека, при правительстве сёогунов, был министром финансов, отец — начальником артиллерии, а сам он теперь только бедный трудящийся юноша, так как при перемене правительства состояние его отца было конфисковано. Впрочем, он ни на что не ропщет, никого не порицает и вполне мирится со своею скромною долей. Американец Флетчер — типичная, коренастая, закаленная в океанских штормах фигура с целою шапкой серебряно-седых кудрей, нависшими бровями и усами, что придает ему некоторое сходство с головой Ермолова. Рука у него тоже типичная: большая, мускулисто-жилистая, волосатая, твердая рука. Человек этот и вырос и состарился в море. Японец Сайкичи — самый обыкновенный, ходячий тип этих стран — вечно на палубе и вечно с непокрытою головой, в легеньком киримончике, какая бы ни была тут погода, с добрым и вдумчивым взглядом, заботливо устремленным в горизонт моря. Такова на сей раз наша «посторонняя публика», наши случайные, но вполне необходимые спутники.

1 марта.

Пред рассветом, в 40 минут шестого, открылся маяк Ироко-саки (Тоба), вследствие чего взят курс на NW 24°, на мыс Ироко-саки. С переменой курса, засвежевший ветер задул нам в борт, что сразу же вызвало на некоторое время порядочную качку. Посыпались с полок тетрадки, книги, щетки, гребенки, разные вещи; захлопали не запертые двери, закачались фотографии на каютных «переборках», то есть стенках, раздался зычный распорядительный голос старшего офицера, задребезжали туалетные сткляночки, графины и стаканы, а в буфете посуда... Но это все явления давно уже знакомые, ничего особенного в себе не заключающие, кроме того разве что имеют свойство раньше срока будить офицеров и задавать экстренный «аврал» (общую работу) вестовым, которые тотчас же кидаются водворять в каютах внезапно нарушенный порядок. В половине восьмого, пройдя узкое место входа, мимо нескольких скалистых, кое-где поросших реденьким лесом и вполне пустынных островков, мы вступили в залив Овари, и качка вдруг прекратилась. Как началась она внезапно, так внезапно же и кончилась, безо всякой постепенности. [662]

К семи часам уже вполне рассвело, но даль была покрыта белесоватою мглой, сквозь которую лишь кое-где, местами, различал глаз, да а то с трудом, неясные очертания каких-то вершин и горных кряжей. Небо сплошь заволоклось одноцветною серою тучей, обещавшею нам долгий и скучный, совсем осенний дождик. Широкий залив был покоен и слегка подернут самою незначительною рябью, среди которой, впереди и несколько влево от нас, резко выделялось из общего серо-стального фона воды особое водное пространство, совершенно гладкое как стекло, определенно очерченное и матово серебристое. В разных направлениях растекались из него такие же гладкие серебристые жилы. Совсем будто озеро с ручейками. Это, говорят, особые течения в Оварийском заливе.

Справа, в расстоянии около двух миль, довольно явственно выступал берег, местами бело-песчаный, местами буро-красноватый и лесистый у и серело на нем несколько рыбачьих деревнюшек. Под этим берегом, в одном направлении с нами, дымил японский пассажирский пароходик. Там и сям, в разброд по всему пространству залива, виднелись паруса рыбачьих лодок и мелькали ряды движущихся крестиков и точек: то были стаи диких уток, тянувших в разных направлениях над водой. На первый взгляд, вся эта местность и ее природа, благодаря ненастному туману, не обещали ничего привлекательного и казались вполне под стать господствовавшей над нею серенькой осенней погоде.

День был воскресный; поэтому в десять часов утра подняли молитвенный флаг (красный крест на белом поле) и ударили сбор на молитву. На Африке богослужение отправляется без священника пред судовою иконой Спаса Нерукотворенного, которая помещается в жилой матросской палубе. Артиллерийский «содержатель» читает по Требнику за дьячка, а несколько офицеров и гардемаринов составляют стройный, хорошо спевшийся хор, и все богослужение ограничивается одною, так называемою, обедницей, при которой присутствуют вся свободная от вахты команда и офицеры в виц-мундирной форме. Чрез полчаса обедница наша кончилась, а двадцать минут спустя, крейсер взял курс в бухту Мия (NOTN) и уменьшил ход до 48 оборотов. С обоих бортов начали бросать лоты, и в [663] одиннадцать часов дали машине самый тихий ход. Между тех команде просвистали «к вину», роздали по чарке и затем спустили ее в жилую палубу обедать. В половине первого, придя в бухту Мия, остановили машину и отдали правый якорь на глубине пяти сажен, при жидко илистом грунте. Впрочем, лоцман сказывал что можно было бы свободно пройти вперед еще мили на две, хотя киль и касался бы под конец глубокого слоя жидкого ила; но мы предпочли остановиться на чистой глубине, в шести милях от берега. Весь переход в 223 3/4 мили совершен в 27 часов; шли неполными парами, делая средним числом по девяти узлов в час (Maximum 9 1/2, minimum (ночью) 6 узлов.).

Едва стали на якорь, как пошел мелкий, частый, холодный дождь. Окрестности окончательно скрылись из виду, и даже ближайшие к нам паруса японских лодок пропали за дождевым пряслом. Но вельбот для адмирала и паровой катер для офицеров были уже спущены. Мы спешно изготовились к отъезду на берег и переоделись в статское платье. Вернемся не ранее как после завтра; поэтому берем с собою белье, сигары, хлеб — из опасения что последнего может и не найтись в чисто-японском городе — берем и несколько бутылок вина, в предположении что в Нагойе по части напитков кроме саки ничего не имеется; берем, наконец, и адмиральского повара, Японца Федора, маракующего кое-что по-русски, ибо хотя японский стол и очень гастрономичен по-своему, но — увы! — не по нашему вкусу. Заботит только одно: каково-то и на чем-то слать придется, так как в японском заурядном обиходе ни кроватей, ни кушеток, ни чего-либо иного пригодного в европейском смысле для сна вовсе не существует. Впрочем, старый Флетчер уверяет что мы найдем в Нагойе гостиницу очень удобную, где даже готовят по-европейски. Это очень утешительно; тем не менее, Японец Федор все-таки сочтен человеком далеко не лишним в предстоящей нам экспедиции. Город, говорят, славится своим фарфором, фаланью (cloisonnee) и красивыми женщинами. Посмотрим.

Паровой катер взял адмиральский вельбот на буксир, и мы отвалили от борта. Старый Флетчер забрался в [664] носовую часть катера, стал во весь рост на банк, и не взглянув даже на компас, безмолвным жестом указал должное направление рулевому. Во все продолжение этого переезда, его коренастая, своеобразно красивая фигура, с расставленными ногами, с сигарой в зубах и время от времени указующим жестом, высилась на носу катера.

Не успели мы отвалить как досадный дождик припустил еще сильнее. Впереди ничего не видно: поверхность залива, берег и небо, все это слилось в неопределенной массе дождя и тумана. На расстоянии одной мили Африка уже стала казаться нам бледным призраком судна, а спустя еще несколько времени и вовсе исчезла. Плавание наше длилось около полутора часа. Подхода к устью реки, увидели две японские шхуны и семнадцать мореходных фуне (в роде джонок), довольно широко расположившихся на рейде, и в то же время с обеих сторон обозначились берега. Левый берег на несколько верст шел совершенно ровною полосой, возвышаясь сажени на три над водною поверхностью; из-за верхней его черты в трех-четырех местах торчало несколько кровель; правильность этой как бы нивеллированной черты невольно остановила на себе мое внимание. Флетчер объяснил что это плотина сооруженная для защиты низменного побережья от наводнений, и полоса земли находящаяся за нею прямо отвоевана жителями у моря: она употреблена ими под рисовые пола.

— Японцы, прибавил он, — не останавливаются ни пред какими трудностями работы, сколь бы ни была она громадна, лишь бы видели в том пользу.

С правой стороны, начиная от рейда где стояли фуне и вплоть до берега шел длинный ряд высоких шестов, и вдоль его виднелась из-под воды искусственно сложенная гряда камней ограждающая фарватер от наносных мелей. Порт сам по себе, казалось бы, совсем ничтожный, мелкий, неудобный; но какую заботливость о всяком государственном и общественном добре выказывают все эти сооружения! То ли у нас?... Японцы не оставляют втуне ничего что может приносить им какую-либо пользу и удобства, и это вы замечаете как принцип, практически проходимый в жизнь везде и во всем, начиная с мелких единоличных нужд поселянина и до государственных потребностей первостепенного значения. Эта-то знаменательная [665] черта и заставляет верить в великую будущность Японии, нужды нет что теперь ее чуть не до банкротства довели реформы и европейские цивилизаторы. Крепкая народная закваска в конце концов ее выручит.

Наконец мы подошли к пристани, очень прочно сложенной из дикого камня. Здесь уже разгружался пассажирский пароход усмотренный нами во время пути в Оварийском заливе. Каменная набережная окаймляла берег и ковш устроенный по правую сторону от пристани, выдающейся, в виде широкого мола, десятка на три сажен вперед, в устье. Вдоль набережной стоял ряд деревянных, большею частию двухэтажных домиков японского характера. Нижние этажи, как всегда, заняты открытыми снаружи харчевнями, чайными и лавочками с качающимися по ветру деревянными вывесками и большими бумажными фонарями; а в верхних, из-за решетчатых балкончиков, галлереек и раздвижных стен виднелись женские головки, с видимым любопытством наблюдавшие неожиданный приезд неведомых им иностранцев. Несколько флагов испещренных японскими литерами, по обыкновению, качались на длинных бамбуковых тестах над кровлями, и несколько пестрых бумажных змеев, тоже по обыкновению, высоко взвивались и плавали в воздухе. При повороте с пристани на набережную, на самом берегу сложен из камня, в виде усеченной четырехсторонней пирамидки, небольшой, но возвышенный фундамент с каменною же лесенкой, и на нем стоит старенькая деревянная часовня с каким-то резным деревянным истуканом внутри, за решеткой, похоже как и у нас в России и Польше, где тоже у пристаней и на паромных переправах чрез большие реки можно встретить деревянные часовеньки, и мотаются на них такие же лоскутки и тряпочки выцветшие от дождей, пыли и солнца, и такие же прибиты у дверей деревянные копилки со скважинкой в крышке для опускания доброхотной копейки.

Чуть сошли мы на берег как пристань наполнилась любопытным людом, который, словно тараканы, из разных закоулков, щелей и лавчонок повысыпал сюда привлеченный нашим приездом. Тут были рыбаки и лодочники в соломенных бурках, носильщики и поденщики почти голые, торгаши с какими-то съедобными товарами на лотках, бабы, ребятишки и даже несколько разряженных девушек; [666] большая часть этой публики, защищаясь от дождя, распустила над собою широкие зонтики из непромокаемой, промасленой бумаги. Здесь же адмирала встретили двое полицейских в своей новой «американской форме». У одного из них болталась при бедре сабля в стальных ножнах, что указывало на его чиновничье достоинство; другой же, околоточный-хожалый, держал в руке за ремешок коротенький толстый жезл, попросту сказать, скалку, как знак своей должности. Оба они препроводили нас в один из ближайших чайных домов, прося обождать под его навесом пока хожалый побежит распорядиться насчет дженерикшей. Едва вступили мы под гостеприимный навес чайной, как услужливые незаны не замедлили предстать пред нами с обычными приседаньями и поклонами, держа в руках круглые лакированные подносики с миниатюрными чашечками до половины налитыми слабым, бледно-зеленоватым настоем японского чая. От такого приветственного угощения, как известно, нельзя отказаться, и мы выпили по глотку, положив на поднос сколько-то мелких денег. Через пять минут полицейский нагнал к нам более десятка дженерикшей, причем между курамами поднялся неизбежный гам переговоров, толков и споров кому везти и кто имеет на это более права как ранее прибегавший. Но в конце концов все они остались довольны, потому что если кому не хватило пассажира, тому положили вещей, и вот мы тронулись целою вереницей, один вслед за другим, образовав длинный поезд, которому предшествовала дженерикша вмещавшая в себе полицейского чиновника с саблей, а в замке следовала другая, в которой восседал околоточный-хожалый с жезлом.

С набережной мы свернули налево и поехали по длинной-предлинной улице, которой, казалось, и конца не будет. Везли нас по ней не менее полутора часа, и хорошо еще что она шоссирована. Ряд телеграфных столбов с восемью проволоками терялся в бесконечной перспективе этой улицы, называемой Хончо; она здесь главная. Сначала по бокам ее тянулся непрерывный ряд низеньких домишек крытых соломой, иногда обмазанных глиной, иногда просто досчатых и населенных бедным людом составляющим обычный контингент всех предместий в Японии, как и во воем мире; но здесь каждый такой домишко непременно [667] является и лавочкой, где идет торговля свежею и вяленою рыбой, съедобными ракушками, каракатицами и акульим мясом, которым не брезгают японские бедняки. В других лавчонках продают фрукты и овощи, какую-нибудь чудовищно раздувшуюся тыкву или белую редьку в целый аршин длиною; в третьих — ценовки, веревки, дождевые плащи из листьев бамбука или рисовой соломы, деревянную и соломенную обувь; далее — свечи из растительного воска, бумажные фонари и зонтики, старое платье, домашнюю утварь; далее — какой-то хлам, а какой именно и не разберешь в наваленной куче. Вперемежку с подобными лавчонками ютятся разные ремесленные, увеселительные и торговые заведения. Вот, например, цирульня, которую сразу узнаешь по увеличенным вдесятеро против натуральной величины картонным подкладкам под дамские придворные шиньйоны, да по лучкам волос и женских кос развевающихся по ветру над входом, вместо вывески. Вот харчевни и чайные с пунсовыми и белыми фонарями разной формы, которые гласят своими надписями о прелестях и дешевизне этих гостеприимных заведений. Вот меняльные лавки, над которыми болтается на бамбучине деревянный кружок с квадратною дырочкой в середине, изображающий в огромном виде мельчайшую монетку рин. Вот маленький убогий театрик, всего в три шага шириной, где пляшут марионетки и разыгрывают жестокие драмы вырезанные из картона и раскрашенные герои, а по вечерам иногда показываются китайские тени. Зрители толпятся на улице и платят за зрелище по грошам, сколько кому вздумается. Тут же, в ряду с названными заведениями, теснятся столярные, жестяно-издельные, бронзовые, токарные, портняжные и разные иные мастерские. Все это торгует, работает, ест, льет, курит и отдыхает, словом, живет — на улице, на глазах у всех, нараспашку.

