БАРТЕНЕВ С. П.

ПОЕЗДКА НА ВОСТОК

(Выдержки из писем).

(В первоначальном своем виде письма С. П. Бартенева печатались, во мере получения, в газете нашей Русское Слово. Ныне они печатаются в значительно переработанном и дополненном виде. — Ред.)

27-го декабря 1894 года.

На переходе из Одессы в Константинополь море не представляете никакого разнообразия, в том случае, если погода не меняется, а небо покрыто все время однообразною серою пеленой туч, как это было с нами. Вода свинцово-черная, противная, как в серые осенние дни на Балтийском море. Выйдешь на палубу, посмотришь кругом и уйдешь назад лежать в каюте, — нечего, решительно нечего смотреть! Вьется за пароходом какая-нибудь несчастная чайка, балансируя в воздухе—то приближаясь, то удаляясь. Качнет пароход больше, качнет меньше. Вот и все ввечатления.

Скука! Вечером, после обеда я ушел спать. Проснувшись чрез несколько часов, я почувствовал, что качка утихла. Я оделся и поспешно вышел на палубу, не желая пропустить приближения к берегу. Теплое, ласкающее дыхание ветра! Кругом надвинулись темные холмы, вырисовываясь на небе красивою, мягкою линией. Все ближе мы к ним, они растут, но разобрать на берегу нельзя решительно ничего, только огоньки мерцают. Качка стихла совсем, шум волн заменился тихим журчанием воды. Это воды Босфора переливаются мягко и задумчиво. Темный силуэт парохода, пришедшего раньше нас и стоявшего уже на [692] якоре, означился неподалеку. К нему повернули и мы. Кругом темнота и тишина, приятная для всего существа, измученного предыдущею качкой и шумом волн. Точно крадучись движется пароход. Огонек на берегу, затем звук пушечного выстрела,— это сигнал, что дальше идти ночью не позволено. Мы у входа в Босфор. Бросаем якорь и останавливаемся до утра.

Второй раз уже я на Босфоре, и хотя второе впечатление бывает гораздо слабее первого, но за то сомневаться в верности его уже невозможно, раз оно одинаково е первым, не противоречит ему. Разочарования не было и на этот раз: смена холодного, пронзительного ветра — дуновением теплым и мягким, безбрежного однообразного горизонта — ласкающею и дающею так много воображению линией береговых холмов, несносной качки — тихим журчанием атласной воды, все это поистине отрадно и наполняет душу довольством и ожиданием дальнейших чар юга. Пока темно и смотреть нечего, даешь волю воображению, и оно уносить в далекое прошлое. Вспоминаешь жизнь древней Византии, полную красоты и изящества. Сколько людей, полных упоения красотой и высочайшего напряжения художественного чувства, дожидались на этих холмах этого часа ночи, и у них, как у меня теперь, под впечатлением красоты природы и таинственного сумрака ночи, были натянуты душевные струны. Все прошло, все погибло! Так канут в вечность и эти минуты созерцания и тихой задумчивой грусти.

Рассвет окрасил темные груды холмов, и постепенно стали выступать подробности. Видны и домики, видна и зеленая травка. На Азиатском берегу высятся развалины крепости, построенной Турками задолго до взятия Константинополя. Эта крепость была оплотом надвигавшейся темной, злой тучи мусульмане поглотившей впоследствии народы и царства Балканского полуострова. Крепость занимает высшую точку холма, а стены ее сползают вниз. У самого моря, как раз непосредственно за крепостью, раскинулась деревушка «Кавак» с батареей, защищающею вход в пролив. У этой деревушки останавливаются все пароходы, чтобы взять «практику», то есть, пропуск в Босфор. «А нельзя, спросил я капитана, пройти, не обращая внимания на этих?..» «Стрелять будут», отвечал тот, показывая на батареи, расположенный по обе стороны пролива, «как ни идти, а пять-шесть снарядов попадут». Долго [693] пришлось ждать, пока приехал турецкий доктор с сонным, заплывшим жиром лицом, осмотрел людей и скот, заключенный в трюме, конечно только для формальности и чтоб за эту формальность взять деньги. Осмотр этот был тем более не нужен, что в России, откуда шел пароход, в то время не ,было ни холеры, ни других болезней, против которых надо было бы принимать предосторожности. Но такова уже повадка Турок выдумывать всевозможные ненужные формальности, лишь бы получить деньги. Кстати сказать, что турецкие врачи очень невежественны; некоторые из них учатся в Вене н Париже, но по окончании курса им выдают аттестат, в котором значится: bon pour l'Orient. «А сколько берут за практику?» — «Рублей сорок», отвечал неохотно капитан. «Теперь еще не держат долго, а прежде, бывало, стоишь, стоишь... часа по два!»

Когда читаешь восторженные описания Босфора, описания, переполненный восклицаниями, громкими, красивыми фразами, и когда дальше видишь у тех же авторов всевозможные преувеличения, вольные и невольные, то спрашиваешь себя: да не увлекается-ли и тут пылкий путешественник, и не следует-ли приписать поток восторженных выражений невоздержности фантазии и желанию всем восхищаться!? Я ехал уже второй раз, в серое дождливое утро, располагающее к недовольству всем и к равнодушию. Но я не мог остаться равнодушным. Босфор, широкий, как Волга у Нижнего-Новгорода, заключен в гористые берега, красоты и разнообразия необыкновенного. Причудливые, поэтические строения спускаются к воде и напоминают собою венецианские дома. Вот деревенька, вот дача, вот загородный дворец; передние дома купаются в воде, а следующие дальше лезут в гору, цепляются друг за друга и кончаются садами и огородами. Трудно воздержаться от восторга и невольной грусти при виде глубоко поэтичного, манящего мысли в глубь веков, живописного древнего замка Румели-Гисар.

Надо быть лишенным воображения человеком, чтоб в уме не возникли образы былого, то полные прелести, поэзии, вызывающие глубокое сочувствие, то грозные, ненавистные представления нещадной борьбы и неистового насилия! Румели-Гисар сохранился очень хорошо; он стоит в самом узком месте пролива,— в том самом месте, где переправлялся Дарий [694] со своими полчищами в Греко-Персидской войне. Все народы переправлявшиеся впоследствии в Европу из Малой Азии, выбирали для переправы именно это место. Тут же утвердился и Магомет II, чтоб отсюда громить Византию. Впоследствии, по взятии Константинополя, Румели-Гисар обратился в тюрьму в тот «замок забвения», куда сажали христиан, где томилось столько несчастных. Задумчиво стоят теперь развалины, свидетели ужасов. Залитые много раз кровью, стены замка покрыты теперь зеленою травкой, внутри раззор; место заточения и страданий стало местом запустения.

Не надолго грустный чувства овладевают душой: веселый пейзаж, постоянно меняющийся, заставляет забыть только что пережитые тяжелые представления, вдали виден мыс, отделяющий залив Золотого Рога от Мраморного моря, вырисовываются куполы и минареты по берегам, здания и киоски встречаются все чаще и чаще.

Вот дворец Чараган, место заточения бывшего, свергнутого кознями Англичан, султана Мурада с запертыми и охраняемыми стражей воротами, дальше великолепный дворец Дольма-Бахче, место официальных торжественных приемов, обыкновенно необитаемый. Здания идут уже сплошь, не прерываясь, как раньше, садами. Сераль и залив Золотой Рог видны ясно, пароходы кругом, и совершенно незаметно входишь в широкий бассейн, весь наполненный снующими пароходиками, лодками и медленно движущимися большими судами. К нам прицепился уже буксирный пароход и потащил нас по узкому проходу между другими стоящими на якоре судами па место нашей стоянки. Шлюпки немедленно облепили нас с двух сторон. Гвалт, крик лодочников внизу на воде, толчея и суета, а кругом — красота неописанная! Вид Константинополя прискучить не может.

Если есть в мире места достойные описания, то одно из первых должно принадлежать Царьграду, тем холмам, на которых он расположился, тем заливчикам, по которым тянется еще не разрушенная цепь стен старой Византии. Вид на Константинополь с Мраморного Моря еще изумительнее, чем с Золотого Рога, и живописен до полного восторга, Еще больше простора! Чем дальше уходит пароход, тем шире развертывается панорама, тем легче охватить глазу все разом.

Скутари, лежащий на Азиатском берегу Босфора, слился со [695] Стамбулом; пролива незаметно. По европейскому берегу тянется цепь стен древней столицы Византии так далеко, куда только глаз хватит. Невольно дивишься этому сооружению, выдержавшему столько осад и до сих пор целому настолько, что разрушенные места не мешают общему впечатлению, Место, которое охватывает эта стена, громадно. С моря смотреть — стена уходит за горизонт, а ведь это одна только сторона площади, ею оцепленной. И что за чудное место, что за волшебный вид! Громадный город горит и блестит, освещенный заходящим солнцем, и нельзя представить себе красоту более совершенную, место более живописное; а тут еще эти тихие, атласно-голубые воды Мраморного Моря, Принцевы Острова с одной стороны, фиолетовая узкая полоска европейского берега постепенно съуживающаяся к горизонту и утопающая в сиянии вечернего небосклона, с другой. Море и небо беспрестанно меняются, и цвет всего кругом варьируется в бесконечных сочетаниях. Редко кто мог бы остаться равнодуным, если бы и хотел, пред этою волшебною панорамой, в этом воздухе, на этой голубой ласковой поверхности воды. Все невольно поддаются очарованию!

Долго мы шли линией берега, пока наконец стал виден семибашенный замок, место заточения послов на время войны, отсюда стена поворачивает внутрь от моря. Право, когда смотришь на старые стены и на подымающиеся в живописном беспорядке дома, куполы и причудливые здания, то больше думаешь о Византийском Царьграде, чем о современном Константинополе.

И как это странно! Минареты и мечети нисколько не мешают тому, чтобы, смотря на исчезающий вдали Царьград, блестящий и чудный, думать о нем, как о православном граде. Есть в нем что-то общее с Москвой, когда на нее смотришь из такой дали, что на общем фоне домов ясно видны лишь церкви.

Теперь, на месте твердыни православия, кроме св. Софии, да немногих обломков древних храмов, не осталось ничего. Но даже это обстоятельство, даже когда все ризы сорваны, царственный град сохранил обаяние своего величия, не утратил духа православия. Хотя турецкие постройки облепили, как грибы-поганки, древние стены, древнее чудное урочище, издали это незаметно и древний характер не нарушен. Даже в отношении живописности нет ущерба. Дома, вблизи грязные и [696] маленькие, делаются удивительно живописными по мере удаления от, них на такое расстояние, с которого грязь незаметна. Отдаление делает все живописным, солнце окрашивает в мягкие тоны разнообразные громоздящиеся друг на друга здания.

_________________________________

28-го декабря 1894 г.

С нами едет экспедиция Географического Общества в Абиссинию. Я, конечно, познакомился со всеми ее членами. Экспедиция состоит из архимандрита, отца Ефрема, доктора Елисеева, Леонтьева и Звягина; с ними Абиссинец, черный, как обезьяна, курчавый, и два хохла — прислужника. Абиссинец спросил, настоящий-ли я Русский, и узнав, что — да, был очень доволен.

«Il у а beaucoup d'etrangers en Russie, qui se nomment russes et ont de fausses idees». Mais, comme vous etes le vrai russe, je suis content.

Итальянцев ненавидит он всею душей, говоря — о них, скалит зубы и сверкает глазами. Лицо его делается при этом до того страшным, что я невольно подумал про себя: «Не дай Бог такого врага!»

Н. С. Леонтьев, стоящий во главе экспедиции, человек очень энергичный. Верхом объехал он Индию и Персию.. Из Индии он вывез много интересных вещей. В первый же день нашего путешествия вместе он привлек всеобщее внимание, показав к случаю фотографию, снятую им с факира, висящего в воздухе на веревке, ничем вверху не придерживаемой. Этот знаменитый фокус индийских факиров Леонтьев снял с замечательною ясностью; не остается ни малейших сомнений в возможности этого чуда.

Доктор Елисеев, одетый в бедное платье, сначала не обратил на себя моего внимания, но чем дольше я говорил с ним, тем больше становился интересным этот замечательный человек. Он очень опытен в путешествиях, и его принцип, часто им высказываемый, таков: «надо сделать, чтоб никто и не знал, а потом можно, если угодно, рассказывать. Начать говорить раньше, пожалуй помешают — и ничего не сделаешь», Елисеев уверяет, что все свои путешествия совершил он на ничтожные средства. Удались они оттого, что он ехал [697] в простом костюме и входил в дружбу с местными жителями, леча их безвозмездно. Елисеев мне показался очень добрым и обязательным человеком, впрочем не ко всем; Англичан, которые едут с нами на пароходе, он не может видеть, чтоб не разразиться против них потоком резких выражений.

Часа чрез четыре хода от Константинополя на азиатском берегу есть поселенье русских Некрасовцев «Пандерма», две деревни вблизи одна от другой: «Козаклы» и Дураклы». Здесь живет священник отец Иван. Далее видна вершина, венчающая горную цепь, это малоазиатский Олимп.

Ночью вошли мы в Дарданеллы, пролив более широкий, чем Босфор. В темноте очертания береговых гор имеют удивительное сходство с нашими Жигулевскими горами; только они выше и покрыты меньше лесом. Место древней Трои мы прошли рано поутру, море тут совсем голубое, кое-где у берегов изумительного бирюзового цвета. Слева виден гористый берег Малой Азии, а с другой, европейской стороны — древний Лесбос, носящий теперь имя Митилене. Лесбос живописен: холмы и горы, довольно высокие, торчащие глыбы мрамора, в тумане деревеньки, прилепившиеся по склонам, некоторые совсем у моря. Длина Лесбоса около 80 верст. Не мало легенд и исторических событий связано с этим островом. Сколько видел он на своем веку! Легенды и история известны с детства каждому из нас, но не все помнят, что остров Митилене принадлежал одно время Русским. Адмирал Ушаков его занял в 1799 году.

