КРЕСТОВСКИЙ В. В.

В ДАЛЬНИХ ВОДАХ И СТРАНАХ

(См. Русск. Вестн. №№ 2, 3, 4, 5, 9, 10, 12 1885 и 1, 2, 3 1886 годов.)

XXI. В шторме.

Выход с Владивостокского рейда. — Морские приметы и поверья. — 13 число. — Начало шторма. — Что творилось внутри судна ночью. — Несчастный случай с С. С. Лесовским. — Критический момент. — Наши потери. — Угрожающие скалы. — Остров Дажелет и камни Менелай и Оливуца. — Положение С. С. Лесовского. — Буря стихает. — Дети на нашем судне. — Сюрприз волны. — Приход в Нагасакскую бухту. — Распоряжения отданные адмиралом.

18 ноября.

13 ноября, в три часа и пятнадцать минут пополудни, крейсер Европа, на коем находился флаг главного начальника эскадры Восточного Океана, снялся с якоря на Владивостокском рейде чтобы следовать в Нагасаки.

Хотя погода стояла ясная, солнечная, с морозом в пять-шесть градусов, но барометр начал падать еще с утра; притом же северный ветер еще на рейде, до снятия с якоря, порывисто и зловеще шумел между снастями. Все это являло признаки не совсем-то благоприятные для судна выходящего в здешние моря в эту пору года; но, с другой стороны, моряки полагали что если и захватит нас шторм, то при курсе на S он будет попутным и потому, вместо обычных десяти-двенадцати, мы быть может понесемся со скоростию пятнадцати-шестнадцати узлов в час; ветер гнать будет в корму и тем значительно сократит время нашего перехода. [235]

Но старая истина что «человек предполагает, а Бог располагает», как нельзя выразительнее подтвердилась над нами. Не даром моряки не любят когда профаны морского дела, «сухопутные» пассажиры в роде меня, задают им в море вопрос: когда, мол, придем мы туда-то? Старого или бывалого моряка при подобном вопросе всегда неприятно покоробит, и он, поморщившись, непременно ответит сдержанно-недовольным тоном: «Когда Бог даст!» И другого ответа вы от него не дождетесь. Иной добрый человек разве прибавит к этому еще в назидание:

— Никогда не спрашивайте на судне «когда придем».

— А что так?

— Да так, примета не хорошая. Не любим мы этого.

— А в чем же примета-то?

— Примета в том: коли скажешь «придем тогда-то», то наверное не придешь как ожидаешь и наверное какая ни на есть мерзость или задержка да уж случится, словно вот нарочно, не загадывай мол!

— Да неужели вы верите в подобные приметы? спросил я одного моего моряка-приятеля.

— Э, батюшка, поверишь как на собственной шкуре неоднократно убедишься сколь они оправдываются. Чудно, поди-ка, вам кажется, а оно так. Приметы, скажу я вам, разные бывают у нас. Вот тоже, например, как запоют гардемарины у себя в «камчатке» этот самый дует: «Будет буря, мы поспорим», — ну, и будет буря... неизбежно будет, так уж и жди!...

— А пели разве?

— Да как же!... Вчера вечером дернула их нелегкая, словно прорвало... Я даже плюнул с досады, пошел да цыкнул им в люк: чего, мол, каркаете!... Ну, замолчали, спасибо.

Действительно, как попригляделся я, между моряками тоже иногда не без суеверий, в особенности между людьми «видавшими виды морские» и не раз испытывавшими смертную опасность в жестоких штормах. Поэтому в кают-компании, между прочим, слышались мнения и замечания на счет 13 числа: «не хороший, мол, день для выхода в море... Дай Бог чтобы все обошлось благополучно...»

На этот раз суеверному убеждению относительно 13 числа суждено было оправдаться в полной мере. [236]

Когда мы шли еще по проливу Босфор Восточный, сила северного ветра уже равнялась шести баллам. В исходе четвертого часа, пройдя мимо маяка на острове Скрыплеве, взяли курс на юго-запад (собственно на StW) и поставили паруса: марсели, брамсели, кливер и фок (На каждой мачте находятся три поперечные реи. Парус привязанный к нижней рее, смотря по мачте, называется фок или грот; на средней рее, смотря опять-таки по мачте, — фор-марсель или грот-марсель, а на верхней — брамсель (фор и грот). Кливер — косой трехугольный парус (как фор-стеньги-стаксель, только большей величины) подымаемый на баке.), с которыми крейсер, при 56-ти фунтах пару и 56-ти оборотах винта, имел от 12 1/2 до 13 узлов ходу.

Уже с полуночи начало нас значительно покачивать. К часу ночи 14 ноября порывы ветра стали налетать все чаще и чаще, а в половине второго сила его достигла десяти баллов, при направлении от NNO. Около двух часов ночи вызвала наконец наверх всех офицеров и команду чтоб убрать паруса. Но при уборке лопнули шкоты и гитовы (Шкоты — веревки которые притягивают нижние концы паруса к следующей рее, а гитовы служат при уборке парусов для подтягивания паруса к той рее к которой он привязан сверху.), и одним сильным напором ветра сразу вырвало оба брамселя. Та же участь постигла и грот-марсель взятый на гитовы; закрепить его не представлялось уже никакой возможности, так как шторм к этому времени достиг полной своей силы (12 баллов), а реи и снасти покрылись слоями льда. Люди полезли было по вантам, но ноги их соскальзывали с обледенелых выбленок, и закоченелые пальцы лишь с крайним трудом могли держаться за снасти. Все усилия не привели ни к чему, и эти паруса так и остались у нас трепаться клочьями по воле ветра. Уже с вечера мороз доходил до 15°, а теперь он все более крепчал; вся палуба, весь мостик, поручни, борты, стекла в рубке, — словом, все что было снаружи, — покрылось льдом, слои которого наростали все толще и висели со снастей большими сталактитовыми сосульками. Иногда ветер срывал их, и они с дребезгом разбивались о встречные предметы при падении, или как головешки летели через судно в море. Студеные волны то и дело [237] хлестали через палубу, а шпигаты (Отверстия в которые стекает за борт вода попавшая на верхнюю палубу.) затягивало льдом; поминутно приходилось расчищать их чтобы дать сток воде, переливавшейся с борта на борт. Снежная завируха и замороженые брызги неистово крутились в воздухе, били в лицо, коля его как иголками, и залепляли глаза. На верху почти ничего не было видно, — черное небо, черные волны и масса мятущихся снежинок... Ветер и море слились в один непрерывный лютый рев, мешавший различать крики командных слов и приказаний. Судно швыряло с боку на бок и сверху вниз как щепку; при этом обнажавшийся винт каждый раз начинал вертеться на воздухе со страшною быстротой, наполняя все судно грохотом своего движения и заставляя трепетно содрагаться весь его корпус. Налетавшие валы с шумом подобным глухому пушечному выстрелу, сильно ударяя в тот или другой борт, напирали на его швы, вследствие чего все судно скрипело и стонало каким-то тяжким продолжительным стоном, точно больной человек в предсмертной агонии. И это его кряхтенье и стоны наводили на душу тоску невыразимую...

Никто, разумеется, не спал, да и до сна ли тут было!... Вода в большом количестве проникла в жилую палубу и с плеском перекатывалась из стороны в сторону по корридорам и каютам. Люки закрыли наглухо и потому внизу была духота; воздух спертый, дышется трудно... Диваны в кают-компании гуляли из угла в угол, посуда звенела и билась, офицерские и иные вещи, чемоданы, саки, коробки срывались и падали со своих мест, швырялись по полу, и весь этот хаос, в добавок, сопровождался еще громким плачем и криками перепуганных детей. Мы везли с собой семейства двух морских офицеров Сибирской флотилии, находившихся на зимней стоянке в Нагасаки. Дамы, впрочем, оставались стоически спокойны, как истинные жены бывалых моряков, и все свои усилия вместе с няньками напрягали к тому лишь чтобы хоть как-нибудь успокоить детей. Держаться на ногах почти не было возможности, в особенности мне, как человеку непривычному, да и привычные-то люди наполучали себе достаточно ссадин, [238] шишек и ушибов, между которыми иные оказались весьма сериозными (Один из сильнейших ушибов в ногу получен был Dr. Кудриным в ту самую минуту когда его потребовали в капитанскую рубку для подания помощи адмиралу Лесовскому. Несмотря на сильнейшую боль, В. С. Кудрин стоически исполнил как врач свою обязанность.). Степень крена наглядно показывали висячие лампы: угол их уклона в сторону от вертикальной линия достигал сорока градусов.

Между тем мы продолжали идти с попутным штормом под фор-марселем, фоком и кливером. С. С. Лесовский находился на верху на мостике. Вдруг большая волна, быстро и сильно накренившая судно на бок, послужила причиной того что адмирал, не удержавшись на ногах, упал грудью на поручни окружающие наружные края мостика. Ушиб был значителен, и хотя нашего почтенного адмирала упросили сойти вниз, в его каюту, тем не менее, едва успев оправиться, Степан Степанович чрез полчаса опять уже был на верхней палубе. Но надо же быть несчастию! Громадный вал, вкатившийся с кормы, вдруг подхватил его на себя и бросил вперед на несколько сажен к грот-мачте. При падении адмирал ударился правым бедром об окованный медью угол одного из ее кнехтов (Кнехтами называются деревянные брусья укрепленные вертикально в палубе; в них прорезаны шкивы (отверстия) в которые проходят снасти и крепятся за верхнюю часть самого кнехта.). Когда к нему подскочили чтобы помочь подняться, он уже не мог встать на ноги и держаться без опоры, не мог даже слегка коснуться о палубу правою ступней. На руках перенесли его в капитанскую рубку и позвали флагманского доктора, В. С. Кудрина, который вместе с судовым врачом П. И. Преображенским, осмотрев ушибленное место, нашел перелом правой ноги в верхней части бедровой кости. Адмирала уложили на койку и наложили повязку; но более существенной помощи невозможно было ему подать, пока продолжалась эта неистовая буря, и можете представить себе то горестное впечатление которое произвел этот несчастный случай на всех находившихся на судне.