Иногда однообразная линия этих черных и серых домишек прерывалась священным тори, за которым в перспективе, среди палисадника, виднелся фронтон маленькой кумирни или синтоской миа. Иногда узкий переулок уходил в ту или другую сторону, открывая ряды таких же убогих домишек и садиков, где пальма-латания, фантастически искривленная, суковатая японская сосна или затейливо подрезанная туйя, нарядная камелия в цвету да гибкий [668] бамбук — это вечно зеленые дети Японии — красиво разнообразят собою серый тон построек, который без них был бы уже слишком скучен.

Версты три тянулось вдоль Хончо это предместье, но затем дома и лавка пошла побогаче, поизряднее, и чем дальше тем лучше. Между домами стала попадаться каменные а глинобитные с темно-серыми кафельными стенами, выложенными в косую клетку между выпуклыми узкими полосами белой штукатурка. Солома на крышах заменилась гонтом ила серою черепицей, с узорчатыми карнизами, гребнем а наугольниками. Из-за досчатых забориков выглядывали опять-таки затейливо подстриженные туйи, шарообразно округленные померанцы с дозревающими плодами и иные деревья. Но и здесь точно также в нижних этажах исключительно господствует торгово-промышленный характер. Между ремесленными заведениями преобладают столярные, токарно-резвые и бондарные мастерские, где производится всевозможная общеупотребительная в Японии мебель и домашняя деревянная утварь: низенькие столики и шкафчики, поставцы и этажерки, миски, подносики, бадейки и ведра, помпы, насосы, дженерикши, домашние алтари и божницы, — последних в особенности много и, вероятно, здешние токари и рещики снабжают ими не один лишь город Нагойе. Резная и токарная работа этих божниц, замечательно тонкая и тщательная, нередко поражает своею артистичностью и виртуозностью в отделке мельчайших деталей. Каждая божница — это в своем роде очень красивое, цельное, законченно-художественное произведение. Тут же режутся из дерева и выставляются для продажи позолоченные статуэтки Будды восседающего на лотосе, Авани попирающей главу дракона и прочих святых буддийского пантеона.

Ни фарфоровых изделий, ни фалани, ни красивых женщин, ни вообще всего о чем нам наговорили заранее мы на первый раз здесь не встретили. Напротив, женщины, например, попадались все пребезобразные, с гладко выбритыми бровями, вычерненными зубами и выкрашенными в какую-то бурую краску губами, вследствие чего рот у них казался просто черною дырой, и все лицо принимало старушечье выражение, словно бы наша мифическая баба-яга или ведьма выступает нам на встречу. Таким образом [669] уродуют себя женщины замужние, и я уже раньше говорил что это делается из принципа, освященного древним обычаем, в доказательство своей любви к мужу и решимости посвятить всю жизнь только домашним семейным обязанностям. В провинции обычай этот пока еще держится крепко, и даже некоторые девушки, уже не знаю в силу чего, нередко покрывают зубы чернетью.

Добрых верст пять, а пожалуй и больше отмахали наши курума по Хончо прежде чем добрались до широкого перекрестка образуемого поперечною улицей. Здесь уже пахнуло европейщиной, но не такою как в Европе, а тою особенною, своеобразною европейщиной, которая, вместе с английскими вывесками, верандами, бар-румами, offic’ами и проч., составляет неизбежную принадлежность всех городов Востока где лишь завелся «на расплод» хоть один Англичанин. В Нагойе Англичан пока еще нет и духу, но английское влияние уже заметно сказывается: на зданиях телеграфной станции, почты, полиции, школ и прочих официальных учреждений «прогрессивного» характера непременно тычутся в глаза над главными входами англо-японские вывески, и притом так что английская надпись занимает первое место, кидается нам в глаза прежде всего остального, сама, так сказать, кричит о себе, а надпись японская скромно ютится под нею начертанная мелкими литерами, да еще в горизонтальном порядке вместо вертикального. Все официальные здания в Нагойе построены уже на европейский или, точнее, англо-колониальный лад, и таких зданий на поперечной улице несколько. Я не добился как ее название, но это, бесспорно, лучшая улица в Нагойе. Это даже не улица, а целый проспект, весьма широкий, отлично шоссированный, обсаженный с обоих тротуаров рядами деревьев образующих бульвары и замыкаемый с одного конца затейливым зданием губернских присутственных мест и губернаторского дома, тоже в англо-колониальном стиле.

Перед зданием полиции мы на минуту остановились. Адмирал, желая сделать визит губернатору, просил указать где он живет; но вышедший чиновник объяснил что губернатора в настоящее время в городе нет, — уехал де по служебным надобностям внутрь своей провинции, а что вице-губернатор сейчас сам прибудет с визитом к адмиралу. [670]

Снова сели мы в свои дженерикши и сверну ли с бульварного проспекта в одну из боковых улиц, параллельных Хончо, где опять пахнуло на нас японским миром не подкрашенным никакою европейщиной.

Но нет, она уже проникла отчасти и в этот закоулок!..

Останавливаются наши курума пред раздвижною дверью одного японского домика, которого и не отличишь от длинного ряда остальных точно таких же домишек, — и соскочивший с дженерикши полицейский объявляет чрез переводчика: «Здесь!»

— Что такое «здесь»?

— Приехали.

— Куда приехали?

— В гостиницу.

Слава Богу, наконец-то!.. Любопытно, что за гостиницы в Японии. Выхожу из дженерикши, подымаю глаза на вход, и что же? — Над входом вывеска, на вывеске, разумеется, надпись, но не по-японски, а латинскими литерами, хотя кроме Японцев здесь никто не бывает, если не считать редкостных гостей чужестранцев, какими, например, были мы в ту минуту, а года за два до нас Американцы. Читаю: «Hotel du Progres». — Тьфу ты прах! Только этого не доставало.. «Hotel du Progres» в Японии, в Нагойе, в провинциальной глуши, рядом, с «Telegraph Office», «Post-Office», «Guard-room» и проч. Но куриозным показалось мне не столько самое содержание надписи, сколько то что она сделана по-французски. Французский язык, сравнительно с английским, немецким и даже русским, составляет в Японии такую редкость что недавно в Йокогаме учредилось особое общество с целью распространения французского языка между Японцами, причем бельгийский посланник, на торжественном обеде по случаю открытия этого общества, произнес целый спич в стихах, где выразил что французский язык с успехом служит Богу, отечеству, народу, свободе, прогрессу, науке, поэзии и прекрасным женщинам (последнее в особенности), а потому должен служить и Японии.

Посмотрим однако что это за «Отель Прогресса».

Переступили порог, и входим в нечто в роде сеней или сарайчика с земляным полом. Прямо против входа стенка, которая направо заворачивает в узкий корридор; [671] в этой стенке квадратное окно с матовым стеклом. Стекло, да еще матовое, да еще с узором — это действительно прогресс для Японии, где вместо стекол употребляют в окнах тонкую бумагу протекучку. Пред этим окошком, на вделанном в стенку узеньком постаментике, утверждены резные деревянные фигурки домашних божков и духов покровителей странствующих и путешествующих. Один божок изображается едущим на кляче, другой подгоняет клячу веткой, а третий путешествует сзади пешком, с посохом в руке, согнувшись под тяжестью своей котомки. Перед этою группой, в виде жертвенного приношения, положена свежая веточка цветущей камелии. Налево от входа сделана приступка, а над нею большой и широкий досчатый помост, который фута на два возвышается над земляным полом и сплошь затянут сверху мягкими и, как всегда, замечательно чистыми ценовкама. Около приступки, на земле, валялось более десятка разных туфлей, башмаков, сандалий и вообще деревянной и соломенной обуви, между которою я обратил внимание на невиданные еще мной калоши (гета) в форме башмачного носка из промасленного и потому непромокаемого картона, приколоченного к деревянной сандалии. Хотим всходить на помост, — «нет», говорят, «нельзя: снимайте прежде сапоги».

— Но как же, однако, и где? Неужели в этих мокрых сенях?

— Здесь, говорят: — на то и приступка.

— Но здесь грязно, сыро, холодно...

— Как угодно, а в сапогах нельзя.

Делать нечего. Вспомнив пословицу что в чужой монастырь со своим уставом не входят, уселись мы на досчатый помост и кое-как стянуло с себя сапоги насырелые от дождя и уличной слякоти. Предлагают надеть чистые, новенькие соломенные сандалии (зори), на выбор, какие угодно, объясняя что в них будет мягче ходить. Я попытался было сделать это, но не тут-то было! Носить их не так легко, как кажется. Наши европейские чулки к такой обуви не подходят; тут нужны японские, у которых большой палец, как в наших рукавицах, отделяется от прочих. Но кроме особых чулков, нужен еще и особый навык, а то с непривычки мне стало так жестоко [672] жать и натирать плетешками пальцы что через пять минут пришлось бросать зори и ходить в одних тонких чулках по холодным доскам наружных галлереек.

Из сеней гостиницы один вход ведет в комнату где устроен общий склад всякого хозяйственного скарба, кроме кухонных принадлежностей. Тут в одном углу сложены толстые ватные одеяла заменяющие постели, в другом — какие-то сундучки, шкатулка и корзинки, в третьем — комнатные фонари, ночники и длинные деревянные подсвечники со шпильками на которые насаживаются свечи из растительного воска. На полках расставлены подушки. Да, именно расставлены, а не разложены, потому что в Японии вместо подушки, как я уже говорил однажды, употребляется макура, особый деревянный прибор, с виду похожий на стереоскоп. Но здесь и макуры отличалась особенною нарядностию; одни из них были покрыты красным или черным лаком, другие расписаны золотыми узорами и картинками, а сбоку у них имелся даже выдвижной ящичек, куда, если угодно, можно прятать на ночь кольца, деньги, часы или излишние принадлежности женского головного убора, в роде черепаховых шпилек и гребенок.

Другой проход из сеней, мимо этой кладовой или скарбовой, ведет в отдельные комнатки для приезжающих и в верхний этаж, а с третьей стороны находится проход в кухню, закрытый кубово-синею холщевою занавеской, на которой белою нитью вытканы какие-то слова и символические знаки. Занавесь эта не сплошная, как у нас, а разделена на четыре отдельные полотнища, шириной каждое не более полуаршина.

Кухня — чуть ли не самая интересная часть японского дома. Это обширная комната с земляным полом. Приподнятый досчатый помост проложен только вдоль двух смежных стен и притом с одной стороны значительно шире чем с другой. У остальных двух стен помещаются очаги сложенные из кирпичей, иногда из диких камней, иногда из того и другого вместе. На одном из очагов жарят, пекут и варят, на другом всегда калит в большом бронзовом чайнике или котле вода для заварка чая. Но в «гостинице Прогресса» прогресс сказался и в кухне. Здесь первобытные очаги уже заменены обыкновенными европейскими чугунными плитами, более удобными чтобы варить [673] суп и жарить бифстексы. А бифстекс, надо заметить, принадлежит к проявлениям прогресса, так как Японцы, ценя в рогатом скоте рабочую силу, необходимую им и для разминания расовых полей, и до сих пор еще в большинстве не употребляют в пищу мяса, хотя на это нет прямого запрещения ни в их гражданских, ни в духовных законах. По средине кухни стоит на высоких ножках (высокие ножки тоже прогресс) довольно большой круглый стол, на котором обыкновенно производятся все подготовительные действия японской стряпни: здесь крошится зелень, шелушится лук, чистится рыба, ощипываются куры. В той части кухни где находится досчатый помост, от пола и почти до потолка установлены деревянные лодки с боковыми стенками, совершенно такие же какие бывают у нас для книг, только немного глубже. Здесь хранятся все кухонные и столовые принадлежности: котелки, сковороды, деревянные лаковые чашки и миски, фаянсовые расписные блюда, фарфоровые бутылочки для саки и чашечки для чая, маленькие, почти игрушечные столики-коротконожки (таборо), лаковые подносы и проч. Фарфоровые вещи преимущественно с синим, а лаковые с золотым рисунком. Кроме большого складного фонаря из рыбьих пузырей, который по вечерам подвешивается к потолку по середине комнаты, висит еще над очагом на стене светец с гнотиком, в роде малоросийского каганца, наливаемый маслом. Впрочем, в последнее время керосин сильно начинает входить в Японии во всеобщее употребление и, вследствие неосторожности и неуменья обращаться с ним, служит причиной большей части пожаров, которые, при здешних удобосгараемых постройках, и без того были часты, а со введением керосина еще значительно усилились. Поэтому, ночуя в японском доме, никогда нельзя быть уверенным что проснешься утром таким же как и лег, а не сгоришь как-нибудь во время сна ночью.

Из кухни есть выход на крытую сверху деревянную галлерейку, окружающую небольшой внутренний дворик, который, как я уже говорил, является необходимою принадлежностью каждого японского дома, от дворца до хижины. Эти дворики — одно из самых характерных произведений японского домостроительства, хотя первоначально они и были [674] заимствованы из Китая. На устройстве внутреннего дворика сосредоточиваются весь вкус, все заботы и попечения об изящной стороне домашней жизни. Тут, иногда на пространстве одной сажени, а то и меньше, сосредоточено все что может тешить глаз и ласкать чувство прекрасного. В каждом внутреннем дворике вы непременно найдете маленький бассейн выложенный цементом или диким камнем, из расселин которого выползают на поверхность кристально чистой воды красивые водяные растения, лилии и лотос. Прелестно уродливые, радужные и золотые рыбки разгуливают в этом своеобразном аквариуме. Иногда маленький крабб выглядывает из-под камней, иногда черепашка взберется на карниз погреться на солнышке, а цикада-кузнечик, посаженный в миниатюрную клеточку подвешенную к какой-нибудь ветке, каждый вечер, когда вокруг зажгутся пунсовые фонари, оглашает весь дворик своим неумолкаемым стрекотаньем. Нередко ему вторят, на ветках же, маленькие стеклянные колокольчики, к языкам которых подвязаны бумажные ленты: ветерок колеблет эти ленты, и колокольчики начинают тихий мелодический перезвон. Через бассейн, из одной половины дома в другую, перекинут, в виде полукруглой арки, легкий мостик из палочек бамбука или другого красивого дерева, украшенный иногда очень изящно точеными, либо резными перильцами. Все остальное пространство дворика засажено камелиями и азалиями, латаниями и саговыми пальмочками, померанцевыми, сливовыми и другими фруктовыми и хвойными деревцами и кустарниками дающими или красивый, или ароматичный цвет. Там и сям по этому садику расставлены фарфоровые вазоны с более редкими и почему-либо замечательными растениями. Тут же, между кустами, где-нибудь из углов непременно торчит несколько диких камней опутанных побегами разных вьюнков и один или два фонарика высеченные из камня же в виде грибков или небольших монументов. Иногда в ткни из под вечно зеленых ветвей таинственно выглядывает маленькая деревянная кумирня, и в ней прячется изображение домашнего божества, избранного хозяином в покровители дома и семейства. Тут же, неподалеку от кухни, стоит гранитная тумба в виде естественной глыбы, у которой верхушка сточена, и в ней выдолблен [675] водоем всегда наполненный свежею водой для питья, ради чего на тумбу кладется и бамбуковый ковшичек с длинною ручкой, а для поддержания свежести и для некоторой красоты, в воду обыкновенно опускается несколько веточек цветущих камелий, которые меняются ежедневно вместе с водой. Но во многих случаях подобные водоемы или чаши наполняются проточною водой, проводимою к ним посредством бамбуковых труб из какого-нибудь родника. Вода изливается в чашу либо по желобку, либо особо устроенным фонтанчиком; а чтобы чаша не переполнялась, из нее проведены бамбуковые желоба к бассейну-аквариуму, или же к оросительным садовым канавкам. Все это в общем носит какой-то игрушечный характер, словно бы все, это устроили очень милые, умные и способные дети.

