РАГОЗИНА Е. А.

Из дневника русской в Турции перед войной в 1877-1878 г.г.

II часть.

Глава ХХVII.

(См. “Русская Старина” июнь 1912 г.)

Итак, мечта погибла, иллюзии казались разрушенными, а в недалеком будущем нас ожидала вечная разлука...

Однако, властный голос сердца решил этот вопрос несколько иначе, и луч надежды снова озарил мой потемневший горизонт.

— Не оставляй меня, дорогой, бесконечно любимый! — задыхаясь, в слезах умоляла я: скажи, — что ты веришь мне, скажи только слово, и я последую за тобой хоть на край света...

— Нет! что-нибудь да было, вероятно! — ответил он, зогораясь опять ревнивым подозрением: — слишком уж громкие слухи долетали ко мне о твоих якобы удивительных триумфах на берегах Нила!.. Вот что значить неправильный путь, по которому ты шла, не оглядываясь, руководимая лишь инстинктом женского коварства и, таким образом, свою жизнь исковеркала и мою загубила навсегда...

— Ты сам теперь прекрасно знаешь, что это легенда, злая, скверная легенда и все-таки продолжаешь упорствовать! — перебила я с негодованием.

— Всеми фибрами моего существа хочу верить тебе — был его ответ: — только не здесь еще весь ужас нашей судьбы... но ты меня не понимаешь, ты никогда не поймешь меня христианка! — горячим, трепетным шепотом договорил он.

Тогда его затаенная мысль, его колебания и сомнения [284] открылись передо мной: “все написано в книге судеб раньше начала времен”, гласить Коран или другими словами: деяние каждого человека определено заранее, а потому люди ничего не могут изменить вокруг себя.

Тафти, хотя и просвещенный до некоторой степени западной цивилизацией, тем не менее сохранял в душе наивную веру в предопределение. Зато мне, свободной от гнета мусульманского Кесмета, было несравненно легче выбраться из лабиринта противореча, куда мы зашли оба, гонимые силой исключительных условий, окружавших нашу жизнь магическим кольцом, и подойти ближе к решению сложной для него задачи.

— Нет, милый, дорогой! ты заблуждаешься, называя судьбу жестокой, неумолимой, — с уверенностью любви возразила я: — нет! она выше, разумнее, чем кажется тебе, воспитанному на предразсудках Ислама. Но станем в данный момент на точку зрения вашей религии, которая учить, что даже мышлением человека управляешь Кесмет. Не так ли? Вспомни, ты говорил и убежденно повторял вот эти слова: “могуществом предопределения мы созданы один для другого, и никакая сила на земле не разединить нас, а иначе судьба не привела бы тебя из далекого, чуждого края на мой жизненный путь”. Тафти, будем верить ей — разве не ясно, как Божий день, что именно такова ее непреложная воля? Я не оставлю тебя даже под огнем пушек — уедем туда вместе, мой прелестный друг! Все равно, здесь мы никогда не избавились бы от цепей фанатизма и надзора дипломатии — увези меня отсюда или я умру! — страстной мольбой вырвалось из груди и проникло в его сердце. Он вздрогнул, как будто побежденный внезапно хлынувшей на него волною:

— О, милая, светлая звездочка, ты разбудила меня от кошмара! — уже не скрывая горячего порыва, отозвался он, точно захваченный экстазом необъятной радости. — Я благословляю тебя, как дар небес! Пусть волнуются дипломаты и бряцают оружием; но мы не расстанемся. После бури солнце ярче светит, и если ты решаешься довериться мне, то я клянусь тебе всеми священными заветами Ислама окружить твою жизнь таким обожанием, какое не грезилось еще ни одной женщине даже во сне...

Как опьяненная жарким дыханием весны и ароматом ее роз, слушала я волшебную сказку, которую рассказывал он, и с невольным чувством безграничного восхищенья любовалась его идеальной красотой: мне казалось, что душа моя, покинув земную оболочку, парила в облаках над цветущим садом, где каждый лепесток и травка пели гимн нашей любви. Прошлое, [285] настоящее, люди, вещи, доводы рассудка — все это сразу отодвинулось передо мною куда-то в туманную даль, словно для того, чтобы я видела только дивные, черные, как южная ночь, глаза, в горело пламя непреодолимой страсти.