В исходе шестого часа утра, при 14 1/2 узлах ходу, крейсер вдруг рыскнул, то есть самопроизвольно бросился в сторону, вправо (рулевые выбились из сил в своем [239] обледенелом платье и руки у них закоченели), и несмотря на руль тотчас же положенный на борт и на стоявшие еще передние паруса, привел на правый галс (Галс — положение плывущего судна относительно направления ветра: он дул нам в корму, а теперь в правый бок, так что судно стало поперек волнения.). При этом вырвало фор-марсель и фок. В таком опасном положении стоя поперек волнения и подставляя ударам налетавших волн свой правый борт, мы оставались довольно долгое время, так что в половине седьмого часа утра крейсер черпнул наконец левым бортом. Судно положило совсем на бок да так и оставило. Вот когда настал самый ужасный, самый критический момент, тем более что при этом баркас стоявший на шкафутном планшире наполнился водой и от удара вкатившейся с наветра волны повис на носовой шлюп-балке (Шкафутом называется пространство палубы между грот— и фок-мачтами; планшир — верхняя часть борта. Шлюп-балки — толстые железные брусья с блоками, на которых висят поднятые с воды шлюпки, на веревочных талях.). Теперь вопрос жизни или смерти заключался в том, налетит ли сейчас с наветру новый сильный вал который окончательно опрокинет судно. К счастию, стоявший на вахте молодой мичман, Петр Иванович Тыртов, не растерялся, а показал себя истинным молодцом. Он тотчас же крикнул «топоры!» и приказал скорее обрубить тали чтобы предохранить борт судна от колотившегося об него баркаса. Несмотря на крайнюю трудность работа эта была исполнена живо, молодецки; быть может, ей помогало сознание крайней опасности в какой находилось положенное на бок судно. Как только освобожденный баркас упал в воду, оно довольно тихо стало подыматься и приняло вновь нормальное свое положение. Но тут замечена была новая беда: якорь сорвался вдруг с найтова (Лайтов — довольно толстая веревка служащая для удержания якоря у борта, для чего она кладется в несколько оборотов.) и стал колотить в борт носовой части, но к счастию без сериозных последствий, потому что, хотя и с неимоверными усилиями, его успели поднять и вновь занайтовить надлежащим образом. И все это во время величайшей трепки, когда нас швыряло, буквально как легкую щепку, по воле волн и качало такими сильными размахами [240] что люди валились с ног если не успевали за что-нибудь схватиться руками.

Вскоре после этого последнего эпизода, вновь налетает громадная волна, вышибает во внутрь железный гакка-борт и сносит в море картечницу Пальмкранца, стоявшую на кронштейне выше левой раковины (Гакка-борт — кормовая часть наружного борта; раковина судна — часть где начинается закругление кормы.). Ураган свирепел все более и более; силой волн у нас смыло с подветренных боканцев (Боканцы — то же что шлюп-балки. Подветренною называется часть противоположная той с которой дует ветер. Если ветер справа, то левый борт будет подветренным.) катер, четверку, минный буксирный шест и приспособления для бросательных мин; последние частию уцелели, но в совершенно исковерканном виде.

Пришлось на время прекратить действие машины: еслиб еще и она испортилась, положение наше стало бы уже окончательно плохо; надо было всемерно поберечь ее, да и винт беспрестанно обнажавшийся наружу сильно потрясал весь корпус судна. К счастию, топки еще не залило.

Между тем, нас несло по направлению к Корейскому берегу, одному из самых неприветливых и опасных, благодаря его голым и большею частию отвесным скалам, где нас ожидала бы неизбежная гибель. Чтобы не приближаться к нему, командир крейсера, в два часа пополудни, приказал дать ход машине и повернуть судно на правый галс в направлении на NNO1/2O. Хотя и с трудом, но к счастию это удалось исполнить, и в таком-то положении грудью против ветра, стараясь лишь удерживать свое место, для чего машине надо было работать изо всех сил, оставались мы около пятнадцати часов до рассвета 15 ноября; но и адская сила шторма оставалась все та же. Лишь 15 числа, к девяти часам утра, шторм начал несколько стихать, почему командир решился спуститься, то есть повернуть судно так чтобы ветер дул опять в корму и взял курс StW1/4W. До этого дня, вследствие некоторой неточности счисления, мы было думали что успели пройти Дажелет еще 14-го пред рассветом, но теперь, по проверке, оказалась что мы его не миновали. Дажелет — это брошенная посреди Японского моря голая пустынная скала, около десяти миль в [241] окружности, с отвесно утесистыми и почти неприступными берегами (Дажелет, по-японски Мату-сима, находится под 37° 30' сев. шир. и 130° 30' 50'' вост. долг.). Высота его лика, возвышающегося по середине острова, определена нашими гидрографами в 2.100 футов, Англичане же считают его до 4.000 футов. Дажелет совершенно безводен и потому никогда и ни кем не был обитаем; кто разбивается о его скалы, тот гибнет (Исключения редки, и одно из таковых имело место в 1871 году, когда на этот остров было выброшено с разбившегося судна какое-то немецкое семейство. По счастью, оно было вскоре замечено с проходившего мимо нашего корвета Витязь и снято с берега нарочно посланным туда лейтенантом А. Р. Родионовым нынешним нашим флаг-офицером, за что император Германский пожаловал ему орден.).

Но еще более чем Дажелет были опасны находящиеся в окрестности его два камня: Менелай и Оливуца, некогда открытые русскими мореходами и названные по имени судов сделавших это открытие, чем оказана мореплаванию немаловажная услуга, так как оба эти камня торчат отдельно в открытом море, далеко, на сотни миль от ближайших обитаемых островов и на самом перепутье судов идущих к северу или к югу по Японскому морю. Не желая проходить мимо Дажелета и этих камней, командир крейсера 15 числа вечером, в половине девятого часа повернул судно назад и дав машине малый ход, пошел обратным курсом на NtO, с таким расчетом чтобы к рассвету опять быть на прежнем месте.

В этот день, несмотря на килевую и бортовую качку, нашему бедному адмиралу успели несколько облегчить его положение, вложив переломленную ногу в ящик, особо к тому приспособленный. Несмотря на страдания, Степан Степанович был чрезвычайно бодр и не изменил даже ни единым звуком голоса своему обычному настроению духа; только лицо его стало бледнее. Он приветливо принимал посещения лиц своего штаба приходивших навещать его, и со всегдашним своим радушным участием расспрашивал нас, как перенесли мы шторм, и разговаривал о разных эпизодах случившихся на судне за время этой бури, хотя и стихшей, но далеко еще не кончившейся: в море все еще было, как говорится на языке моряков, «очень свежо». [242] С самого выхода из Владивостока мы ничего не ели и не пили, да и камбуз не топился. Только вечером 15 числа, уже после того как судно привели против ветра и дали малый ход, собрались мы по соседству в каюту Н. Н. Росселя и закусили черствою булкой с сыром да паюсною икрой, выпив предварительно по рюмке водки. О стакане чаю нечего было и думать.

Но вот с рассветом 16 числа увидели мы наконец за собою в направлении к NO остров Дажелет, по которому и получили возможность с точностию определить свое положение в 37° 10' северной широты и 130° 23° восточной долготы. Славу Богу, удалось благополучно миновать его ночью. Этот день, говоря относительно, прошел уже спокойно; хотя качка все еще была неприятна и неправильна, тем не менее явилась возможность и на палубе, и на мачтах, и в каютах прибрать печальные следы наших потерь и разрушений, а «коки» на кухне попытались готовить горячую пищу.

Темой большей части разговоров на первое время, разумеется, были разные впечатления и эпизоды только что перенесенного шторма, и замечательная черта в характере моряков: раз что буря прошла, о ней уже говорится весело и не особенно много. В кают-компании раздались веселые звуки пианино, и дети переставшие плакать уже совершенно спокойно заходили тут же около стола и диванов, придерживаясь за них ручонками, и гурьбой облепили нашего добрейшего Ивана Ивановича Зарубина (Генерал-механик нашей эскадры.), который ради их развлечения принялся им рисовать китайскою тушью пушки, коньков, петушков и кораблики.

— Ну что, батюшка, весело обратился ко мне А. П. Новосильский: — помните наш разговор при уходе из Гонконга?

— Какой это? отозвался я.

— Да по поводу тайфуна-то, когда я вам говорил что это будет почище всякого вашего сухопутного сражения. Вы предложили тогда помириться на том что «оба лучше», а я сказал что как увидите, то и судить будете. Ну, вот вы теперь и видели... Так как же: «оба лучше»?

— Ну, нет, говоря чистосердечно, пять сухопутных [243] сражений предпочту я одному вашему «хорошему» шторму, как этот, чтоб ему пусто было!..

— То-то, батюшка!.. Только не ругайтесь: ругать едва окончившийся шторм никогда не следует.

— А что, примета такая?..

— Н-да, примета... Не надо этого, не хорошо. Прошел и слава Богу, коли целы.

— Да какой же прошел, коли все еще вон как качает?

— Ну, и тем более не надо браниться... Впрочем, это что уж за качка! Этак то и малых ребят в люльке качает. Вон они, видите, как Ивана Иваныча облепили!..

На 17 ноября, ночью, в четверть второго часа, находясь у северной оконечности острова Цу-сима в Корейском проливе, крейсер опять сообщил машине малый ход, до рассвета, и взял курс S3/4W. С рассветом же, определившись по острову Цу-сима, мы пошли у же в виду архипелага Гото.

Тут со мной случилось плачевно-комическое приключение. Умываясь в своей каюте, я не устоял пред искушением хоть чуточку освежит в вей страшно спертый, застоявшийся за трое суток воздух, и рискнул открыть иллюминатор. Но едва повеяла на меня освежающая, благодатная струя свежего воздуха, как вдруг — надо же случиться такой беде! — какая-то шальная зеленая волна ударила в наш правый борт, и сильным, толстым каскадом стремительно вкатилась ко мне, обдав меня с головы до ног холодною душью и моментально затопив на целый аршин каюту. По колена в воде, еле-еле успел я захлопнуть иллюминатор, и хорошо что мне удалось повернуть замыкающий стержень на два-три оборота, раньше чем новая волна, как раз прихлынувшая опять к нашему борту, закрыла собою его стекло. А то быть бы у меня еще большему потопу!.. Спасибо, вестовые ведрами вычерпали воду и кое-как обсушили мою каюту. Сам я, безо всяких последствий для здоровья, отделался только холодною ванной, после которой, конечно, пришлось переменить и обувь и все платье, а при входе в кают-компанию был награжден общим веселым смехом. Вперед наука: не открывай иллюминаторов в свежую погоду! [244]

К вечеру, в начале шестого часа, при полном штиле и совершенно прояснившемся теплом небе, наш избитый, истерзанный крейсер, без шлюпок, без парусов и с вышибленным гакка-бортом, вошел в Нагасакскую бухту и бросил якорь в виду Российского консульства. Здесь, на рейде мы застали английский броненосный фрегат Iron Duke и японский корвет Амади. На этом переходе крейсер Европа находился в ходу под парами 112 1/4 часов, израсходовав 7.487 1/2 пудов угля.