Для умыванья и выливанья грязной воды имеется во внутреннем же дворике, но несколько поодаль (обыкновенно по другую сторону соединительной галлерейки) бассейн напоминающий своим видом древнегреческие саркофаги. Он высекается из цельного камня, а иногда бывает и бронзовый, или же делается на подобие камня искусственно, из особого цемента который имеет свойство крепнуть со временем до степени плотности плитняка. Такие бассейны обыкновенно украшаются разными рельефно высеченными надписями, а сделанные из цемента, кроме того, еще и вмуравленными в их наружные стенки фарфоровыми кафлями, на которых изображены разные синие рисунки. На дне бассейна всегда есть отверстие соединенное с подземною сточною трубой. А чтобы вид нечистоты не оскорблял глаз по природе чистоплотного Японца, в бассейн обыкновенно вкладывается, на два, на три вершка ниже верхнего края, особая покрышка из бамбуковых равной величины палочек, пронизанных, для связи между собою, с обоих концов тонкими прутьями. Мыльная вода стекает в узкие скважины остающиеся между палочками и таким образом покрышка бассейна всегда остается в безукоризненно чистом виде. Для вытирания лица и рук тут же, около, на особой жердочке вешается цветное полотенце, большею частию голубое с каким-то белым литерным знаком по середине.

Кроме внутреннего дворика, при «Гостинице Прогресса», как и при многих других домах, имеется еще особый [676] сад. Подобные сады бывают разной величины, и в них соединено в больших размерах все что вы можете встретить во внутреннем дворике, за исключением разве сточного саркофага. Одним из самых популярных садовых украшений, кроме диких, красиво навороченных камней и гранитных фонарей-монументов, являются подстриженные деревья и миниатюрная Фузи-яма. В одном из наиболее любимых уголков сада насылается конический курганчик, которому придают сходство с контурами знаменитой горы. Узенькая тропинка зигзагами или спиралью вьется по бокам кургана к его вершине, где обыкновенно помещается каменное изваяние какого-нибудь божка, или торчмя поставленная плита с высеченною надписью; то и другое непременно украшено зеленью разных цветущих кустарников. Деревянная или каменная скамья поставленная против изваяния служит обычным дополнением макушки кургана, окаты которого украшены дикими камнями, а иногда, кроме того, глыбами кораллов и большими раковинами. Из их расщелин вырываются на простор воздуха и света побега всевозможных вьюнков, тюльпаны, лилии, пионы, растущие рядом с несколькими сортами хвойных кустарников. Фузи-яма обыкновенно служит бельведером и любимейшим местом семейных отдохновений во время солнечного заката. Деревья в садах обыкновенно подстригаются, но не все, а лишь некоторых известных сортов. Так, например, ильм, клен, камфарное дерево, камелия, орех, оставляются на произвол природы и нередко достигают громадных размеров; бамбук же, акация и боярышник в изгородях, а померанцы, кипарисы и туйи внутри садов, всегда подстригаются, причем кипарисам и туйям придается форма цилиндров, усеченных конусов и башен, а померанцам — яйцеобразная, шаровидная и кубическая. Операция подстрижки производится с большим искусством, так что дерево с безукоризненною правильностью получает именно ту форму какую задумала придать ему фантазия садовника. Глядя на эти произведения японской культуры, можно предполагать что идея стриженых аллей и газонов французских садов XVIII века перешла в Европу если не из Японии, то вероятно из Китая; но все же европейским садоводам далеко в этом отношении до японских искусников. Впрочем, верх этого искусства вы познаете лишь [677] когда увидите что Японцы проделывают со своими соснами. Подпирая оные ветви шестами и распорками, а другие притягивая книзу железными цепами, они придают соснам самые прихотливые, причудливые, иногда фантастические формы, вследствие чего и подучаются те искривленные, змеевидные, иногда в бараний рог, завитые стволы, сучья и ветви, изображения которых мы встречаем на японских рисунках. Садовники переплетают и связывают между собою молодые веточки сосны, причем иные подстригут, иные вовсе обрежут, и глядишь, вся кривая сосенка усеяна у них отдельными зелеными шапками хвойных щепоточек, то в виде грибков, то в форме зонтиков, вееров, обручей и т. л. Тем же способом, с применением подстрижки, они придают можжевеловым кустам форму камней, столов и иногда употребляют их в качестве бордюра для садовых бассейнов, клумб и дорожек. Попадаются иногда хвойные кустарники в форме птиц (в особенности журавлей и уток) и иных животных, но это уже есть принадлежность более богатых садов, да и вообще с подобными формами встречаешься чаще в Китае чем в Японии. Кроме исчисленных диковинок, японские сады всегда бывают наполнены разными сортами таких (преимущественно фруктовых) деревьев которые дают пышный цвет ранее появления листьев. К таковым относятся японская вишня и японская слива, начинающие цвести еще в декабре, затем абрикос, персик, миндаль и другие, названия коих я не знаю и которые встретил здесь в первый раз в жизни. Еще задолго до непосредственного знакомства с Японией мне случалось читать и неоднократно слышать порицания китайским и японским садоводам за практикуемое ими насилие природы растений и за стремление совокупить на ничтожном клочке земли миниатюрные и потому якобы уродливые подражания природе в образе потоков, скал, озер и т. л. Что сказать на это? Разумеется, природа ненасилованная лучше, и я даже думаю что вряд ли какой народ во всей своей массе способен более Японцев чувствовать ее красоты: самая природа этой живописной страны невольно учит их понимать ее прекрасные стороны, невольно, так сказать, воспитывает в них чувство изящного. Но может быть именно потому-то Японец и стремится соединить [678] окрест себя, в своем уголке, даже внутри своего дома, все что может сколько-нибудь, хотя в миниатюре, напоминать ему прелестную природу его родины. Не выражается ли скорее в этой миниатюрности его кропотливый, усидчиво-трудолюбивый и страстный к культуре характер? Японец так любит вид зелени, цветов и деревьев что не только изображает их на своих чашках и шкатулках, но не оставляет и в доме своем решительно ни одного клочка земли не занятой строениями без того чтобы не посадить на нем хотя веточку, из которой со временем выростет целое дерево. Мы часто встречаем в японских домах какой-нибудь захолустный, второй или третий дворик, совсем глухой, не более как в полтора квадратные аршина величиной, и что же? На таком дворике, продравшись между деревянных крыш на свет Божий, выростает целое дерево лавра или камелии, апельсинное или камфарное, а под ним, у корня, еще и маленький цветничек устроен, и проведена для орошения выложенная кирпичом канавка. Японец страстно любит зелень, тень, воду, и это понятно в таком климате. Относительно здешних садов скажу только что они в своем роде очень и очень красивы со всеми этими камнями, маленькими скалами, бассейнами, кумирнями и прочими своими украшениями. Все это очень оригинально, пожалуй очень куриозно, в особенности когда вы вдруг видите дуб или кедр как бы из страны Лиллипутов или можжевельник свернутый в фигуру священного журавля; но в то же время это «уродство» полно такой своеобразной прелести что смотришь-смотришь на него, и глаз оторвать не хочется.

Весь повседневный обиход домашней жизни совершается в трех описанных выше комнатах, то есть в кухне, скарбовой, которая почти всегда служит и семейною спальней, и в прихожей, заменяющей собою приемную и гостиную. Есть еще комната посвященная домашнему алтарю, но она существует не для посторонних; это как бы святая святых домашнего очага, которую даже сами хозяева посещают только в случаях богомоления; потому-то и находится она всегда где-нибудь в стороне, не на проходе. Так как прихожая служит и гостиной, то посреди нее на ценовке всегда стоят: бронзовый хибач с тлеющими в золе углями, лаковый поднос с чайником и чашками и [679] табакобон со всеми курительными принадлежностями. Вокруг хибача обыкновенно собираются все домашние, если не заняты каким-либо делом, а также и посторонние посетители-гости. Опускаясь на колени, они садятся на пятки в общий кружок, греют над хибачем руки, пьют чай и саки, закусывают рисовыми сластями, болтают и курят, беспрестанно набивая табаком свои крохотные кизеру и после одной или двух затяжек вытряхая из них золу, так что в японском кружке только и слышишь пощелкиванье чубучков о края пепельницы. Курят все, и мущины, и женщины, а нередко и маленькие дети.

Все описанные принадлежности японского обихода сполна имелись и в занятом нами «Отеле Прогресса». Но наибольший прогресс его выразился в обстановке столовой залы помещающейся в верхнем этаже. Это собственно не комната, а большая с двух сторон открытая веранда с видом на соседние крыши и в особый сад принадлежащий тому же дому. На зиму две смежные открытые стороны веранды закрываются раздвижными рамами, в переплеты которых вставлены стекла (большой прогресс), а снаружи, в виде балкончика, их огибает особая крытая галлерейка. В этой столовой пол застлан у же не цевовками, а ковром, и стоит посредине ее большой стол под коленкоровою скатертью; вокруг него дюжина европейских стульев, а на столе фарфоровые вазы с цветущими прутьями персика и ветвями камелий. С потолка спускается европейская лампа; на стенах какие-то литографии с английскими подписями; в углу прибита вешалка с кабаньями клыками вместо деревянных колышков. Столовый прибор устроен также на европейский лад, даже салфетки есть, хотя коленкоровые и притом очень маленькие. Стаканы и шкалики (вместо рюмок) хотя и несуразные, но стеклянные; ножи и вилки, хотя и не совсем такие как у нас, неудобные, но по нужде годные к употреблению. Тарелки... Вот уж чего не ожидали! — Представьте себе, в этой стране великолепного фарфора тарелки вдруг английские, фаянсовые, с какими-то узорами подделанными под японский стиль. И это в Нагойе, в Оварийской провинции, которая на всю Японию славится именно своими фарфоровыми и фаянсовыми изделиями для повседневного употребления!.. Оказывается что английский фаянс уже во многих местах начинает [680] мало-по-малу вытеснять свой родной фарфор, и причина тому вовсе не в его дешевизне, а единственно в увлечении новизной и в ложном убеждении будто европейское лучше своего, японского. Значит, тоже «прогресс» в своем роде. Но как бы то ни было, а сервировка стола все же несколько нас утешила: уже одно удобство сидеть привычным манером на стуле и есть ложкой и вилкой чего стоит! А то не угодно ли кушать на корточках, по-японски? Без привычки к такой позе, не пройдет и пяти минут как у нас невыносимо заломит коленки.

Не успели мы еще разложить на полу отведенных нам комнат свои дорожные вещи, как глядим — старый Флетчер с сигарой в зубах, в японском халате и сандалиях, у же разгуливает по галлерейке внутреннего дворика. Это он уже успел взять японскую ванну и, как человек бывалый и привычный, сразу устроился по-домашнему, то есть по-домашнему в японском смысле. Пять минут спустя, мы нашли его уже в прихожей, в японском кружке: сидит себе над хибачем и греет руки, потешая веселою болтовней двух красивых девушек, хозяйских родственницу, рассевшихся бок-о-бок с ним, и справа, и слева. Один из полицейских, конвоировавших нас до гостиницы, тоже тут — сидит на корточках у хибача и принимает самое оживленное участие в общей беседе. Он очевидно назначен состоять при адмирале в виде почетного стража или постоянного ординарца, почему и расположился у хибача тоже почти по-домашнему, то есть босиком и без специальных знаков своего достоинства, но все-таки в мундире.

Вскоре хозяин гостиницы, г. Синациу или Санациу-сан, со множеством наипочтительнейших согбений, приседаний и преклонений, с шипением втягивая и выдыхая из себя воздух, — и все это чтоб усилить видимые проявления и знаки своей почтительности, — отчасти торжественно, отчасти как-то таинственно доложил адмиралу что сам де вице-губернатор, г. Номура, в сопровождении секретаря, экзекутора, переводчика и нескольких городских депутатов, приехал к гостинице чтобы почтить его превосходительство своим визитом и желает знать, угодно ли будет принять его. Адмирал приказал просить и сделал несколько шагов на встречу, как требует того здешний официальный [681] этикет. Минуту спустя она явились. Сам г. Номура и секретарь с экзекутором были во фраках, остальные в обычных японских костюмах. Вошли они все неслышною походкой, так как обувь свою оставили внизу, в сенях, а надо сказать что эта официальные черные фраки с орденскими знаками, в соединении с белыми носками вместо сапог, производят на непривычный глаз довольно своеобразный эффект немножко комического свойства. Впрочем, и мы, со своей стороны, тоже обреталась в бессапожии. Произошли, разумеется, достодолжные взаимные представления, рекомендации, поклоны со втягиванием в себя воздуха и о покряхтываньем, рукопожатия и опять поклоны, приглашения садиться, курить, и снова поклоны, и снова покряхтывания, и наконец, при помощи переводчиков, кое-как разговор завязался.