_________________________________

29-го декабря 1894 г.

Смирна, по красоте своего местоположения, по удивительно мягкому климату, по бухте, пред которою все бухты, мною раньше виданные, кажутся мизерными, положительно имеет право быть одним из первых городов мира. Она расположена на амфитеатре высоких гор, но занимает лишь ничтожную часть громадных склонов и может расшириться еще в сто-двести раз: так грандиозна бухта, так высоки горы, ее окаймляющие, так склоны пологи и удобны для того, чтоб быть застроенными. Часов около четырех дня подошли мы к пристани. Пройдя турецкое укрепление и пробравшись в узкий [698] проход между двумя молами, очутились мы в так называемой Смирнской лоханке, гавани, называемой так моряками за ее тесноту и отсутствие широкого выхода. Мигом обступили нас шлюпка, и тут впервые я увидал, как берут разбойники судно на абордаж. Кто имел вещи, должен был позаботиться, чтобы вовремя дать надлежащим образом отпор. Дикие, галдящие и от гвалта переходящие к яростному наступлению, черномазые рожи, по веревкам и цепляясь за что могли, взобрались на палубу и, не спрашивая позволения, стали хватать вещи пассажиров. Если не знать раньше, что это носильщики, их легко можно было принять за разбойников, расхищающих достояние попавших им во власть путешественников. Я запер свою каюту, чтобы не растащили моих вещей, застегнул пальто, чтобы не вытащили из кармана денег, и присоединялся к моим, едущим в Абиссинию, спутникам, чтобы вместе е ними сойти на берег. Вместе было безопаснее! Мы спустились по трапу в шлюпку не без опасности свалиться в море, ибо снизу стремилась тем временем толпа на верх, не церемонясь и протискиваясь самым энергичным образом. Тут увидали мы себя во власти нескольких гидов, которые ругались и смотрели на нас, как на свою законную жертву. Дело шло, кому и как делить наши ризы. Поругавшись, они уселись, и один, очевидно одержавший верх, приподнялся с лавки и спокойным взором осматривал нас, пересчитывая, как пастух пересчитывает баранов, пригнанных для продажи. Буквально так — я не хочу преувеличивать. Гиды, доехавшие с нами до берега вместе без брани, сцепились на берегу между собой снова. У них пока нет очевидно организованной артели, и на каждую вещь они предлагаюсь разные цены: один просит 2 франка, другой — русский двугривенный. За переезд, например, с нас потребовали 7 франков (переезд совершается самое большое в пять минут), получили 2 после страшной брани, а на следующее утро свозили туда и обратно за 2 франка и были очень довольны. В Смирне, как кажется, цены ни на что нет: за коробочку спичек просят франк. Является, незамеченный нами сначала в сопровождавшей нас толпе, какой-то стрекулист, вступается за наши права, и мы платим после продолжительной перепалки копеек 5 на наши деньги; но за то франт сей, оказав нам услугу, чувствует свое неотъемленное право взять нас под [699] свою опеку и прогоняет других гидов. Проходя по набережной, широкой и красивой, мы были облеплены девчонками лет 9-10, пристававшими к нам на всех языках, в том числе и по-русски, с коробками спичек в руках. По-русски говорят тут очень многие; то и дело подходят продавцы то с тем, то с другим и на очень порядочном русском языке убеждают нас купить их товару.

Первый день я был очарован Смирной и даже собирался пожить в ней некоторое время. Я видел лишь набережную с красивыми домами, их оригинальными стеклянными, с рез ною металлическою решеткой, дверьми и окнами, с заходящим солнцем, окрашивающим море и горы в чудные легкие тоны. На другой день поутру отправились мы снова посмотреть внутрь города, на его базары. Мне надо было отправить письма, и мы потребовали почту. Привели было нас к бюро турецкой почты; но я вспомнил рассказы о ней и не хотел рискнуть. Простое письмо, уверял мой знакомый, турецкий старожил и знаток турецких порядков, по странной игре судьбы иногда и доходит, но зато денежное!.. — до второй станции иногда, но не дальше: слабы! на счет денег, слабы! В виду такой слабости турецких чиновников, каждое европейское государство держит свою почту. Мы зашли на русскую, где узрели на стене портрет императора Николая I и где царила полнейшая патриархальность; все совершалось, впрочем, хотя и медленно, но в порядке. Долго пришлось после отбиваться от гидов, тянувших нас в разные стороны и за услуги просивших несосветимую цену; наконец, один, говоривший по-русски, повел нас за двугривенный на базар. Целых два часа ходил и объяснял он нам за этот двугривенный и, получив его, не просил прибавки, а остался доволен. Шествие наше было довольно оригинально для Смирны. Впереди шел отец Ефрем в монашеской рясе и камилавке, останавливаясь и без стеснения все рассматривая; за нами шла толпа глазеющих Азиатов. Заглянули мы в католическую церковь, где шла литургия. Батюшка помолился; толпа, нас сопровождавшая, ввалилась тоже в церковь и заполонила ее. Этим, впрочем, отправление богослужения не было нарушение.

В Греческую церковь, куда мы направились потом, уже не пустили наш азиатский конвой, а сопровождавшее нас халатники, мальчуганы и юнцы по большей части, облепили окна [700] сплошь, как бесенята, смотря в храм, но не смея войти. Греческая церковь, с белою мраморного колокольней, вполне похожа внутри на наши русские. Как отрадно видеть на чужой стороне свое, родное! Тут мне особенно стало ясно, что греческое вошло нам в плоть и кровь, и мы уже считаем его своим. Даже трудно представить, что эта знакомая и родная архитектура церкви заимствована. Поистине ничто не соединяете людей так тесно, как вера. Чужое становится своим, кровным, родным. Мы вышли, помолились и из своей привычной обстановки греческой церкви попали потом в крытые улицы азиатского базара.

Базар Смирны, как базары других азиатских городов — ряд крытых улиц; в лавках большею частью европейские товары. Ничего особенно оригинального. За то постоянно попадаются караваны верблюдов. Медленно движутся эти великолепные животные друг за другом, горделиво держа голову, они напоминают о пустынях Азии, о мало проезжих дорогах. Есть что-то особенное в их поступи, плавной, спокойной, и во всем этом медленном шествии. Ничто не меняется в них. Три-четыре тысячи лет тому назад такой же караван вступал в крытые ряды азиатского базара; так же важно и не спеша переступал верблюд, позванивая в такт шага побрякушкой, прицепленною к шее, и таща за собой привязанного к седлу веревкой своего следующего заднего товарища. Впереди вереницы верблюдов шествуете ослик с вожаком каравана. Что-то во всем этом — неизменное, вековечное! Спутники мои захотели купить папирос, но тут вышло затруднение. В лавке денег менять продавец не захотел, в меняльной же лавке каждый пиастр (8 к.) хотели взять по 2 коп. за размен. В Турции лавочник никогда не меняет денег. Это монополия бесчисленных меняльных лавок, где бессовестно обирают меняющих. Если начать менять золотой на мелкие монеты и обратно, то чрез несколько обменов вы принуждены будете еще приплатить меняле за разменную операцию. Нечего и говорить, что менялы все Евреи и Армяне.

С базара прошли мы в турецкий квартал.

Не надо было и контраста для того, чтобы почувствовать всю пучину грязи и неряшливости азиатской жизни. Есть что-то дряхлеющее во всей этой неприглядной внешности, свидетельствующей о том, что духовные силы восточного человека спят [701] глубоким сном. Свинство, глубочайшее свинство и апатия написаны на этих обрюзгших лицах стариков, одетых в грязные лохмотья; полное отсутствие духовности на лицах молодых, похожих скорее на женщин, а не на мужчин. Вековая грязь царит везде, вонь от отбросов заражает воздух, и, кажется, что простились мы со счетом часов, годов и десятилетий, попав в этот стоячий омут чисто животной жизни, чего-то большого, гораздо большего, чем пошлость, увы! знакомая и нам. Нет, вон скорее из этого омута! Довольно и полчаса побыть в нем, чтобы получить полное отвращение.

_________________________________

31-го декабря 1894 г.

Вчера поутру подошли мы к изрезанным морем берегам Эллады. Как разнообразны горы, холмы и пригорки! Как приветливы заливчики и бухточки, как миниатюрно все в сравнении с берегом е Малой Азии! Разумеется, мореплавание должно было развиться тут, где уже природа сама создала бухты; человеку не было надобности прибегать к искусственным сооружениям.

Нигде не видел я такого приветливого местечка, как заливчик, у которого приютился городок Пирей. Залив почти круглый, с узким входом. Кругом холмы, горы, пригорки, дальше более высокие вершины, а на горизонте видны суровые высоты. Ласково и приветливо глядит природа. Блаженны люди тут живущие! Таково первое впечатление.

Пароход останавливался всего на 2 часа, и мы не могли успеть съездить в Афины, а погуляли лишь по чистеньким улицам Пирея, показавшимся нам особенно симпатичными после грязных улиц Константинополя и Смирны. В садах попадаются пальмы, а вдоль улиц насажены масличные, абрикосовые деревья; были и такие породы, которых распознать не мог даже д-р Елисеев. Домики — большею частью двухэтажные, но мы видели и 5-ти-этажные великолепные здания. К Русским относятся все очень дружелюбно. Жандармы, при съезде нашем на берег, отдали нам честь, и во всех лавочках, куда мы заходили, продавцы делались очень любезными, узнавая, что мы Русские. «Греки любят Русских вообще, а когда стоит наша эскадра, то особенно», заметил Елисеев. В это утро пришел еще один наш военный пароход [702] (три уже стояло на рейде) и делал салюты пушечными выстрелами греческому флагу.

По поводу салютов Елисеев рассказал приключения турецкого броненосца Этрогул, первого военного судна, решившегося выйти из турецких вод дальше Адена. В 1889 году сей славный броненосец повез от султана знаки Османие 1-й степени с бриллиантами Японскому императору. Благополучно добравшись до Адена, Турки сели, ибо угля не хватило на дальнейшую поездку; с большими усилиями и за большие проценты уголь был дан в долг одним Греком, подданным султана. Помощь эта довела судно до Бомбея, где угла снова не хватило и где никто уже не давал денег. Долго томились там злосчастные посланники его величества Турецкого султана, пока не собрали с мира по нитке и кое-как уже дотащились до Сингапура, где не без шика вошли в английскую военную гавань. Прошло полчаса после того, как отдали они якорь; прошел час. Комендант крепости посылает спросить, отчего не дают узаконенных салютов. «Пороха нет», последовало объяснение. Комендант заявил, что судно, не имеющее пороха, не признается военным судном, и послал буксирный пароход вывести Этрогул в торговую гавань. Турки добрались все-таки до Японии, но на обратном пути в Константинополь Этрогул с адмиралом, со знаками ордена Восходящего Солнца, посланными в ответный дар Японским императором Турецкому султану, с дорогими подарками и со всем экипажем пропал без вести. До сих пор о нем ни слуху, ни духу. Когда поприсмотришься к турецким порядкам, начнешь понимать турецкие неудачи; делается смешно, а не жалко.

_________________________________

Александрия, 2-го января 1895.

Русский Новый Год встретили мы в море. К нам присоединились испанский консул в Константинополе, женатый на Русской, и одна Англичанка, у которой муж служил долго капитаном одной русской компании и которая просила передать нам, что сердце ее лежит всегда к Русским. Начали с молебна. Все пели, хотя не очень смело, но за то с искренним чувством. Можно было забыть, что мы в море, у берегов Африки. Так и представлял я себе, что все мои молятся вместе со мною. У вас был в это время тоже вероятно [703] молебен, и вы молились обо мне, как это делал я, молясь о вас. В этом величайший смысл и значение веры: ни расстояния, ни времени не существует; побеждена и сама смерть для верующего.

Вслед за молебном Н. С. Леонтьев, всегда веселый и забавник, предложил писать на бумажках свое желание и сжечь бумажки в 12 часов, а потом проглотить золу от них во время боя часов. «Это уже языческое началось», сказал я отцу Ефрему, «раньше был обряд христианский, а теперь надо отдать дань язычеству». Выстрел ракеты прервал занятие Леонтьева; язычество не удалось; все вышли на палубу, где началось пусканье ракет, бенгальские огни и стрельба из револьвера, когда истощились средства пиротехники. Подали бокалы с шампанским, все чокались, и раздавались всевозможные пожелания, Леонтьев, играющий на рояли по слуху очень верно, исполнил Русский народный гимн, все пели; потом он стал играть танцы. На пароходе полагается, что в 11 часов все должны спать, буфет закрывается и водворяется тишина; поэтому Американцы, ехавшие с нами, были немало удивлены, когда в 12 1/2, часов раздалась музыка после непонятного шума и движения, начавшегося с половины двенадцатого. Некоторые из них вышли в общую каюту, где происходило столь несвоевременное веселье, другие полуодетые выглядывали потихоньку из своих кают. Наверное, они были очень недовольны нарушением их покоя и сладкого сна! Но это недовольство сменилось великою радостью, когда Леонтьев после русского гимна и затем других народных гимнов, заиграл и американский гимн. Лица Американцев, сидевших в общей каюте и все время с недоумением смотревших на наше веселье; расплылись в торжествующую улыбку; Янки подняли ладони кверху и по окончании гимна громко стали рукоплескать, а после приветливо улыбались Леонтьеву каждый раз, когда тот проходил мимо.

Чудная лунная ночь сияла на море, звезды горели ярче, чем у нас, небо было матовое, мягко-лиловое, небольшая мертвая зыбь тихо покачивала пароход с боку на бок. Удивительное спокойствие и мир кругом!