Адмирала в тот же вечер перевезли на берег и поместили в доме занимаемом его супругою. На следующий день, утром, на ногу ему была наложена гипсовая повязка находящимися в Нагасаки нашими флотскими врачами, под руководством Dr. Кудрина, и адмирал чувствовал себя уже настолько хорошо что мог даже заниматься служебными делами, принимая доклады и делая соответственные распоряжения. Между прочим, о прискорбном этом происшествии одною телеграммою было сообщено в Петербург, а другою послано во Владивосток предписание контр-адмиралу барону Штакельбергу прибыть немедленно в Нагасаки.

По первоначальному предположению главного начальника, вам предстояло, зайдя предварительно на короткий срок в Нагасаки, идти в Йокогаму, так как С. С. Лесовский получил чрез японского морского министра, адмирала Еномото (бывшего посланника при Петербургском дворе) приглашение туда от имени его величества микадо. Теперь предстояло объяснить Японскому двору невозможность для нашего адмирала воспользоваться в настоящем его положении высоким приглашением императора Японии, и эту миссию должен исполнить барон Штакельберг, как старший, после главного начальника, флагман. [245]

XXII. Опять в Нагасаки.

Нагасакская зима. — Лестница священных тори. — Храм Сува. — Дощечки жертвователей. — Средство против зубной боли. — Храмовый двор и его древние бронзы. — Зеркало Изанами. — Религиозный культ Ками или Синто. — Общественный сад в Нагасаки. — Буддийский храм Дайондзи. — Обед в японском ресторане. — Наша собеседница. — Церемониальная встреча и обход затруднений с обувью. — Обстановка столовой комнаты, ее холод и согревательные средства — хибач и саки. — Таберо. — Японские закуски. — Сюрприз с грибком. — Порядок японского обеда и характер его блюд. — Оригинальная дань благодарности за угощение. — Черта самолюбия и гордости в слуге-Японце. — Наш уход в Йокогаму.

9 ноября.

Прелестная погода. Совершенно ясное, лазурное небо, солнце греет. В нашем консульском доме двери (они же и окна) выходящие на веранду, в сад, отворены настежь. Пальмы, лавры, камелии и многие другие деревья одеты густою свежею зеленью; румяные померанцы и бледно-золотые миканы (японский апельсин) зреют на ветках; под окнами цветут алые и белые розы и, кивая своими пышными бутонами, заглядывают к нам в комнату. И все это 19 ноября!... Воображаю какая теперь слякоть и мерзость в Петербурге...

Нынешний день посвятил я осмотру нагасакских храмов. Судьба на сей раз послала мне в сотоварищи г. Раковича, хорошо знакомого не только с Нагасаки, но и с японским языком, которым владеют весьма порядочно иные из наших моряков, особенно служащие в Сибирской флотилии. Мы сели в дженерикши и приказали везти себя к северной части города, лежащей на взгорьях той группы холмов коих высшею точкой является гора Компира. От нашего консульства будет туда три версты слишком, и чтобы добраться до места, надо проехать вдоль почти весь город; тем не менее, наши курамы не более как чрез полчаса были уже у подножия лестницы священных тори, ведущей во храм Сува. Но прежде надо объяснить вам что такое тори? Присутствие тори во всяком случае служит необходимым указателем близости какого-либо [246] священного места. Это — священные врата, в которые должен пройти путник желающий поклониться святыне; они всегда имеют одну и ту же строго определенную форму; разница может быть в величине, в материале, но отнюдь не в форме. Тори по большей части бывают деревянные, иногда каменные, иногда бронзовые или окованные листовою медью, смотря по значению и богатству их священного места. Они представляют два столба поставленные несколько наклонно один к другому и связанные между собою на известной высоте двумя поперечными перекладинами, из коих нижняя, прямая и плоская, продевается в оба столба насквозь, а верхняя, потолще и с несколько изогнутыми к небу концами, венчает их собою. Между перекладинами оставляется просвет шириной около двух футов или менее, смотря по величине тори, а в середине обе они связаны стоячим бруском, на котором иногда прикрепляется доска в узорчато-резвой или изваянной каменной раме, где начертана пояснительная надпись или молитва. Не только каждый храм или капличка, но даже каждое сколько-нибудь красивое, уединенное место, в роде небольшой рощицы, древнего ветвистого дерева, источника, скалы или камня, обросшего мхом и ползучими растениями, почти обязательно имеет свое тори, так как почти с каждым подобным местом связана какая-нибудь религиозная или демонологическая легенда, в силу коей оно служит предметом или священного поклонения, или суеверного ужаса. Нередко бывает так что ко священному месту последовательно ведет целый ряд тори, невольно напоминая европейскому страннику идею греческих пропилеев.

Лестница ведущая в Сува — одно из древнейших и самых монументальных сооружений Нагасаки. Она вся сложена из правильно обтесанных гранитных брусьев и окаймлена по бокам гранитным же бордюром, имея как в основании так и в вершине одинаковую ширину в десять аршин. Внизу, как раз пред первою ступенью, высится массивное гранитное тори на двух круглых колоннах в восемь аршин вышиной; ширина прохода между колоннами четыре аршина, а длина верхней перекладины из цельного камня более десяти аршин. Отсюда вы видите в перспективе еще несколько подобных же гранитных тори, украшающих собою каждую площадку высокой, но отлогой [247] лестницы, где по бокам их стоят массивные оригинальной формы фонари, высеченные из камня и украшенные на пьедесталах древними надписями. Поднимаясь по лестнице, вы не видите куда ведут вас эти японские пропилеи, так как самый храм, где-то там наверху, совершенно скрыт в кудрявой зеленой чаще могучей растительности. По обеим сторонам лестницы и ее площадок ютятся разные деревянные домики, часовни, божнички и лавочки, построенные на массивных парапетах и террасах, сложенных из дикого камня, покрытого мелкими ползучими растениями. На этих отдельных небольших террасах, расположенных без симметрии, но очень красиво, — одна выше, другая ниже, третья как-то в бок или углом, — и соединяющихся там и сям каменными лесенками, вы замечаете отдельные дворики, садики, цветники, с журчащим каска— диком, и небольшие кладбища с изящными каменными памятниками, под сенью полого распростертых над ними широковетвистых изогнутых сосен. А главного храма все еще не видать из-за зелени громадных деревьев, в которой как будто теряется и самая лестница. Эти великаны-деревья: сосны, кедры, криптомерии и камелии, из коих каждому насчитывают не менее как по триста, а то и свыше семисот лет, составляют неизменное и лучшее украшение всех здешних храмов.

Но вот пред нами еще одна, уже последняя, лестница в 86 или около того отлогих ступеней, и наконец мы на верхней площадке. По краям ее, примыкая с обеих сторон к лестнице, тянутся длинные каменные перила на прямых четырехсторонних столбиках, а над перилами — деревянные решетчатые галлереи на колоннах. Прямо пред нами раскрывает сень своего широкого навеса узорчато резной деревянный фронтон главных ворот храма, весь раззолоченый и расписанный по резьбе ярью, киноварью, лазурью и прочими красками. За этими вратами находится передний двор, посреди коего видна древняя бронзовая статуя священного коня в натуральную величину, того знаменитого белого коня альбиноса на котором, по преданию, были привезены в Киото свитки «доброго закона» всеблагого Будды.

Мы зашли сначала посмотреть окружающие этот двор наружные галлереи. Здесь в особых рамах вставлены [248] бесконечные ряды деревянных дощечек, длиной дюймов до десяти и около двух в ширину; на каждой из них записано имя кого-либо из жертвователей в пользу храма. Дощечек этих здесь, кажись, десятки если не сотня тысяч, что далеко не свидетельствует о религиозном индифферентизме Японцев, в котором хотят уверить нас некоторые из европейских писателей. И не надо также думать будто побуждением к пожертвованию служит тщеславие, «чтоб и мое, дескать, имя красовалось на ряду с другими», нет, тщеславие тут ни при чем уже потому что на этих простых тесаных дощечках, безо всяких красок, лаков и орнаментаций, пишется только личное имя жертвователя (будь то мущина или женщина), но ни титулов, ни цифры пожертвованной суммы не выставляется. Один дает тысячу долларов, другой несколько медных грошей, но имена их стоят рядом по порядку поступления жертв. Тут же по стенам висят изображения некоторых полумифических героев прославившихся преимущественно своим патриотизмом, а также картины представляющие торжественные процессии и разные эпизоды большого празднества, которое ежегодно совершается всем городом в честь Сува. Далее идут изображения мореходных фуне (род джонок) и некоторых девиц-геек, в качестве артисток угодных божеству своим пением и игрой на разных инструментах. Что же до фуне, то изображения их приносятся в Сува теми из судохозяев и мореходов которые, отправляясь в плавание, поручают свои суда покровительству Бентен, богини моря. Один благочестивый человек пожертвовал зачем-то даже пару оленьих рогов, так что еслибы тут были применимы европейские понятия, то можно бы подумать что это жертва радости по случаю смерти супруги; но рога в Японии, как и на всем Востоке, являются символом силы и могущества; поэтому нередко встречаем мы их и на старых шлемах здешних самюре (Рыцарское дворянское сословие обязанное в прежнее дореформенное время нести военную и государственную службу.).