Не в первый уже раз приходится мне видеть японских чиновников нового покроя, и в большей части их замечал я одно характеристическое сходство, которое наверно покажется нам очень куриозным: они ужасно похожи на наших, — знаете, тех гладко выбритых, прилично причесанных коллежских ассессоров и советников с приятно-солидным выражением и несколько гемороидальным цветом лица, каких вы, конечно, не раз встречала, особенно в провинции, где этот тип держится крепче в разных губернских правлениях, канцеляриях, казначействах и т. п. Нагасакский вице-губернатор, например, это типичнейший молодой прокурор из правоведов, с солидностию тона и манер, с выхоленным подбородком оказывающим наклонность к образованию второго этажа, и вообще с основательными видами на будущую служебную карьеру. Так точно и здесь, в Нагойе: экзекутор, сопровождавший г. Номура, ни дать ни взять Гоголевский почтмейстер Иван Кузьмич Шпекин. И манера, и ухватка у него совершенно те же. Все мы так а прозвала его сразу почтмейстером. Отчего, в самом деле, такое сходство? Казалось бы, что общего между нашим и японским чиновником, а между тем типичные черты одни и те же. Как это случилось, я уже не знаю, отмечаю лишь факт, насчет которого все самовидцы, надеюсь, будут согласны со мною. [682]

Номура-сан просидел у адмирала довольно долго, ведя разговор, в котором со стороны Японцев принимали некоторое участие только пожилой, сивоголовый экзекутор и молодой, но уже вполне чиновничьи-солидный секретарь. Остальные пребывала в упорном молчании, покуривая предложенные им папироски. Их шея была вытянуты и головы слегка нагнуты вперед, очевидно, ради изображения официальной почтительности и благоговейного внимания к речам старших, которым они иногда все враз поддакивали сдержанными кивками и покачиваньем корпуса в виде полупоклонов. Объяснения происходили чрез посредство нашего Нарсэ и ихнего переводчика, владевшего английским языком. Между прочим, разговор коснулся фарфорового и фаланевого производств, которыми славится их провинция, и г. Номура, желая тут же показать нам образец последнего, послал одного из депутатов к себе домой за медною эмальированною вазой. Вещь, действительно, оказалась произведением замечательной работы: краски эмали, их подбор, рисунок и шлифовка наружной стороны сосуда, все это вполне изящно и оригинально; цена же, сравнительно с работой, пустячная: что-то около 28 или 30 иен. Вице-губернатор предложил нам осмотреть на другой день местные фабрики ткацких и фаланевых изделий, а также школы и некоторые другие достопримечательности городи, за что мы, конечно, от души его поблагодарили. Город, по его словам, не из больших, имеет только 120.000 душ населения, но довольно производителен в промышленном отношении, хотя по части вывоза и не ведет непосредственно заграничной торговли. Произведения Нагойе сполна расходятся внутри страны, и только фарфоровые да фаланевые изделия попадают отчасти к йокогамским и тоокийском купцам, которые уже от себя перепродают их Европейцам и Американцам.

При прощании, адмирал и мы все подучили приглашение к обеду, который предположено устроить для нас завтра в здании местного музея.

2 марта.

Часов около девяти утра, мы сидели за чаем, когда Синациу-сан, со вчерашними вывертами и придыханиями, доложил о приезде бригадного генерала Иби-сана. Через [683] минуту в столовую вошел, в сопровождении адъютанта с аксельбантами, высокий, статный мущина, лет около сорока, с очень умным и симпатичным японским лицом, в черной гусарке, белых лосинных рейтузах и высоких ботфортах, при сабле. Он просто, по-европейски, поклонился, назвал себя по имени и объяснил что будучи начальником расположенных в округе войск и комендантом замка, получил от вице-губернатора извещение о желании русских гостей осмотреть Нагойский замок, а потому поспешил познакомиться с адмиралом лично и предложить ему для этого осмотра свои услуги. Посидев минут около десяти, генерал Иби откланялся, а вслед за его уходом, на пороге появился наш милейший и почтеннейший Иван Кузьмич Шлекин, — на этот раз уже не во фраке, а в черном сюртуке, но все-таки без сапог, в одних носках, и любезнейшим образом, потирая свои ручки и покряхтывая, объявил что если адмиралу угодно начать осмотр нагойских достопримечательностей, то дженерикша уже ожидают нас пред дверьми гостиницы, а он, Шлекин, будет нашим путеводителем.

Прежде всего поехали мы в замок Оариджо опять таким же как вчера длинным поездом, в предшествии и сопровождении полицейских чиновников, Шлекина, секретаря и двух переводчиков. Пришлось ехать на самый конец города, вглубь, то есть в сторону противоположную пристани Миа, и мы не могли не заметить сразу что в этих кварталах город у же значительно утратил свой исключительно промышленный характер: здесь довольно часто попадаются прехорошенькие домики с садиками и палисадниками, но без лавочек в нижних этажах, и живут в них, все равно как и в Нагасаки на Мума-мачи, семейства богатых горожан, купцов и фабрикантов имеющих свои заведения особо, самурайи, бывшие и настоящие чиновники и офицеры, последние по близости ко своим казармам. В этой же части города расположены и войска, размещенные в особых казармах, которые очень чистенько и весело выглядывают из-за подстриженных аллей и газонов.

Замок окружен двумя стенами — внешнею и внутреннею; обе сложены из дикого камня и по массивности являют собою сооружения чуть не циклопического характера. [684] Первая из них окружена широким и местами довольно глубоким рвом, который, в случае надобности, наполняется водой. Все углы снабжены выступами, дающими каждому фронту фланговую оборону, а сверху стены защищены толщей земляного, облицованного дерном бруствера, на котором в разных местах успели вырости и состариться целые аллеи толстых, искусственно искривленных сосен.

По деревянному мосту, лежащему на прочных каменных устоях, переехали мы через ров и очутилась под массивными глубокими воротами, при которых слева помещается гауптвахта. Пехотный караул стал в ружье и отдал адмиралу честь по японскому уставу, причем горнист на правом фланге, не трубя, но как бы собираясь трубить, все время держал свой инструмент перед губами. Отсюда, едва сделав несколько шагов, мы повернули направо, в другие такие же точно ворота во внутренней стене, за которою находится второй двор замка, и здесь адмирала встретил другой пехотный караул с такою же почестью. Против этой последней гауптвахты стояло под узеньким навесом несколько заседланных ординарческих лошадей, которые, в скучном ожидании разгона, уныло и покорно предоставляли дождю мочить свои хвосты и челки. Сделав еще один заворот, вступили мы, наконец, под сень высокого и широкого портала, фронтон которого украшен резьбой. На крыльце встретили нас адъютант и ординарцы генерала, держа в руках свои кепи расшитые позументом, и пригласили следовать за собою. Видя что они не надевают шапок, мы поневоле, из вежливости, несмотря на холод и сырость, тоже обнажили головы (почем знать, думалось, может оно так нужно по какому-нибудь их этикету) и направились вдоль по широкой галлерее, которая с одной стороны смотрела в замковый сад, а с другой на нее выходили окна разных канцелярий военно-окружного управлении, где корпело над европейскими столами десятка три писарей, одни в форме, другие в гражданских киримонах, усердно выводя кистями какие-то каракульки на длинных свитках тончайшей бумаги, а чиновники, так же как и у нас порой, читали тем часом газеты, болтали, покуривали и вообще благодушествовали. Пройдя один или два заворота по длинной галлерее, мы очутились на дороге приемной залы, где [685] встретил нас генерал Иби со своим начальником штаба, в чине полковника. Здесь, посредине обширной комнаты, стоял большой круглый стол под зеленою скатертью и вокруг него около дюжины узеньких кресел, на которых мы и разместились «отдохнуть» по приглашению любезного хозяина. Служители из нижних чинов в форменных куртках тотчас же стали разносить обычное угощение чаем; табак же и японские папиросы с табакобоном уже раньше стояли на столе к нашим услугам. Эта приемная комната и служащая как бы ее продолжением смежная с нею веранда с выходом в сад — это в своем роде chef d’oeuvre японской орнаментации: их потолки и верхняя половина стен украшены резными из дерева горельефами, какие до сих пор довелось мне видеть только в Сиба: тот же стиль, то же совершенство артистической работы и, быть может, один и тот же мастер-художник. Точнее всего, эти произведения можно назвать древо-скульптурными фресками, главным сюжетом коих являются мифические драконы, цветы и разные птицы. Адъютант достал из шкафа вделанного в стену приемной комнаты целую серию фотографических снимков с разных зданий и частей Нагойского замка, его комнаты, резных потолков, расписных плафонов, стенных фресок, ширмовых картин и отдельных орнаментов. Каждый снимок уложен под стекло, в особый плоский ящичек с выдвижною крышкой. Полюбовавшись на эти изображения и отдав в душе Японцам полную дань уважения за их уменье беречь и ценить свою художественную старину, мы, по приглашению генерала Иби, отправились осматривать замок.

Нам объяснили что замок Оариджо построен без малого триста лет назад при сёогуне Минамото-но-Гийеясу, по прозванию Гогензама (Правил с 1593 по 1606 год.), а реставрирован в последствии известным народным героем Коно. Знаменитый живописец Ханабуса-Ицио расписывал стенные ширмы этого дворца, которые сохранились до сих пор в том же виде как вышли из мастерской художника, почти не утратив первоначальной свежести красок — тайна которою владел этот мастер, за что произведения его и ценятся теперь очень дорого. Картины эти изображают сцены охоты, [686] скачек, гимнастических упражнений, воинских лагерей, духовных процессий и придворных выходов а приемов удельных князей сёогунами. Все вообще залы дворца Оариджо щеголяют своими многочисленными и разнообразными ширмами. Продольные и поперечные столбы, а также балясины и балки в иных комнатах покрыты черным лаком, а в других сохраняют натуральный цвет дерева, которое, впрочем, от времени приняло почтенную потемнелость. Скрепления между всеми этими деревянными частями украшены бронзовыми наконечниками и розетками, то же успевшими от времени подернуться зеленоватым налетом яри. Жаль только что за отсутствием мебели, которая не свойственна японской домашней обстановке, эти залы, при всем их великолепии, производят впечатление какой-то грустной пустынности. Невольно все кажется что здесь не достает чего-то. Задаешь себе вопрос: чего именно? — и чувствуешь что не достает жизни — той жизни которая самой последней бедной хижине придает привлекательный вид домовитости, благодаря разным предметам домашней обстановки. В одной из зал стоит в углу довольно объемистая деревянная модель большой башни этого замка, известной под именем Тенси, и это единственный предмет, на котором, за исключением стенных ширм и орнаментов, вы можете остановить свое внимание. Впрочем, любезный комендант замка предложил, вместо модели, осмотреть настоящую башню и полюбоваться из оков ее верхнего этажа видом на окрестности.

Мы спустились во внутренний двор, к одноэтажному приземистому зданию массивной постройки, с большими железными воротами, и войдя в них, очутились в каком-то темном сарае, из которого вышли в другие такие же ворота и направились по узенькому, открытому сверху проходу, мимо двух каменных стенок снабженных стрельницами. В конце прохода высились третьи железные ворота, устроенные в фундаменте самой башни Тенси. Этот четырехсторонний фундамент, в виде усеченной пирамиды, сложен из громадных необделанных камней и высотой своею почти на одну треть превышает высоту крепостных стен этого замка. На таком-то массивном основании высится четырехсторонняя белая башня с бойницами и стрельницами. Четыре яруса крыш обыкновенного японо-китайского [687] типа, с широкими и несколько загнутыми кверху полами и наугольниками, делят башню на четыре пропорционально суживающиеся этажа, из коих нижний имеет в основании своем тысячу, а верхний только сто татами (ценовок) (Я уже говорил раньше что ценовка выделываются в Японии всегда одинаковых размеров, а именно 6' 3'' в длину, 8' 2'' в ширину и 4'' в толщину, и что поэтому ценовка служит условною мерой при определении на плане размеров всех вообще построек.). Гребень высокой кровли покрывающий верхний этаж украшен с обоих своих концов двумя литыми из бронзы и позолоченными рыбами тай, значительных размеров, с загнутыми кверху хвостами, что издали очень напоминает бронзовых дельфинов, нередко украшающих фонтаны и бассейны в европейских садах и парках. Эти рыбы находились на Венской всемирной выставке 1873 года. Высота всей башни от основания до гребня равняется двадцати пяти саженям. При строгом соблюдении пропорциональности во всех частях постройки, как в общем, так и в деталях, башня Тенси производит своим видом впечатление вполне стройное, художественное и может служить лучшим образцом японского вкуса и стиля.

Чрез калитку массивных железных ворот вступили мы в башню и очутились внутри циклопических стен фундамента, в полутемном громадном погребе. Здесь находится обширная, глубокая цистерна, над которой устроены два или три водоподъемные колеса. Она имеет назначение снабжать замок водой во время осады. В первом и втором этажах помещаются вещевые склады и арсенал, ныне впрочем разоруженный, в третьем — казарма предназначенная под помещение команды, а в четвертом — склад металлических патронов. В этом последнем этаже нельзя не обратить внимания на прекрасные решетчато-резные квадратные паркетки потолка и бронзовые болты скрепляющие различные части деревянных устоев и балок. Гайки болтов сделаны розетками, с позолоченным узором чрезвычайно изящной работы, в роде тех что мы видели в парадных залах этого замка.

Когда раздвинули створчатые щиты окоп, служащих и бойницами, среди нас невольно раздались восклицания: — «Какая прелесть!.. Какая широта кругозора!.. Смотрите, как хорошо все это!..» [688]

И действительно, вид был великолепен.