Поутру, лишь только я выглянул на палубу, огненные лучи африканского солнца ослепили меня.

Было тепло совсем, кругом воздух мутный, насыщенный [704] парами, а по направленю к солнцу больно смотреть. А именно по этому направлению и показалась узкая береговая линия Африки. Александрийский маяк выдавался заметно, слева неясно можно было различить ряд пальм. Атласная, лиловая вода моря тихо перекатывается, а солнце жарить все сильнее и сильнее, хотя всего восемь часов утра.

Совсем незаметно подошли мы к маяку, и дворец хедива, лиловый и полинявший, был как раз против; он смотрится в воду, и за ним во мгле развертывается громадный город. Огромные пароходы у пристани, куда ни взглянешь — дома без крыш; все колоссальнее и шире, чем в Константинополе, город кажется грандиозным. Пока только пальмы да дома без крыш говорят нам об Африке. Вот подъезжает к пароходу лодочка, и сидящие в ней Арабы в панталонах широких, как юбка, подобранных у ступни, интересе гораздо, чем все те диковинные народы, которых я видел в Турции и Малой Азии. Те знакомы мне больше и по Кавказу и по Средней Азии; к Туркам мы привыкли уже вполне; но эти черные, своеобразные и вместе с тем не безобразные лица поистине занимательны. Вот еще несколько минут, и всякое черномазие ворвалось в кают-компанию с карточками отелей, принялось хватать-тащить вещи; Смотришь на них и еще ничего не понимаешь; внезапно врывается в каюту наш всегда вежливый, всегда такой мягкий, ласковый буфетный слуга, выхватывает у одного из коммиссионеров толстую палку и изо всех сил начинаете лупить ею по спине какого-то Араба, повертывает и ударяет по шее, дает пинок ногой в спину и таким способом спроваживаете двух-трех молодцов. А!!! Я теперь все понял и прочувствовал — мы в Африке! Бедная Американка, возле которой происходило сие вежливое удаление непрошенных африканцев, вся обомлела, на глазах у нее появились слезы: конечно, она первый раз в Африке. Я не допускаю мысли, чтобы наш славный; добрый и мягкий хохол-слуга способен был на какую-либо жестокость. Нет, это простой, принятый способ обращения!

Все мы столпились у выходной двери каюты, и какой-то нос-лепешка, черный и в феске, суете нам карточку, осматривая с ног до головы. «Не собирается-ли он нас продать в рабство, кого в Судан, кого в Кордофан?!» обратился я к Елисееву. «Да, заметил тот, рабство тут только по закону отменено, [705] а на самом деле можно что хочешь и продать и купить!» «Я могу проводить в город, показать все», говорит на не очень ломаном русском языке нос-лепешка. Вот те на! Никак не ожидал, что с русским языком надо быть осторожным и в Африке: он нас прекрасно понял, и меня, вероятно, определил, как самого белого, продать на съедение. Если и не так, то во всяком случае он так привязался ко мне, что мне пришлось спрыгнуть с взятой на пристани коляски, ибо на козлы ее взобрался и этот черный: ничем его нельзя было свергнуть оттуда. Напрасны были мои крики и угрозы. Тогда я выскочил сам, и Араб-извозчик, видя, что теряет седока, спихнул нахала с козел. Только тогда я освободился от непрошенного опекуна.

У ворот, выходящих на набережную, полицейский очень вежливо пропустил меня, но я видел, как пред этим он нещадно колотил какого-то Африканца по рукам палкой и принял прочь палку только, чтобы пропустить меня. Выбравшись без затруднений на таможне, где предупредительны чрезвычайно, понеслись мы по гладким улицам, вымощенным, как в италиянских городах, большими каменными ромбами. В городе воздух был свеж и ароматичен; приятно было дышать им особенно после турецких городов, где был недавно и где вонь — необходимая принадлежность улицы. Place des Consuls, центральная площадь Александрии с памятником Ахмету-Али, окружена громадными зданиями, построенными на английский лад, да и вся центральная часть города по архитектуре напоминаете скорее Лондон, чем Африку; только крыш нет, да растут пальмы, да ходят люди так мало похожие на хилые создания Европы. Темный мускулистый Араб, взращенный на почве Африки, под солнцем, выгоняющим из земли такие колоссы, как пальма, крепок и полон сока жизни, подобно растению, выносящему африканский зной и ливни. Стоите только посмотреть, как крепко держится завитой волос на голове Африканца, чтобы понять, какова в нем сила жизни. Невольно сравниваешь их с пером страуса, с листьями пальмы-юки, которых ничем не погубишь. Бледными, хилыми, заморенными кажутся Европейцы. Это не те растения, которые высохли на воздухе Африки и окрепли настолько, что могут выбирать из сухой почвы живительные сгущенные соки и, выбрав, сделаться твердыми, как ствол финикового дерева. [706]

...Я был голоден, и мы решила зайти в арабское кафе. Поесть мы там не нашли ничего; но я забыл и голод и усталость, ибо увидел нечто столь оригинальное, столь непохожее на все, раньше мной виденное, что, приснись все это, сказал бы: «какой, однако, странный сон!» Точно сказка из «Тысячи и одной ночи»! Не знаю, в состоянии-ли я передать это чудное впечатление; оно поразило меня своею новизной и возбудило множество мыслей! Комната, в которую мы взошли, миновав маленький садик, была с эстрадой на конце; завешана она сплошь лампами и разноцветными зеркальными шарами; блеск и жара от них. На эстраде играют и поют музыканты; пред каждым из них по столику с перламутровыми инкрустациями; на них кофе и наргиле; в зале сидят Арабы в своих библейских костюмах, с чалмами на головах, в халатах и штанах-юбках; они пьют кофе, курят и слушают с напряженным вниманием музыку. Сразу подействовала на меня своеобразная обстановка, а необыкновенный колорите музыки просто заколдовал. Что это за музыка?!! Арабские мелодии на пяти-шести нотах, все завитые, закрученные, как самый удивительный восточный орнамент; вот певец начинает, и цитра, и флейта и барабан аккомпанируют; певец закрываете глаза и закидываете голову, произнося слова, несказанно тонко, то открытым звуком, то полуоткрытым, то в нос; с виртуозностью, тонко, отчетливо, заливаются струнные инструменты; они замолкли, и остался один барабан; вот флейточка присвистнула, да так уместно, что просто на стуле перевернешься. И сидящие Арабы следят за этими бесконечно разнообразными переливами мелодии, за этими искусными, с изумительным вкусом подобранными сочетаниями инструментов, за всею этою гармонией и целостностью музыки, а когда выйдете особенно тонко и хорошо, слушатели протянуть — а-а-а! в такте и в тон. Стоит посмотреть, как ведут себя и слушают в арабском кафе, чтоб подивиться культурности этих простых по общественному положению людей. Что за интеллигентный вид у Арабов, сидящих за мною, тонкий, изощренный! Маленькое происшествие отвлекло на время внимание всей публики, а нас Европейцев еще больше убедило в высокой степени ее выдержанности. Один Араб, вероятно, был пьян, он пробрался вперед к самой эстраде, стал громко делать свои замечания и кричать. Как его со всех [707] концов залы стали стыдить! никто не возвышал голоса, но потихоньку застыдили, засмеяли его и он притих, а одна из певиц подошла к нему со словами, будто желая его погладить по голове, и вдруг внезапно дала ему несколько пощечин, но так ласково, что он не обиделся нисколько. Все засмеялись и мир был водворен. Тем временем музыка продолжает завиваться и закручиваться; мягко ударяет барабан в такт, пересыпая иногда такою артистическою дробью, которой, ей-ей, европейский артист позавидуете. И вьется и льется мелодия и навевает и закручивает, а лампы блестят, и шары зеркальные переливают свет. Вот вышла танцовщица; лицо черномазое, глаза — уголья, брови и губы по краям вздернуты немного вверх; мелко, мелко заплетены косы и на множестве косичек висят монисты, спереди ожерелье в несколько рядов, пояс с висящими лентами, в высоких без задков туфлях. Медленно начала она двигаться, позвякивая звонкими кастаньетами и делая всевозможные движения корпусом, подергивая изредка плечами и поворачивая в такт голову. Лицо бесстрастное, ноги и туловище почти неподвижны; двигается и конвульсивно в такт дрожите лишь середина туловища. Это «танец живота». С непривычки очень странно и почти невозможно смотреть на него. А музыка заливается, то усиливаясь, то смолкая до одного инструмента, в нос, в полунос, поют певцы, закатывая глаза и с акцентами произнося начало фразы, мелким бисером пересыпают струнные инструменты, тонко, отчетливо, с виртуозною быстротой. Маленькие группетто, трельки так легко и тонко выходят, что поучиться стоит! И цельна музыка, артистично сочетание инструментов, а блеск и переливы света так идут к этой сверкающей и серебрящейся симфонии! Так согласно все это вместе с этими пестрыми костюмами певиц. Эпический характер заверченной, закругленной мелодии и пристуков барабана, присвистов флейты, призвякиваний колокольчиков так идете к библейским лицам сидящих. Пестрая толпа звуков раздается в плавном движении медленная темпа, и глубокою давностью звучите вся музыка в целом, ни одною деталью не нарушая общей картины. Пестрая толпа Арабов осталась также неизменна, как во времена калифа Гарун-аль-Рашида; вероятно, и тогда она с полным пониманием следила за сложным узором своей музыки, за самобытным созданием арабского гения, наслаждаясь, [708] смакуя детали и млея от общего художественная настроения. Музыка эта так не похожа на нашу, как не похожа финиковая пальма на наши деревья или страусы на наших птиц. Прибавить к тому, что виртуозность и тонкость нюансировки у музыкантов доведена до совершенства, то станет понятно, почему все это вместе чарует неотразимо.

Наконец, благополучно достиг я древней столицы Халифов. Я сделал несколько визитов и убедился, что в Каире легче собрать публику, если начать лазить по пирамиде вдоль и поперек, чем концертом и сколь угодно быстрым снованием по клавиатуре фортепьяно. Всему свое, и Англичане в Каире готовы на все, что египетское; с жадностью смотрят кости и прах мертвых Египетских фараонов, а музыки слушать не станут: на то их season в Лондоне! Ну, да и мне тоже не хочется о ней думать, когда тут пальма так восхитительно ушла в синее небо, когда ночью, словно голубой, освещенный с противоположной стороны, стеклянный свод, небо мирно сияет и напоминает о давно минувшем. Не в это-ли небо смотрел Иосиф, когда ходил и думал о родном доме?.. Мария и Спаситель не под ним-ли находили свой кров? Так мало действительности в Египте и так действительно прошедшее! Встали, обступили со всех сторон призраки, и не уйти от них! Ничего я не видал еще пока, а уже чувствую, что нахожусь на земле, где было такое настоящее, пред которым все наше мелочно и бледно. Арабы и те пропитаны вековым опытом и выработанною выдержкой; любо смотреть, как они живут, это своего рода Парижане, тонкости нм не занимать стать! Что же сказать о тех, пред которыми Арабы мальчишки и которые встали из своих могил и загадочно смотрят, говоря таинственными отрывками? Что тревожат они живых больше, чем живые потревожили их, это несомненно! Зовут они людей со всех стран света к себе, дразнят своею тайной.

Стоить только посмотреть, что делается в Египте. Как ошалелые носятся по улицам Каира туристы. Чем заняты они?! Что их интересует?! Животрепещущий вопрос — не урожай, не деньги, не политика, нет! Самый животрепещущий вопрос это — мертвые и могилы! Ни до чего остального дела нет. Мумии, пирамиды, пирамиды и мумии; другими словами — мертвые и могилы! Эти мертвые — почти что живые. [709] Повытаскивали их из могил, разворошили и выставили под стекло в музее и вполне уверены, что они ничего не могут, что песенка их спета. Вот был царь, заставил сотни тысяч людей строить себе могилу, в которой тысячелетия хотел лежать мирно впредь до воскресения! — какая тщета! какая горькая ошибка. Теперь, что сказал бы ты, безмерный властитель и гордец? Лежишь на показ людям, бессильный пред самым ничтожным из людей!

Неправда! До сих пор власть царей Египта продолжается, до сих пор они заставляют людей работать для них! Для них выстроены великолепные музеи, для них съезжаются со всей земли люди; для того, чтобы только видеть могилы, проведено и шоссе к пирамидам, нужное только для них, и железная дорога в Сахару и чудные отели; ими живет и движется Каир, ими заняты ученые и тысячи людей. Никто в мире не увековечил себя так, как они, гордые фараоны. Нет никого, кто бы имел имя незабытое четыре-пять тысяч лет и лежал бы сам с неистлевшим телом, с ясным выражением лица, с сохранившимися вполне волосами, с выражением лица сохранившемся настолько, что можно вполне себе составить понятие, что это был за человек, судить о его характере, вкусах и привычках. Хорошему физиономисту стоит походить и вглядеться в лица мумий. Каждая имеет свое выражение! Одна спит с ясным, спокойным выражением; другая оцепенела в гордости и жестокосердии. Рамзес II и Тутмес III, это два разные человека, как были, так и теперь остались. Не единый, общий прах, в который распадемся мы, а своя сохранившаяся индивидуальность.

