РАГОЗИНА Е. А.

Из дневника русской в Турции перед войной в 1877-1878 г.г.

II часть.

Глава XXX.

(См. "Русская Старина“, ноябрь 1912 г.)

Эгейское море шумело и ревело бурями и штормами осеннего равноденствия. Волны с протяжным стоном, толкая друг друга, бросались к подножьям скал Архипелага, шептались между собой, уходили неизвестно куда возвращались обратно легионами и рассказывали нам о том, что слышали они у берегов европейского материка Турции.

С воцарением Абдул-Гамида наша сконфуженная дипломатия ушла еще дальше за кулисы прелестных декораций на Босфоре. Новый султан также покинул роковую арену Дольма-Бахче, где все еще бродили, как ему казалось, грозные фантомы, игравшие судьбами оттоманского трона, победителя древней Византии, и удалился в Киоск „Звезды“ (Звезда по-турецки „Ильдыз" — отсюда Ильдиз-Киоск) под охрану албанской стражи, не доверяя своей особы туркам, захваченным тогда психозом дворцовых переворотов. Окружив себя людьми, беззаветно ему преданными, он сразу выиграл, таким образом, несколько лишних шансов против ночных визитеров с ножницами в карманах...

Здесь будет кстати добавить такую интересную подробность из интимной жизни султана Гамида в новой его резиденции, служившей при Абдуд-Азисе летней дачей и получившей свое название в честь любимой его одалиски, прекрасной черкешенки „Ильдыз“. Но Абдул-Гамид превратил это [148] убежище богини любви в сложную крепость, за стенами которой население в 15.000 человек окружало повелителя мусульманская мира.

Проникнуть за ограду этой цитадели, минуя стражу верных албанцев, не было ни малейшей возможности: через каждые несколько шагов стояли они за внешними стенами Ильдыз-Киоска; вокруг зданий дворца и у каждой двери апартамента дежурили телохранители зейбеки, арнауты, лазы, черкесы безусловно преданные до обожания своему господину. Они также всеми фибрами своей души разделяли глубокую антипатию Абдул-Гамида к прогрессивному Мидхат-паше, забравшему себе тогда привилегию менять султанов по личному усмотрению.

Если еще добавить к сказанному, что несколько сот евнухов и черных рабов с великолепно дрессированными собаками обходили дозором обширные сады, окружавшие резиденцию падишаха, то картина этого вооруженного лагеря говорила сама за себя. К тому же людям, о которых я говорю сейчас, так хорошо платили, так хорошо им жилось под крылом наместника пророка на земном шаре, что мысль о предательстве не могла даже родиться с их стороны.

Но мятежная душа Абдул-Гамида не знала покоя, блуждая в области грозных явлений и призраков убийц его дяди.

А между тем истина требует сказать, что мания преследования, которой несомненно был захвачен Абул-Гамид, имела свое оправдание. Дело в том, что по установленному обычаю оттоманского двора царствующий султан из предосторожности не имеет постоянного апартамента, где бы он спал и работал всегда, как обыкновенный смертный: он проводит ночь в одной из комнат своего обширного дворца или в спальне у какой-нибудь одалиски, а где именно, об этом знает только один главный евнух его гаремов.

Такого порядка держался и Абдул-Азис, что однако не спасло его от руки предателя, открывшей двери заговорщикам в роковую для него ночь 30 мая 1876 года, а иначе Редиф-паше не пришлось бы так легко и свободно найти свою жертву в лабиринтах обширного здания.

Все это было слишком хорошо известно Абдул-Гамиду, и он принимал меры, чтобы довести сложную систему охраны его личности до возможного совершенства.