Как с птичьего полета, со всех сторон открылись пред нами город Нагойе и Оварийский залив, и вся окрестная страна подковообразно огибаемая от одной части берега до другой отдаленными горами, которые, постепенно понижаясь к морю, переходят в пологие холмы волнистого рисунка. Наша Африка чуть-чуть виднелась вдали на громадном пустынном пространстве залива и казалась совсем миниатюрным суденышком, точно черное пятнышко или муха на огромном зеркале. Весь город, изрезанный правильными четырехугольниками улиц и пронизанный вдоль бесконечною Хончо, лежал под нашими взорами со своими аспидно-серыми черепичными крышами, флагами, садами, священными рощами, массивными кровлями храмов и суставчатыми башнями остроконечных пагод. Но любопытнее всего было зрелище окружающей его обширной равнины: докуда мог лишь хватить глаз вооруженный биноклем, вся она сплошь представлялась изрезанною оросительными каналами и межами рисовых полей, огородами, плантациями, рощами и садами, между которыми виднелись отдельно разбросанные в близком расстоянии друг от друга хутора, хижины и деревни. Судя по их количеству, население этой равнины должно быть очень значительно. Узенькие дороги, служащие в то же время плотинами и вьющиеся между полями от жилья к жилью, большею частию обсажены аллеями деревьев, а по сторонам их, куда ни глянь, все сплошь обработано и засеяно самым тщательным образом. Представьте себе что на всем этом громаднейшем пространстве решительно ни одного невозделанного клочка!.. Люди сведущие свидетельствуют что точно таким же высококультурным образом возделана и вся Япония, за некоторым исключением северных частей острова Матсмая и островов Курильских, где условия сырого климата не вполне вознаграждают земледельческий труд. Не говоря уже о России, вряд ли найдется что-либо подобное в самых культурных странах Европы, и опять-таки невольно приходишь к заключению что не Японцам у Европейцев, а этим последним не мешало бы научиться у Японцев как обращаться с землей и разумно извлекать из нее всю возможную пользу. [689]

Простившись с любезным генералом и его офицерами, мы, по предложению нашего чичероне-экзекутора, поехали осматривать учительский институт и мужскую гимназию. Оба эти заведения помещаются в отдельных зданиях колониальной архитектуры с примесью японского характера в разных деталях и отчасти во внутреннем устройстве. Директор учительского института — небольшой сухощавый мущина с очень интеллигентною физиономией, в японском костюме — встретил нас очень любовно, но, к сожалению, не мог показать ничего кроме стен, так как в этот час занятий не было, и студенты распущены в город; стены же представляли собой мало любопытного, если не считать большой географической карты италиянского издания, на которой границы Японии, Кореи, Сахалина, Усурийского края и даже Камчатки обведены одною краской.

Посещение гимназии было несколько удачнее. На дворе и в корридорах раздавался шум детских голосов, мы попали как раз в промежуточную рекреацию между двумя уроками. Директор — еще молодой человек, в европейском костюме и повидимому большой франт — пригласил нас в конференц-залу, где, по обыкновению, тотчас же были предложены нам миниатюрные чашечки с чаем и японские папиросы. Стены этой комнаты были увешаны географическими картами и иными пособиями для наглядного обучения, исключительно на английском языке, а книжные шкафы наполнены исключительно английскими изданиями. Мы не встретили на полках не только французской или немецкой, но даже ни одной японской книжки. Говорят, будто в новейших японских школах все усилия направлены к тому чтобы как можно скорее и успешнее обангличанить учеников и порвать в них нравственные связи и традиции с прошлою Японией. Насколько в этом правды, я, конечно, не знаю, но сталкиваться с такими мнениями приходилось не однажды. Впрочем, быть может, они принадлежат людям не сочувствующим вообще политическому направлению современного правительства Японии.

Директор-Японец, прекрасно говорящий по-английски, объяснил нам что в гимназии у него обучаются 190 мальчиков. Первоначальное образование заключается, главнейшим образом, в изучении английского языка, на котором поэтому и преподается большая часть предметов [690] гимназического курса. Прежняя классическая система, заключавшаяся в изучении китайского языка и литературы, ныне оставлена и заменена изучением языка английского, как наиболее необходимого Японцам при сношениях с Европейцами. Контингент учителей гимназии с самого ее основания состоит исключительно из одних Японцев, получивших образование в Тоокийской школе языкознания. Вообще учителей из Европейцев, так же как и инструкторов в войска и техников, приглашают только в случае первоначальной необходимости, на время, пока они не подготовят к учительской должности Японцев, которые и заменяют их повсюду при первой возможности. Это и обходится на много дешевле правительству, и дает ему возможность замещать служебные должности своими людьми. Курс учения в гимназии четырехлетний, но классов восемь так что ученику приходится быть в каждом классе по полугоду, а за вычетом праздников и каникул, на ученье остается по пяти с небольшим месяцев. Перевод в следующий класс допускается не иначе как по экзамену.

Между тем рекреация кончилась, и директор предложил нам осмотреть некоторые классы. Поднявшись во второй этаж, он ввел нас в просторную аудиторию с обыкновенною школьною обстановкой и объяснил что это младший, начальный класс, где практикуется обучение английской азбуке и чтению. Мальчуганы, одетые кто в европейском, а большею частию в японском костюме, по знаку учителя, все разом поднялись о мест и затем, по его команде, разом отвесили посетителям поясной поклон, низко сгибаясь над столами, после чего, по команде же, разом опустились на свои места. Директор предложил учителю продолжать занятия. Тогда этот последний, вооружась длинным бамбуковым кием, повернулся к стене, в которую была вделана громадная аспидная доска с крупно написанными мелом английскими складами, о указывая кием на первый слог отчетливо выкрикнул «бе!» (английское ба).

— Бе-е-е! целым хором и все в раз прокричали ученики с большим усердием и единодушием.

— Бе! возгласил снова учитель с тем же приемом.

— Бее-е!! еще громче, ответили мальчуганы. [691]

И таким образом это «бе» повторилось с обеих сторон раз десять прежде чем перешла к следующему слогу. Но потом оно стало варьироваться: учитель произносил по нескольку слогов, то под ряд, то в разбавку, тыча в каждый слог своим кием, а ученика повторяли за ним эти вариации речитативом, так что выходило нечто в роде пения, только чересчур уже громкого, вследствие усердия.

Поблагодарив преподавателя, мы перешли во второй класс, где десятка два учеников упражнялись в английском чтении. При нашем появлении повторились та же церемония с поклоном по команде и то же предложение со стороны директора продолжать занятия. Учитель приказал мальчикам раскрыть на известной странице хрестоматию, и затем, по его знаку, весь класс разом поднялся с мест, и стоя, разом же принялся в полный голос читать какое-то английское стихотворение. Манера этого чтения напомнила мне наши учебные команды, где обучают солдатиков точно также мерно и в раз отчеканивать: «Здравия, желаем, вашему, высоко, прево, сходитель, ству!!!»

В третьем классе, где шел урок географии, всех учеников было только двенадцать. Некто из наших спутников предложил одному из них какой-то вопрос насчет Египта, но живой мальчуган только посмотрел на неожиданного экзаменатора недоумелыми глазами и ничего не ответил, вероятнее всего потому что не понял того японского языка на каком к нему обратились.

Показ методы преподавания, конечно, не ограничился бы тремя начальными классами, еслибы нам не предстояло еще многое осмотреть в городе, тогда как времена на это имелось только один день, да и тот прескверный, благодаря снежно-дождливой погоде; поэтому мы поспешили поблагодарить директора за его любезность и, откланявшись, поехали в ткацкую школу.

Это последнее заведение учреждено специально для молодых девушек, и все обучение в нем ограничивается одним только ткацким делом. В очень чистеньком японском домике устроены контора и выставка школы, где всегда можно видеть образцы ученических работ по которым какой-нибудь фабрикант-наниматель, имеющий надобность в ученой мастерице, наглядно может судить о степени знания и [692] искусности каждой из учениц кончающих курс обучения в этой шкоде. Открытая галлерея ведет из конторы в двухэтажный длинный барак, в помещении которого сосредоточены все отделы обучения, начиная с сортировки и чески хлопка, сученья виток, их окраски и проч. Мы застали в бараке до пятидесяти молодых девушек (ученицы все приходящие), которые пряли на деревянных станках, под руководством двух учительниц и мастеров, из коих один руководил отделом пряжи. Хотя школа легко могла бы обзавестись усовершенствованными станками американской конструкции и паровиком для приводов, но работа в ней производится исключительно на деревянных японских станках, приводимых в действие нажатием ноги, и это потому что школа преследует не индустриальные цели, а имеет задачей только научить небогатых девушек прясть и ткать тем хозяйственным способом каким придется им работать у себя дома, удовлетворяя потребностям своего семейства. Поэтому в школьной мастерской производятся преимущественно бумажные материи, обыкновенно употребляемые людьми небогатыми и простонародием; искусство же выделывать дорогие шелковые и парчовые ткани преподается только желающим посвятить себя специально этому ремеслу, и такие ученицы обыкновенно поступают потом мастерицами на частные ткацкие фабрики, которыми, между прочим, славится Нагойе. Мы видели здесь два такие заведения, — одно на 150, другое на 170 станков занятых исключительно женщинами, и второе из этих заведений выпускает одних лишь бумажных материй на 30.000 иен ежегодно.

Обе ткацкие фабрики помещаются в нескольких длинных холодных бараках или, вернее сказать, сараях с земляным полом. В пасмурные зимние дни, чтобы дать более света необходимого при работе, раздвигают створчатые ширмы, заменяющие с одной стороны наружную стену, и таким образом мастерицам приходится работать на открытом воздухе, несмотря на зимний холод. Но Японцы этим не смущаются: они все очень привычны к холоду и переносят его куда лучше нас, северных жителей. Наши крестьянки при такой температуре, полагаю, едва ли были бы в состоянии заниматься подобною работой. Но это еще что! При тканье работница все же имеет некоторый [693] моцион, производя механически непрерывное движение ногой и руками, что в известной мере поддерживает внутреннюю температуру тела на той высоте при которой внешний холод менее ощутителен, а вот, например, работа эмальера или живописца по фарфору при таких условиях является просто изумительным делом. С особенным любопытством посетили мы два заведения этого рода, и вот что видел я в мастерской где занимались разрисовкой фарфора.

Привезли нас в довольно поместительный домик зажиточного горожанина, ничем по наружности не отличающийся от множества ему подобных. Входим в прихожую. Здесь, расположась в углу на ценовке, сидел на корточках старичок, буддийский монах, с бритою головой, окруженный несколькими фарфоровыми ступками и мисками, и растирал в мельчайший порошок различные краски при помощи длинного, толстого пестика. Старичок с таким сосредоточенным вниманием и так усердно предавался своему делу что, казалось, будто сам обратился в какую-то растирательную машину. В следующей комнате, которую вернее будет назвать просторным и светлым сараем, где температура едва ли отличается от наружного воздуха, сидели за делом человек десять рисовальщиков. Сидят они на ценовке на корточках или поджав под себя скрещенные ноги как наши портные. Пред каждым на полу же стоит несколько маленьких фарфоровых чашек с особо приготовленными составами разных красок и лежат различной величины кисти. Одною рукой рисовальщик держит у себя на колене белый фарфоровый сосуд, а другою, безо всякой поддержки и упора, выводит по фарфору тончайшие рисунки. Глядя как работают эти люди в самой повидимому неудобной обстановке, в холодном сарае, где наш брат и пяти минут не высидит без пальто, поневоле удивляешься как это возможно работать при таких условиях! А работают. Затечет нога, рисовальщик переложит ее на другую ногу или пересядет на корточки; закоченеет рука от холода, он подержит ее минуту над хибачем, ухитрясь при этом затянуться два раза из микроскопической кизеру и выпить миниатюрную чашечку чая, и снова за работу. В особенности была замечательна работа одного юноши лет семнадцати, который выводил арабески золотого орнамента по бордюру великолепной [694] темно-синей (ultramarine fonce) вазы. Эта работа требует такой математической точности и симметричности в малейших деталях весьма затейливого рисунка что на европейских фабриках ее не нашли бы возможным исполнить иначе как по трафарету; здесь же этот юноша выписывал кистью сложнейший рисунок на память и просто от руки, не опирая даже ребро ладони на орнаментируемый сосуд. Пред ним не лежало оригинала с которого можно бы до бы срисовывать, как делали некоторые его товарищи, рисовавшие цветы и пейзажи. Эта твердость руки, это отчетливое знание рисунка и самый способ рисовки поистине изумительны. Казалось бы, при таких условиях так естественно дрогнуть руке и провести какую-нибудь неверную черточку, так легко позабыть какой-нибудь маленький кудрявый завиток, пропустить невзначай какую-нибудь мельчайшую деталь, а между тем у него ничто не забыто, ничто не пропущено. В первую минуту, пока мы не пригляделись к его работе, просто глазам не верилось чтобы возможно было сделать это подобным способом. Выписывал он рисунок каким-то густым и долго не сохнущим лаком цвета темной охры, а потом сухою кистью наводил на него золотой порошок, после чего лак почти мгновенно высыхал, принимая такую плотность что позолоту уже невозможно ни стереть, ни смыть, ни иным способом снять с фарфора. Не знаю, сам ли рисовальщик компановал этот орнамент, что называется «из головы», или же воспроизводил его на память с какого-либо существующего оригинала, во всяком случае такой талант и такая память замечательны. И не думайте что этот юноша является каким-нибудь феноменальным исключением из общего уровня; нет, он просто хороший рисовальщик, какие непременно найдутся в каждой здешней мастерской, и эти люди вовсе не считают себя художниками: они простые ремесленники работающие за поденную плату. И ведь за какие ничтожные гроши (если ценить на европейскую мерку) все это делается! Лучший рисовальщик, как мне сказывали, получает за свой труд не более одного иена в день, а средняя плата от 30 до 50 бумажных центов. Но при скромных потребностях и неприхотливости этих людей, они считают такую плату вполне достаточною, а 30 иен в месяц это уже для них чуть не верх благополучия. [695]

Рисовальщика пейзажей, цветов, животных, бытовых сцен, а также исторических и религиозных сюжетов заимствуют большую часть своих рисунков из пятнадцатитомного собрании эскизов знаменитого японского художника Гохсая или Гоксая, который и не для одних Японцев может служить достойным изучения образцом легкости, изящества и благородства рисунка. Притом же Гоксай просто изумительно разнообразен. Те украшения которые мы встречаем на рукоятках ножей и сабель, на футлярах курительных трубок (кизеру), на лучших лакированных шкатулках, на дорогих материях женских киримонов, равно как и рисунки украшающие фарфоровую и бронзовую утварь, — все это принадлежит неистощимой фантазии Гоксая, или непосредственно им навеяно. И замечательно что этот художник во всю свою жизнь не создал ничего кроме маленьких эскизов в самых легких контурах; но за то какая их масса, и что это за эскизы, что за контуры, полные жизни и художественной правды!