Вдруг на пороге дверей из коридора обрисовалась фигура секретаря: он вошел и мимикой напомнил своему другу о времени. А между тем на протяжении не более часа мы пережили вдвоем целую эпоху за гранью внешнего мира.

Я хотела отойти в сторону; но Тафти, не стесняясь присутствием Вафир-бея, еще крепче обвился руками вокруг моих плеч и, даже не понижая голоса, сказал;

— Условимся так: в четверг не позже двух часов приходи к Фатиме: она пока у женя, я задержу окончательный развод с нею еще на несколько дней и, таким образом, раньше, чем уехать отсюда, мы будем встречаться без всякого риска для нашего дела. Но теперь, милая, дорогая, вернемся к обществу, а если тетушка спросить, то объясни ей, что была все время на хорах — она, конечно, поверить...

— Несказанно счастливь успокоить вас, mademoiselle, — вмешался неожиданно Вафир-бей: — madame Darivo именно так и полагает — я только что имел честь обменяться с ней приветствием.

— А! благодарю тебя, товарищ! — ответил ему Тафти и, наклоняясь опять к моему лицу, продолжал: но в тоне его вдруг задрожала нотка другого настроенья. — Об одном убедительно прошу тебя: не танцуй там ни с кем, решительно ни с кем! Ваши танцы — самая безнравственная вещь на свете: я не могу без содроганья ужаса представить себе, как другой мужчина обнимет талии, которую сжимали мои руки. А если ты заставишь меня созерцать это возмутительное зрелище, то... берегись!..

Так говорил питомец гаремов, ослепленный ревностью и не знавший ее пределов.

Жуткая минута снова омрачила все мои иллюзии; я решилась тогда в последней раз прислушаться к голосу, который нередко спрашивал меня: “хватить ли у тебя настолько душевных сил, чтобы оторваться навсегда от привычных условий жизни европейской расы? Как подойдешь ты к психике азиата и к его идеалам — разве это не загадка?"... Но когда наши глаза встретились, и я прочла немой вопрос в огненных зрачках, то ответила своему прекрасному другу:

— Тафти, мое счастье и божество, ничего подобного не будет: я ухожу наверх к Элиме и остаюсь там до конца: — твоя воля — закон для меня... [286]

Таким образом, неотразимая логика любви оказалась убедительней протестующие доводов разума...

На хорах, забронированных деревянными решетками, царил полумрак. Я не успела еще перешагнуть туда через порог, как навстречу мне хлынул бурный поток шумных восклицаний и со всех сторон меня принялись тормошить:

— А! золотая рыбка, в каких морях плавала и ныряла? Ну, да! знаем, знаем все! Почему не танцовали сегодня? А с кем проводили часы блаженства?.. Да! да! и это нам известно!., кричали вокруг расшалившиеся пленницы гаремов.

— Однако, — думалось мне в тревоге за будущее, — даже каменные стены не охраняют секретов от проницательных глазок турецких дам... А бестолковые, нелепые вопросы и комментарии так и сыпались, как барабанная дробь на военном плацу.

— Кто шил вам платье? где покупали ленты? Когда же, наконец, вы обвенчаетесь с нашим адъютантом? Покажите веер! Говорят, что новый падишах терпеть не может русских! Расскажите нам что-нибудь смешное о ваших ученых! Приходите завтра к нам в баню! Правда ли, что хедив подарил вам какое-то волшебное кольцо?..

После ярко освещенных комнат внизу я все еще продолжала не различать отдельных фигур в темноте, наполнявшей хоры, как вдруг чья-то рука сжала мою и увлекла меня в сторону, а вкрадчивый голос тихо сказал:

— Вот здесь нам будет удобно, — и мы притаились за выступом стены в конце галлереи.

— Ягненочек мой невинный, — заговорила Элине, симулируя искренний тон, что совершенно не отвечало ее природным качествам, и украшая свою речь колоритными добавлениями в турецком стиле: — объясните мне, кто устроил вам свидание в кабинете отца, и почему вы не обратились за этим к моему содействию? Ну, беленький цветочек, расскажите, о чем толковали вы с беем?