Тут же в правой галлерее можно найти и оригинальное целительное средство от зубной боли. Мы были очень удивлены увидев большой деревянный щит исписанный в разных местах какими-то благочестивыми изречениями и [249] молитвами и усеянный небольшими картонажными барабанчиками в дюйм вышиной и дюйма два в диаметре. Каждый такой барабанчик оклеен с боков золотою бумагой и дном своим прилеплен к деревянному щиту над молитвою или под нею; верхний кружок его плотно обтянут белою тонкою бумагой, а внутри заключен талисман, — бумажка исписанная какими-то таинственными словами. Самое куриозное здесь то что весь щит носит на себе бесчисленные следы плевков жеваною бумагой, которая пристав к доске на ней и засыхает. Помните в наши школьные годы известную игру «в жвачку», когда школяры, изжевав во рту клочок бумажки пока он не обратится в мягкую массу, старались попадать этою жвачкой посредством плевка в черную классную доску? То же самое и тут; только школяры игрывали бывало в жвачку (а может и теперь играют) на стальное перо, на карандаш или на булку, а здесь — это магическое средство против зубной боли. Страдающий зубами приходит во храм и покупает у дежурного бонзы свернутую бумажку на которой внутри написана какая-то заклинательная молитва. Подойди с этою бумажкой к деревянному щиту, но отнюдь не развертывая ее чтобы, Боже сохрани, не прочесть что там написано, страдалец отрывает от нее кусочек и начинает жевать его, читая в то же время про себя по порядку начертанные на щите молитвы. Вот он трижды прочел первую; клочок во рту к этому времени уже изжевав, остается только нацелиться в барабанчик приклеенный над первою молитвой и ловко плюнуть в него жвачкой. Если удалось попасть прямо в цель и пробить верхнюю бумажную шкурку барабанчика, зубная боль проходит; а не удалось, надо отрывать новый клочок от магической бумажки и пережевывая его, трижды читать следующую молитву и затем целиться в следующий барабанчик; не удалось, — начинай с третьей и так далее пока не удастся. Но действительно ли такое средство, надо спросить, конечно, не у бонз, которые клятвенно уверяют в его несомненности.

Из правой галлереи прошли мы во двор посмотреть на бронзового коня, по обе стороны коего, отступя на приличное расстояние, красуется пара громадных каменных фонарей на высоких пьедесталах. Тут же, посредине двора, за конем стоить громадная бронзовая ваза очень древней [250] и превосходной чеканной работы, где по праздникам возжигаются жертвенные курения. Осмотрев все эти достопримечательности, мы направились к широким каменным ступеням ведущим ко главному храму, представляющему собою подобие деревянной хижины приподнятой на деревянном помосте, метра на два над землей, и окруженной со всех сторон открытою верандой, куда ведут несколько деревянных ступенек. Помост, служащий для храма основанием, составлен из целой системы балок, стоек, раскосов и поперечных брусьев, которые в общем придают ему весьма красивый сквозной рисунок. Особенно же оригинальную, строго условную форму носит соломенная крыша этого храма-хижины: сравнительно очень высокая и лежащая на приподнятых вкось выступах потолочных балок, так что покрывает собою всю веранду, она отличается еще тем что верхние концы ее стропил выходят из-за гребня наружу и торчат в воздухе симметричными желобковатыми развилками, в виде римской цифры V или словно ряд ижиц поставленных вдоль гребня на равном расстоянии одна от другой, а в каждом их промежутке положено поперек гребня по одному небольшому бревнушку, равномерно обточенному с обоих концов в роде веретена. Это типичнейшая форма всех храмов культа Ками или Синто, носящих общее название миа, равнозначащее слову святыня. Каждый такой храм забран с трех сторон неподвижными досчатыми переборками, а передняя сторона его остается открытою и только в случае непогоды закрывается выдвижными деревянными ширмами или ставнями. Материалом для всей постройки, как снаружи так и внутри, служит исключительно кедровое дерево. Внутренняя обстановка миа крайне проста, в силу требований культа, но за то отличается безукоризненною, даже блестящею чистотой и опрятностью. Алтарь состоит из небольшого возвышения в две или три ступеньки и не покрывается никакими пеленами; на верхней ступеньке стоит главная эмблема всего культа — зеркало Изанами (по-японски кангами); над ним ни балдахина, ни ореола из лучей, ни каких-либо изображений из мира животно-фантастического или растительного; вообще, нет ничего побочного, украшающего, что могло бы мешать сосредоточению мысли и развлекать внимание молящегося. Зеркало представляет собою [251] металлический диск большей или меньшей величины с простою ручкой, которая вставляется в деревянный резной постамент, изображающий клубящиеся облака. Металлическая поверхность зеркала отшлифована так искусно что оно сияет резким блеском в глубине полусумрачной миа против отворенного входа, напоминая встающее из-за облаков солнце, государственную эмблему Японии. Над зеркалом, от одной стены до другой протянута тонкая веревка, сплетенная из рисовой соломы, и к ней подвешено несколько фигурно сложенных лент из белой бумаги; слагается же каждая лента таким образом чтоб из нее образовалось семь трехугольных колен, выражающих символ семи духов небесных, покровителей Японии. Эти бумажные фигурки называются дзин-дзи (От китайского слова дзин — дух; дзин-дзи Значит посвященные духам.), и число их может быть не определенное; они беспрестанно встречаются и в разных других местах: на тори, над входами домов и в самых домах, на стенах часовен и храмов и даже на веревках протянутых над крышами через улицу, по близости какого-нибудь священного места. Дзин-дзи, в смысле священносимволического знака, усвоены не только синтойским, но и буддийским культом, как и всеми вообще религиозными сектами Японии, потому что будучи посвящены семи духам-покровителям страны, имеют и патриотическое значение. Стены миа совершенно голы, не крашены, даже не наведены политурой, но за то обструганы рубанком до идеальной гладкости и это придает им своего рода большое изящество. Пол как и везде застлав ценовками, но очень тонкой, дорогой работы, в чем сказывается единственная уступка в пользу некоторой роскоши. Культ нарочно бьет на простоту, что, как увидим ниже, имеет свое значение. Из прочих принадлежностей культа, находящих себе место в миа, можно упомянуть только о двух бамбуковых стаканах с букетами цветов посвященных богине Изанами, да о кропиле лежащем между ними на одной из нижних ступенек алтаря пред зеркалом. Это кропило состоит из прикрепленного к кедровой палочке лучка топко нарезанных бумажных лент (для чего бумага предварительно должна быть освящена) и служит как для [252] окропления стен так и для обмахиванья вокруг себя во время молитвы, ради отогнания веяний злых духов, приносимых с собою извне молельщиками. Вот и вся обстановка миа. Но чтоб она стала понятною надо рассказать легенду связанную с кангами, — зеркалом Изанами, которое мы видимо на жертвенниках синтоских миа.

Когда божественная чета (седьмая в японской теогонии) Изанаги и Изанами вызвала к жизни низший мир в виде Японского архипелага, то почувствовала влечение к своему созданию и задумала спуститься на землю. Опершись на балюстраду своего небесного жилища, боги смотрели на это свое создание; взоры их остановились на грациозном бассейне Внутреннего Моря Японии, и божественная чета решила направиться к самому красивому из островов, Авадзи, который, подобно корзинке с листьями и цветами, покоился на глубоких и тихих водах защищенных с одной стороны скалами Сикока, с другой — плодоносными берегами Ниппона. Спустившись туда, боги долго не могли насытиться прелестями этого уединенного убежища. После долгих годов наслаждения жизнью и природой на Авадзи, они произвели наконец свое потомство и имели счастие видеть как на пороге их простого жилища играли их веселые дети. Однакоже, по мере того как дети подростали, облако печали нередко туманило взоры родителей. Небесная чета знала непреложный закон, в силу коего все раждающееся на земле подлежит смерти. Поэтому и дети их, как рожденные на земле, должны были рано или поздно умереть. Эта ужасная мысль заставляла содрогаться кроткую Изанами, которая не в состоянии была равнодушно представить себе что настанет день когда она должна будет закрыть глаза своим детям, оставаясь сама при своем божеском бессмертии. Ей хотелось бы лучше умереть вместе с ними. Видя это, Изанаги решился положить конец такому состоянию своей супруги, тем более что с каждым днем она становилась все грустнее, и начал убеждать ее возвратиться с ним в небесное жилище прежде чем образ смерти омрачит на земле их семейное счастье. «Правда, сказал он ей, — дети наши не могут последовать за нами на небеса, в место вечного и ненарушимого блаженства; но расставаясь с ними я [253] сумею облегчить им горесть разлуки таким наследием которое даст им способ приблизиться к нам, сколько это возможно для смертных». Итак, решив покинуть землю, Изанаги пред разлукой попросил детей отереть слезы и внимательно выслушать его последнюю волю. «Хотя здесь на земле, сказал он им, вы никогда не будете обладать тем блаженством какое предназначено миру высшему, но от вас будет зависеть в течение земной своей жизни иметь как бы долю его, то есть созерцать и предвкушать это блаженство, с тем конечно чтобы вы свято исполняли мои заповеди». С этими словами он поднял правою рукой отполированный серебряный диск, много раз отражавший в себе чистый образ его божественной супруги, с тех пор как она низошла на землю, велел детям стать на колени и торжественно продолжал: «Оставляю вам этот драгоценный памятник. Он будет напоминать вам благословенные черты нашей матери. Но в то же время вы в нем увидите и свой собственный образ. Правда, для нас это будет невыгодным сравнением, но не останавливайтесь над грустным разглядываньем самих себя, а старайтесь усвоить себе божественное выражение возлюбленного образа, который отныне вам придется искать только на небе. Пред этим зеркалом вы должны каждое утро становиться на колени. Оно укажет вам морщины проводимые земными заботами на вашем лице, — стирайте эти печати зла, возвращайтесь к душевной гармонии, к ясному спокойствию и затем обращайтесь с молитвой к нам, но просто и нелицемерно. Знайте что боги читают в вашей душе так же как вы читаете на своем лице смотрясь в это зеркало. Если в течение дня вы почувствуете в душе какое-нибудь мятежное чувство, нетерпение, зависть, жадность, гнев, и не в состоянии будете побороть его в начале, приходите скорей во святилище утренних наших молитв и повторите в нем омовение, размышления и молитвы. Наконец, каждый вечер, пред отходом ко сну, последняя мысль наша да будет обращением к самому себе и новым стремлением к блаженству того высшего мира в который мы предшествуем вам».

Таким образом культ Ками оставляет своим последователям надежду на будущую загробную жизнь в лучшем мире. [254]

По преданию, смертные дети Изанаги освятили место где простились они со своими божественными родителями и воздвигли на нем первый алтарь из кедрового дерева, по подобию хижины в какой обитали родители, безо всяких украшений, кроме зеркала Изанами и пары ее бамбуковых стаканов, где всегда стояли любимые ею цветы. Пред этим алтарем они каждодневно сходились все для утренней и вечерней молитвы, как было завещано их божественным отцом. Они жили на земле Японии в семи поколениях, в течение около двух миллионов лет и умирая, в свою очередь, соделывались бессмертными, блаженными духами ками, достойными религиозных почестей. Эти-то ками и являются национальными гениями-хранителями Японии и ее народа, как непосредственных своих потомков, и предстателями за них пред богами. Первая дщерь Изанами, блистательная и животворная Тенсэ, в виде солнца и до сих пор ежедневно приходит к своим потомкам встречать их утренние молитвы божественной чете своих создателей, а в лице последних и верховнейшему Куно-токо-тадзи, Богу-творцу вселенной.