Чем более я приглядываюсь к разным сторонам японского творческого гения, тем более убеждаюсь как справедлив был данный мне совет не судить о японском искусстве и в особенности о живописи по тем аляповатым образцам какие попадают в Европу чрез руки разных промышленников. Действительно, произведения этого сорта та же рыночная работа и делаются нарочно для сбыта в Европу, применяясь к давно уже известным вкусам и требованиям оптовых закащиков Жидов-Немцев и Американцев (самых безвкусных людей в мире), благодаря которым в Европе и установился совершенно фальшивый взгляд на «японщину». Для себя Японцы рисуют совсем иначе. Так, например, всем известны фарфоровые чашечки оплетенные снаружи тончайшею сеткой из бамбуковых волоков, а внутри украшенные изображением женских головок. Надо отдать этим головкам справедливость, они пребезобразны: длинный вытянутый по птичьему нос, какого в действительности у Японок никогда не бывает, две косые щелочки вместо глаз, какие если и встречаются, то довольно редко, какая-то пупочка обозначающая якобы губы и наконец, чрезмерно растянутое лицо — все это дает весьма ложное понятие как о красоте [696] японских женщин, так и о степени уменья японских рисовальщиков воспроизводить человеческие лица. Эме Эмбер говорит что касаясь сферы человеческой жизни, японские художники представляют типы лишенные всякой реальности, фигуры совершенно вымышленные, а что это делается по традиции вследствие известной условности и рутины, под влиянием официальной регламентации и по недостатку высшей пищи против той какую художники встречали в придворных потребностях и модах. Замечание Эмбера, если хотите, верно, но требует маленькой оговорки. Это действительно так было в прежние времена, отчасти есть и теперь; но рядом с искусством придворным, процветавшим в Киото, шло искусство так сказать мещанское, удовлетворявшее потребностям частных лиц и потому более свободное от условных форм. Образцы этого последнего искусства не составляют здесь никакой редкости; напротив, оно развивается все более и более. Японцы умеют прекрасно и вполне верно природе предмета рисовать что угодно, но умеют и утрировать, смотря по тому чего от них требуют. Разумеется, традиция и некоторая условность как в том, так и в другом случае играют свою роль, потому что именно они-то и дают всем японским произведениям такую своеобразность; но здесь существуют как бы две традиции или два течения: одно то о котором говорят Эмбер (придворно-киотское), другое более свободное и более естественное, представителем которого служит Гоксай и которое, за неимением вполне подходящего слова, я не совсем точно называю мещанским (но только не в смысле европейской буржуазности). Традиция киотская проявлялась, да и доселе еще проявляется, в очень разнообразных изделиях, начиная от роскошнейших фарфоровых ваз до детских игрушек и лубочных картинок распространяемых за гроши в среде простонародья. Европейцы наиболее знакомы с рисунком киотской традиции, и считая его исключительным выражением «японского жанра», разумеется, более всего на него и кидаются, платя хорошие деньги. Удовлетворение вкусам и потребностям европейских покупщиков и оптовых закащиков вызвало у Японцев, можно сказать, целую отрасль промышленности: они стали нарочно изготовлять в весьма почтенных количествах лубочно-рыночные вещи с киотским [697] характером рисунка специально для вывозя в Европу. Но как в скульптуре (фрески Сиба и Оариджо), так и в живописи существует еще и другое течение, другое искусство, и искусство весьма высокое, хотя тоже не без традиции, то есть в том смысле что художественные изображения, как я сказал уже, заимствуются с известных образцов, в роде эскизов Гоксая, и почти всегда на известные темы, как, например, цветы, Фузи-яма, рыбы, птицы и насекомые или бытовые сцены и талы. Эти образцы служат прототипом для различных вариаций и школой для дальнейшего самостоятельного творчества. У меня, например, есть несколько больших рисунков исполненных акварелью на тонкой, прозрачной шелковой материи; одни из них изображают бытовые сцены, другие цветы и птиц, третьи-женщин. И что это за прелестные лица, сколько красоты, сколько изящества и благородного вкуса в контурах, в подборе цветов и красок! Я не сомневаюсь что увидя произведения этого рода никто не задумается отнести их к числу оригинальных chef-d’oeuvr’ов, над которыми можно кое-чему и поучиться, например мастерскому уменью необычайно живо и верно схватывать моменты различных движений в полете птиц и в ходе рыбы, нередко в самых смелых ракурсах. То же самое должно сказать как относительно живописи на фарфоре, так и самой формы ваз и прочих сосудов. Тут есть тоже своя «европейская японщина», блестящая пакотилья, специально фабрикуемая для Европы, тогда как действительно хороший и в особенности старый японский фарфор является у нас большою редкостью, составляя или достояние дворцов или украшение кабинетов немногих ценителей, знающих толк в этом деле.

Нам сообщили следующие сведения о состоянии нагойского фарфорового производства: фарфоровая посуда, служащая для повседневного хозяйственного употребления, обыкновенно называется у Японцев Сето-моно, то есть предмет из Сето, селения находящегося в шести верстах к востоку от города Нагойе. В Сето-мура (Мура значит деревня.) считается домохозяев 871, но из них только 17 занимаются земледелием; остальные же заняты исключительно фарфоровым производством. Более полутораста мастерских [698] имеют отдельные обжигательные печи, так называемые ката-мота, то есть главные, не считая множества печей малых, второстепенных. Производство это идет в Сето-мура издревле, но в древности там фабриковались только глиняные изделия, так как жирная глина очень хорошего качества добывается на месте, в самой деревне. Для разрисовки употребляется у них исключительно синяя краска, добывается в Отоме-яма, местечке Оварийской провинции. В прежние времена эта краска была обложена высокою пошлиной, но с 1868 года, после реставрационной революции, пошлину значительно понизили, и с тех пор производство фарфоровой посуды и предметов роскоши приняло такие размеры что ощутилась потребность даже в иностранной краске, за недостатком своей. До 1868 года торговля фарфоровыми изделиями находилась в заведывании полицейских чиновников князя Овари, и купцы должны были предварительно получать разрешение от самого князя на право закупки фарфора из его складов. Оварийские фарфоровые изделия были на европейских выставках 1872 и 1873 годов, что еще более способствовало их славе и распространению вне пределов Японии. В Сето-мура существует специальная школа для изучения фарфорового дела, которая дала уже стране много замечательных мастеров совершенствующих как технику так и вкус в этих изделиях.

Не менее фарфорового дела в Нагойе достойно внимания производство фаланевых изделий, фабрику которых мы тоже посетили. В Европе эти изделия известны под французским названием «cloisonnees» (перегородчатые), что собственно означает способ работы при положении эмали посредством металлических перегородок. По-японски они называются сци-хоо, или сокращено схо, в буквальном переводе — семь сокровищ, по числу составных частей и искусств входящих в производство вещей этого рода; у нас же, в России, название их заимствовано от Китайцев, у которых как производство так и самые продукты оного называются фалань.

Фабрикация фалани, насколько мы успели видеть ее в показанном нам заведении Кайо-оша, заключается в следующих процессах работы. Художник составляет в рисунке проект предполагаемой вещи и обыкновенно делает [699] свой рисунок в двух экземплярах: на одном начерчены во всех подробностях только черные контуры вещи со всеми ее предполагаемыми украшениями; на другом эта вещь нарисована красками в своем окончательном виде. Сообразно данному проекту, отливается или выковывается из меди (все равно желтой или красной, но последняя в большем употреблении) какой-нибудь сосуд, например: ваза, чашка, блюдо или тарелка, а то и просто дощечка, или пластинка (Из дощечек иногда составляют коробки, шкатулки и т. п., а иногда они идут на украшение разных деревянных поделок, драгоценных шкафчиков, шифоньеров и столиков.). Сосуду придается некоторая шлифовка, после чего художник, сообразно составленному им проекту, делает на нем черный рисунок одними контурами, но со всеми подробностями и с большою тщательностью. От художника сосуд переходит к рещику, который врезает данный рисунок в металл и затирает его черным порошком. После этого вещь поступает к проволочнику, на долю которого выпадает самая кропотливая часть работы. Для этой последней предварительно тянется из меди (иногда из золота) длинная плоская проволока-тесьма, в роде нашей канители, только тверже, толще и несколько шире. Сообразуясь с рисунком врезанным в наружные стенки сосуда, проволочник приспособляет к каждой частице контура кусочек проволоки, придавая этому кусочку, посредством шильца и щипчиков, соответственную форму и вкрапливает его ребром в желобок контура таким образом чтоб он плотно прилегал к соседнему кусочку и дергался в желобке совершено прямо, ровно и прочно. Понятно, какого глазомера, точности и кропотливости требует эта работа, по окончании которой рисунок является уже как бы сделанным из проволоки и рельефирует над плоскостью сосуда, смотря по размерам оного, от одной до двух десятых сантиметра. После этого, поверхность сосуда покрывается у Японцев каким-то красноватым, а у Китайцев серебряным порошком и обжигается, дабы проволочная тесьма прочнее припаялась к стенкам желобков. По окончания этой последней процедуры, сосуд уже готов для эмальировки и поступает в новые руки, к эмальеру. Эмаль приготовляется здесь [700] же, на месте, посредством разных химических соединений подвергаемых действию огня, после чего разноцветные сплавы толкутся, перетираются в мельчайший порошок, приводятся в жидкое состояние и обращаются в краски. Весь процесс производства эмали происходит при помощи самых нехитрых, почти первобытных приспособлении. Когда краски готовы, сосуд утверждают в горизонтальном положении на особого рода верстаке, где он имеет свободное вращательное вокруг своей оси движение, которое, по мере надобности, может быть придано ему мастером. Этот последний, имея пред глазами акварельный проект, заполняет проволочные перегородки рисунка жидкою эмалью соответственных цветов и оттенков; эмаль вскоре застывает и плотнеет, и тогда, не боясь уже что она вытечет из своих полостей, мастер поворачивает насколько ему нужно горизонтальную ось верстака, на которой укреплен сосуд, и продолжает свою работу при помощи обыкновенной колонковой кисточки, употребляемой для рисования акварелью. Когда сосуд уже весь пройден эмалью, его оставляют суток на двое, иногда и больше, без дальнейшей обделки, чтобы дать окончательно оплотнеть всей эмалевой массе. Последний процесс которому подвергается эмальированный сосуд — это шлифовка, производимая довольно примитивным способом: сосуд просто кладут в корыто наполненное водой и начинают тереть его пензой, потом каким-то другим камнем, — кажется, агатом, — но в конце концов, после нескольких приемов разнообразной шлифовки, выходит такая чистенькая, гладкая как стекло, сияющая прелестная вещица что глядя на нее остается только восхищаться.

Фаланевые изделия довольно разнообразны, начиная от больших ваз двухаршинной величины до маленьких запонок. Тут вы встретите и громадные блюда с изображением цветов или священных журавлей по голубому фону (Хорошая голубая эмаль ровного тона очень ценится.), и бутылки на подобие тыквы, и графины разнообразных форм, стаканы, чары и бокалы, блюдца, тарелки, чайные сервизы, пепельницы, шкатулки, словом, всевозможные предметы домашней утвари и убранства; но более всего, разумеется, найдется ваз и вазочек для цветов, букетов или [701] под лампы, и все это можно приобресть за очень невысокую цену. Так например, за большую вазу около двух аршин вышины и три четверти аршина в диаметре, к которой приценился один аз наших спутников, на фабрике по первому слову запросили только полтораста иен (на наши деньги, менее двухсот бумажных рублей), а еслибы начать торговаться, то наверное иен двадцать еще уступили бы. По-европейски просто не понимаешь из-за чего эти люди трудятся! Нагойе своими фаланевыми изделиями конкуррирует с фабриками Осака (черная эмаль) и в особенности Киото, которые разделяют с ним в этом отношении свою славу. Лучшие изделия нагойских, осакских и киотских фабрик находятся на большой всеяпонской выставке в Тоокио.

Покончив с осмотром ремесленных заведений, путеводители наши повезли нас осматривать знаменитый в Японии храм Сигаси-Хонгандзи, находящийся при буддийском монастыре того же имени; но я описывать его не стану, так как читатель уже имеет о нем общее понятие из прежних моих описаний подобных монастырей и храмов. Скажу разве несколько слов об оригинальном орнаменте главных «священных» ворот, ведущих из первого двора во второй, внутренний. Орнамент карнизов и рисунок боковых решетчатых стен этих ворот и их часовен представляют ряды ажурно вырезанных круглых медальйонов, в середине коих вставлены равноконечные кресты совершенно такой же формы какая нередко встречается на византийских мозаиках и памятниках первых веков христианства или, пожалуй, чтоб уяснить нам еще нагляднее, — какая дана была нашим ополченским крестам, сохранившимся и доселе на шапках стрелков Императорской Фамилии. Здесь эти кресты, разумеется, не имеют того религиозного значения как у христиан, но замечательно что на многих индусских храмах и памятниках, сохранившихся от времен глубочайшей древности, как передавали мне самовидцы, встречается иногда точно такой же орнамент: без сомнения, он занесен в Японию из Индии через Китай, вместе с буддизмом, как и тот древнейший орнамент что известен в искусстве под именем меандры, или под более вульгарным названием a la grecque, или как те ручки и ножки в виде слоновых [702] голов с хоботами, что встречаются на некоторых древних бронзовых вазах и священных фимиамницах Китая и Японии.

После осмотра монастыря нас повезла в музей, называемый Аичи-Хаку-Буцукан, где кстати предстояло нам и пообедать. Музей с принадлежащими к нему постройками и садом занимает довольно обширный квартал. Широкий проезд, обсаженный деревцами и обставленный фонарными столбами довольно изящного рисунка, ведет мимо широких газонов к подъезду главного здания. На газонах разбиты отдельные клумбы и грядки ботанического сала, который пока еще в зародыше и поддерживается в большом порядке. Каждая группа растений, преимущественно лекарственного или фабрично-промышленного свойства, занимает отдельную клумбу, при которой на тычинке воткнута деревяшка с обозначением названия растения на языках латинском, английском и японском. Позади главного здания разбит японский сад с горками, скалами, озерками и мостиками. Здесь построены две сельские хижины местного типа, снабженные всеми орудиями и принадлежностями сельского домашнего быта, а сад наполнен деревцами и растениями исключительно свойственными Оварийской провинции.