Я слушала ее с недобрым чувством, убежденная заранее, что она сделает все, лишь бы испортить мое радужное, торжествующее настроение; но внезапно мне блеснула идея перехитрить турчанку:

— А-а! — протянула я с деланным равнодушием: — он здесь, на рауте? Да?.. Удивительно, как мы не встретились там?..

— Ну, возможно ли так бессовестно врать! — вспыхнула она, уже теряя последнюю силу, которая сдерживала порывы ее дикого нрава: — а глаза почему у вас красные? Отсюда не трудно узнать, что вам хорошо влетело за Египет, и вы плакали. [287]

— Нет, у меня насморк! — подучила моя любознательная собеседница в ответ.

— Странно и даже очень странно, рассердилась она, сверкну в зрачками, точно озлобленная кошка: — все люди, как люди — только с вами творится что-то неладное: обмороки, припадки и разные необычайный болезни! Впрочем, так оно и должно быть: вы родились на круглой земле, ходили по ней вверх ногами, а головой вниз — следовательно, у вас там решительно все другое... Но, моя жемчужина, — с быстротой хамелеона меняя свой облик, прибавила Элиме, как бы вдруг осененная чудесным даром пророчества: откройте мне душу и сердце — разве я — не единственный вам друг на свете? и да совершится то, что назначено Аллахом по Его божественному определению...

— Уверяю вас, милая Элиме, — возразила я, не смущаясь: — нам с Тафти еще ни разу не приходилось видеться наедине, да и зачем?..

— А! когда так, вот же вам! — и в бешеном ожесточении она принялась щипать меня за бока — излюбленный прием дикой расправы у турецких женщин. Я закричала не своим голосом, размахнулась; но удар не попал в цель, а скользнул вдоль ее плеча.

— Не смей драться, гяурка! — шипела моя приятельница. — Я отомщу! Я знаю чем и устрою все иначе, по-своему!..

— А я устрою еще лучше, — был мой ответь: Тафти обещал вам брилиантовые серьги и кольцо? Ну... вы их не получите!..

К счастию, шум наверху и снизу, а также оркестр заглушали наши голоса, благодаря чему скандал не пошел далее того места, где мы скрывались.

Однако, угроза все-таки воздействовала, и я увидела собственными глазами перевоплощение фурии в кроткую овечку по способу Овидия Назона. Недаром и Шекспир сказал: “Драгоценные, немые камни в своем молчании больше трогают женскую душу, чем живые слова". А потому ничего нет удивительного, если, например, гаремная нравственность также оказалась бессильной перед неотразимым очарованием ювелирной игрушки.

— Что с вами, розовый бутончик? Ах, какая вы мнительная, и пошутить нельзя? Что-о? больно? разве? — с неподражаемой наивностью спрашивала турчанка: — да нет же, нет! я только хотела слегка прощупать ваш корсет, чтобы купить себе такой — мне нравится его форма, а вы подняли целую историю! Не хорошо! не хорошо! — в примирительном тоне закончила она, нежно прикасаясь губами к моей щеке. [288]

Было, надо сознаться, и очень глупо и смешно; но я вспомнила тут же, что якобы “худой мир лучше доброй ссоры", и ответила ей также поцелуем, а затем рука об руку мы направились с ней к нетерпеливо ожидавшей нашего возвращенья компании турецких дам.

Глава ХХVIII.

Да не посетует на меня благосклонный читатель, если я опять задержу его в области, населенной земными гурьями. Утонченная фантазия нашей литературы окружает их то прелестью волшебной сказки, то мрачной легендой, и мы читаем все это с громадным интересом, тогда как правда находится здесь почти всегда очень далеко от действительности. Понятно также без всяких комментариев, что европеянка, имевшая доступ в запретную часть магометанского жилища, невольно привлекает к себе любопытное вниманье общества.

Для иллюстрации сказанного предлагаю в настоящей главе другую сценку, которая будет служить продолжением описанной выше, и кстати надо еще объяснить, почему действие моего рассказа я должна вести в полумраке.