«Кангами» или зеркало Изанами служит символом всевидящего ока великого божества и его полного ведения тайников души человеческой, равно как и символом абсолютной истины. Белые же семиколенчатые бумажные ленты, кроме напоминания о семи гениях-покровителях, по объяснению Кемпфера, еще напоминают верующим и о том что они должны входить в миа с сердцем чистым и телом омытым ото всякой грязи. Последнее требование удовлетворяется тем что при входе в ограду миа всегда стоит под особым навесом каменный водоем с освященною водой для омовения лица и рук, и тут же, для обтирания их, висят небольшие красные, синие и белые полотенца с набойчатыми изображениями каких-то священных изречений (Правила очищения должны охранять верующих от пяти наибольших зол, а именно: от небесного огня, от болезни, бедности. изгнания из отечества и преждевременной смерти.).

Теперь понятен и самый тип постройки миа в их традиционной форме хижины и непременно из кедра, непременно с рядом развилок на высокой кровле и прочими [255] подобными аттрибутами: таков был первоначальный тип жилища Айнов, первобытных обитателей Японии (в буквальном переводе — первых людей) и, конечно, религия посвященная чествованию их памяти должна была сохранить его для своих последователей в полной чистоте, тем более что этот тип напоминает им о патриархальной простоте жизни древнейших предков, следовать которой повелевает и самый завет Изанаги.

До введения буддизма, культ Ками вовсе не имел особого духовного сословия: старший представитель семьи или общины был в то же время и главным молитвенником в миа, тем более что обряды культа вовсе не сложны: соблюдение духовной и физической чистоты, празднование памяти ками и предков; посещение священных мест прославленных их рождением или подвигами, вот и все. Для первого требуется только тщательно сберегать у себя огонь на очаге и чистую воду, как два очищающие начала, и ежедневно совершать утреннее и вечернее омовение (Нечистыми считаются: имевшие предосудительную связь, те у кого умерли единокровные родные, кто прикасался к трупу кто проливал кровь, опачкавшиеся кровью и евшие мясо домашнего рабочего скота. Чтобы выйти из состояния нечистоты, требуется покаяние, смотря по вине, в течение большего или меньшего срока. Очищающиеся мущины не могут стричь себе волосы и брить бороду, женщины же должны носить белую повязку на голове, а затем и те и другие безразлично обязаны в течение всего срока покаяния вести уединенную жизнь, сидеть дома, воздерживаться от известных кушаний и всяких шумных развлечении и, наконец, отправляться на богомолье, по возвращении с которого родные, в знак радости о состоявшемся очищении, устраивают им семейное празднество, причем среди двора зажигается большой костер и весь дом окропляется, для очищения, освященною водой и обсыпается несколькими пригоршнями выпаренной морской соли.), а для второго и третьего — участие, хотя бы раз в год, в процессии матсури, в честь великих ками, которая всегда направляется к какому-либо посвященному им месту. Но замечательно что моление пред кангами в подобной миа никогда не обращается к самому ками: молящиеся только призывают его для посредничества и предстательства за них пред богами. Впрочем, как религия без жреческой касты, культ Ками не удержался во всей [256] частоте после введения в стране буддизма: эта последняя религия сразу пошла на компромисс и охотно ввела у себя кангами Изанами, в числе прочих своих наалтарных украшений, но за то исподоволь ввела и в культ Ками разные рельефные изображения, в роде священного «коня закона», корейских полульвов-полуболонок, вазы-фимиамницы, колокол или связку бубенчиков над входом в миа для пробуждения и вызывания духа, наконец ввела даже идолов, под видом якобы тех же ками, только подвергшихся по смерти закону переселения душ и перевоплотившихся во святых подвижников буддийского культа. Поэтому в современной нам Японии вы более всего встречаете храмы смешанного синто-буддийского характера, что в значительной мере отразилось и на нагасакском Сува. Это смешение или соединение двух исповеданий получило даже особое название Риобу-Синто, вследствие чего буддизм в Японии сделался преобладающею религией. Под влиянием буддизма же, мало-по-малу образовалось и в культе Синто (Синто есть китайское название этого культа, привившееся однако в Японии, не менее, если даже не более, чем их собственное Ками.) или Ками нечто в роде привилегированного духовенства. Началось оно с того что младшие сыновья почетнейших фамилий стали назначаться для надзора и охранения миа, а затем и для священнодействия. С этого времени и были введены известного рода правила и блеск внешней обстановки для религиозных процессий, порядок священно-служения, условные молитвы и жертвоприношения. Но все-таки уважение к преданию столь сильно что кануси (синтойские жрецы) никогда не осмеливались соединиться в замкнутую касту и, облекаясь в известный костюм только для богослужения, тотчас же по окончании последнего переодеваются в свою светскую одежду. В настоящее время, как неоднократно доводилось мне видеть в последствии, синтойское богослужение на восходе солнца сопровождается особою музыкой (кагура) при участии флейтраверсов (инструмент в роде румынского нуи или флейты бога Пана), простых тростниковых флейт, барабанов и какдико (высокотоновый небольшой гонг). Жрец облекается в особый костюм в роде какого-то крылатого широкорукавого киримона, надевает лаковый головной убор в виде коробки с заушными [257] воскрылиями, и взяв в руку иногда обнаженную саблю, а чаще всего кропило или веер, производит на эстраде пред миа священную пляску, сопровождаемую усиленною мимикой и жестикуляцией, которые под конец переходят в кривлянье и коверканье. Перебрасывая кропило из руки в руку, или нервно и с треском распуская и сжимая веер или, наконец, описывая над головой разные эволюции и круги священною саблей, кануси мечется пред миа как угорелый, под завывающие звуки флейт, и затем, почувствовав надлежащую силу «наития духа», спускается с лесенки и мерно, несколько театральным шагом, проходит между рядами своих прихожан, осеняя их направо и налево кропилом или распускаемым и сжимаемым веером и бормоча какие-то молитвы; а те в это время лежат виц, приникнув лбами к ценовке, и только гортанным звуком «кгхе» (что значит да, так, верно, хорошо и т. п.) выражают принятие этого духовного наития. В этом и состоит все богослужение. В обыкновенные же часы дня каждый желающий помолиться приходит к миа ударяет в колокол, или за отсутствием такового дергает за ленту привязанную к одному большому либо к связке малых бубенчиков над входом, — «будит духа», затем вешает пред кашами одну или несколько бумажных дзиндзи и, склонив голову, молится про себя с минуту, причем иногда коротко втягивает в себя воздух, так что получается свистящий звук «их!» а в заключение, потерев ладонь об ладонь и испустив гортанное «кгхе!» отходит прочь и удаляется по своему делу, уверенный что добрый ками за него похлопочет пред божественною четой.

Из ограды храма Сува мы спустились в городской общественный сад, разбитый на одной из высоких площадок той же горы. Цветочные клумбы, с красивыми декоративными растениями, извилистые дорожки посыпанные мелкою галькой, водоем, неумолкаемо бьющий фонтанчик, все это очень мило и в самом опрятном виде группируется под зелеными сводами разных японских хвой, перечных и камфарных деревьев. Тут же приютились на лужайках два-три небольшие чайные домика и два тира для стрельбы в цель из лука тупоносыми стрелами. Это одно из любимейших и популярнейших упражнений у Японцев, в котором постоянно принимают участие и женщины, и дети. Десять [258] выстрелов стоят всего один цент (копейка), и благодаря такой дешевизне пред тирами никогда не бывает пусто; там всегда толпятся кучки любителей, терпеливо ожидающих своей очереди, если все луки заняты. Мишенью же обыкновенно служит диск медного гонга или большой плоский барабан с туго натянутою и размалеванною шкурой; при верно попавшем ударе стрелы и тот и другой возвещают торжество победителя громким густым и продолжительным звуком, причем все зрители непременно выражают свое одобрение разными знаками и несколько рычащим горловым звуком «э-э-э!». В тирах, как и в чайных домах, распоряжаются и заправляют всем делом молодые красивые девушки, очень приветливые, очень кокетливые, но вполне скромные. Из сада открывается великолепный вид на весь город, раскинувшийся внизу, под ногами, и на всю Нагасакскую бухту, далеко за Папенберг, за острова Койяки и Оки, до лиловых профилей Такосимы, где в сребристо-голубом эфире едва уловимая черта морского горизонта сливается с небом.

Спустясь из сада к нижнему тори, где нас ожидали наши дженерикши, мы переехали в противуположную храму Сува, северо-восточную часть города. Там на взгорьях Гикосана находится главный городской храм Дайондзи, буддийского вероисповедания.

Миновав необходимое тори, мы очутились пред входом в главные крытые ворота, ведущие в ограду храмового Двора. Здесь находятся отдельные часовенки, где за решетчатыми окнами вы видите изваянные и резвые из дерева изображения Будды сидящего в цветочной чашечке лотоса и раскрашенные истуканы каких-то святых и героев. Тут же, рядом с одной из таких часовенек, бритоголовый старый бонза под ценовочною яткой продает с прилавка амулетки и талисманы вешаемые на шею, разные четки, символы оплодотворения скрытые в изящной форме нежно разрисованного раздвижного яблока или абрикоса из китайского крепа, жертвенные свечи и курительные палочки, тонкие облатки из рисового теста, разные священные изображения на тонких бумажных листах, душеспасительные книжки и молитвы.

Священные врата главного входа, как и в синто иском храме, изобильно изукрашены позолотой, красками и очень [259] изящною резьбой по дереву: какие-то листья, цветы, гирлянды, драконы и т. п. Внутри ограды, на главном дворе — такие же многовековые деревья как и в Сува; между ними в особенности замечательны массивные японские сосны с искривленными стволами и прихотливо, даже как-то фантастически изогнутыми и вывернутыми ветвями. Говорят, это достигается искусственным путем, когда дерево находится еще в раннем периоде своего развития. Дорожки во дворе тщательно вымощены массивными гранитными плитами; остальное пространство двора отлично утрамбовано мелкою щебенкой. Повсюду чистота замечательная, просто идеальная. Двор и здесь, как в Сува, украшен изваянными из камня массивными фонарями и древними бронзами в виде больших, выше человеческого роста, чаш-курильниц и пары корейских львов сидящих на каменных цоколях и охраняющих проход ко храму. Изваяния подобных львов, специально называемые кома-ину, первоначально, говорят, были вывезены из Кореи и распространены по храмам Японии знаменитою покорительницей Корейского полуострова, императрицей Цингу (Цингу или Дзин-гу-Коого, царствовала в Японии 69 лет, с 204 по 272 год по Р. X. Рассказы про нее и про ее сына, шестнадцатого императора, Хачимана-дайдзина, составляют любимое чтение в народе. Кроме того, в воспоминание о них в Японии ежегодно бывают шумно-торжественные празднества и процессии.), изображение коей можно видеть на бумажных иенах выпускаемых государственным банком в Тоокио.