Нас попросили наверх, в приемную. Это была небольшая комната, окруженная наружною галлереей, в виде оплошного балкона облегающего ее с трех сторон. В приемной, равно как и на этой галлерейке построенной из желтой акации, первое что не может не кидаться в глаза — это изумительная чистота и изящество в соединении с полною простотой отделки. Вся внутренняя отделка исполнена здесь из теса, без красок и лака. Левый угол комнаты представляет как бы особое отделение, величиной в квадратную сажень. Эта площадка приподнята на одну ступень над уровнем пола и ограждена по углам четырьмя деревянными четырехгранными колонками, соединенными вверху, у потолка, резными планками, в виде карниза. Это альков предназначенный для отдохновения Микадо, который действительно отдыхал в нем во время своего приезда в Нагойе. Альков с двух открытых сторон завешивается деревянными шторами, собранными из тончайших бамбуковых спиц и украшенными шелковыми [703] шнурами и кистями лилового цвета, который, в соединении с планшевым цветом теса, производит на глаз очень приятное впечатление. Одна аз наружных стенок алькова выходит на галлерейку в виде небольшого фонарика, и на ее верхней планке, заменяющей карниз, сделаны в сплошную прорезь контуры летящих голубей. Чтобы более пояснить как это сделано, я попрошу нас представить себе черные сплошь силуэты хотя бы тех же голубей нарисованные на белом картоне; вырежьте все черное прочь, и вы получите лист картона с теми же, но уже сквозными силуэтами. То же самое сделано в дереве, и выходит очень оригинально и изящно. Подле алькова устроена ниша, и в ней вделаны в стену очень затейливые этажерки с раздвижными створками, украшенными очень тонкою акварельною живописью. Над входом в приемную со внутренней стороны прибита, в несколько наклонном положении, продолговатая рама, и в ней, под стеклом, вложен большой лист бумаги, украшенный бойкою калиграфическою надписью на золотом фоне, смысл которой-какой-то приветственный стих или изречение. Северная и южная стены этого павильйона выведены из кирпича и покрыты дорогим цементом, жемчужно-сероватого цвета с легкою блесткой, а восточная и западная составлены из раздвижных решетчатых рам в прямую клетку, затянутых протекучною белою бумагой.

Дело и здесь, разумеется, не обошлось без отдохновения, курения и чаепития, а между тем солнце должно было уже скоро садиться. Со всей окрестности, из ближних и дальних бонзерий, молелен и храмов — отовсюду неслись в воздухе смешанные звуки больших и маленьких колоколов, призывавших своим мерным, протяжным звоном к вечернему богослужению. Надо было торопиться осмотреть музей пока не стемнеет, и потому мы попросили нельзя ли приступить к осмотру немедленно. Директор музея, встретивший нас еще в минуту нашего прибытия, тотчас же согласился на это с величайшею готовностию: видно, этикет-то этот насчет отдохновений и чаепитий и самому ему казался скучною церемонией, а у нас от невольного злоупотребления зеленым чаем давно уже словно кол торчал в горле, и мы были рады-радехоньки хоть на сей раз от него отделаться. [704]

Директор счел нужным предварить нас что так как музей учреждение еще новое и даже, можно сказать, новейшее, то он далеко еще не устроен должным образом во всех своих частях и подробностях. Так, например, отделы археологический, исторический и изящных искусств совсем еще не расположены в должном порядке, и вещи их находятся пока в общем складе; за то отделы естественно-исторический, сельско-хозяйственный, промышленный и мануфактурный могут дать нам довольно полное понятие об естественной и культурной производительности Оварийской провинции.

Мы спустились вниз, во двор, по обеим сторонам которого тянулись четыре каменные барака, предназначенные под помещение некоторых отделов, и по приглашению директора, вошли в барак или залу № 1. Здесь вся длинная стена налево была сплошь занята собранием местной флоры. Растения разобраны, высушены и демонстрированы образцовым образом не только в научном, но и в художественном отношении, потому что в положении каждого из них соблюдены условия красивого рисунка; все они выставлены в рамках под стеклом, строго классифицированы и снабжены подробными объяснениями их естественных свойств, с указанием местностей где наиболее водятся и где собраны. Вся флора Оварийской провинции сполна имеет здесь своих представителей. В витринах занимающих середину залы собраны представители местной фауны. Здесь помещены чучелы зверей, птиц и рыб, коллекции насекомых во всех фазах их последовательного развития, земноводные в спирту и в засушенном состоянии, местные раковины и кораллы. Затем идет отдел семен, плодов и орехов. Плоды консервированы замечательно искусным образом, равно как и грибы, заключенные с губчатыми наростами в особую витрину. Далее идет отдел местных минералов и образцы медных руд которыми в особенности богата провинция Овари. Тут же помещены куриозные экземпляры ископаемых животного царства, окаменелости, песчаники с оттисками краббов, рыб, растений и т. п. Рядом — отдел шелководства во всех его подробностях; отдел культурных семен: рис, пшеница, ячмень, просо и т. д. Отдел табаководства во всех подробностях культуры этого рода, а также и фабрикаты оного. Затем идут [705] морские питательные продукты в сушеном воде: капуста, трепанчи, устрицы, каракатицы, морской клей, заменяющий так называемые ласточкины гнезда и т. д. Затем — садоводство и огородничество, с отлично консервированными образцами плодов и овощей, между коими в особенности замечательна редька, белый корень который достигает до полутора аршина длины и трех с половиной вершков в поперечнике, а редька, как известно, один из самых употребительных овощей в японском простонародьи. Далее — отдел хлопчатобумажной культуры и производства, с семенами всех местных сортов и ватой в сыром и обработанном виде. Здесь в особенности обращает на себя внимание особый вид ваты рыжего цвета, на ощупь очень похожий на овечью волну. Затем идет отдел лыкового производства: рогожи, обувь, плетенья, разные мелкие поделки и проч. Далее восковое дерево и его продукты: восковая масса и свечи; засим — образцы сорока семи различных местных сортов строевого и столярного дерева, в обрубках, досках и полированных пластинках, и наконец, полная коллекция местных земледельческих орудий и образцы почвы.

Второй барак или зала № 2-й посвящены домоводству и мануфактурным изделиям. Здесь собраны образцы местной деревянной утвари и гончарного производства, кровельные кафли и гонт, местный фаянс и фарфор известной фабрики Инояма и других, бронза и фалань и в pendant к ним — целый отдел образцов европейской индустриальной скульптуры (статуэтки, спичечницы и т. п. из фарфора, бисквиты и алебастра), коллекция французского, английского и немецкого столового и сервизного фарфора, хрусталя и мельхиора, а также и европейские подделки под японский стиль, в особенности под знаменитые произведения фарфоровой фабрики Имари. Затем в этом же бараке следуют: отдел ценовочного производства и плетеных произведений из бамбука, токарное, лаковое и столярное производства; в числе образцов последнего замечательны вещи с художественно исполненными инкрустациями из разноцветного дерева. Далее, писчебумажное производство, веера и письменные принадлежности, шелковые и бумажные материи и бумажно-гарусные плетенья и вязанья в роде шарфов, шалей, платков и т. п.; наконец красильные вещества. [706]

Вся эта выставка содержатся в замечательном, образцовом порядке; везде на каждом предмете вы встречаете ярлык с указанием местности к которой относится продукт, а также фабрика, имена мастера и стоимости произведения. И ведь нельзя сказать чтобы все это устраивалось из тщеславия, на показ, или ради пускания пыли в глаза каким-нибудь Европейцам, для вящего доказательства пред ними своего «прогресса» и «цивилизации», — нет, и далеко нет: ведь Нагойе — это в своем роде совсем захолустье, глушь, город вовсе не открытый для Европейцев, которые случаются тут в качестве крайне редких гостей, да и то каждый раз не иначе как с особого разрешения правительства; стало быть не ради хвастовства пред ними заведено в этом замкнутом провинциальном уголке такое учреждение как музей Аичи-Хаку-Буцукан. Это сделано для себя, для своего собственного народа, для обитателей города Нагойе и Оварийской провинции, и сделано потому что в таком учреждении явилась обще-сознанная народная потребность, удовлетворить которой и взяло на себя правительство. Нам сказывали что в те дни когда музей открыт, в нем постоянно толпятся посетители) в числе которых по крайней мере на половину насчитывают простых поселян не только из ближайших окрестностей, но и из более отдаленных мест провинции. Ходят они себе тут, рассматривают, сравнивают и заимствуются разными улучшениями и приспособлениями для своих собственных промысловых производств и домашнего обихода. Словом сказать, музей этот не праздная административная затея, не мертворожденное дело и вовсе не составляет собою какого-либо особого исключения: подобные же музеи, как нам сказывали, частию уже существуют, а частию еще заводятся во всех более или менее значительных и промышленных городах Японии.

По окончании осмотра музея, вице-губернатор, г. Номура, пригласил нас перейти в нижнюю залу главного корпуса, где уже был готов обеденный стол. Здесь предполагается разместить археологический отдел, но пока в углу стоит только один бронзовый колокол, случайно вырытый из земли где-то в окрестностях. Он носит на себе буддийский характер и покрыт рельефными узорами и фигурами, но до того уже стар и проеден зеленою ярью что [707] подробности его рисунков во многих местах как кора слились в неопределенную массу.

Обеденный стол был накрыт по-европейски, для чего устроителям пришлось позаимствоваться из «Гостиницы Прогресса» посудой, стеклом и прочими принадлежностями, до коленкоровых салфеток и скатерти включительно, ибо кроме «Прогресса», во всем Нагойе сих принадлежностей не имеется. На столе красовались большие фарфоровые вазы с цветами. И еще особенность: между каждыми двумя стульями было поставлено на пол по табурету с бронзовым хибачем, наполненным тлеющими угольями, — это для того чтоб обедающим удобнее было греть себе руки и закуривать табак, да и вообще несколько хибачей нагревали всю эту комнату даже с некоторым избытком, что в особенности почувствовалось во второй половине обеда, когда стало просто жарко.

Наступила та почти неизбежная на каждом званом обеде минута когда, казалось бы, все уже готово, только садись за стол, но хозяева как будто мнутся и ожидают еще чего-то прежде чем взяться за спинку стула и сделать гостям последнее приглашение. Гости обыкновенно в это время с тоскливо-любезными улыбками переминаются с ноги на ногу. Переминалась и мы, вопрошая во глубине души «скоро ли?» — как вдруг из каких-то внутренних раздвижных дверей неожиданно появилось несколько Японцев в черных и серых шелковых киримонах. Выступая друг за другом, в роде известных «conspirateurs» в оперетке Лекока, они неторопливо, совершенно неслышною, но солидно-мерною поступью приблизились к адмиралу, молча поклонились ему в пояс, уперев ладони в свои коленки и с легким шипом потянув в себя воздух, отчего получился придыхательный звук хи-е, и затем молча подали ему свои визитные карточки. Оказалось что это приглашенные на обед почетные горожане, в числе которых были и хозяева ремесленных заведений посещенных нами давеча утром. Несколько приглашенных чиновников в черных сюртуках находились тут еще раньше нашего прибытия и почтительно окружили, несколько сзади, своего принципала вице-губернатора.

Наконец г. Номура пригласил нас садиться и занял сам хозяйское место, посадив по правую руку от себя [708] адмирала, а по левую А. П. Новосильского. Разговоры происходили чрез переводчиков, которые поэтому и сели рядом с почетными гостями. Такое «вольнодумство» в Японии надо считать большим прогрессом, так как в прежние, относительно весьма еще недавние времена переводчики, почитаемые в служебной иерархии за чинов очень мелких, не смели пребывать в присутствии старших чинов иначе как распростершись на коленях ниц и уткнувшись носом в землю. Так их описывает и И. А. Гончаров в своей книге Фрегат Паллада.

Едва прислужники и прислужницы из «Гостиницы Прогресса» успели обнести бульйон с пирожками, причем, разумеется, с непривычки не обошлось без купания пальцев, как в залу вошли гуськом, одна вслед за другой, около дюжины прелестных молоденьких девушек, в нарядных ярких киримонах из шелкового газа, с золотыми прошивками на груди и с пышными бантами широких поясов (аби), завязанных сзади очень высоко, почти под самыми лопатками. Это, как нам объяснили, специальная мода и отличительный признак нагойского девичьего костюма, так что надеть таким образом аби значит надеть его по-нагойски. Девушки, как-то склоняясь в сторону, немножко набок, отдали общий, весьма грациозный поклон, отчасти похожий на европейский реверанс, и разошлись вокруг стола с таким расчетом что между каждыми двумя гостями очутилось по одной девушке. Это были гейси или гейки, профессиональные артистки, певицы и танцовщицы, назначение которых — услаждать своими искусствами вечерние досуги чиновных и зажиточных Японцев, а также и «золотой» японской молодежи.