Мертвые и их могилы действовали на воображение Звягина с Особою силой, и, несмотря на бездну дел, которая была у него и на необходимость все покончить в два дня, он решил потратить полдня а потащил меня с собой на пирамиды в первый же день по приезде в Каир. Общий вид Каира совсем особенный и необыкновенный для жителя Европы. Александрия напоминает то италианский городок, то Лондон своими громадными домами, точь-в-точь похожими на дворцы лордов в каком-нибудь Grosvenor или Belgrave-Square. В Каире я кварталы туземные, и дома Европейцев имеют мало общего с европейскими домами. Что особенно красиво, так это оранжевый цвет стен, освещенных утренним солнцем и вылепляющихся [710] на синем фоне неба; рядом пальма поднялась над крышей, зелень кругом, все открыто и манит к себе, и нет этой; северной замкнутости. На севере все сделано, чтоб оградиться от неприветливой жестокой природы; тут же, где небо и земля не мачеха, а добрая мать, здания широко раскрывают свои объятая: ничто злое, холодное, суровое не ворвется под их кров, но тепло и благодать. Широкие двери, обширные сени, высокие потолки, открыто и ясно глядящие окна! Летом, когда зной нестерпим, приходится думать, чтоб было в помещениях побольше воздуха и чтоб умерить действие солнечных лучей. Этим объясняется странная, ни с чем несравнимая архитектура арабских деревянных домов, в которых стена вдеть, вдоль улицы не по прямой линии, а рядом выступов, представляя из себя ребром поставленную лестницу; множество других выступов и террасок довершают странный вид такого двух и трехэтажного дома. Улица, наполненная такими домами, поистине куриозна, особенно когда едешь в первый раз и не предупрежден об этой странности.

Мы ехали в коляске и с жадностью ловили все новое, показывая друг другу то, что каждый заметил. В то же время Звягин рассказывал мне о делах экспедиции. Тут, в Каире, их предупредили, что за членами Абиссинской экспедиции следят и приставлены уже шпионы. Описание этих шпионов вполне подходило к тем лицам, которые вертелись около них в Александрии. Англичане так боятся Русских, что в простой научной поездке видят со стороны России посягательство на Центральную Африку. Никто не хочет верить, что Россия и не думает об Африке, и газеты трубят о поездке Леонтьева, как о сериозных политических замыслах и намерениях нашего правительства запустить когти в самое сердце Африки. Конечно, приложат все усилия эти заботливые ревнители самостоятельности среднеафриканских государств, чтобы вовремя отделаться от смельчаков Русских, решившихся проникнуть в Абиссинию. Но мои новые друзья по-видимому очень решительные и выносливые люди; не легко будет ихуложить в каком-нибудь ущелье, тем более, что они готовы ко всяким нападениям. Мы толковали о будущих трудностях, пути, а пока спокойно катили по гладкому шоссе, минуя дворцы пашей, проехав чрез Нильский мост, откуда открывается вид вдаль по Нилу, и где пароходы Кука так и манят сделать [711] поездку до порогов. Обежали Булакский музей и, снова сев в коляску, выбрались наконец из строений на простор деревни. Нежная зелень покрывала поля, воздух был такой, каким не дышал я ни на море, ни в Тироле, ни в русской деревне; он шел с Сахары и пролетал над свежею весеннею зеленью; он не был легок, как в горах, влажен и свеж, как на море, ароматичен, как в поле, усеянном цветами; нет! — в нем было что-то питательное! Как мед после воды, так и воздух Сахары после воздуха гор, как кристальная родниковая вода после мутной жидкости, так воздух Сахары после того воздуха, которым все-таки мы в свое время наслаждались. Походив по краю великой пустыни и подышав этим воздухом, я почувствовал в себе силу и легкость, какой давно у меня не было. Окруженный галдящими разбойниками-бедуинами не испытывал я робости, чувствуя возможность в случае нужды разметать их по сторонам; я, слабый и так долго больной, испытывал давно забытую мощь, отвагу и спокойное сознание своей силы. И все это — воздух, удивительный воздух пустыни!

Приехал я в Каир с ночным поездом и потому не видал еще издали пирамиды. Слава ее так велика, что право хочется ее увидать не на фотографии, которая не передает размеров и не производить никакого впечатления, а воочию, настоящую пирамиду, и нетерпение возрастаете по мере того, как приближаешься к ней и видишь сквозь густую листву деревьев, посаженных вдоль всего шоссе, желтую массу, мелькающую в просветах и не показывающуюся вполне. Наконец, мы выехали на место, где кончаются деревья, и подъехали к отелю, стоящему саженях в пятидесяти от подножия пирамиды. От гостиницы дорога идете в гору; несколько шагов еще, и я был у самой пирамиды. Первое чувство было полное разочарование! Если бы камни, из которых сооружен этот памятник, были черные и с крепкими ребрами, может быть, впечатление и было бы грандиозно или, если б я ничего не знал о сооружениях фараонов, и блуждая по пустыне, случайно натолкнулся на такую штуку, как пирамида Хеопса, вероятно, я окаменел бы от изумления! Но, скажите, может-ли быть груда желтых камней величественна, когда рядом лежать и высятся желтые же громады скал и равнин пустыни?! Кто проникнут величием творения Бога, кто безмолвно созерцал без конца, [712] куда только достает взор, громадные желтые гигантские скаты, холмы и долины, тянущиеся на сотни версте, тому, среди этого величия, этой безмерности, жалко смотреть на ничтожные создания слабых рук человека! Усилия громадные, многолетние, теряются среди настоящего величия, настоящей силы.

Лишь только вышли мы из коляски, как нас обступила со всех сторон Бедуины с предложениями лезть на пирамиду, внутрь, смотреть Сфинкса, нанять верблюда и т. д. Крик, гвалт нарушил то, что так живительно и неотразимо действовало на душу — это покой и тишину пустыни! Наш проводник энергично защищал нас, бормоча по-арабски; но чрез несколько времени я понял, что дело идете скорее не о нас, а о нем. Бедуины были возмущены, что кто-нибудь осмеливается показывать пирамиду и следовательно отбивать у них хлеб. Ругань, поднялась выше самой пирамиды; от крика перешли к жестам, проводник с яростию замахивался палкой, хватал камни, Я ожидал кровопролитного побоища, но его не произошло, и ярость обеих сторон сменялась после какого-нибудь смешного слова добродушною улыбкой. Что за чепуха! Вероятно это просто африканский горячий способ разговаривать и спорить! Эти крики продолжались все время, пока мы оставались близ пирамид. Нас убеждали, что наш проводник — дармоед, что он не нужен, что Бедуины говорят на всех языках, и действительно, они говорили и по-французски, и по-английски.

Мы прошли к Сфинксу и в полузасыпанный храм около лап Сфинкса. По описаниям я воображал себе все гораздо, массивнее; Сфинкс, тоже наполовину засыпанный песком, не показался мне колоссальным, но произвел впечатление выражением своего лица. Выражение этой безносой головы несомненно присутствует, остались даже следы краски на бровях и на лбу. Вполне художественное впечатление производите эта громада, торчащая из песков; что-то живое в ней есть, и много дум и много размышлений бродит в голове, когда смотришь Великого Сфинкса. В нем размеры, колоссальность не составляют главного. Эта голова в несколько сажень вполне соразмерна с обширною пустыней, в которой она находится. Поставить там что-либо поменьше было бы и незаметно, почти смешно. И смотря на этого Сфинкса, не думаешь о величине и о трудностях технических; они забыты, и остается непосредственное художественное [713] впечатление. Считаешься с этим лицом, как с живущим, цельным, и художественное чувство возбуждено. Среди безмолвия и неподвижности пустыни, на светлом, ровном фоне душевного спокойствия и простоты сознания, возникаете образ, волнующий и уносящий в глубь веков, дающий представление чего-то вечного, какой-то живущей вне времени идеи! Разве это не задача художественная? Сфинкс разрешает ее и разливаете в душе созерцателя удовлетворение. Говорят, при луне он удивительно хорош. Думаю, что сказочные гигантские образы носятся в голове при виде этого характерного лица, освещенного луной, когда все принимает поэтическую окраску.

Звягин, после долгих пререканий, полез на пирамиду, отдав мне деньги и часы. Это была не вполне лишняя предосторожность. Бедуины вымогают деньги у туристов, пользуясь их волнением на опасных местах. Тут только стали мне ясны размеры этой громады. Уже на половине высоты Звягин и Бедуины, помогавшие ему входить, показались мне маленькими. Лезть на пирамиду очень трудно вследствие того, что уступы камней, составляющие лестницу, очень велики, почти по пояс и, чтобы подняться на выступ, надо сначала опереться коленкой на него и затем уже стать на ноги.

Я поднялся на несколько сажень, сел у отверстия узкого корридора, мрачно уходящего внутрь пирамиды, и стал смотреть на пески, на Нильскую долину, всю видную поперек до гор Мокатамы. Робко наползала зелень на желтые пески. Легонький слой зелени, вот и все! Это Нильская долина. Кругом пески и громады скал. Тонкий ковер зелени, правда, несказанно прекрасный, был разостлан на мертвых песках; казалось, что достаточно небольшого перемещения песка, и Нильской долины не будет. Так робко ютится жизнь, так величаво царствует смерть пустыни! Но эта жизнь, слабая, ничтожная, так прекрасна. Так нежна зелень, так восхитителен контрасте желтого чистого цвета песка со светло-зеленым фоном долины и особенно по краям, где неровными клоками зеленый ковер налез на бесплодный камень.

Тьма спустилась на землю, и звезды ярко загорелись на небе! Бесчисленное количество их высыпало, громады звездных миров притянули и взоры и мысли. Благодатное небо Египта, чистое, глубокое, звездное! Не под ним-ли забыть человеческую суету и глядеть в вечность; не под ним-ли доходить до познания [714] истины и Бога, стряхнув с себя земную пыль в благоговейном спокойствии пустыни!?

Я распростился с милыми соотечественниками, Звягиным и Леонтьевым, уехавшими в Абиссинию, и нашел себе товарища Голландца Smelt, путешествующего уже полтора года, бывшего и в Америке, и в Японии, и в Индии. Смельт — петербуржец и отправлен родителями в путешествие с целью образования. Мне хотелось посмотреть на Каирскую рулетку, на которую мне советывали пойти еще в России. Вдвоем я рискнул проникнуть в этот разбойничий притон. Рулетка и в Каире запрещена, но это не мешает ей процветать негласно. О существовали ее все знают, и первый черномазый проходимец, приставший ко мне с просьбой бакшиша, на вопросу где рулетка, сейчас же повел меня в cafe egyptien, помещающийся на главном сквере в центральном месте Каира По узкой лестнице я проник со своим спутником-Голландцем в две небольшие комнаты, где производится операция опустошения карманов честным способом. В одной комнате общипывали посредством рулетки, в другой шло обирание легковерных посетителей посредством игры в trente et quarante. Вид играющих был крайне сосредоточенный, один виновато-грустно улыбался, все были бледны. Но крупье!!! их было три… Много невозможных рож видал я в последнее время, и черных, как сапог, и с глазами хищного зверя, и с профилем Мефистофеля, при том с загорелою, задымленною кожей, и с разбойничьим невозможно кровожадным рылом; но подобного вида субъектов пришлось видеть в первый раз. Не могу описывать лиц, потому что, увы, их не было. Так странно! Все приглядывался и понял, что значить: «на нем лица нет». Так-таки и нет! У одного рыло все ушло вперед, как у крысы; у другого были одни губы, которые он облизывал и отворачивал нижнюю, ну точно собирался проглотить играющих. Оторопь взяла меня. Поскорее я удрал и, вышедши, вспомнил о пекле в «Пропавшей Грамоте». Разница была та, что там хоть крестное знаменье помогло; ну а тут ни крестом, ни пестом не спасешься! Мало того, что крупье имеют громадные шансы, в Египте они еще и мошенничают. Удивительно! Всем это известно, и все-таки находятся многие, кто ходит и играет.

Поутру мы наняли осликов и поехали на базар. Впервые [715] сел я на это милое животное и способ езды на осле понравился мне чрезвычайно. Ослик не трясет, и сидишь на нем, как на стуле, но много странности в этом передвижении. Для того, чтоб один ехал, надо, чтоб другой бежал. Погонщик все время бежит позади, нагоняет осла и с той и другой стороны хлещет его палкой; а так как весь ослик-то с теленка и все близко на нем, то, со стороны смотреть, получается впечатление, будто бьют седока и он удирает от палки. Не мало прелести в том, что, по большей части, погонщики самые веселые люди на свете. Все время бегут они, переговариваясь между собою и беззаботно смеясь, как дети. Они радостны и перестают хохотать и шутить лишь, когда пристают с просьбой бакшиша и боятся его не получить; тут веселость их сменяется надоедливым приставанием и недовольными криками, причем не лишнее заметить, что чем больше им давать, тем большего они требуют, кричат и жалуются. Когда же кончен расчет и мир заключен — снова детский смех и шутки. Как передразнивают они осла, когда тот кричит, с какою любовью его гладят. Предобродушные люди! На базаре зашли мы в лавку посмотреть ковер. Лавчонка с виду была неказистая, как обыкновенная наша московская лавка на Тверской-Ямской, где продают железо ила фанеры; мы пролезли в эту дыру и, перерыв ковры, пожелали видеть мебель, нас провели задним выходом на двор, где было другое отделение, тоже грязное и невзрачное; но что за роскошные вещи увидали мы там! Резная мебель арабского стиля, смешанного с европейским, покрытые инкрустацией столы, перламутровая инкрустация, чеканные медные предметы, чашки и кубки, покрытые арабесками из серебра, оружие древности, удивительные фонари, сквозные, с разноцветными стеклами: товару на сотни тысяч, и все это богатство в темной и неказистой лавчонке!