В одной стороне двора на высоком каменном фундаменте возвышается особый, затейливо скомпанованный и узорчато-изукрашенный резьбой деревянный павильйон, где на вышке под характерною, высокою и массивною кровлей висит большой бронзовый колокол, которому приписывают здесь очень большую древность; в него ударяют не внутренним языком, а снаружи деревянным билом в виде продолговатого бруса, подвешенным горизонтально к особой перекладине на двух веревках. Форма колокола не такая как у нас, а цилиндрическая с закругленною верхушкой, и на позеленелой от времени его поверхности видны какие-то чеканные орнаментации, письмена и драконы. В этот колокол, как и во все ему подобные при буддийских монастырях и храмах, в известные часы дня и ночи делают [260] особо положенное для каждого раза число ударов. Пред колокольней храма Дайондзи, в особом постаменте покрытом небольшим навесом, выставлены в рамах длинные ряды поминальных дощечек, точно таких же как и в галлереях синтойского Сува, и назначение их здесь то же самое что и там: они были восприняты культом Синто от буккъйо, то есть от буддизма.

У подножия каменной лестницы ведущей к главному порталу храма, около пары бронзовых львов, стоят под навесами двух легких павильйонов два водоема, высеченные из камня в виде саркофагов четырехугольной продолговатой формы и украшенные снаружи врезными надписями; а над ними, так же как и в Сува, развешены рядами небольшие разноцветные и узорчатые полотенца.

И вот мы уже пред самым храмом Дайондзи, со ступенек коего спустился на встречу нам дежурный бонза, и узнав что мы желаем осмотреть эту буддийскую святыню, тотчас охотно предложил свои услуги в качестве путеводителя. Я окинул взглядом общий наружный вид храма. Корпус постройки конечно весь из дерева, на каменном, несколько возвышенном основании, с выступающим вперед дуговидным фронтоном, который покоится как крыльцо над каменною лестницей на четырех поставленных в ряд деревянных колоннах. Высокая массивная кровля из серой цилиндрической черепицы с разными украшениями, сложенная таким образом что черепицы эти представляются непрерывными рядами коленчатых бамбучин, широко покрывает своими выгнутыми скатами и приподнятыми выступами все это здание с окружающею его галлереей, но в общем отнюдь не давит его; напротив, все это одно с другим очень гармонирует, сохраняя как в целом так и в деталях вполне самобытный тип и художественно выработанный стиль, полный своеобразной красоты, какой нигде кроме Японии не встретишь. В углах по обе стороны фронтальной лестницы посажены священные пальмы, а вверху из-за кровли выглядывают высокие кедры и раскидистые сосны. Хорошо, красиво, уютно, и все вместе исполнено какой-то гармонической тишины и безмятежно ясного спокойствия. Надо отдать справедливость, место для храма в этом уголке окружающей природы выбрано как нельзя поэтичнее. [261]

Бонза-путеводитель любезно предложил нам снять и оставить у входа нашу обувь, после чего мы были введены им в одну из боковых дверей внутрь храма. Досчатый пол его, до нельзя вылощенный и даже лакированный, был покрыт толстыми, эластично мягкими ценовками отменной чистоты и замечательно изящной выделки. Два ряда резных деревянных лакированных колонн разделяют внутренность храма на три продольные части, из коих средняя значительно шире боковых. В каждом из этих трех отделов, с потолка, разбитого балками на квадратные раззолоченные клетки, спускается множество самых разнообразных фонарей: бумажных, шелковых, стеклянных и ажурно-бронзовых самой причудливой формы, начиная с простейшей складной цилиндрической до шарообразных, ромбовидных, шести— и восьмигранных и тюльпановых. Одни из них были громадны, другие средней величины, третьи маленькие, и все вообще ярки, во изящно расписаны разноцветными узорами и знаками японского алфавита или украшены по стеклу матовым рисунком. Фонари эти, на определенных местах, частию группируются как бы в целые люстры и со вкусом подобранные букеты, частию висят отдельно или парами, но все это с соблюдением строгой симметрии и при том необходимом условии чтобы в общем оно представляло красивую картину.

Главный алтарь находится во глубине среднего отдела. Передний план пред алтарем занят так называемым «колесом закона» и музыкальными инструментами употребляемыми при буддийском богослужении. Здесь стоят разной величины там-тамы, металлические тарелки, как у наших военных песенников, пара гонгов и несколько барабанов, от самого маленького, издающего металлический звук подобный колокольчику, до громадного, повсюду разрисованного золотом и красками барабанища, на особой подставке, который гудит и гремит столь громоподобно что с ним не сравнятся никакие наши литавры. Что же до «колеса закона» (по-японски ринсоо) это тоже род барабана вращающегося на внутренней вертикальной оси; на ободе его плотными рядами утверждены свернутые свитки священных книг «благого закона» и весь ритуал буддизма. Это — остроумное изобретение первосвященника Фудайзи, пришедшего некогда из Китая. Каждый добрый буддист, по установлению [262] позднейших учителей и истолкователей этой религии, обязан ежедневно прочитывать весь благой закон и в особенности богослужебные книги оного, что на их метафорическом языке обозначается выражением «обернуть колесо закона». Но так как это невозможно физически, ибо для внимательного прочтения буддийских книг нужны не дни а годы, то первосвященник Фудайзи, не желая чтобы последователи «благого закона» могли укорить его истолкователей в противоречии поставляемых ими требований со здравым смыслом, ухитрился дать их знаменитой фразе просто буквальное истолкование на самой реальной почве и притом в чисто механическом применении. С этою целию он и придумал барабанообразное колесо, которое достаточно раз обернуть вокруг чтобы буквально исполнить требование отцов-истолкователей. Ученики Фудайзи, в награду за свое благочестие и смотря по степени последнего, получали от него разрешение обернуть ринсоо на четверть круга, на полкруга или на три четверти, и только в крайне редких, исключительных случаях, в виде особой величайшей милости, разрешалось тому или другому из них сделать полный оборот колеса. С тех пор это считается столь же важным, благочестивым делом, как прочесть громко от начала до конца все священные книги. Изобретение Фудайзи, вещь в высшей степени удобная, охотно было принято буддийскими жрецами во всей Азии, и получив самое широкое применение, оказалось для них очень выгодным делом: жрецы стали просто торговать правом верчения ринсоо, продавая его богомольцам по известной таксе за четверть круга, полкруга и т. д. В настоящее время, вследствие вообще некоторого упадка благочестия, это стоит даже очень дешево, так что богомольный любитель за какие-нибудь десять, пятнадцать центов может хоть каждый день доставлять себе такое благочестивое удовольствие, а заплатив несколько больше, вертеть сколько ему угодно.

Над главным алтарем, в таинственной и сумрачной глубине особого киота, помещается позолоченная статуя Будды сидящего на лотосе. Размеры ее в полтора человеческого роста. Во лбу идола светится крупный алмаз, заменяющий тот небольшой клок седых волос, что в действительности, по преданию, рос у Сакья-муни на этом [263] самом месте, и в то же время служащий символом его блистательно светлых, чистых и высоких дум.

Из главного храма нас провели небольшим корридорчиком в особый придел посвященный памяти умерших. Здесь, у задней стены, во всю ширину этой часовни поставлен большой, длинный стол, от которого пологими ступенями идут вверх почти до потолка такой же длины лодки, сплошь заставленные с низу до верху рядами небольших двустворчатых киотиков. Эти последние сделаны все из дорогих сортов дерева, снаружи наведены черным японским лаком, а внутри вызолочены и заключают в себе разные священные изображения, чрезвычайно тонкой работы, из слоновой кости, бронзы, серебра, а более всего из дерева. Пред каждым киотиком на дощечках написаны имена умерших.

Деревянная лестница ведет из этого придела в верхний этаж, где находится подобная же часовня, но только посвященная памяти Японских императоров. Хотя императоры, как первосвященники культа Синто или Ками, обязательно исповедуют эту государственную религию, но она с течением времени, как уже сказано, освоилась и даже переплелась с буддизмом. В силу давным-давно уже установившегося обычая, по смерти каждого микадо, его вдова или наследник обязательно присылают в Дайондзи киотик и пару скрижалей с именем покойного властителя. Почти все из императорских киотиков представляют замечательные образцы изумительно тонкой, артистической работы, где достойно спорят между собою искусства рещика, лакировщика, инкрустатора, художника-миниатюриста и калиграфа. Это такой музей национально-религиозного японского искусства какой вряд ли где можно еще встретить в подобном хронологическом порядке и количестве образцов.

По выходе из храма, мы расположились на одной из его галлереек, выходящей во внутренний храмовый дворик, он же и садик. В своем роде, это верх японского изящества. Тут на небольшом пространстве ласкают наш глаз искусственно нагроможденные камни, изображающие целые скалы с пещерами и гротами, и прихотливо извивающийся прудок с совершенно прозрачною ключевою водой, где плавают веселые вереницы маленьких золотых рыбок, ружеток, телескопов и всякой иной рыбешки [264] отливающей чуть ли не всеми цветами радуги. Дно его усеяно перламутровыми ракушками и разноцветною галькой, и поднимаются с него на поверхность воды лотос и другие водяные растения; над ними реют в воздухе пригретые солнцем блестящие мушки, жучки и голубые коромысла. В двух местах через прудок перекинуты каменные мостики; малорослые латании, саго и иные пальмы кокетливо смотрятся в его кристальные воды; причудливо искривленные карлики-кедры торчат из расселин искусственных скал, а декоративным фоном всему этому дворику со стороны противоположной нашей галлерейке служит природная громадная скала, по отвесу которой взбегают вверх массы разнородных ползучих растений, роскошно опутывающих своими густыми побегами корни и стволы огромных многовековых дерев, что красят своею темною зеленью вершину скалы и склоняются ветвями, а отчасти и самыми стволами над храмовым двориком, словно охраняя его своею сенью. И везде-то, везде и во всем, оказывается у этого народа присущее ему чувство изящного вместе с тонким чутьем к красотам природы!...