Первые дни царствования этого монарха были ознаменованы перемирием на две недели с Черногорией и Сербией: [149] Керим-паша вернулся к своим позициям, а в армию Черняева стали прибывать наши волонтеры; но Марс уже ковал другой меч для европейской войны на берегах Дуная, и „неизбежное должно было совершиться“, как уверяли сановники Порты, когда генерал Игнатьеву пользуясь временным затишьем на Балканах, предложил разрешить славянский вопрос, не поднимая снова оружия путем мирных соглашений и не нарушая суверенных прав Оттоманской империи.

На это султан ответил, что мир он подпишет острием меча в Белграде и на вершине „Черной Горы“.

Таким образом, Блистательная Порта, чрезмерно уверенная в бескорыстной дружбе западных держав, не шла ни на какие уступки с нашей дипломатией, а борьба с оружием в руках во славу знамени Полумесяца казалась ей весьма желательной и единственным выходом из критического положения государства.

Тем временем башибузуки и черкесы, не обращая ни малейшего внимания на голос общественной совести, продолжали свою ужасную работу в Болгарии и Македонии при благосклонном участии авторов конституции.

Тогда наша дипломатия предъявила турецкому правительству ультиматуму в котором было заявлено требование отозвать с театра восстания Малоазиатские редифы, совершавшие злодеяния над мирным населением Балканских вилайетов.

Документ этот прочитали там, где следовало, а затем, вероятно, бросили в корзину под стол — с нами тогда не церемонились...

Чтобы задержать движение турецкой армии к Белграду и, таким образом, подойти вплотную к решению вопроса о мире, генерал Игнатьев кончил тем, что пустил в ход угрозу покинуть территорию Оттоманской империи, а для апофеоза своего ультиматума перебрался даже на стационеру как бы отплывая в Россию. Но вся шумиха эта ровно ничего не изменила в планах и комбинациях тех, кто без всяких церемоний тащил нас к берегам Дуная с тем, чтобы трофеи победителя, кто бы он ни оказался, разделить между собой, так как прежде всего обе зачинщицы, поднявшие знамя восстания, Босния и Герцоговина, чрезвычайно нравились „рыжему швабу“ (Австрия). Мы теперь это знаем, но в [150] те времена роль Австрии была как-то затушевана, и наша дипломатия не совсем понимала ее. Это факт, и к нашему глубокому прискорбию он существовал.

Впрочем, я должна здесь оговориться: вся беда заключалась в том, что не понимал ее главный руководитель нашей политики, светлейший князь Горчакову а там на месте все-таки разбирались кое-как в потемках этой дипломатиской комедии на берегах Босфора.

Для иллюстрации сказанного достаточно будет, если я передам здесь мои воспоминания об одном великосветском рауте, где присутствовали и наши посольские чиновники.

В начале августа 1876 года, в тревожные и смутные дни царствования Мурада, мы были в Константинополе. Эта поездка уже описана мною в XXIV главе настоящей книги, а теперь я снова возвращаюсь к ней.

Летний сезон продолжался: в роскошных виллах — дворцах европейских посольств танцовальные вечера, рауты сменялись на утро блестящими кавалькадами за городу веселыми экскурсиями на Малозиатский берег и другими затеями великосветского общества.

В число „избранных“ попали и мы, как принадлежавшие к семье дипломатического корпуса, и, таким образом, я была на рауте французского посла графа Боргоэн.

По роскошной анфиладе комнату ярко освещенных огнями люстр и кенкетов, двигалась нарядная толпа гостей: дамы в шикарных туалетах; морские офицеры, расшитые мундиры турецких пашей, их адъютанты, из которых многие были польские эмигранты и венгерцы; знатные иностранцы-туристы, а также местные богачи-коммерсанты и банкиры. Здесь, же проводили время в интимных беседах с дипломатами Мидхад, Саффет, Рушди, Эдхем, Нури, Сервер-паши и другие, имена которых ежедневно украшали столбцы газет всего мира.