Свернув с главной улицы в боковые крытые переулки, я почувствовал себя не совсем ловко. Представьте себе длинную комнату с потолком, где сидят люди и занимаются разного ручною работой, оставляя небольшой проход по средине, и вам станет понятно, что въехать в такой частный дом на осле, крайне неловко и во всяком случае невежливо. Купить нельзя было ничего: пока в городе много Американцев и Англичан, на все стоят двойные и тройные цены. [716]

Только после уверения, что я Араб, а не Американец, мне отдали резной индийский стакан за два франка вместо просимых раньше шести. В одной лавке приобрел я палку с инкрустацией из черного дерева за рубль, но это после заявления, что я Москов. Продавец заговорил сейчас же по-русски (он был на турецкой войне). «Русские, когда идут на войну, берут деньги и за все платят, не так как Англичане!» сказал он. Приди Русские в Египет — все будут рады! промолвил он, совершенно, как показалось мне, искренне. И раньше я слышал, что в Египте любят Русских; теперь приходится самому, несколько раз заметить это. К Москову все приветливы, раз узнают, а пока думают, что Англичанин — плати втрое!

По пятницам происходят церемонии вертящихся дервишей. В Константинополе мне не удалось их повидать; я отправился вчера посмотреть на них, заинтересованный прочитанными мною описаниями Филиппова и Маркова. Оба они рассказывают, что экстаз этих фанатиков действует на зрителей, что кружатся они с неимоверною быстротой, так что становится страшно.

Храм Каирских вертящихся дервишей — довольно большая комната с круглою ареною посредине, отделенною лишь деревянного низкою решеткой от пространства кругом, где разрешается стоять зрителям. На хорах место для музыкантов и для женщин, защищенное от взоров мущин решетками,— вот и все. Когда я вошел, храм был битком набит Европейцами, стоявшими вплотную к решетке, ограничивающей арену и следовательно вплотную к дервишам, последние уже сидели на земле, поджав под себя ноги.

Дервиши изредка и мельком поглядывали на публику, публика переглядывалась и смеялась, в задних рядах стоящие туземцы вели трескучий разговор. Шум, базар, а не храм, хотя бы и грубой секты, вот первое впечатление. Вошел главный дервиш и, сев на коврик, закрыл лицо руками. Он бормотал молитву и изредка посматривал на галдящую публику. Вот на хорах слабый звук дудочки, напоминающий гобой, протянул ноту; другую квинтой ниже, и полилась мелодия; полуоткрытый, ущемленный звук как бы издалека открывал горизонты неведомой области, манил туда. Меня стало захватывать настроение странное, как будто действительно я впервые [717] начал чувствовать существование другого необычного мира, таинственного, далекого. Тут досаден мне стал шум и говор, заглушавший звуки; дервишам же, по-видимому, было все равно: они сидели апатично. Звук барабана вывел их из неподвижности; разом встали они, скинули черные халаты, в которых сидели все время, и остались в белых войлочных высоких шапках и белой одежде с длиннейшею, собранною в многочисленный складки, юбкой. Удары барабана сильнее, звук дудок — крикливее. Медленно пошли они кругом по стене арены и, останавливаясь у места, где сидел главный, делали полуоборота и кланялись; каждый, пройдя это место, поворачивался и кланялся, недошедший делал тоже поклон; выходило, что они кланялись друг другу. Так обошли дервиши кругом три раза. Раздалось на хорах нестройное пение, разом убившее настроение, произведенное мелодией дудки; звук гобоя всегда манит и жалобно, патетично зовет, тут ожидание усилило это действие; нестройное же пение разрушило начинавши выростать в воображении волшебный замок. Не то было с дервишами! Пение было им сигналом поднять руки вверх и начать кружиться одному за другим. У некоторых были театрально-восторженно закинуты головы и закрыты глаза.

Тогда произошло нечто, что очевидно не входило в программу представления. Публика шумно и стремительно стала убегать. Что случилось?! думал я. Не пожар-ли или может быть нападение на зевак-гяуров со стороны фанатиков?! Публика обегала арену и стремилась к выходу, как будто ею овладела паника. Я хотел тоже уйти, смущенный непонятным явлением. Все объяснилось просто: больше нечего было смотреть. Дервиши, повертевшись, складывают руки крестом и останавливаются на тех местах, где раньше сидели, отдохнув, снова кружатся, да при этом вовсе не особенно быстро, как каждый из нас мои бы вертеться, если б поупражнялся дня два-три. Юбки развеваются — только и оригинальности. Ни экстаза, ничего ровно. Публика же бросилась вон, ибо раньше знала, что ничего не будет больше, и так как она состояла из туристов, то есть, людей, которые не хотят пропустить повидать что-либо, то все и спешили не опоздать к представлению воющих дервишей, живущих довольно далеко от вертящихся. Я пробыл немного дольше и вследствие этого опоздал на церемонию сих вторых. Мне все казалось, что наконец и [718] дервиши сами устыдятся зрителей и, закрыв глаза руками, тоже убегут вон. Слишком уже глупо все это было. В совершении такой немногосложной чепухи перед глазами смеющейся публики не может быть и речи о каком-либо религиозном экстазе. К моему удивлению, бакшиша не брали ни с кого; следовательно, не было и корысти привлечь толпу для потехи. Как бы ни груб был обряд, он не терпит смеха и наянливого глумления со стороны неверующих; если же таковые допускаются в храм, то должно соблюдаться хоть бы наружное приличие, а именно его то и не было. Мне говорили после, что дервиши смотрят на публику, как мы смотрели бы на собак: для них неверующий гяур — собака! Подобно молятся магометане на железной дороге или на пароходе, не обращая никакого внимания на окружающую толпу. Если это так, то можно позавидовать самостоятельности и самоуверенности этих людей и пожалеть, что они не освещены более правильными понятиями.

_________________________________

Каир, 13-го (25) января.

Подбил я одного Англичанина ехать на ферму страусов Матарию. Крикнули ослов. Мигом прискакали две полдюжины погонщиков в синих, развевающихся на бегу халатах с своими ослами. Тут уже не о том думать, чтоб ехать, а о том, как бы защититься от их нападения. Вскочил я на ступеньки подъезда и поднял бамбуковую палку защиты ради, но это не помогло, и мне пришлось влезть на осла, которого ретивый бурикие, то есть, погонщик, подкатил мне под самые ноги, так что уж и деваться было некуда, и хорошо я сделал: раз сел на осла, меня защитит от других его владелец; иначе сил нет; это всегда так: рвут на части, ревут над самым ухом, ослы налезают и сдавливают со всех сторон. Иное дело, когда идешь по улице и встречаешь молодца с подведенными глазами, в синем халате, с голою шеей и голыми ногами, обнявшего осла за шею и приветливо заводящего такую речь: good morning, Sir! jou want a donkey? This is nice donkey, sir! и бурикие похлопает ослика по шее, погладит, подпихнет сзади вслед за прохожим, одобряя своего donkey, подобно тому, как гувернер проводит вперед своего питомца, когда тот конфузится. Тут можно толковать [719] спокойно, никто не оглушить и не задавить. Jou want a green one? спрашивает бурикие и так любовно смотрит. С одним зверем не трудно; вот беда напасть на стадо: тут лучше всего сесть поскорее. Так я и сделал и, сев, уже стал торговаться. Заломили, конечно, страшную цену: 2 шиллинга за час туда и назад. Я молча стал слезать. С мольбой ухватил мои колена бурикие и не пустил сойти. Подошел хозяин напавшего на нас стада ослов, главный, у которого бурикие лишь верные рабы, и порешили мы с ним на 2 1/2 пиастрах, то есть вчетверо меньше против запрошенного.

И дернуло же меня сесть на это проклятое животное! Не успел я опомниться, бурикие выпустил повод, и осел, как бешеный, поскакал, куда глаза глядят; за ним Англичанин на осле и два бурикие с криком «Slowly». Пока я удерживал ретивого зверя, мы проехали далеко и совсем в другую сторону, чем надо. Бурикие неслись вскачь со смехом и криком, не слушая того, что я им кричал. Грозно занес я палку над ними и разъяснил, чтобы ехали в Матарию. Те принялись хохотать еще больше, но повернули ослов назад, снова крикнули «slowly», и опять мой осел понесся без удержу. На силу его удержал я, а погонщик подбежал, обнял за шею своего товарища по бегу и заискивающе спрашивал меня: good donkey? nice donkey, sir? и снова «slowly», осел галопом! того и гляди, налетит на кого-нибудь или разобьет мне колено об угол дома или экипажа, думал я, натягивая поводья изо всей силы. Куда там! Ничем его не удержишь. Вдруг бурикие пихнул в шею осла, и тот устремился в узкий переулок. Начался лабиринт старого Каира. Надо его повидать! Кто видал Азиатские города, тот еще не видал настоящая лабиринта. Тесно, черно! А осел несется вскачь. Впереди коляска загромоздила всю дорогу; встречные ослы идут навьюченные и с седоками. Беда, думаю, разобьюсь я в дребезги. Каким-то чудом пронеслись мимо, лишь коленкой хватился я о коленку встречного Араба, ехавшего тоже верхом. «Нет, шалишь, довольно! решил я. Задам я вам за ваше «slowly»! Остановив осла, я замахнулся на своего бурикие и принял самый грозный вид. Тот, вопреки моему ожиданию, обрадовался, приняв мою угрожающую позу за шутку и прыснул со смеха: «good donkey! sir? Nice doncey?! His name is missres Wilson!» Я тебе задам misstres Wilson! Насилу [720] растолковал я оголтелому Арабу, чтоб держал свою misstres Wilson и не пускал вскачь. Не долго ехал я шагом, осел споткнулся, упал на колени, и я полетел через голову. Что было бы на бегу?! Слава Богу, я ничего себе не поломал. Бурикие поднял осла и, вместо того чтоб, его наказать, погладил по шее и начал извиняться за дорогу. Bad donkey! сердито сказал я ему. Тот очень обиделся. Bad donkey? Sir! good donkey! the road is bad! donkey is good! Nice donkey. Ho лишь я снова польстился на его donkey и сел на него снова, бурикие начал учить и угощать палкой осрамившего его осла. А тот снова вскачь! Буду впредь знать и стану осмотрительнее садиться. Впрочем после падения моего бурикие унялся, послушал моего требования и стал держать осла.

Так мы ехали по шоссе уже за городом до заката солнца. Когда же Матария? Мне сказали, что туда полчаса езды. Маtaria after this road! отвечал неизменно на наши вопросы погонщик. Счастье наше, что попался на встречу монах со школьниками и объяснил, что до Матарии еще 8 миль, а по железной дороге, действительно, полчаса езды от Каира. Иначе мы все ехали бы в надежде, что вот-вот приедем; с бестолковыми бурикие не договоришься, они все хохочут и шутят друг с другом. Веселый народ! Совершенно не поняли они, за что мы с Англичанином накинулись на них, за что бранили их. Времени они не знают: им все равно — час или три часа. Устали не знают тоже: бегут за ослом чрез два часа так же весело, как в начале. Мы повернули назад, и я был вознагражден за неудавшуюся поездку картиной заката солнца. Подобного не видал я раньше, да и не увижу в Европе. Вероятно мельчайшая пыль, стоящая высоко в воздухе, производила это зарево, залившее небо до половины. Как раскаленная печь пылало небо, а на земле все было темно; глаза, ослепленные светом, не разбирали уже ясно предметов, лишь деревья ясно вырезались на ярком фоне. Мелкие, как хвоя длинные, листья африканского дерева halich, тонко и отчетливо ласкали глаз и стлались по атласному фону неба. Уже зарево сменилось ярко-красным цветом. Все приняло сказочный вид. И здания, и пальмы, казалось, жили и ощущали, меняя свой цвет вместе с цветом неба а так сильно, так резко совершалась эта перемена колорита. Унылый африканский пейзаж — голая земля без былинки, да деревья там и сям, [721] был в жару, в волнении, и трудно было себе представить кругом предметы, дома и деревья бездушными. Казалось, в них самих кипела жизнь и сознание. Так ясно, так сильно было настроение вечера. Подобно и у нас все оживает в тихий вечерний час дня; но нет той силы, той несомненности.

Снова въехали мы в лабиринт старого города, в тьму кромешную. Мало того, что черно и глухо, и люди то все черные. Освещения не полагается; хорошо, если есть свет в домах, тогда переулок хоть немножко освещен; ну а если нападешь на заборы, да на такие дома, где окна выходят не на улицу, а на двор — бреди на ощупь; африканская ночь черна и кажется еще темнее, наступая внезапно после ослепительного дне. Разительный переход: немного больше получаса от яркого света в темноту египетскую. «Египетская тьма» везде. Неправду, стало быть, говорил Л., что среди достопримечательностей в Каире продают в пузырьках и Египетскую тьму. Она достается совсем даром и городу не стоит ничего. Ужасно жутко в этих глухих улицах. Чувствуешь себя червем, которого земля хочет поглотить. Странное чувство, но не раз я испытывал сродность с землею и ее власть над естеством, и в этой тьме особенно. Будто дух земли поглотить хочет. Сродность человека с землей кидается в глаза в Африке, как нигде. Вот копошится на земле что-то, не то лягушонок, не то человек, черный, земляной. Ком земли, да и только! Снова попали мы в толчею, освещенную светом из лавок. Это торговые улицы. Не страшно, прошла боязнь пока; но стало боязно за колени: как бы не расшибить их в этой толчее. Вдруг позади меня раздался такой трубный, грубый рев, что можно было подумать, что дух тьмы кинулся за нами, испуг мой был напрасен,— то был осел, шедший мирно сзади в затрубивший над самым ухом. Наконец, выбрались мы в Европейский квартал Каира, и я вернулся домой разбитый от усталости.

_________________________________

14-го января.