— Куда же мы теперь? обратился ко мне мой сотоварищ, когда мы очутились за воротами Дайондзи, пред нашими дженерикшами.

— Да обедать, куда же больше! Осматривать кладбища уже поздно.

— И прекрасно. В таком случае, знаете что, поедемте есть настоящий японский обед. Это тут не особенно далеко, и хозяйки кстати мне знакомы.

Я осведомился, не в Фукуя ли.

— Нет, к Джьютеи, на Мума-мачи; там совсем уж по японски. А Фукуя что! Фукуя на европейский лад норовит.

— Ну, к Джьютеи, так к Джьютеи, мне все равно. Едем!

Оно в самом деле любопытно было на собственном опыте составить себе некоторое понятие о настоящей японской кухне, без примеси чего бы то ни было европейского

Бойкие курамы покатили нас обычною мерною рысью. При подъеме на одну довольно крутую горку. Желая облегчить им труд, мы вышли из дженерикшей, как вдруг в это самое время до нас долетает молодой женский голосок: [265]

Ией, кончи нива, Раковичи-сан! (Здравствуйте, г. Ракович!).

Оборачиваемся, — у самого подъема в горку, шагах в десяти от нас, на пороге маленького домика стоит в растворенных дверях молоденькая девушка, изящно одетая в киримон темного цвета, еще изящнее причесаная, босая, по домашнему. Оказалось — знакомая моему сотоварищу гейка.

— Хотите, за одно уж, для полноты японского стола, пообедаем и в японском обществе? предложил он мне и, получив утвердительный ответ, тотчас же пригласил свою знакомку.

Та отпросилась у своей окка-сан (то есть — «великой госпожи», как величают здесь дети матерей), очень кстати появившейся в дверях чтобы процевзуровать с кем разговаривает дочка, и затем как была, только насунув на босые ножки деревянные стуканцы-сокки, да кокетливо проронив нам мимоходом: «май-римашо-о!» вот и я, мол! порхнула в первую попавшуюся дженерикшу, в них же никогда нет недостатка на японских улицах, и мы, поднявшись на горку, покатили далее гуськом в трех экипажах.

Вот и Мума-мачи, одна из удаленных от городского центра, хороших и широких улиц, где вы менее всего встречаете лавочек и ремесленных заведений, которые все больше и больше уступают место укромно скрывшимся за заборы отдельным домикам с садиками. Здесь, так сказать, аристократический уголок города, где мирно и тихо по семейному живут во свое удовольствие или доживают на покое век, невдалеке от нагорных храмов, люди ученые и зажиточные, старые самюре прежнего режима или нынешние местные чиновники из тех что поважнее, или наконец богатые коммерсанты уже прекратившие свои дела, либо ведущие их «в городе», отдельно от своих жилищ, словом, все те кто может доставить себе более комфортабельное существование в более чистом воздухе и приличной обстановке, подальше от вечной базарно-ремесленной сутолоки городского центра. Тут же находится и лучшая японская гостиница для туземных постояльцев и лучший ресторан, принадлежащие фирме Джьютеи (Jiutei), которая кроме Нагасаки держит подобные же заведения еще в Осака и Киото, центральной древней столице Японии. [266]

Вот и самый этот ресторан или по крайней мере вход в него, прорезанный раздвижными воротами в высоком деревянном заборе и приметный еще издали по двум качающимся в нем большим бумажным фонарям с какими-то цветами и красными надписями вместо вывески. Самый ресторан помещается в глубине закрытого двора, в одноэтажном деревянном домике, к которому от уличного входа ведет каменный тротуар чрез небольшой садик, наполненный по обыкновению причудливо развившимися деревцами, маленькими пальмами, пышными кустарниками и цветочными клумбами в коралловых бордюрах.

У входа, на крылечке, нас встретили три молодые девушки, в роли хозяек, и первым же делом, после обычных приветствий с коленопреклонением и поклоном чуть не до земли, предложили нам скинуть обувь. Но после продолжительной прогулки по двум храмам и без того уже чувствуя что ступни мои с непривычки просто заледенели, я наотрез отказался от повторения в третий раз этой церемонии, рискуя лучше заслужить себе название «идзин-сана», сиречь «господина варвара», и предпочитая вовсе отказаться от прелестей японского обеда, если уже ни коим образом нельзя обойти такое требование этикета. Тогда молодые хозяйки, не желая упустить выгодных гостей (ибо с Европейцев всегда берут гораздо дороже чем с туземцев), пошли на компромисс: по их приказанию, одна из незан (служанок) сейчас же явилась с какою-то тряпкой и обтерла ею мои подошвы, хотя на улицах не было ни малейшей грязи, ни пыли. После этого нас провели по галлерейке в одну из боковых пристроек, долженствовавшую служить нам столовой.

Хотя любезные хозяйки, наперерыв одна пред другою, обращались к нам с любезными приглашениями садиться, Доза о каке ку да сай! тем не менее исполнить это при всем желании не представлялось возможности, так как на полу здесь кроме ценовок не было никакой мебели; не имелось даже приступки, «почетного места», обыкновенно встречаемой в японских домах у одной из неподвижных стен, где устроены шкафчики и полки. Ценовки, значит, должны были заменять нам и стол, и стулья, и диваны для послеобеденного кейфа.

Наружные стены состояли только из широких раздвижных рам с тоненьким решетчатым переплетом, на [267] который был натянут белый клякс-папир: а между тем, с закатом солнца, в воздухе вдруг значительно похолодело, и от этого в комнате, где у Японцев всегда прохладнее чем на улице, сделалось теперь так холодно что у нас зуб на зуб не попадал. Чтобы пособить беде, незаны притащили бронзовый хибач с горячими угольями для гретья: но увы! это оказалось более воображаемым чем действительным средством против холода, проникавшего сюда тонкими струями в щели рам и ставень. Просто удивительно как эти люди могут жить зимою без печей и каминов в таких игрушечно-карточных домиках!

Вслед за хибачем внесли к нам пару толстых восковых свечей в высоких деревянных подсвечниках и несколько маленьких ватных одеялец, сложенных вдвое и даже вчетверо чтобы класть их под локоть; но и это последнее приспособление ни мало не помогло нам. Товарищ мой уже привык к японским обыкновениям и потому относился к ним с чувством достодолжной покорности; я же, не обладая искусством сидеть долгое время на корточках или с накрест поджатыми под себя ногами, без того чтобы не почувствовать несносной боли в коленах, решительно не мог даже лежа приспособиться к мало-мальски удобному положению. Волей-неволей приходилось лежать опираясь на локоть, который от этого вскоре затек до одеревенения, и все-таки это положение изо всех прочих было наименее неудобно. Но... охота пуще неволи, говорится, и «местный колорит» за то был соблюден во всей своей неприкосновенности, без малейших уступок европейским привычкам.

Пока шли все предварительные распоряжения и приготовления, захлопотавшиеся хозяйки, то и дело подбодряя незан возгласами «гайяку широ!» — скорей, торопись ты! — беспрестанно шмыгали, то из комнаты на галлерейку, то обратно, что конечно не способствовало увеличению теплоты в нашей столовой. Но с этим обстоятельством, нечего делать, надо уже было кое-как мириться в ожидании чего-либо «согревательного». За то эти прелестные особы в своих нарядных киримонах с толстыми, подбитыми ватой, шлейфами, изящно перехваченные в талии пышными оби, видимо стремились восполнить недостаток тепла своею сугубою любезностью и, являясь поочередно на смену друг дружке, старались занимать нас приятными разговорами. При этом, [268] подсаживаясь в первый раз ко мне или к моему товарищу, каждая из них непременно считала нужным обратиться наперед к тому около которого садилась с кокетливым вопросом: «Ожиги асоба суна?» (Вы меня не прогоните?), на что конечно мы со всею предупредительностию должны были каждой отвечать любезным приглашением: «О! дозо о каке а со да сай!» (Садитесь де пожалуста), или: «Гойенрио наку!» (Не церемоньтесь, не стесняйтесь ни мало).

Но вот наконец нам дали обедать.

Началось, по обыкновению, с японского зеленого чая, без сахару. «О-ча ниппон» поставили пред нами со всем необходимым прибором на ценовке и налили по крошечной чашечке «чтобы погреться», как пояснили хозяйки.

Макотони о-ча де су! — Ваш чай де превосходен, делаем мы обязательный комплимент хозяйкам, — но... нет ли коньяку, джину или уиски? Это, мол, будет посущественнее, в особенности прозябнув и проголодавшись.

Но увы! оказалось что в японском ресторане есть только саки и... шампанское какой-то невозможной немецкой марки. Это единственная уступка в пользу европейских напитков, допущенная ради тех из Японцев что успели уже нюхнуть европейской «цивилизации». Нечего делать, саки так саки!

Принесли расписанный цветами фарфоровый горшок с кипятком, куда был погружен по горлышко фарфоровый же флакончик. Налили нам из него тепленького саки в миниатюрные фарфоровые чашечки и с обычными вежливостями, то есть благоговейно приподнимая эти чашечки до чела, поставили по одной пред каждым из обедающих. Подогретое саки, на мой вкус, гораздо хуже холодного, но из вежливости, ради того что хозяйки сами его наливали и с такими церемониями ставили пред нами, пришлось скрепиться и до конца проглотить его. «Ну, думаю, для начала плохо; что-то будет лотом...»

А. хозяйки между тем налили по другой — и нам, и себе, и поднимая чашечки до чела, с поклоном заявляют что льют за наше здоровье: «О ме де то о!» Нечего делать, надо глотать вторую, с пожеланием и им того же. Две чашечки саки считаются обязательными; от третьей, слава Богу, можно отказаться не шокируя тем любезность хозяек.

Незаны между тем принесли и поставили пред каждым из обедающих миниатюрные квадратные столики (таберо), [269] вышиною в 2 1/2 вершка и шириною не более как в одну четверть. На эти игрушечные таберо поставили игрушечные мисочки, одну с отварным рисом заменяющим хлеб, другую с ломтиками квашеной и слегка просоленой редьки заменяющей соль, и третью с какими-то желтоватыми кореньями и грибами, как показалось мне на первый взгляд, маринованными в уксусе. Ничто же сумняся, я поспешил заесть проглоченное саки грибком, казавшимся на вид больше и вкуснее прочих, и — о, ужас! — эти грибки и коренья оказались очень сладким вареньем на сахарном сиропе. Должно быть физиономия моя изобразила при этом очень комический ужас, потому что Ракович глядя, на меня невольно рассмеялся. Но мне-то было вовсе не до смеху когда, опять-таки из вежливости к юным и столь любезным хозяйкам, пришлось проглотить и грибок пропитанный сиропом.