Решете этого вопроса следующее: в ложах или в галереях на хорах, где размещают, как в данном случае, мусульманок, не полагается никакого освещенья для того, чтобы всюду якобы проникающее око гяура не могло бы различать даже силуэтов на фоне деревянных решеток, которыми всегда маскируют восточных красавиц в публичных собраниях.

Так придумала ревность и таковы нравы. А вот и опять устремилась ко мне шумная толпа затворниц, словно я пришла к ним вестником чего-то нового и очень интересного. Да оно, пожалуй, сравненье это как нельзя лучше идет сюда: разве не заманчивой казалась идея перекинуть через меня хотя бы одну ниточку по ту сторону барьера, где двигался живой калейдоскоп, и куда обращались взоры пленниц Ислама!

Тем временем глаза мои уже приспособились к полутьме, и я увидела картинку, своим необычайным видом поразившую меня: вероятно для того, чтобы окружить себя иллюзиями бала, турецкие щеголихи наперекор священным традициям и закону явились в тот знаменательный вечер на хоры в шикарном, но чрезвычайно рискованном декольте парижского фасона, предупреждая, таким образом, либеральные реформы, обещанный Мидхат-пашою. [289]

А там, внизу, мужьям и властелинам прекрасных одалисок даже не снилось, что Конституция — хотя, правда, еще не подписанная к данному моменту Абдул-Хамидом — стала уже несомненным фактом в житейском обиходе Полумесяца...

Вот какие они, турчанки! вот какой он, рай Магомета! — формулируя свои впечатления, сказал бы непременно иностранец, если бы волею капризного случая его перебросило бы туда, наверх: — разве небесные гурии одеваются в бальные туалеты с открытыми лифами и носят французские каблуки? разве лучезарный существа в обители Пророка гримируются, как у нас в балаганах? Нет! здесь что-то не ладно, или Шехерезада обманула меня?..

И действительно, гаремные франтихи в погоне за европейскими образцами не выдержали стиля на этот раз. Но в параллель чужеземному облику, местный колорит оставался незатемненным: физиономии, заштукатуренные густыми слоями белил и ярких румян, изображали собой картонный маски; губы алели от кармина, а веки, обведенный широкими полосками черной туши, несоразмерно увеличивали глаза, придавая им выражение хищных птиц.

Даже в бане или на вечеринках Рамазана не приходилось мне наблюдать их в таком разрисованном виде — я не смогла преодолеть себя и громко расхохоталась.

— Машалла! (Восклицание, по-нашему: “Господи"!) — вскрикнули озадаченные гурии: — что случилось? чему смеетесь?.. Ну, золотые глазки, коралловый ротик (Ласкательные прозвища), расскажите нам!..

— Удовольствие сердца (Метафора), ягненочек! — шепнула мне рыженькая Мануся, жена Вафир-бея: — кажется, у вас болит что-то, вы плачете даже?

— Ах, нет! — говорила я, смахивая набегавшие слезы в отчаянной борьбе с приливом бешеного хохота, потрясавшего мои развинченные нервы: — это у меня от радости за Николая Маркополи: благодаря турецким дамам его дела идут прекрасно...

Однако, моя ирония не попала в цель: едва лишь популярное в гаремах им торговца косметиками было произнесено, как настроение умов вокруг меня тотчас же изменилось: [290]

— Как! Маркополи ваш друг?! Валлах! (Клянусь!) дается же человеку так много от судьбы! А вот почему не нам, бедным женщинам?! — возмущенный несправедливым порядком вещей на белом свете, жаловались мои собеседницы.

— Значить, “Кесмет" и больше ничего: кому что назначено, — авторитетно подтвердила Харикля, сирийская арабка. Ее родители, как и она, быта православными; но по всем привычкам жизни они стояли ближе к мусульманами чем к христианам.

— Наслаждение очей, свет утренней зари (Метафора)! — окликнула меня Зера, любимая невольница коменданта цитадели: — будьте нам родной сестрой, попросите господина Маркополи, чтобы он дешевле продавал белила — вы сами должны понять, что вещь эта необходима в хозяйском обиходе, а у него за крошечную баночку меньше кофейного финджана берут 10 пиастров! Разве можно так обижать людей?!..

— А румяна, духи, помада, карандаши? Откуда нам взять столько денег?! — подхватили остальные. . .