Сегодня отправился я снова в Матарию вместе с Я.; наняли ландо, мы покатили по обсаженным деревьями улицам Европейского квартала. Местами улица так живописна, как будто нарисованная декорация. Почти все дома красивы, а [722] многие построены в арабском стиле и удивительно оригинальны и привлекательны, сад почти при каждом доме, полный бананами, пальмами, клумбами цветов! Вот где живут люди, где можно наслаждаться жизнью! Когда проехали мы в арабскую окраину города, то увидали, что ворота домов разукрашены маленькими красными флажками. Через улицу была перекинута веревка, вся усаженная такими же флагами. У каждого квартала есть свой святой, и день его празднуется торжественно. Вечером устраивают иллюминацию, музыка гремит, все веселится. Чествование святого продолжается три дня. Вот к этой-то церемонии и готовились эти флаги. Они вывешиваются также в случае свадьбы в улице, где живет невеста.

Не лишнее, к слову сказать, что свадебная процессия очень куриозна. Ряд верблюдов везет все имущество невесты, кровать, тюфяки и проч.; сама же она сидит между двумя связанными вместе верблюдами, причем голова третьего, идущего сзади, просунута под сидение. Презабавная картина!

Мы выехали за город; началась пустыня, голый песок, на котором раскинуты там и сям фермочки, да дома с садами. Поразителен контраст — роскошный сад, забор, и за ним голая земля, ни былинки, ни травинки. Орошаются такие, кинутые вдаль от плодотворной Нильской долины, кусочки растительности посредством колодцев, устроенных довольно оригинально. Черпают воду посредством системы двух колес: — одно поставлено вертикально черпаете глиняными кувшинами воду и выливает ее, когда кувшины поворачиваются вниз отверстием, а другое — горизонтальное колесо приводит в движение первое, само будучи вращаемо волом. Глаза у вола завязаны, чтоб он не видал отсутствия погонщика. При обороте колесо издает свист; вол думает, что свистит погонщик и идет вперед; по-видимому даром не хотят расходовать труд человека и, где можно, прибегают к махинациям.

У одного из садиков возница наш остановился и объяснил, что тут сикомора, под которой отдыхало Святое Семейство. Об этом дереве мы, конечно, и раньше знали и пошли его посмотреть. Весь сад состоите из дорожки, ведущей к дереву и его самого; вокруг забор полукругом. Дерево, расползшееся на три ствола с сухими ветками, было все сплошь покрыто надписями с именами посетителей. Ни одной надписи, впрочем, нельзя было разобрать; но несомненно, что от такой [723] порчи коры дерево могло погибнуть. Дерево очень старо; осталось несколько стволов еще живых, с зеленью, все остальное засохло. Местечко очень чисто содержится.

Далее на пути к Матарии показывали нам обелиск, на треть вросший в землю, остальные две трети все-таки очень большая глыба. Обелиск этот — остаток великого Гелиополиса. Кругом него гнездилась и кучилась толпа оборванцев, галдящих и жаждущих сорвать бакшиш.

При входе в Матарию с нас взяли за осмотр по 2 шиллинга с каждого, а смотреть было нечего. Вся ферма разделена концентрическими кругами на дворики, где помещаются страусы по возрастам. Если бы они ходили все вместе, было бы очень красиво. Но видеть с десяток этих быстрых созданий в небольшом дворике совсем неинтересно и не соответствует представлению о страусах. Рядом другая дверка, опять другой дворик, и так далее. Жалко становится смотреть на эту неволю. За пустое яйцо просили 5 франков.

Эти цены результат недуга стяжания, хронически овладевающего туземцами в сезон приезда Англичан и Американцев. Per que forestieri! вспоминается мне стереотипная фраза Итальянцев, каждый раз, когда спрашиваешь у них, за что же с меня взяли так дорого.

_________________________________

Отправился я посмотреть арабский музей с одним Англичанином. Музей находится в арабской части города. Но как его найти? Куда ехать!? Как отойдешь от hotel’я, так ничего и не поделаешь с извощиками. Попадается такой, что только по-арабски говорите. В таких затруднительных случаях я прямо ловлю за пуговицу мало-мальски смышленую физиономию, проходящую мимо и говорю по-французски. На этот раз зацепил я адвоката Сирийца, который так принял к сердцу наше дело, что торговался с возницей, как жид, решил, что тот просит дорого и надо отправиться на ослах. Затем он возымел охоту сам проводить нас, просил подождать пять минут, чтобы только сбегать к себе и потом ехать с нами. Очень выразительно старался он дать нам понять, что он не драгоман, и следовательно платить ему не надо, а делает он все это из любезности. [724]

Надо сказать, любезность — общая черта в Каире; к кому вы ни обратитесь, все входят в ваше дело; иногда собирается целая кучка людей, обсуждающих, спорящих но поводу заданного вами вопроса, как будто дело касается их лично. Развита общественная жизнь здесь как нельзя более. Долго мы ехали по закоулкам, никто не мог показать, где арабский музей. Наконец-то нашли мы к нему дорогу и приехали к каким-то грязным воротам. Это и был арабский музей. У врат длинный халат с седою бородой. Извольте давать разрешение!

Англичанин и адвокат вошли, предъявив разрешение, оно тоже было у меня в руке; но я позволил себе маленькую шутку. На непонятное лопотание бороды в синем халате, я вынул визитную карточку и сунул ее в нос заступившему дорогу стражу; тот уставился на нее, конечно ничего не понял в русском шрифте, но вероятно думая, что это что-то очень действительное, пропустил меня с почетом. Я торжественно вошел. Привратник, казалось, удовлетворился вполне моей карточкой. Ни тени сомнения не было на его лице. Только, когда я стал ему хохотать в нос, рассказывая о своей шалости своим спутникам, он стал рассматривать и соображать, что сие значить и почему я смеюсь, а не иду дальше. Потолковавши с товарищем, седая борода затряслась беспокойно и я поспешил предъявить разрешение. Халат не без недоумения поплыл к себе в сторожку, а мы вошли на обширный пустырь с развалившеюся мечетью в одном углу и небольшим одноэтажным запущенным домом в другом. Во всех углах и на самом пустыре был навален мусор и обломки. Так это-то музей?! Что за запустение! В домике услужливый хранитель музея старался нас пленить и удивить обращая наше внимание то на полусгнившую деревянную хранительницу Корана, то на старинные тоже деревянные и развалившиеся ворота с какой-то мечети. Мы ломали себе голову, зачем этот музей, где несколько каменных ваз, да рвань, да дрянь; мы искали, нет ли чего, на что стоило бы посмотреть, чего-нибудь изящного или редкого. Англичанин выражал свое презрение и уверял, что лучшее в музее, это два подноса, под которыми значилось: «дар Лондонского Кенсингтонского музея». Впоследствии я узнал, что для знатоков арабского искусства вся эта рвань и старье представляет большой интерес. Но мы ушли в полном разочаровании. [725]

По дороге назад встретили мы похороны. Толпа бородачей шла гурьбой впереди; сзади несли мертвого в гробу. Гроб похожий на простой ящик был покрыть вместо крышки синим ситцем. Бородачи неслись почти вскачь и пели далеко негрустную песню в быстром темпе, и в унисон. Что за веселый мотив, подумал я. И какое небрежное отношение к умершему. Прискачут к яме, вывалят из гроба и — баста. Тратить денег на похороны не любят, даже гроб из экономии не зарывается в землю, а служит вообще покойникам лишь для перенесения их в могилу. Такое впечатление производило это шествие со стороны. Сириец объяснил нам, что так всегда бывает. Пока идут медленно и поют тоже медленно, а в медленном темпе эта же песня далеко невесела; потом уж разойдутся и чем скорее идут, тем быстрее поют. Скучно, видно; им, поскорее бы вывалить; вот они вскачь и несутся! Вероятно в этот момент я и встретил процессию, и должно быть близко от кладбища. Чрез несколько минут вторая процессия, но в ней пения не было, а голосили плакальщицы. Это был такой кошачий концерт, что уши затыкай. Писк и визг, а не человеческие голоса. Покойник тоже был несом без крышки, и был накрыть полосатым ситцем.

Третьего дня поехали мы с Я. смотреть Шубру, загородный дворец, построенный Мегмедом-Али и теперь запущенный. При дворце сад, который зимой не представляет особой прелести. Но что очаровательно, это бассейн, служивший купальней гарему Мегмеда-Али. Он окружен крытою галлереей; в мраморном ложе тихо спит вода, стены заперли со всех сторон доступ к этому бассейну, кругом мраморные плиты с изображениями рыб. Потолок в галлерее дает тень, по углам прохладные покои; кажется, вот запереться тут, смотреть в вечное синее небо, глядящее безмятежно в сонную воду, плескаться в воде и наслаждаться негой, забыв мир и время. Так и представляется эта жизнь былая, и теперь возможная, мечты влетают в душу и бьют крыльями по струнам поэтического сладкого настроения. Тени прекрасных созданий, наслаждавшихся тут, дразнят возбужденное воображение. Картины сказочной неги подернуты налетом грусти, сожаления о невозвратности. Прошло все! Как и все пройдет чувственное, материальное! [726]

Остальное смотреть было не интересно: запущенный дворец в саду и другой совсем заколоченный и нежилой на берегу Нила. Вот и вся Шубра. За то вид на Нил, с того места, где стоит главный дворец восхитителен. Нил везде красив и особенно вечером, когда все принимаете дымчатый, оранжевый цвет. Краски вечером необыкновенны! так нежны, так теплы! Колорит совсем свой, египетский. Бледно-желторозовый!

_________________________________

Буланский музей, хранящий древности, извлеченные из-под песка Мариеттом и его продолжателями перенесен теперь в дворец Гизе и называется Гизехским музеем. Я был в нем несколько раз, ибо в первый едва мог пробежать по главным залам, не останавливая своего внимания ни на чем: так громаден он и содержит такое количество вещей.

Само здание великолепно. Комнаты, галлереи, терассы, громадные залы, лестницы устроены по оригинальному плану. Нет ничего шаблонного и симметричного. Отделка некоторых частей музея великолепна, хотя теперь уже не поддерживается и вблизи смотреть неприятно: всюду облупившаяся штукатурка, попорченные стены, полинялые окна и полы. Если же выбрать освещение и место и смотреть на дальнюю часть помещения, то бываешь прямо очарован вкусом и изяществом. Потолки в некоторых галлереях сделаны в стиле Людовика XV и издали кажутся как бы из сервского фарфора. Ходишь поэтому дворцу Измаила и начинаешь понимать, как можно сделать долгу свыше 1.500 миллионов. Ведь не один дворец он построил.

Властителя Египта пленяла внешняя роскошь, и услада жизни, скоро преходящей; в дворце его лежат теперь прежние властители древнего Египта, воздвигавшие монументы и тратившие миллионы для жизни вечной, не преходящей. Кто из них более прав?! И снова бежишь смотреть на мумии, погруженные в вечный сон! Непонятная тайна жизни тревожит ум с особой силой, когда смотришь на эти не истлевшие тела. Лежит человек, для которого все, что ныне, чуждо, многое было бы и непонятно, если бы он ожил; а те впечатления, которые он испытывал, для нас прямо непредставимы. Глубочайшая древность, бывшая для него действительностью притягивает мысль как магнит стрелку. Невольно встает былое и непонятное [727] волнение овладевает; многие думы бессильно бьются в голове, как бьется об окно птичка, тщетно пытаясь найти выход. Для ее египтологов мумии самое интересное, что есть в музее. Впрочем многие предметы привлекают внимание и волнуют воображение. В первой же зале кидается в глаза деревянная группа солдат с копьями. Относительно мастерства и отделки, группа выполнена по-детски, но выражение лиц у воинов передано изумительно. Это совсем живые люди, вышедшие выуживать неприятеля. Кажется, как будто действительно столкнулся раз в лесу или в поле с этими наивными детьми-дикарями,— таковое впечатление от этой примитивной скульптуры. В следующей зале попадаются статуи, производящие большое впечатление. Это уже высокая степень искусства. Особенно хороша статуя деревенского старосты. Фигура деревянная, вся растрескалась, но живость выражения ее прямо поразительна. И выражение это спокойное, добродушное, естественное, что так трудно передать резцом скульптору, и что требуете во всяком случае большого знания и техники. Египетская скульптура не даете разнообразия, но те мотивы, которые она выработала, выполняются с большим совершенством. Сидящие статуи с глазами из белого камня и зрачками производят впечатление совсем живых. Издали дивишься, как искусно составлены глаза, как подобраны в них цвета камней; глаз совсем смотрит, фигура спокойна и правильна. Среди бесконечных саркофагов и статуй находишь сфинкса, черного, сурового, жестокого. Это мотив египетской скульптуры, столь часто повторяемый, что можно было бы пройти мимо него, не останавливаясь. Но выражение лица этого сфинкса до того сильно, что остановишься, как вкопанный, едва его увидишь. Если Великий сфинкс светел и ясен, если он глядите в даль со спокойным сознанием грядущего блаженства, то сфинкс, стоящий в музее, жесток и беспощаден, от него веет хладом бессердечия; безотрадная тьма судьбы таинственной и неумолимой навела морщины на его угрюмый лоб. И чрез все это сквозить насмешка. С тяжелым чувством отходишь от него и бредешь по залам, преследуемый гнетущим образом. Даже, когда до усталости находишься по бесконечным залам музея и выйдешь на воздух, и тогда после бесчисленных впечатлений вспомнишь сфинкса, его жестокую, эгоистическую насмешку. [728]

Когда обежишь все эти залы с бесконечным множеством вещей, чувствуешь потребность в отдыхе. И есть от чего устать! Залы с витринами полными золотых вещей, залы с папирусами, разрисованными тушью и сохранившимися так, как будто вчера нарисованы, залы заваленные мумиями всех размеров, и людей и животных, залы с каменными и бронзовыми изваяниями животных, залы с коллекциями каменных жучков, столь любимых туристами, залы с фигурами, изображающими разные сцены жизни египтян. Ходишь, ходишь, пока не заболят ноги, а все еще не все залы обошел, так и уходишь, махнув рукой: не вековать же в музее, ибо для того, чтобы все рассмотреть основательно, приходится именно вековать тут с этими мумиями, гробами, папирусами. Мертвечина затягивает. Дух древности, раз вызванный, является уже сам и настойчиво требует дани внимания, и горе тому, кто не умеет его зачурать,— этот дух высосет соки жизни и живого человека обратить в мумию.