— Что ж это такое! Помилосердуйте! За что это они нас так притесняют?! взываю к моему состольнику: — Мог ожидать я всяких диковинок, до акульих жабр включительно; но чтобы голодному человеку начинать свой обед прямо с десерта, да еще такого как варенье из рыжичков, — «благодарю, не ожидал!»

Ракович объяснил мне что тонкий обед у Японцев принято начинать со сладкого и кончать ухою.

— Так нельзя ли начать прямо с конца и постепенно перейти к началу?

— Никак, говорит, — невозможно: этим радикально нарушился бы весь порядок японского обеда.

— Буди воля твоя, покоряюсь!

Затем принесли маринованные в сладком уксусе молодые ростки бамбука, нарезанные пластинками, и вареные бобы с водянистою сахарною подливкою; сладкую яичницу с соленою рыбой и луком, посыпанную в добавок мелким сахаром; апельсинный мус кусками и сладкое рисовое тесто, нарезанное правильными кубиками, в котором отдельных зерен не существовало: они были протерты сквозь мелкое сито и спрессованы в одну массу, в роде крутого горохового киселя. Принесли очищенные шейки морских рачков (шримпсов), но тоже сладкие; разварную рыбу под белым сладким соусом и со сладкими потатами (род картофеля). Все эти блюда приносили на лаковых подносах отдельно, одно по окончании другого, ставили их на [270] ценовку и накладывали нам в маленькие чашечки с помощью двух палочек, которыми Японки захватывают отдельные кусочки словно щипчиками, держа их между пальцами одной руки, и вообще управляются ими необыкновенно ловко. Но можете представить себе удовольствие кушать все эти прекрасные блюда под разными сиропными соусами и подливами!.. А тут еще внимательные хозяйки, то и дело, ухаживают за вами: «Наний во са ши-а-ге ма шоо ка?... Наний га о-су-ки де су?» — Чем могу-де служить? Что вам угодно? Что вы желаете?

Вам остается только благодарить на все стороны: — «Аригато, аригато! Окине аригато!.. Аригато о мо-о-та-ку сан де су!» — Бесконечно, мол, вам благодарен, не беспокойтесь пожалуста...

Но это только усиливает их внимательность.

Вадон на де су? Как вы находите это блюдо? обращается к вам то та, то другая, то третья.

Кекко о де су!.. Кекко!... О-и-шу угоцай ма су! — Оно превосходно, прелестно, усладительно! посылаете вы в ответ комплименты и направо, и налево. Хозяйки самодовольно улыбаются и подкладывают вам то того, то другого. Все эти их порции так миниатюрны, как бывают только у детей, когда те играют в «угощение» со своими куклами. Но миниатюрность порций искупается количеством блюд, хотя должно заметить что Японцы вообще едят очень мало. Все пересчитанные мною кушанья составляли только начало или первую, вступительную, часть обеда, который в дальнейшем своем menu состоял из разных рыбных и яичных блюд, причем яйца были от различных домашних и диких птиц. Но вот чего уж никак не мог ожидать я: принесли в фарфоровой лохани живую рыбу, величиной около полуаршина (не знаю какой породы), сначала дали нам на нее полюбоваться, затем вынули, положили на большой лаковый поднос и стали тут же соскабливать с нее чешую, с живой-то! Рыба вся трепетала и билась хвостом, но выскользнуть из привычных рук двух ловких незан не могла, и мы видели как они, очистив шелуху, стали вдруг резать несчастную рыбу, со спинки острым как бритва ножом на тоненькие поперечные ломтики, посолили, посылали перцем и, переложив на блюда, торжественно поставили ее пред нами. Уверяют будто это необыкновенно вкусно, — «самый деликатес» — «макотони [271] иерошии сакана де су!» — Но... несмотря на уверения, у меня не хватило духу попробовать. Еслиб еще не на глазах ее резали, — ну, куда ни шло; но в том-то и «шик» чтобы обедающие видели всю эту процедуру, чтоб у них не могло уже быть и тени сомнения — не подали ль им вместо живой рыбы сонную.

Далее шли блюда из разной отварной зелени, причем главную роль играла цветная капуста; потом блюда из отварных устриц, каракатиц, морской капусты, опять грибов и слизняков каких-то. Нечего и говорить что все это было пресно и, более или менее, приторно; а кто хотел подсолить или придать кушанью несколько пикантности, тот мог присоединять к нему в первом случае ломтики квашеной редьки, а во втором — японскую сою из черных бобов подвергаемых брожению, или индийский перец, — такой горлодер что с ним едва ли и кайенский сравнится.

Разочаровавшись на самом начале, я уже с трудом решался отведывать дальнейшие блюда, а больше все смотрел как кушают их мои состольники. Тем не менее любезные хозяйки, укоряя меня в том что я ничего не ем, «наний мо мешиаг аримасен!», что я «амариго шо-о-шо ку де су», то есть очень плохой едок, — продолжали накладывать мне на блюдца каждого нового кушанья, так что они вытянулись наконец предо мною целым строем. Каждое блюдо сопровождалось глотком тепленького саки, потому что в такую маленькую чашечку, какие обыкновенно употребляют в Японии для этого напитка, более глотка и не входит, и я полагаю что нужно употребить громадное количество этих глотков чтобы почувствовать наконец некоторое охмеление. Хозяйки между тем зорко следили чтобы чашечки-наперстки не оставались пустыми.

Но вот торжественно принесли целое блюдо, выше верху наполненное жареною дичью. То были какие-то болотные птички, в роде куличков, приготовленные особым способом, состоящим в том что все кости, кроме бедровых, предварительно устраняются прочь из мяса, которое затем как-то выворачивается, получая вид котлетки и жарится на кунджутном масле. Хозяйки при этом объявили что так как японский обед обыкновенно кажется Европейцам чересчур тощим, то это последнее блюдо приготовлено собственно для вас. — «Ну, думаю себе, и за то спасибо! [272] По крайней мере, вознагражу себя за пост хотя птичками». И попросив предварительно раздобыть для меня где-нибудь кусочек хлеба (чрез пять минут притащили целые десятки булок), попробовал я положить себе в рот одну птичку, но увы!.. трижды увы! — оказалось что птички облиты сахарным сиропом. Далее этого мои попытки утолить голод уже не простирались, и я решился лучше оставаться до конца в пассивной роли постороннего наблюдателя.

Наша милая гостья-гейка первая окончила свой обед, не дожидаясь его продолжения, и при этом очень громко, что называется ото всей души, икнула, присовокупив с легким поклоном: «Го чизо ониен аримашита», что значит: «Я сделала честь нашему обеду».

Пораженный этою неожиданностию, я невольно состроил недоумевающую физиономию, да спасибо Ракович поспешил предупредить меня.

— Бога ради не расхохочитесь, сказал он: — иначе вы ее обидите... Этим она выразила свой комплимент достоинствам обеда и, в некотором роде, благодарность нам за сытное угощение. Таков обычай.

Я, конечно, поспешил устроить себе самое сериозное лицо и, вместе с товарищем, в свой черед воздал ей дань благодарности за компанию: «Аригато о мо-о-таку сан де су».

В конце концов, выйдя от Джьютеи с легким желудком, отправился я обедать в Фукуя, к милейшей Окана-сан, которая кормит если и не изысканно, то все же по европейски. Там нашел я наших: М. А. Поджио, В. С. Кудрина и Новосильского, с которыми и пообедал как следует. Об этом, впрочем, нечего было бы и вспоминать еслибы не одно маленькое, во чрезвычайно характерное обстоятельство. Расплатившись за обед и выходя из отдельной столовой, мы оставили на тарелке два шиллинга «на чай» прислуживавшему нам молодому лакею-Японцу. Вдруг он нагоняет нас уже на дворе и почтительно докладывает на английском языке М. А. Поджио что кто-то из обедавших русских джентльменов позабыл на столе деньги.

— Какие деньги?

— Два шиллинга, вот они.

И сам подает их на тарелке. [273]

Ему пояснили что это оставлено собственно ему, в его пользу, за услуги. Японец, повидимому, сначала удивился, а затем несколько сконфузился.

— Извините, промолвил он с наивозможною деликатностью: — за мои услуги я получаю жалованье и не считаю себя в праве принимать какие бы то ни было подарки от посетителей. Эти деньги вовсе мне не следуют и, воля ваша, я не могу принять их... Увольте пожалуста и не сердитесь на меня за это.

Оно, конечно, пустяк, но какова черта народного характера, черта самолюбия и благородной гордости, сказавшаяся даже в такой мелочи! Какой бы это другой национальности трактирный слуга не принял от посетителя на водку!

— Э, господа, погодите, потрутся около Европейцев еще годков с десяток и все такими же мерзавцами сделаются, как и прочие, утешил нас В. С. Кудрин.

20 ноября.

По приглашению В. Я. Костылева, В. С. Кудрин, Поджио и я перебрались в дом нашего консульства, где много свободных помещений. Очень удобно и жить, и работать, а стол у нас общий, в складчину.

21 ноября.

В восемь часов утра пришел из Владивостока и бросил якорь в Нагасакском рейде крейсер Африка, под флагом контр-адмирала барона Штакельберга. Переход совершен вполне благополучно.

22 ноября.

Приказом по эскадре объявлено что на время своей болезни С. С. Лесовский передает командование контр-адмиралу барону Олаву Романовичу Штекельбергу.

30 ноября.

А. П. Новосильский и я назначены состоять при бароне Штакельберге. Остальные лица штаба остаются пока в Нагасаки с С. С. Лесовским. Вчера вечером перебрались мы на Африку, а сегодня, в семь часов утра, снялись с якоря. Идем в Йокогаму.

(Продолжение следует.)

ВСЕВОЛОД КРЕСТОВСКИЙ.

Текст воспроизведен по изданию: В дальних водах и странах // Русский вестник, № 5. 1886

© текст - Крестовский В. В. 1886
© сетевая версия - Thietmar. 2018
© OCR - Иванов А. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский вестник. 1886