(Но не думайте чтобы в этом было что-нибудь зазорное. Я говорил уже что в гейки нередко идут девушки очень почтенных мещанских семейств желающих дать им светское образование и лоск. В больших городах, как Киото, Тоокио и в некоторых других, при аристократических чайных домах существуют иногда целые пансионы, куда недостаточные родители отдают маленьких девочек, начиная с восьми и девятилетнего возраста; там, под надзором особых гувернанток и учительниц, нередко очень почтенного возраста, этим детям преподаются гиракана, особая система азбуки и скорописи, составляющая специальную принадлежность женского образования, затем — отечественная мифология и история, литература и поэзия вместе с «языком цветов» и иною символикой, а главнейшим образом — изящные искусства: рисование и вышивание по шелку и по кисее, танцы состоящие из пластически красивых лоз, условной игры веером, мимики и классических балетных па, батманов и прочей хореграфической премудрости; музыка, то есть умение играть на самсине (японская гитара), гото (род гуслей или цимбал), кокиу (род виолончели со смычком), бива (род мандолины или торбана) и на разнообразных барабанах; наконец — пение, в предмет которого входят исторические и героические баллады, нежные романсы и юмористические песенки, сопровождаемые по большей части соответствующим танцем и мимическою игрой. Ученицы, смотря, по своим наклонностям и способностям, в последствии избирают себе одно из этих искусств как специальность и стараются в нем усовершенствоваться. Вместе с этом в чайных школах усвоивается навыком изящество манер, грация движений и умение поддерживать светские разговоры. Японские гейки по преимуществу славятся своим остроумием, — это, так сказать, Француженки крайнего Востока. Но кроме подобных чайных школ высшего разбора, существуют еще особые учительницы, из бывших же воспитанниц этих самых школ. Иногда они принимают девочек на воспитание к себе на дом, а чаще всего сами, за известную плату, ходят в семейные дома и преподают там дочерям-подросткам все свои знания и искусства. Девушки этих последних семейств, разумеется, не поступают в профессиональные гейки: они хранят свои знания про себя, и нередко, когда в домашнем кругу соберутся гости, выступают пред ними с самсином и веером, занимая дружеский кружок мимическими танцами и пением; какой-нибудь молодой человек в это время пленяется молодою искусницей и — глядь — через несколько времени обоюдная судьба их, к общему удовольствию, разрешается законным браком. Впрочем и профессиональные гейки в большинстве своем далеко не принадлежат к числу особ легко доступных. Прежде чем подарить своею благосклонностию, гейка любит всласть помучить человека, как московская Цыганка былых времен, влюбить его в себя, заставить ухаживать за собой, и когда влюбленный, повидимому, готов уже на всякие глупости, пред ним нередко поставляется вдруг самым деликатным образом крутая диллема: либо сочетайся законным браком, либо ищи себе у тешены в другом месте. Но если гейка влюбится сама, она в большей части случаем очертя голову приносит в жертву своему чувству, все, не заботясь о последствиях, тем более что по японским взглядам, увлечение и не поставляется в особый грех девушке, пока она свободна располагать своею судьбой, то есть пока не связана с кем-нибудь обещанием замужества. Но если гейка и увлеклась однажды до сериозного шага, то это вовсе еще не значит что, разочаровавшись рано или поздно в предмете своего увлечения, она тем самым открывает себе на будущее время широкую дорогу для дальнейших увлечений легкого свойства; вовсе нет; гейки, как и московские Цыганки, любят что называется «соблюдать себя», в этом их престиж, их магнитная сила. Вообще, они не легко сдаются на предложения своих поклонников. Есть, конечно, исключение, как везде и во всем, но большинство их, при всей развязности языка и жеста, неизбежной в вечерних собраниях чайных домов, держит себя очень осторожно. Так-то в мире геек бывает обманчива наружность, и с новичками-Европейцами, а в особенности с Англичанами, выходят иногда из-за этого презабавные истории.) [709]

Разместись между нашими стульями, около хибачей, наши гейки привяли на себя роль Геб и очень усердно подливали нам в стаканы. Чуть отвернешься или перекинешься с кем-нибудь словом, глядь — стакан уже дополнен доверху, и гейка с лукаво-кокетливою улыбкой подносит его нам, приговаривая своим певуче сверим голоском: «Дозо [710] аната!.. Дозо!» (Прошу покорно, пожалуста!). А сколько было потрачено ими болтовни похожей на птичье щебетанье, и болтовни, судя до тону и улыбкам, вероятно очень любезной, очень занимательной, очень остроумной, но — увы! — все сие потрачено было втуне, ибо мы по-японски понимаем мало, а обращаться за всяким словом к переводчику и долго, и скучно. Но помимо языка, остается понятен взгляд, интонация, мина, жест, благодаря чему мы не только кое-что понимали, но даже и болтали с гейками: они по-японски, мы по-русски, они смеялись, мы тоже, и выходило это превесело. Спросил их кто-то: как они полагают, кто мы такие, какой нации? — «О, без сомнения, Китайцы!» отвечала бойкая девушка, желая этим сделать наибольший комплимент варварам-иностранцам. Вот когда воочию оправдалось сказанное нам еще в Йокогаме что Ногойе славится красивыми женщинами и щеголяет искусными гейками. В самом деле, эти девушки вполне прелестны и даже изящны. В особенности выдавалась между ними одна, лет пятнадцати, обладавшая длинными бархатными ресницами, маленьким горбатым носиком и маленькими, словно вишеньки, пунсовыми губками. Ее глубокий томный взгляд, ее нежная белая кожа, и эта [711] пышная прическа из своих волос, с живыми цветами и блестками, и этот прозрачно-легкий креповый киримон, расшитый шелками и золотом, гибкая продолговатая шейка, маленькая, изящно выточенная ручка, маленькая ножка, — все это делало ее похожею на прелестную фарфоровую куколку очень тонкой, изящной работы. Есть однако у всех у них одна маленькая привычка, с европейской точки зрения не совсем-то красивая: каждая из них, нет-нет, да вдруг и шморгнет в себя носиком, вместо того чтобы высморкаться. Впрочем, эту привычку замечали мы безразлично у всех Японцев и Японок, и — что же делать! — к таким маленьким недостаткам можно быть пока снисходительным.

В конце обеда... Кстати, что сказать об обеде? Скажу одно: все его блюда по своему характеру, составу и вкусу оказались нам очень знакомы. Оно и не мудрено, так как готовить обед был приглашен распорядителями адмиральский повар Японец Федор, а Федор повар очень хороший. Тайну сию он и поведал нам в тот же вечер... Итак, в конце обеда заметили мы сквозь бумажную оклейку решетчатой стены, выходившей во двор музея, что там, за стеной, все вдруг осветилось красным заревом. «Уж не пожар ли?» подумалось нам, тем более что пожары в японских городах так часты; но не успели мы передать свои тревожные сомнения, нашему переводчику, как рамы составлявшие эту стену моментально раздвинулись в обе стороны, и нам осталось только ахнуть от неожиданного сюрприза. За стеною находилась еще довольно широкая наружная галлерея; она вся была освещена теперь рядами пунсовых фонарей-баллонов, а пол ее затянули сплошным ковром. К счастию, в это время погода совсем переменилась, ветер упал, и воздух стал мягок. Звездное синее небо и пальмы-латании, посаженные во дворе около галлереи, составили фон и декорации этой импровизованной театральной сцены.

Вдруг раздались звуки самсинов, бивы и там-тама, и наши гейки, которые успели как-то незаметно выскользнуть пред тем из столовой, вдруг показались в одном конце освещенной галлереи. Вооруженные веерами, они плавно выступали одна вслед за другою, в такт своей музыки, выделывая легкие па и медленно, но свободно и грациозно откидывая руки то в правую, то в левую сторону, в роде того как это делается в «лезгинке». Выстроясь в ряд, [712] лицом к зрителям, на средине галлереи, они отдала общий глубокий реверанс, а стройно перегнувшись несколько назад в стане, с запрокинутыми над головой руками, начала медлительно-плавный балет по всем правилам классического японского искусства. Танец сопровождался игрой на инструментах и пением какой-то героической баллады. Музыкантши и певицы были одеты в более темные цвета, и между ними не находилось ни одного артиста-мущины.

Что сказать вам о классическом японском балете? Он так же оригинален как и все в Японии. Есть позы, движения и группы исполненные такой своеобразной красоты, такой изящной, плавной грации, а иногда и драматизма, каким, без сомнения, позавидовала бы любая европейская балерина и нашла бы чем позаимствоваться у японских геек. Но в то же время есть другие движения и позы которые просто оскорбляют европейский глаз и эстетическое чувство своею резкостью, угловатостью и вообще некрасивостью. Одна из таковых, например, заключается в том что танцовщица прыгнет как-то по лягушечьи, быстро перевернется задом наперед, и сильно стукнув об пол пятками, широко расставит ступни, согнет и выставит вперед коленки, и как-то полуприсядет на воздухе, да так и останется на минуту, — ну, совсем противно, хоть не гляди!... Точно так же и во втором танце, который весь исполнялся в быстром темпе, под оживленное allegro музыкального акомпанимента. Все было шло хорошо: работали у геек искристые глазки и живые улыбки, работали распущенными веерами обнаженные руки, работали ножки, выделывая дробные, замысловатые и красивые па; сгибались лебединые шейки; ходили трепетно плечи и торс; и стан и бедра эластически проделывали сладострастно шаловливые движения, свойственные танцам решительно всего Востока, как вдруг финал... О, этот ужасный финал! Никогда я его не забуду. Это была чисто ложка дегтя испортившая бочку меду. Представьте себе что они сделали: быстро подобрав и закрутив вокруг ног, по щиколотку, свои киримоны, все враз опустились на колени, враз поклонились до земли зрителям и вдруг стали все кверху ногами!... Этою неожиданною, экстравагантною позой и закончился отдел танцев. Я не понимаю каким образом Японцы, люди вообще одаренные в значительной степени очень чутким чувством изящного, могли находить это [713] безобразие милым, смеяться и апплодировать. Что до меня, то могу только сказать что это было ужасно некрасиво, неженственно, грубо, и скверное, коробящее впечатление усиливалось еще оттого что под этими по-клоунски поднятыми ногами лежали, прижавшись к полу щекой, такие прелестные, свежие личики.

Вслед за балетом начался концерт, напомнивший мне по какой-то аналогии старую оперетку Зуппа Zekn Madchen und kein Mann: там задается молодыми девушками концерт на девяти деревянно-соломенных инструментах; здесь нам преподнесли его тоже молодые девушки на девяти... барабанах. Ей-Богу, не сочиняю! Так-таки на девяти несомненнейших, настоящих барабанах. Вышли девять артисток и расселись рядышком на галлерее, поджав под себя ноги. У каждой был барабан, отличавшийся от остальных своих сородичей какою-нибудь особенностью устройства и звука. Артистки-барабанщицы начали с того что стали настраивать в какой-то, им одним известный тон свои инструменты, — нельзя же без настройки. Одни из этих инструментов гудели как турецкие барабаны, другие рычали как китайские гонги, третьи рассыпались рокочущим звуком дроби просыпанной на металлическое блюдо, четвертые издавали короткий и глухой звук, подобный сжатому в руке колокольчику, пятые, похожие с виду на песочные часы Сатурна, как-то гавкали и лаяли совсем по собачьи, шестые... Но довольно, всего уже не упомню. Знаю только что не без некоторого внутреннего ужаса и опасения за свои уши ожидал я начала этого soi-disant «музыкального» удовольствия. Девицы наконец состроились, приняли надлежащие лозы предписанные правилами этого искусства (а именно, руки вооруженные барабанными палками и скрещенные к плечам) и, в ожидании момента, уставились глазами на среднюю барабанщицу, по знаку которой и началась наконец пиеса.

Игра на барабане составляет здесь такое же искусство как и танцы, как пение или игра на гото и самсине; она тоже входит в цикл предметов женского всестороннего образования. Для игры на барабане существуют свои законы, строго выработанные правила, свои условные жесты, позы, манера как когда держать палки, как ударять ими от плеча, от сердца или прямо вперед от груди, как бить — pianissimo или fortissimo; словом сказать, это целая наука. Чудно и странно, разумеется, с непривычки слушать [714] такую жестокую музыку, но прислушавшись, пообвыкнув немного, начинаешь находить в ней что-то смешное, какую-то комическую, хотя и довольно нелепую веселость, тем более что гейки действительно ловко владеют своими инструментами и умеют извлекать из них порою самые тихие, можно сказать почти музыкальные звуки, похожие на рокот журчащего ручейка и перезвон капель льющейся воды. Но за то когда пойдут crescendo громоподобные раскаты, китайское рычанье и собачий лай, — тут уже требуется сугубое самоотвержение чтобы не заткут себе уши и не бежать без оглядки из комнаты. И как это право такие маленькие пальчики могут наносить такие жестоко-сильные удары по барабанной шкуре, а такие нежные ушки безвредно выдерживать столь оглушительную пытку!..

Не знаю, знакомо ли этим артисткам мудрое правило гласящее что «хорошенького — понемножку», но на наше счастье, на сей раз они, как будто руководствуясь оным, окончили свой концерт довольно скоро и удалились со сцены, провожаемые рукоплесканиями своих соотечественников, от которых не отставали и мы из понятного чувства учтивости и благодарности за кратковременность доставленного нам барабанного наслаждения. А то ведь «в большом количестве» это, как и семинарские канчуки у Гоголя, была бы «вещь нестерпимая».

Пользуясь минутой ухода геек, мы стали прощаться с нашими любезными хозяевами и отправились на крыльцо — надевать на нижней ступеньке сапоги оставленные на дворе. Процедура эта скучная, утомительная, крайне неудобная, потому что сапоги за целый день под дождем порядочно-таки насырели; но ничего не поделаешь: таков уж обычай, правило вежливости и приличия, и хорошо еще что в ту минуту дождя не было.

В тот момент когда, распростившись окончательно (церемонность требует чтобы гости откланивались по крайней мере три раза), мы съезжали в дженерикшах со двора, у ворот раздались вдруг женские крики, сопровождавшиеся маханием пунсовых фонарей. Оказалось что это все те же гейки и музыкантши делают в нашу честь прощальную манифестацию, а пунсовый цвет фонарей, как нам объяснили, означает выражение приветствия и почести. Так закончился у нас этот оригинально проведенный день в оригинальном японском городе. [715]

3-е марта.

Около трех часов пополудни мы распростились на пристани Мия с г. Номура, секретарями и нашим милейшим почтмейстером Шпекиным и пустились в море на паровом барказе присланном с Африки. День был хотя и солнечный, но сильный порывистый ветер налетал шквалами и доходил до степени шторма. Нас-таки сильно покачивало и обдавало солевыми брызгами. Волнение было, что называется, «здоровое», так что за гребнями волн нашей Африки сначала почти вовсе не было видно; потом, через полчаса плавания, показались из-под горизонта ее мачты, а через полчаса и вся она вырисовалась наконец вдали пред нами. После двухчасового бурного плавания, барказ благополучно пристал к ее борту. Судно стояло так далеко от берега что даже при ясной солнечной погоде лишь с трудом можно было отыскать невооруженным глазом место где раскинулся город, да и то в этом случае служила указателем башня Тенси, белые стены которой сверкали под солнечными лучами.

5 марта.

Утром 4 числа крейсер снялся с якоря и пошел в бухту Тоба, тоже не открытую для Европейцев. Нам предстояло сделать оттуда сухопутное путешествие верст на пятнадцать вглубь страны, к знаменитому синтоскому храму, который почитается одною из величайших святынь древне-японской национальной религии. Но этому плану не суждено было исполниться. Пришли мы в Тоба в тот же день к вечеру. Местный окружной начальник со своим помощником тотчас же посетили нашего адмирала на Африке и очень обязательно взялись доставить на утро потребное число дженерикшей, которые должны были ожидать нас на пристани. И вот, сегодня утром мы совсем уже было собрались съезжать на берег, как вдруг адмиралу подают только что полученную в Тоба на его имя секретную телеграмму, вследствие которой тотчас же было отдано приказание немедленно сниматься с якоря и идти в Йокогаму. То было извещение от нашего посланника из Тоокио о роковом событии 1 марта.

(Продолжение следует.)

ВСЕВОЛОД КРЕСТОВСКИЙ.

Текст воспроизведен по изданию: В дальних водах и странах // Русский вестник, № 4. 1887

© текст - Крестовский В. В. 1887
© сетевая версия - Thietmar. 2018
© OCR - Иванов А. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский вестник. 1887