Но центром внимания общества служил Гобарт-паша, чистокровный англичанин, приглашенный после Крымской войны командовать турецким флотом. В расшитом золотом мундире, в малиновой феске на голове, как все странцы, состоявшие на службе у Оттоманского государства, адмирал показался мне сначала даже комичным в своем недосягаемом величии: прямой, как палка, скрестив руки на груди и не сгибая колен, он двигался между нами, точно [151] статуя командора, вызванная Дон-Жуаном на пир к живым людям.

Меня окликнул дядя именно в тот момент, когда я с исключительным вниманием рассматривала фигуру турецкого адмирала, о котором Стамбульская пресса говорила, что он разнесет наш флот в пух и прах, если Россия объявит войну империи падишаха.

— Marie зовет тебя — не хочешь ли закусить? — спросил дядя, — идем в буфет: мы там своей компанией заняли отдельный столик.

Я последовала за ним. В обширной галерее дворца куда мы вошли, был сервирован холодный ужин а la tour chette. За одним из столов, убранных вазами с цветами и фруктами, сидела моя тетушка Marie, Ону с женою, Макеев, attachе посольства Гринев и какой-то сильный брюнет греческого типа, Аристарх Варваци, как мне назвали его. Я заняла место рядом с госпожой Ону и вся обратилась в слух, так как собеседники передавали друг другу очень интересные новости; но больше всего говорили о Мидхат-паше.

— В конце концов он сломит себе шею на этих авантюрах, — продолжал Ону: — „турецкая республика“ и Мидхат — президент?!.

— А кто же будет замещать „пророка“ на земле? Кто, будет калифом? — улыбаясь, спросил дядя.

— Почему и не так?! Вспомните сказку Шехерезады „Калиф на час”, — возразил Гринев.

— Неужели он зашел так далеко? — спросила Marie, в тоне грустного недоумения.

— Ну, а как он устроил бы дело с „тенью Аллаха“, которой полагается лежать только на лице падишаха?! — задорно перебил Гринев с громким смехом.

— Ах! он такой ловкий дипломат, — подал реплику всегда остроумный Макеев, — ну, отразит ее на собственной физиономии — вот и все!..

— Нет, до президентства ему не дойти, — убежденно заговорил серьезный Ону: — а что конституция будет подписана — это верно и очень даже скоро...

— А! Максимов и Вурцел! надо пригласить их в нашу компанию — не правда ли? — обращаясь к нам, спросил Гринев, заметив в толпе перед одним из буфетов своих [152] товарищей. И он еще раз окликнул их. Оба подошли к нашему столу и уселись за ним.

— Откуда так поздно? — спрашивали их.

— Катались по Босфору, — угрюмо ответил желчный Максимову видимо чем-то раздраженный. За то веселый, жизнерадостный Д. Вурцел так и сиял улыбками. Он принес в своих карманах целую коллекцию памфлетов и карикатур, перлы остроумия левантийской печати, где каждая строка дышала злобой на Россию, и где рассказывали невероятный вещи о „Московском правительстве“.

— Ну, и гадость какая! — закипел негодованием маленький, живой, как ртуть, П. Б. Максимов, картавя и делая энергичные жесты, при чем несколько листков полетели со стола. Интересно было бы знать, — продолжал он угрюмо, — кто стряпает всю эту мерзость?..

— Ах, какая наивность! — перебил Вурцел, — точно не знаете?

— Положим, что знаю! — согласился Максимов, — а все-таки не могу заставить себя думать иначе — мерзость и подлость!..

— Никто и не собирается оспаривать ваши афоризмы, ответил Макеев: — подлость, как ни рассматривай ее, хотя бы в микроскоп, тем не менее останется подлостью...

— Нет! нет! — как бы продолжая свою мысль, говорил Максимов, — так нельзя: с нашим Горчаковы мы далеко не уйдем: это человек фразы и безграничного самообожания...

— „La Russie ne boude pas, mais se recueuille“ — что может быть эффектнее?!. — добавил Гринев, делая серьезное лицо, тогда как ему хотелось смеяться и шутить.