— Утешение больных и несчастных, красавица наша! истинную правду сказала ворожея, когда мы гадали о вашей судьба, что даже ясный месяц в небесах любуется вами и говорить: никогда не видал я такой прекрасной женщины на земле! — без всякого стеснения врали хитрые создания. Но не суждено было мне выдержать роль до конца, и не по моим силам оказалось это после тяжелой драмы с Тафти: нервная спазма перехватила дыхание, горячая волна подкатила к сердцу, мелькнули, точно в тумане, фигуры одалисок, и я опрокинулась кому-то на руки в припадке жестокой истерики.

Тревога поднялась великая: дикие вопли: “Аллах! Аллах! злой дух пришел к нам!” — огласили своды здания, и турчанки, как стадо овец, гонимых внезапно налетевшим циклоном, разбегались по галереям; но резкие окрики евнухов, стороживших входы и выходы, заставляли их оставаться на своих местах за решетками.

Наконец, позвали снизу, мою тетушку; она успокоила меня, а затем мы отправились домой.

Таким образом, воля Тафти была исполнена: в тот вечер я не танцовала ни с кем... [291]

Глава XXIX.

В конце сентября политически горизонт уже туманней призраком кровавой борьбы Реши с Турцией, и в нашу сторону без всяких прелюдий очень даже откровенно бряцали оружьем. А в полосе военных действий Черняев наступал и терпел одно поражение за другим.

Я не намерена увлекать за собой читателя в область точной хронологии турецко-сербской кампании по тем соображениям, что все это уже давно известно каждому, а буду держаться фактов, за правдивость которых ручаюсь. Итак, над Босфором собирались грозовые тучи. Взоры народов с глубочайшим вниманием обращались к северу; но усилья европейских держав клонились лишь к тому, чтобы не своими, понятно, а нашими собственными руками загребать жар из костров, пылавших на Балканах: “ах, ты, мудреная, бестолковая птица, хотя у тебя и двойная башка, а вот прозевала Абдул-Азиса!" — таково было летучее словечко Мидхат-паши в честь русского герба.

Конечно, дело не в том, что мы оказались бессильны и не поддержали султана, лично к нам расположенного: ни Бисмарка и Гладстона, ни даже Биконсфильда или Эренталя у нас, как гласить история, еще никогда и не было — следовательно, произошло то, что находилось в обычном порядке вещей для самолюбия России. Таким образом решение этого вопроса лежит именно здесь, и Мидхат-паша, как нельзя точнее, определил хронически дальтонизм нашей политики. К сожалению, а приходится волей-неволей отметить характерный факт из жизни русского представительства, чтобы нагляднее иллюстрировать мои доводы.

На заре утра 80 мая перед окнами летнего дворца нашего посольства в Буюкдере остановился турецкий фрегат и, бросишь якорь, открыл свои люки, чтобы показать нам жерла громадных пушек так же британского изделья, как и ножницы Абдул-Азиса.

Разбуженные дипломаты никак не могли объяснить себе этого зрелища, а картина была внушительная!.. Бросились к телеграфу: но у входа стоял карауль с примкнутыми штыками... Тогда оказалось, что все пути сообщений между городом и окрестностью были закрыты по распоряжению из Высокой Порты.

Наконец, в 10 часов дворцовый катер привез генералу Игнатьеву официальное уведомленье о восшествии на тронь Полумесяца Мурада V. [292]

Не анекдот ли рассказала я сейчас? О, нет! еще здравствуют, благодаренье Богу, очень многие из тех, проспавших самый фатальный для нашей восточной политики момент, на протяжении которого Англия одним только взмахом пера (“стального", конечно, а не гусиного и собственной фабрикации) вычеркнула нас из “книги судеб" турецкого государства и вписала туда новую страницу...

Впрочем, оставим это, чтобы не нарушать порядка в историческом ходе событий, и последуем за Абдул-Хамидом.

В массах народа о его существовали даже не знали, а в сферах, окружавших Абдул-Азиса, на него просто не обращали внимания.

Наша дипломатия, по своим родным традициям, пребывая, как обыкновенно, в области туманных заблуждений, не учла также его шансов, а потому он и спутал ей карты, на которых она гадала Юсуф-Иззедину...