Так отрадно было выйти из прохладных зал музея в теплый, ароматный воздух сада! Зоологический сад примыкает к музею; взять налево, пройти сажен 20, и начинаются дорожки, вымощенные круглыми разноцветными камешками, подобранными под орнамента. Один восторг эти дорожки, чистая, изящные, необыкновенные! А кругом нависли деревья, вдали гордо стоять пальмы; фламинго, пеликаны поласкаются в пруду; направо грот, налево изящный домик, бассейны, лужайки, всюду вода и жизнь, небо так легко, так тепло в воздухе, так поэтичен ландшафта, так мягки и ласковы краске зелени, так нежен колорита всего окружающего. Сиди, мечтай и наслаждайся! Вдали рев льва, но он не беспокоит, а оживляет. Правда, лучшего места я еще не видал ни в Каире, ни около него. К тому же так поразителен контраст впечатлений: из кладбища попасть в тихую гармонию природы, быть обвеяну ласковым дыханием ароматного воздуха после застоявшейся жесткой атмосферы музея!

_________________________________

В пятницу, 19-го января, весь Каир, как оголтелый, устремился к 2-м часам дня на площадь театра. Улица Абдин (cliaria el Abdine) и улица Камель (charia Camel) были покрыты толпами народа; иностранцы вылезли на балконы гостиниц [729] Cheap Herd hotel и Newhotel, стоящих на этой улице, остальные гнездились на балконах и в окнах частных домов. Причиной всей этой суеты был свадебный поезд сестры хедива, вышедшей накануне за принца Абас-Халима. В Египте, в свадебных процессиях принимают участие лишь женщины, и в тот день был назначен переезд молодой и ее гарема в загородный дворец Куба (Koubbeh). Процессия не соответствовала ожиданию любопытных. Проехала кавалерия с музыкой, музыканты играли и в Европе знакомую; «тарарабумбию», проехали три придворные кареты, в которых сидели женщины — вот и все. Интересно было следить за народом, за тем, как себя держится африканская толпа. Народ бежал за каретами, подбегал к самым окнам, причем, подошедшие к окнам кареты могли, конечно, очень хорошо рассмотреть лица сидящих, закрытых лишь тонкою вуалью. Меня удивила такая простота: полиция не препятствовала толпе идти рядом с каретами, Кое-кто стоял на тротуарах, а кто хотел, бежал рядом, заглядывая в окна карет. Не было давки, не было крика и столкновений с полицией. Невольно позавидовал я порядку.

Я уже не раз упоминал, что уличная жизнь процветает в Каире. Так любопытно посидеть за столиком одной из бесчисленных Каирских кофеен! Столики выставлены на самый, тротуар. Иные тротуары сплошь заставлены такими столиками; идешь по улице, и когда проходишь мимо кофейни, приходится продираться между ними. Стоит только сесть на улице, как два — три араба подставят ящичек для чистки сапог и, если их не отогнать палкой, добьются своего, схватят ногу и вычистят-таки сапог. Словами черномазого не проймешь; он будет все время подходить то с одной, то с другой стороны, как лиса около лакомого кусочка и, если не обращать на него внимания, потихоньку возьмет и замажет ваксой сапог. Замахнешься на него палкой, он со смехом (всегда со смехом) отскочить в сторону и снова начнет подходить потихоньку и хватать за ногу. Это не сердит, а забавляет. В воздухе Каира, под беспечальным небом Египта находишься всегда в веселом расположении духа. Самому хочется шутить, и все интересует. Всевозможные разносчики проходят мимо со всякой дрянью. Есть, между прочим, преоригинальный способ продажи: можно купить вещь, а можно ее выиграть в лотерею [730] за ничтожную плату (один пиастр); разносчик дает мешок с билетиками, надо назначить любые 30 цифр, например, от 100 до 130 или от 30 до 60, и если попадется это число, вещь выиграна. Всех билетов 300. При мне один мой знакомый выиграл банку с ананасами, развернув 2 билета, то есть за 2 пиастра.

Не всегда впрочем получаешь только удовольствие от уличных встреч. Бывают и беспокойства. Подхожу я раз к собравшейся на тротуаре кучке туземцев, смотрю — посреди них змеи, одна подняла голову и кидается за рукой заклинателя, другая спокойно лежит рядом. Заклинатель схватил змею за шею, подул ей в рот, отчего та стала как мертвая, и сунул ее в мешок. Я подосадовал, что пришел к концу представления я хотел идти дальше; лишь только сделал я несколько шагов, слышу за собою голос, оборачиваюсь и вижу совсем близко от плеча хвост змеи, заклинатель гонится за мной, змея болтается. Так и отбросило меня сажени на две в сторону; не помню, как сделал я этот скачек. «Бакшишь!» закричал заклинатель, «бакшиш!» с хохотом повторила толпа. Я так энергично потряс палкой, что «бакшиша» больше никто не просил, заклинатель и его сочувствователи ретировались. Долго после мерещилась мне змея, и две ночи не мог я спать спокойно. Дверь у меня наружу, щель под дверью большая; мерещится мне желтая змея, ползет под дверь и забирается под кровать.

Или раз, только что расселся я после завтрака пред крылечком и думал отдохнуть, как вдруг какой-то черный, с всклоченными волосами, просунулся в ворота, вывалил из мешка две кобры и начал их тормошить за хвост. Те апатично шипели, подымались, надували шею и кидались за его рукой. Тут же скорпион и хамелеон. Все это, вероятно, безвредные твари с вырванными ядовитыми зубами и жалом, но от этого обстоятельства сиеста рядом с ними не делается привлекательною, и разумеется я поспешил встать и уйти. Бесцеремонность удивительная — прямо пред ногами вываливают такую прелесть, и ничем их не убедишь уйти прочь! Это объясняется впрочем тем, что у африканца нервы крепче, и ему и в голову не приходить, что можно бояться змей. [731]

Отличают улицу Каира от улиц других городов не пальмы, не платаны, рассаженные вдоль тротуаров, не арабской архитектуры роскошные дома, частенько попадающиеся в квартале Измаила (то есть, в европейской части города), ни даже народ в чалмах, синих и черных халатах с бронзовым или черным цветом кожи. Все это видишь и в других местах; а внешний вид улицы, пальмы и дома, могут быть и в каждом южно-европейском городе. Нет! наиболее поражает новичка — это Саисы, бегуны, люди, назначение которых бежать пред экипажем. Престранно это! Несутся во всю прыть два молодца в роскошно расшитых золотою вязью, в виде закрученного арабского орнамента, одеждах и притом с голыми до колен ногами. Сверху посмотреть,— можно принять за вельможу, так роскошно расшита грудь и спина, а опустишь глаза и — видишь голые ноги. В руках у них днем палка, а вечером факел. Каждый богатый Каирец держит таких бегунов. Долго к ним не привыкнешь! Эффект же производят они несомненный, невольно повернешь голову посмотреть на хозяина этих господ.

_________________________________

Был я вчера на аукционе старых ковров. Улица Mousky, узкая и состоящая сплошь из лавок, по большей части с европейским товаром, очень похожа на наш Московский Город, Никольскую или переулок от Никольской на Ильинку, только дома вылезли все на улицу, балкончики выпятились еще вперед, да все деревянное, серое, больше таких лавок, к которым скорее применимо название не лавки, а дыры.

От Mousky направо и налево ползут переулки и трущобы, составляющее настоящий базар с восточным товаром. Базар этот я уже описывал, но не видал я еще настоящего торга, торга не с иностранцами, а между своими. Лавка, где происходил аукцион, помещалась на маленькой площади, лучше сказать на маленьком расширении Mousky, и была именно дыра, вся сплошь завешанная и заваленная коврами. Когда я пришел с торговцем-Немцем, по приятельству сообщившим мне об аукционе, в лавке уже сидели четверо-пятеро торговцев; спокойно, величаво, без малейшей нервности, сидели они, поставив ноги на уже приобретенные ковры. Хозяин аукциона, сидя за конторкой и выводя арабскими каракулями запись, имел [732] столь безмятежный вид, как будто он присутствовал не на горячем торге, а восседал после обеда в саду, с сознанием, что и завтра, и еще неделю лучшее, что он может делать — это отдыхать от прежних трудов, вкушая сладость законного и заслуженного отдыха. Зато прикащик с огненными глазами, бронзовым цветом лица и мелкими, закрутившимися как пух страуса, волосами, в ермолке, пальто верблюжьего цвета и арабской юпке, так неистово кричал, повторяя цену, что положительно в ушах звенело. «Талатин (30), арбеин (40), хамсин (50), сеттим (60), сабаин (70), таманин (80), тессаин (90), миа (100)!» кричит он по мере того, как прибавляют цену, хлопает в ладоши и с каждым словом наклоняется вперед, Вначале я опешил. Никакою необходимостью не был вызван этот крик; лавочка маленькая, всем и без того слышно. «Халаладу» (то-есть, итальянское al uno alia due),— скороговоркой, неистово, в неточный голос завопил он. Ковер свернули, он достался неподвижно сидевшему торговцу с седою бородой; а прикащик, кончив свое дело, обернулся ко мне и так наивно, по-детски, засмеялся, выражая мне свою симпатию, что на сердце стало весело. Я был один из Европейцев, с любопытством глядевший на эту сцену, и надо было видеть, как все дружелюбно рассмеялись, когда раз я тоже принял участие в торге и сказал, подняв, как то делали другие, палец кверху, не изменяя неподвижности и не возвышая голоса: «арбеин».

Надо сказать, сначала очень поражает черный цвет, странный костюм, уродство и зверообразность лиц иной, чем Европейцы, расы, и бываешь склонен не видеть в этих носах-лепешках и этом мраке кожи, грязи рук и ног, непонятном бормотании, ничего человеческого; но по мере того, как привыкаешь к этой внешности, видишь, что все эти уроды такие же люди как и мы, да еще наивности, добродушия и божеского, отношения к жизни часто не им у нас, а нам у них поискать следует. Надо видеть, с каким добродушием через полчаса все, сидевшие и следовательно конкурировавшие в покупке торговцы стали переговариваться и пересеиваться, когда кто-нибудь скажете шутливое слово! Так добрые знакомые у нас сидят и беседуют после обеда, рассматривая альбом или какие-либо вещи, причем их личные интересы не затронуты. Нет никакой ревности; купит [733] кто-нибудь ковер, и все посмотрят, если дешево достался — похвалят, похлопают рукой.

Отсутствие нервности характеризуете Африканца и производите отрадное впечатление на нас, сынов нервного века. Впрочем для того, чтоб получать удовольствие от сношений с туземцами, надо уметь говорить по-арабски, иначе выходят большие неудобства. В пансионе Fink, где я живу, Араб-прислужник,— на вид чучело похожее на Готтентота, а не то на Ньям-Ньям, а на самом деле добрейшее существо,— ни слова ни по-каковски! Если надо воды за обедом или еще хлеба, объясняешься знаками: чучело мычит и тащить соль. Тогда мотаешь головой, тоже мычишь и еще энергичнее тянешь воздух в рот, изображая будто пьешь; черная физиономия озаряется улыбкой — она поняла! В более сложных разговорах приходится искать хозяйку, обыкновенно впрочем отсутствующую за принятием пищи ее пансионеров; вероятно, из экономии держать прислугу, не говорящую иначе, как по-арабски. Для нее прямая выгода! Просишь, просишь хлеба, да иногда так и отчаешься и перестанешь. Еще труднее получить второй раз блюдо. Храбро произносишь единственное понятное для черной образины слово «Могамед». Могамед является и, видя, что от него чего-то требуют, тащит воду, хлеб, соль, затем исчезает, и — хозяйские интересы спасены.

_________________________________

23-го января.

Мои знакомые предложили мне поехать в Helouan, маленький городок в получасовом по железной дороге расстоянии от Каира, возникший в пустыне, как лечебное место, благодаря серным источникам и сухому воздуху. Выглянув в окно вагона, в который мы сели на станции, я обратил внимание на черное лицо туземца, и в первый раз мне стало ясно действие на кожу солнца. Обыкновенно к черному цвету тела относишься без представления о постепенном действии солнца; этот же раз на ярком свете так и видны были следы обжогов; сухая, опаленная кожа указывала на ту атмосферу, горячую, нестерпимо знойную, в которой живете этот субъект. Как из другого мира вышел он, обгоревший в горниле знойной пустыни. Иногда и привычное явление производите [734] впечатление, и вдруг многое становится понятным. Так и тут, я живо почувствовал жизнь в раскаленной степи, в мире ином, чем наш, знойном, беспощадном, безводном. Этот день и я сам испытал, что такое солнце Африки. На небе ни облачка, сушь и жара, какой у нас не бывает в июле. Жара, впрочем, не томить в Египте благодаря сухости воздуха. Да и всякую жару забудешь, когда созерцаешь те красоты, которыми так щедро наградила природа эту благословенную страну. Виды Египта проносятся мимо, небывалые, очаровательные! Нигде нет таких контрастов. Чудно голубое небо, под ним на горизонте чистый желтый цвет Макатамы, возвышенности, тянущейся по правой стороне Нила, а под ней ярко-зеленый ковер полей. Так резко отделяются эти полосы друг от друга и так чисты цвета! Несколько минут езды еще, и слева пустыня, по ней спокойно шагают верблюды. Верблюды чрезвычайно живописны, когда смотришь на них издали. Изящную линию представляют собою их загнутая шея, высокий горб; они именно рождены для пустыни и составляют с ней неразрывную гармонию; безобразные в городе, в тесноте, на обширной волнообразной поверхности, они, желтые, мягко выделяются вдали на желтом же фоне песку, и чрезвычайно грациозна вся вереница их, спокойных, как сама пустыня.