— Да, действительно, на эффектах далеко не уедешь, — заметил Ону, — а как обидно сознавать, что эти трескучие, световые эффекты не дают хода серьезной работе здесь и приходится только лавировать. Но истина в том, что теперь все дороги ведут не в Рим, как говорили прежде, а в Берлин, именно в Берлин, господа, — подчеркнул он, заметив на лицах собеседников немой вопрос, так как германского влияния на зыбкой почве Балканского вопроса в те времена не существовало.

— В Берлин?! — повторил как эхо Варваци, местный уроженец и владелец обширных факторий в Малой Азии. Видимо ему доставляло большое удовольствие то обстоятельство, что он, простой Коммерсант, и вдруг попал в сферу [153] заколдованного круга посольских чиновников, с которыми можно было вести беседу, как с обыкновенными людьми.

— Вероятно, мне так кажется, извините пожалуйста, вы хотели сказать, что все дороги ведут теперь в Лондон, а не в Берлин? — смущаясь, говорил он, — я, например, не вижу здесь ни одного немца, за исключением барона Вертера, германского посла и его штата, а в Малой Азии у нас даже не имеют о них понятия — знают, что Бисмарк взял Наполеона III в плен — только и всего...

— Только и всего? — бесстрастно повторил Ону и обратился к дяде с каким-то вопросом о Хиосе. Между ними завязался деловой разговор, а я принялась за газетные листки, принесенные Вурцелем.

— Ну, вот и наши старые знакомые! — передавая мне один из рисунков, хохотал Гринев, и так громко, что все находившиеся за другими столиками, поворачивали головы в нашу сторону.

— Вероятно "lе knout, les cosaques"? — улыбаясь, спросила моя тетушка.

— Нет! Нет! здесь уже вариант — не угодно ли! — ответил ей Гринев, указывая на изображение фигур кн. Горчакова, Биконсфильда и Андраши...

Правда, и обидно казалось нам все это, а тем не менее нельзя было также и не сказать, что в иллюстрации, о которой идет речь, наш блистательный князь находил себе верное отражение.

История уже давно нарисовала его портрет; но тогда в дипломатических кругах о нем рассказывали много анекдотов. О Бисмарке, например, как говорили в посольстве, он выражался так: „ах, этот шут гороховый — я ему покажу, где раки зимуют“. Или еще: „я дал понять этой немецкой колбасе, что ему ровно нечего делать на Балканах — он знает, что со мной шутки плохи“... К несчастию, на Берлинском конгрессе ему пришлось говорить „с немецкой колбасой" уже другим языком...

Соль карикатуры заключалась в том, что за спиной венского дипломата сидел Бисмарк и показывал оттуда Горчакову популярную в нашем житейском обиходе комбинацию из трех пальцев, а внизу, под фигурой „великолепного князя” стояло знаменитое его изречение: „и эти пигмеи воображают себе, что могут провести меня"!.. [154]

— Австрия, собственно говоря, большая дура! — рассматривая картинку, сказал Максимов: — она не замечает даже, что на ее плечах идет к Средиземному морю сам господин Бисмарк, а не генерал Игнатьев, как мерещится ей во сне и наяву...

— И охота же вам, господа, заниматься политикой? — окликнула нас проходившая мимо хозяйка дома, графиня Боргоэн: — будем лучше танцовать, а мировые вопросы оставим пока до времени...

— Вы правы, как и всегда, графиня, — ответил ей Макеев.

Она улыбнулась и грациозным жестом руки пригласила нас следовать за ней.

Стеклянная веранда, куда мы вошли, была освещена цветными фонарями, музыка гремела и пары кружились, словно мотыльки вокруг огня.

Глава XXXI.

Вслед за окончанием перемирия Абдул-Гамид снова двинул свою армию в предел Сербии и Черногории: Керим-паша развернул наступательные действия к Алексинацу, а затем уже ничто не могло остановить его победоносного шествия на столицу князя Милана.