— Что изображал собою этот новый повелитель оттоманов? Какая держава увлечет его в орбиту своего исключительного “влияния” и придет ли когда-нибудь час избавления от европейских кандалов? — вот что наполняло душевной тревогой непосвященных в босфорские тайны.

И действительно, говоря откровенно, слишком уж нахальное вмешательство Европы в домашние порядки турецкого государства жестоко оскорбляло самолюбие нации, разжигая в ней фанатизм и пламенную ненависть к христианам.

Переворота 31 августа не был ни политическим эффектом, ни сюрпризом дипломатии: его ожидали все, и он являлся по логике вещей только неизбежными как судьба. Не было также восторгов и преувеличенных надежд знаменательного дня 30 мая, а столичная пресса, отвечая настроению Мидхат-паши, встретила Абдул-Хамида довольно кислой гримасой, за которой пряталось горькое разочарование, так как мечты о “диктатуре" уже меняли вопрос по существу дела.

Из Константинополя нам привезли иллюстрации с фотографическими снимками нового падишаха, и в моей памяти воскресал живой облик принца Хамида, каким я видела его на церемонии селямлика несколько месяцев тому назад: худощавая фигура в черном стамбулине без всяких украшений или орденских знаков, горевших брильянтами на мундирах сановников, матовая бледность лица, армянский профиль матери — рабыни, купленной в Эрзеруме; нежный, задумчивый взгляд; коротко подстриженная бородка и чуть заметно отвисшая нижняя челюсть. [293] Мне указал на него дядя и объяснил: “а тот, что рядом с Авни-пашою — младший брат султана".

Не знаю почему, но его более чем скромная внешность привлекла тогда к себе мое особенное внимание. Он еще жив, тот монарх, но развенчан своим народом или, лучше сказать, предательством друзей, обиравших его достояние, а мировая печать и сейчас толкует о нем вкривь и вкось.

Характеристика Абдул-Хамида, как государя Востока, будет грешить у меня, вероятно, некоторой субъективностью в определении его деяний и, пожалуй, неточностью исторических данных, так как я не всегда находилась в центре событий: мои воспоминания по преимуществу касаются быта народностей Турецкого Архипелага, жизнь которого проходила в стороне от европейского материка, а границами для него были всегда Эгейские синия волны. И вот однажды, минуя газетных репортеров из канцелярии Великобританского посольства, они рассказали нам удивительную истории, мрачную, как ад, и невероятную, как сказка.

Чтобы не казаться таинственной, приходится опять сказать несколько слов о нравственных качествах турецкой прессы, руководимой иностранцами.

Дело в том, что мне и до настоящей минуты пока еще не известно, записан ли факт, который я передам ниже, в истории, мемуары или вообще куда-нибудь? Даже за границей в мире печатного слова, находившегося за пределами цензуры Генри Эллиота, также его не отметили нигде. О турецких газетах и говорить не стоить: им внушено было затемнить без великих церемоний правду и людскую молву скверными анекдотами по нашему адресу — только и всего!

Несказанно поражала меня этика прессы: бывало, мои собственные глаза видели, например, осязаемые предметы в том или ином соотношении друг к другу, или еще, мои уши правильно воспринимали такие-то звуки и речи, а затем читаешь об этом и не веришь себе, так все выходило наизнанку, так все извращалось до бреда! Впрочем, и теперь разве не наблюдается аналогичное явление?.. Но продолжаю.

Эгейские волны действительно принесли к нам в дом очень интересного гостя, уже знакомого читателю Н. Н. Макеева, старшего драгомана посольства. Из интимных бесед его в нашей семье и узнала я ту страшную сказку или, вероятно, быль, которую обещала рассказать.

Однако, раньше, чем судить Абдул-Хамида, разберемся хотя отчасти в инвентаре полученного им наследства: [294] финансовое банкротство страны, война с балканскими вассалами, ежедневные вспышки мусульманского фанатизма, резня в Болгарии, жалкое состояние администрации в провинциях, брожение племен, подвластных короне султанов, хищения и взятки чиновников, полнейший разгром народного хозяйства — вот иллюстрация, но далеко еще не зарисованная, последних годов царствования Абдул-Азиса!...