Что за картина кругом! Справа сверкает Нил, выглядывая по временам из-за ближайших холмов; к нему примыкает полоса зелени; дальше раскинуты пальмы, видны пирамиды, и Сахара стелется волнистою линией на горизонте. Пирамиды издали производят больше впечатления, чем вблизи. Они венчают местность и делают ее бесподобною, единственною в мире.

Helouan — маленький городок, вытянутый в прямую линию, распланированный правильными квадратами. Кругом песок, и в самом городе слабая, начинающая растительность; все деревья перечесть можно, все молоденькие, недавно насаженные. Несколько отелей для искателей зноя зимой и несколько частных домов — вот и весь город. Делать в нем нечего, смотреть решительно нечего. Весь городок, а также и железная дорога, соединяющая его с Каиром, принадлежит евреям. Воздух пустыни и жгучее зимнее солнце дает им возможность привлекать публику, и эксплоатировать ее. В главном отеле Helouan'а живет всю зиму много Русских. [735]

_________________________________

Давно собирался я пойти в арабские бани, где, по рассказам, хорошо можно вымыться; но для того чтоб попасть в них, надо встать пораньше, так как бани одни для мущин и для женщин, и мущин пускают лишь до девяти часов утра, предоставляя весь остальной день женщинам. Пройдя от площади Театра (центрального места Каира), несколько шагов по улице Абдин, я свернул в узенький корридор, размалеванный примитивною живописью: это был вход в баню. В корридоре было чисто и пахло курением, Прекрасно, подумал я. Следущая первая комната — раздевальня. Тут пришлось призадуматься: было грязно и дурно пахло. Думал обратиться, вспять, но стало совестно, тем более, что, глядя на мой европейский костюм, повели меня по лесенке в особую раздевальню, отделенную стеклянного дверью от общей. Оттуда, сквозь цветные стекла все должно было представляться в более розовом цвете. Попахивало тем не менее тоже изрядно, и диваны (их было два по сторонам комнаты-сарая), и простыня были грязны. Что делать? Раздеваюсь. Обмотали мена более чистыми, чем лежащая простыня, полотенцами, всунула ноги в деревянный туфли-бабуши, в которых нет возможности ходить, а приходится медленно ползти, цепляясь за что попало, и за скользкую стену, и за грязные руки провожатого-баньщика. Пока все были цветочки; но лишь открылась дверь в «чистилище», как по лбу ударило запахом и паром, а скользкая грязь на полу и по стенам совсем огорошила. Бежать бы вон! Это было бы самое лучшее, да ведь не повернешься в этих туфлях, и только о том и думаешь, как бы не поскользнуться и не упасть. Плечо банщика не так засалено; вот за него и цепляюсь и мимо грязных Арабчат, коснеющих и копошащихся в грязи, достигаю более обширной палаты. Потолок — глиняный, выбеленный свод с решетом из маленьких круглых отверстий, посредине каменное возвышение с постилками. На них разминают члены и при помощи рукавицы обтирают тело; но туда я не удостоился пока попасть, а по маленькой лестнице привели меня в тесную комнату с бассейном посредине. Что-ж тут делать? Неужели лезть в мутную, как в взбаламученной луже воду, рядом с этим Арабом, моющим в ней ноги и очищающим с них грязь. Брр!! вспомнил я в Бухаре пруд, где также одни мыли ноги, другие приходили и [736] черпали воду для питья. Но что же делать? Мой проводник ушел, и я один с этими, может быть, и почтенными чернокожими, но вонючими и грязными до крайности! Я один между ними с крестом на шее (забыл его снять). Смотрю в потолок сквозь круглые отверстие; вижу, сидит на одном из них кошка, закрыв его на половину своим телом. Большой таракан в палец длиной ползет по полу. Лучше бы тут была кошка, а таракан был бы за стеклом. В углу на потолке тараканов тьма-тьмущая. Ну что же из этого? Они сами по себе, а я сам по себе. Но лезть в воду!? Ни за что! Держась за скользкие стены, осторожно спускаюсь в комнату, где рукавицей счищают отпотевшую грязь. Меня сажают на то место, где валяются трубочки скатившейся с ранее сидевшего черномазого негра грязи. Что мне делать? Делаю отчаянные знаки и побуждаю окунуть рукавицу в мутную воду маленького бассейна, находящегося в средине сидения. Баньщик хладнокровно исполняет это, хлопаете рукавицей себе по грязному бедру и начинаете ею тереть меня по лицу и по телу. Ну! Будь, что будет! Приду домой, сейчас же сяду в ванну! После этой операции, которой я, не умея ничего сказать по-арабски, безнадежно отдался, допустив себя тереть и хлопать, меня повели в маленький затон с ванной и лоханью, куда лилась мутная нефильтрованная нильская вода; там мне вымыли голову и оставили наедине с собой, да с множеством тараканов, поражавших своими размерами. Ну! Ничего! я не боюсь тараканов. Старательно стал полоскать себя сравнительно чистою водой. Но мое старание было прервано баныциком, пришедшим с сухими (не говорю чистыми) простынями, и я был доставлен в покинутую мной за полчаса назад раздевальню. Там сидел мусульманин и бормотал молитву. Меня тоже обратили в мусульманство: положили на лавку, я не сопротивлялся уже; голова моя была в чалме, а все тело в простынях. Стали мять ноги. Затем другой баньщик поднял меня и прыгнул за спину, схватил руку, закинул за голову. Что хочет он делать!? Дело плохо. Вспоминаю рассказы о восточных нравах. Но нет! Дернул так, что в пояснице хрустнуло. Другую руку — на другую сторону: тоже хрустнуло; закинул голову, надавил в бок — в шее хрустнуло, на другой бок — тоже! Bono!? спрашивает. Bono, bono, отвечаю; так легко стало в теле! Принесли кофе и стакан [737] мутной воды. Куда ни шло, выпью кофе — вода кипяченая; ну, а воду —Боже сохрани! Нильскую воду нельзя пять, если она не фильтрована и многие туземцы болеют от нее. Кофе показался мне нектаром, я стал раскисать и подумал: авось пройдет и так, и я не заражусь от бани! не стоит брать ванну. Равнодушно отнесся я и к тому, что меня положительно ограбили, взяв за все удовольствие вместе с бакшишами 20 пиастров, то есть, два рубля. Цена слишком не соответствующая подученному за нее удовольствию.

_________________________________

После долгих переговоров собрались мы большим обществом к Саккару. На станции Бедрайшин (минут чрез 50 езды от Каира) мы пересели на ослов и уже тогда Ф. предложил ехать не в Саккару, а к пирамидам Дашур, где происходили в настоящее время раскопки под руководством de Morgan. Нечего делать, еду на раскопки; меня утешают тем, что я успею еще проехать в Саккару. Пересекли всю долину, по тропинкам между зеленеющими полями и по пальмовым лесам, где ютился табор Бедуинов в палатках, мы достигли песков. Там; на возвышении, стоял домик de Morgan.

Пески идут не вровень с долиной, а возвышаясь над ней. Надо взлезть на довольно высокий хребет, и тогда уже открывается волнистая поверхность песков. Они надвинулись на равнину высокою волной, застывшею неподвижно. Эта волна так громадна в сравнении со всею Нильскою долиной, что, кажется, ринься она на долину, и от той не останется и следа. Счастье, что пески не так подвижны, как обыкновенно думают; наоборот, они очень тягучи и устойчивы и надвигаются медленно. De Morgan принял Ф. дружески (с ним он был раньше знаком) стал показывать альбом из своего путешествия по Малакке; сделаны все рисунки карандашом очень отчетливо. Путешествие еще не издано. Он работаете теперь над изданием Персидских древностей, им лично снятых с натуры во время двухлетнего пребывания в Персии. Мы позавтракали в пустыне, в домике с выбеленными стенами и бревенчатым потолком; завтрак был обильный с шампанским, а затем мы двинулись на раскопки. Одна гробница, отнесенная египтологами к IX династии, была уже раскопана; мы [738] рассмотрели красивую Стеллу с иероглифами и изображением фигур в человеческий рост, причем de Morgan дал нам каждому на память глиняное блюдечко, в котором лежала пища для покойников.

Египтяне верили, что когда уходит душа и человек умирает, то все-таки остается астральное тело, сила, творящая телесные формы. Это тело нуждается в пище, тоже астральной, и остается в целости, если есть хотя бы идея питательных веществ. Для этого достаточно небольшого количества всего того, чем питался покойник при жизни, даже в крайнем случае изображение пищи могло заменить ее. Душа, вернувшись, может воплотиться только посредством астрального тела, силы зиждительной. Вот почему ставились блюдечки с пищей в гробницу. Но ведали-ли родственники покойного, что не только пища, но и блюдечки будут растасканы и не послужат в прок умершему?

Далее мы двинулись к следующей, еще не открытой могиле. На нее de Morgan возлагал большие надежды; 6 месяцев рыл он ямы (ими как в пчелиных сотах испещрена вся песочная поверхность), пока не напал на это место. При мне откололи камень, сдвинули его с места, и под ним оказался ход в подземелье, заваленный, как это бывает всегда, громадными плитами. С увлечением стали громить верхний камень, но он поддавался мало. Два часа стояли мы и лишь небольшую часть его успели отколоть и вынуть. Стало ясно, что мы находимся на верху гробницы; узкий ход в аршин шириной завален камнями, справа в щель можно разобрать вход в гробницу, слева видно тоже отверстие; очевидно, что по правую и левую стороны находятся комнаты; на продолжении обнаружившегося корридора откопали верх двери. По всем признакам, могила эта не была ранее разграблена, и de Morgan говорил, что за все время раскопок, вот уже 100 лет, это вторая гробница с нетронутым входом: все остальные были разграблены в давнее время. Он ждет важных открытий; и говорить, что это памятник III или IV династии; ибо разрушенная пирамида Snefrou, относящаяся к этой эпохе, находится всего саженях в 20. Крайне интересно следить за ходом работ. Киркой ссыпают в корзины песок, и корзины на головах уносят толпой Арабчат, камни разбиваются ломом и молотом. Песок летит, жара, лица запотелые; [739] Арабчат подгоняют палкой. Когда сворачивают камень, толпа кричит, напрягается. Невольно встают картины созидания пирамид и других памятников в Древнем Египте. Та же жара, те же напряженные, запыленные толпы, обезличенные от пота и прилипшего песку лица, крик, усилия и палки подстрекателей. Вспоминаются невольно стихи Сюлли Прюдома:

«Воображением ушел я в даль веков
И вижу: юноша болезненный, печальный,
Он воздвигал с толпой других рабов
Для Хеопса гранит пирамидальный.
Вот он несет на согнутой спине
Чудовищный гранит; дрожащая походка,
Глаза глядят страдальчески и кротко,
И вдруг ужасный крик раздался в тишине!
Тот крик потряс весь воздух, строй эфира,
Достигнул звезд и там, за гранью мира,
Все вдаль идет в пространстве вековом...
Он ищет божества и правды бесконечной...
И целые века курган остроконечный
Над Хеопсом стоит в величии немом».

Приходила мне в голову мысль, с которою не согласился бы de Morgan, наверное. Законы всех стран и всех веков охраняли могилы умерших. Если нужно науке знать содержимое египетских гробниц, то неужели для этого позволено крушить так бесцеремонно все то, что кажется ненужным современному исследователю? Если мы возмущаемся тем, что для своих надобностей рабы расхищали памятники древности и говорим, что это варварство, то неужели считать правильным, когда современный ученый презирает общечеловеческое чувство уважения к покою мертвых? Все, что надо ученому, не варвару, то он тащит в музей, а что не надо, без церемонии крушит и уничтожает. И все это без настоятельной необходимости, а просто по отсутствию уважения к нашим праотцам! Наука не потеряет от того, если в гробницу взойдут, увидят, снимут, наконец, точную копию со всего, что в ней находится, и оставят ее в мире. Если об интересах умершего шесть тысяч лет тому назад смешно думать (хотя отчего бы и нет?), то не смешно подумать о том, что этот способ попрания того, что считалось самым ценным для создавших [740] себе надгробный памятник и для всех людей всех времен, в последствии будет также назван варварством... Неужели же вселенское чувство — глупость, и можно его попирать так бесцеремонно?

Вечером возвращался я к станции железной дороги по полям Египта. Я видел библейскую картину египетская вечера. Верблюды, люди мирно лежали у костра под пальмами. Такой мир, такое спокойствие вокруг, такая неизменность жизни! Иное дело деревня, к которой я подъехал, когда уже стемнело совсем. Там была такая вонь, такая мрачность, что тошно становилось. У черных стен сидели черные фигуры людей прямо на земле, прислонившись спиной к стене (обыкновенный способ сидения Африканцев). Пучина дикости была во всем дымном, темном виде африканской деревни: дышать нельзя было от духоты и вони; сребролукий Аполлон погрузился с своею колесницей в море, и из недр земли вылезли сыны Пифона, наполняя воздух смрадным дыханием. В Африке люди не воюют с ними, надеясь на силу светозарного Бога, и ночью — беда! Я поспешил на станцию железной дороги и заплатил своему бегуну за ослом 14 пиастров за всю прогулку, чем он остался очень доволен.

(Продолжение следует).

Сергей Бартенев.

Текст воспроизведен по изданию: Поездка на Восток (Выдержки из писем) // Русское обозрение, № 10. 1895

© текст - Бартенев С. П. 1895
© сетевая версия - Thietmar. 2016
© OCR - Андреев-Попович И. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русское обозрение. 1895