Так закончилась первая глава истории царствования Абдул-Гамида, а следующая за ней уже обнимает эпоху дарованной им конституции и падения всемогущего диктатора Мидхат-паши.

Но так как я веду рассказ о своих чисто субъективных впечатлениях, то оставляю пока арену борьбы на Балканах и возвращаюсь опять в Хиос, откуда и пришлось наблюдать ход мировых событий до момента объявления нами войны Турецкой империи.

После раута у Киамиль-паши в честь воцарения Абдул-Гамида, а именно на другой день, в понедельник утром, меня разбудили и передали записочку от Элиме с таким содержанием: „Вчера мы только смотрели издали, как веселились франки, а сегодня паша разрешил и нам устроить пирушку в гареме для наших друзей, в числе которых просим и вас пожаловать к нам — будет музыка и танцы баядерок. Гости соберутся к 5 часам, но если вы придете раньше, то я сообщу вам „удивительную новость“, о которой еще никто пока не знает“... [155]

— Вероятно, какая-нибудь сплетня, — думала я, читая эти строки и раздражаясь против их автора: — ну, чем она может удивить меня, когда все уже сказано и все решено бесповоротно...

Тетушка моя получила отдельное приглашение; но, чувству я себя не совсем хорошо, она уполномочила меня заменить ее особу на рауте у губернаторши. Я не заставила себя ждать и к назначенному времени была уже в гареме.

— Бедный, бедный ягненочек! Значить, такова священная воля Аллаха! — говорила нараспев красавица Ашима, обмениваясь со мной приветствиями.

— В Коране сказано, что Аллах не любить франков. — угрюмо добавила толстая Базя: — вот оно так и случилось!..

— Не всех, не всех! — возразила ей добродушная Лазя.

— Ну, конечно, не всех, а только злых и обманщиков, — подтвердила Ашима.

— Да в чем дело? что случилось? Элиме, вы писали мне о какой-то „удивительной новости?“ улыбаясь, спрашивала я с деланным равнодушием, чтобы не дать ей заметить моего волнения.

— А! вам кажется смешно?! — блеснув на меня своими хищными глазами, ответила она: — ну, вот увидим дальше, как-то вы будете смеяться?!.

— Тогда скажите в чем дело, а затем уже торжествуйте победу, — возразила я.

Ашима, укоризненно взглянув на меня, покачала своей прелестной головкой, — видимо ей хотелось что-то объяснить мне, — но Элиме перебила:

— Если бы вы поменьше ломались и не важничали бы так, не скрывали ваших секретов от меня, то, конечно, все уже давно было бы устроено! А теперь, — продолжала она в тоне судьи, облеченного властью карать и миловать, — вам придется "собирать жатву после бури" (Турецкая поговорка), так как ваш прекрасный бей на днях уезжает в армию, и только одному Аллаху известно, как тяжело мне будет, если вы умрете от горя...

— Напрасно беспокоитесь! — был мой ответь, — умирать, как видите, еще не собираюсь! А о том, что Тафти-бей уедет на Балканы, я уже знала вчера...

Это несказанно озадачило турчанок: [156]

— Что-о-о?! что вы сказали?! — протянули они и как на пружинах завертелись вокруг меня.

Я повторила мои слова.

— Нет! вы не могли этого знать вчера, так как бумага из Константинополя получена сегодня утром, — теряясь в догадках, возражала Элиме.

— Да! вы не могли знать этого, — робко подала свой голос Ашима.

— Здесь что-то другое?! — размышляла моя турецкая подруга: — или вы гадали на картах и узнали, или же вам приснилось, как тогда, перед затмением луны?..

— Ай, как страшно — она колдует опять! — прошептала за моей спиной толстая Базя и шарахнулась в сторону.

— Нет, зачем приснилось! — еле сдерживая себя, чтобы не расхохотаться, говорила я, — у нас есть такая книжка и по ней можно читать будущее...