Майский переворота окончательно устранил наше “влияние” от престола империи падишахов; но если бы даже существовала физическая возможность переделать событие иначе или вычеркнуть из него злодеяние 4 июня, то истина обязывает сказать, что по отношению к турецкому народу сама государственная необходимость потребовала бы свержения монарха, безумная расточительность которого привела его к гибели.

Таким образом, Абдул-Хамид, еще тогда совершенно молодой человек, волею могущественного “предопределения” был поставлен управлять большим государственным кораблем с развинченным по всем швам механизмом. Он никому не мог довериться, и ему было ясно, как день, что со всех сторон его окружали люди наживы и карьеры, только носившие маску благородных идей ради прекрасных глаз Европы.

Диктаторски замашки Мидхат-паши раздражали его самолюбие, оскорбляя в нем достоинство государя, еще не растерявшего подобно Мураду своих душевных сил. Реформатор этот играл тогда хитроумную комедию на два фронта, и честолюбие его не знало границы ему снилось уже президентское кресло в “Турецкой республике а Генри Эллиот пока еще требовал от него конституции согласно девизу Англии — насаждать ее везде, от стран экватора до высшей точки полюса северного или южного, безразлично, куда Она непременно заберется, чтобы открыть и там парламента для обитателей царства вечного льда: моржей, тюленей и белых медведей.

Так играл Мидхат-паша в сторону Биконсфильда, а на другом фронте пламенные софты, эти воины пророка Магомета, с дикими воплями и угрозами правительству носились ураганом но всем кварталам столицы. Такова общая картина медового месяца Абдул-Хамида II на троне завоевателей древней Византии.

В ночь на 12 октября за каменной оградой великолепной мечети Сулеймана происходило вавилонское столпотворение: на его обширных дворах, украшенных мраморной колоннадой, собрались тогда все до одного школьники стамбульских медресе для разрешения вопросов, касавшихся нового калифа и властелина [295] правоверных. Правда, что беготня софт по улицам Константинополя, их шумные выступления на защиту Ислама от гяуров становились уже хроническим явлением за последнее годы печальной эпохи Абдул-Азиса и затем его преемников.

Но в ту роковую ночь судьба обманула их надежды: пока они спорили, кричали, волновались, требуя и обсуждая реформы, неумолимый “Кесмет" в образа дворцового агента докладывал султану программу собранья. Но тайны, как известно, терпеть не могут долго оставаться под замками, вследствие чего наш собеседник передал нам буквально интимную беседу Абдул-Хамида с шейхом, некто Сурей-эфенди, который пользовался его неограниченным доверьем:

— Мой верный друг; да благословит Аллах твою тень! — обращаясь к последнему, говорил султан: — не теряя драгоценных минут, бери лучшего скакуна из нашей конюшни и лети в Топхане. Оттуда моим именем ты доведешь батальон солдата к мечети Сулеймана; но запомни прежде всего, что шелковая петля обовьется на утро вокруг твоей шеи, если хотя один мальчишка-софт увидит рассвет наступающего дня — так определено “Кесметом", и воды Золотого Рога пусть узнают о том еще до первого луча солнца...

Затем, уже народная молва добавила к этой, быть может, и легенде следующую подробность, а именно, что якобы один европеец попал тогда волею случая в район мечети: безумные вопли привлекли его к стенам ограды, где он, незамеченный никем, притаился между деревьями и видел собственными глазами, как перевозили к берегу на фурах и арбах сотни убитых и как бросали их в темные струи Золотого Рога...

Не знаю, характеризует ли мой рассказ жестокого султана, которого Гладстон называл “великим убийцей"; но в моей памяти и до настоящих дней рисуется образ молодого человека с нежной, приветливой улыбкой и задумчивым взглядом — ну, разве неудивительная аномалия здесь?!..

Е. А. Рагозина.

(Продолжение следует).

Текст воспроизведен по изданию: Из дневника русской в Турции перед войной в 1877-1878 г. г. // Русская старина, № 11. 1912

© текст - Рагозина Е. А. 1912
© сетевая версия - Тhietmar. 2015

© OCR - Станкевич К. 2015
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1912