Турчанки боязливо переглянулись между собой.

— А! календарь! — нашлась моя собеседница, — вот откуда вы узнали... но там пишут ученые? — презрительно добавила она.

— Нет, другая! — возразила я этой девице, для которой слово „ученый“ было синонимом дьявола, — и называется она астрологией...

— Чего только на свет не бывает по воле Аллаха и его пророка, — отозвалась губернаторша, лишь бы сказать что-нибудь приятное своей гостье; но Элиме не сдавалась еще:

— Астрология?., астрология? — повторяла она, как бы не доверяя, что такое мудреное слово могло существовать на человеческом языке: — действительно, по воле Аллаха и камни говорят — в Коране я сама читала об этом... Значить, и моя судьба написана в астрологии?..

— Ну, да! — подтвердила я, забавляясь ее невероятной глупостью, — и ваша так же, как и всех людей...

Она хотела что-то сказать или спросить, но ее перебили: евнух распахнул двери, и вошла дама без яшмака на лице — следовательно, христианка.

Вся комната вдруг огласилась шумными восклицаниями на арабском говоре; обе хозяйки дома бросились обнимать, [157] целовать ее, точно она свалилась к ним прямо с неба, а невольницы прикасались губами к ее платью и визжали от избытка чувств.

— Это подруга матери нашей ханум, — возвращаясь ко мне, рассказывала Элиме, — она такая же франка, как и вы, а муж ее, военный доктор. Они приехали из Алеппо, а теперь будут жить здесь. Мы очень любим Атину — она добрая, хорошая!..

— Вот как?! муж этой дамы турок? — сорвалось у меня невольно громким восклицанием...

— Нет: Даула-эфенди француз и жена его также — рассеянно ответила турчанка, видимо уклоняясь от дальнейших расспросов, тогда как мне, наоборот, хотелось еще поговорить на эту тему.

— Даула? — переспросила я. — а как зовут его?

— Измаил-эфенди, — ответила она.

— Имя и фамилия чисто арабские. — возражала я.

— „Даула“, на этом слове каждый француз вывернет себе язык.

— А это потому так случилось, — убежденно сказала она, — что оба они, муж и жена, родились в Сирии и там заставили их принять греческую веру от патриарха...

— Ай, — какие анекдоты рассказываете вы, Элиме! — не сдерживая громкого смеха, перебила я: — впрочем, не все ли равно, что они вдруг оказались „православными французами“ Даула — тем лучше для них...

Но я не договорила мысли: в том момент забегали евнухи и рабыни, двери распахнулись, и в рамках их обрисовались фигуры турецких дам, закутанных в широкие плащи и в белых яшмаках на лицах. Элиме пошла встретить их, и, таким образом, раут был открыт.

Тогда началась церемония „Селяма“ по всем правилам восточного гостеприимства: хозяйки говорили изысканные комплименты, а им отвечали изречениями из Корана с призыванием имени пророка и его благословения.

А тем временем, пока моя собеседница еще не вернулась ко мне, я пользуюсь этими минутами, чтобы передать здесь краткую историю четы Даула, так как для наблюдателя она характерна сама по себе. [158]

Оба, муж и жена родились от чистокровных сирийских арабов, которых называют в отличие от африканских „белыми арабами“. Стараниями наших миссионеров в Палестине, дети их были обращены в православие и посещали греческие школы.

По просьбе отца, мальчика назвали Измаилом, а девочке дали самое популярное у греков имя „Афины“. Затем, Измаил вырос и, окончив курс наук медицинской школы в Каире, поступил на службу к хедиву. Но случилось так, что он не угодил кому-то при дворе, и ему пришлось вернуться домой, в свой родной город Алеппо, где он и женился на Афине.

Благодаря протекции какого-то греческого миллионера ему было предложено вакантное место доктора в Хиосской цитадели.

Супруги Даула отрицали свою арабскую родословную и называли себя французскими эмигрантами, не имея на то ни малейшего права.

Таким образом получился анекдот; но мои герои не замечали его. Впрочем они не составляли исключения: сирийский араб никогда не скажет иностранцу о своем кровном родстве с Востоком, а непременно укажет на запад...

Церемониал приветствий был закончен: мне также ноговорили очень много хороших вещей, а затем Элиме увела меня в сторону и мы уселись рядом, как добрые подруги.

— Вот теперь мы одни и будем говорить, не стесняясь, — предложила она в тоне благодушного настроения. Но мне становилось не по себе.

— Скажите мне, как другу, правда ли, что и вы также уезжаете из Хиоса? — продолжала она с лукавой усмешкой.

Меня охватил ужас, и я растерялась. А между тем отвечать надо было. Но хитрое создание, так ловко загнавшее меня в тупик, уже летело, закусив удила, к намеченной цели, не ожидая признания с моей стороны:

— Вот и прекрасно! — говорила она в тоне победителя. — мы это устроим. — Атина обещала мне свою протекцию, и мы увезем вас к Тафти...

— При чем она здесь?! — только и нашлась я сказать.

— Ну, тогда увидите! — подала она реплику и умчалась на крыльях за пределы фантазии. [159]

В жестокой тревоге я не слушала ее и ломала себе голову над тем, как выйти из положения, созданного вокруг меня турчанкой.

— А моя судьба также записана в книгу, о которой вы рассказывали? — прозвучал нежный голос, точно флейта дивной симфонии.

— Вот куда она ведет! — мелькнуло у меня в голове.

— Но как извернуться тут? Что придумаешь?...

Впрочем... И я решилась, как зарвавшийся игрок, на последнюю ставку:

— Ну, конечно, и ваша также, — с апломбом заговорила я, в то же время уклоняясь от ее объятий, с которыми она кинулась было ко мне: — а если хотите узнать, какая она будет дальше, то скажите мне, под какой звездой вы родились — вот и все.

Вопль горестного разочарования был ответом на мою импровизацию:

— Под какой звездой я родилась?!.. Аллах! откуда мне знать — моя мать давно умерла!..

Но меня осенила еще другая мысль, на которой я и остановилась:

— Успокойтесь, дорогая Элиме! — продолжая играть роль ясновидящей, — сказала я: — мы найдем вашу звезду, но при одном условии...

— Какое? — какое? — я готова на все жертвы, лишь бы найти ее! — был ответ.

Здесь нервная энергия стала покидать меня: еще момент, и она поняла бы мою игру; но, преодолев себя, я договорила серьезно:

— А! в таком случае поклянитесь мне Кораном, что на время, пока я буду искать звезду, вы ни разу не произнесете моего имени, ни с кем не будете говорить о моих делах, ни писать мне — словом, вам придется как бы забыть о моем существовали, а иначе нельзя, и так сказано в этой книге. А теперь выбирайте!

Минуту, другую она колебалась, так как задача, предложенная ей, была не из легких по ее темпераменту:

— А как долго это протянется? — спросила она.

— Ну, недели две, три не более, — сказала я. [160]

— Хорошо! завтра приходите опять, а сейчас неудобно, — ответила хитрая турчанка, видимо желая отдалить час испытания.

— Нет! нет! сию минуту, перебила я: — завтра будет уже поздно, так как оборвется нить, которая связывает меня с вашей звездой.

Это подействовало на нее: уже без всяких колебаний и уловок она произнесла формулу клятвенного обещания и, таким образом, моя тайна была ограждена.

Е. А. Рагозина.

(Продолжение следует).

Текст воспроизведен по изданию: Из дневника русской в Турции перед войной в 1877-1878 г. г. // Русская старина, № 10. 1914

© текст - Рагозина Е. А. 1914
© сетевая версия - Тhietmar. 2015

© OCR - Станкевич К. 2015
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1914