РАГОЗИНА Е. А.

Из дневника русской в Турции перед войной 1877-1878 г.г.

II часть.

Глава ХVII

(См, “Русск. Стар." январь 1912 г.).

На Балканах разгорался пожар, атмосфера сгущалась, и я опять возвращаюсь к тому, о чем уже говорила раньше: славянам жилось бы весьма не дурно под эгидой оттоманской короны, если бы не интриги тех держав, которые упорно пробиваются через их головы к заманчивым берегам Средиземного моря.

Принято думать, что борьба идет за обладание древней Византией и проливами — нет! “восточный вопрос” уже давно переместил свой центр тяжести: правда, что греки еще мечтают снять полумесяц с Ая-София, но для континентальных государств Салоники, например, куда соблазнительней Босфора и Дарданелл.

После майского переворота на арене общественной жизни страны все пошло сразу ускоренным темпом.

Утром 4 июня представители держав получили от Высокой Порты уведомление в следующей редакции: “минувшей ночью сверженный султан, Абдул-Азис, принимая по обыкновению раньше, чем отойти ко сну, горячую ванну, в припадке жестокой меланхолии вскрыл себе пульсовые вены на руках с помощью [285] маленьких туалетных ножниц, вследствие чего истек кровью и скончался”...

Кто не читал множество раз о только что упомянутом мною, но в более интересной форме, а главное сделанном более умелым пером, чем мое — следовательно, нет даже основания повторять то, что давно известно каждому и без меня, а потому я опять перехожу на личные впечатления.

Итак, ушел с житейской сцены и отправился в рай Могомета фатальный Абдул-Азис, убежденный сторонник России — какая еще новость могла быть приятней для “нежного” сердца Дизраэли, лорда Биконсфильда?

По сигналу от него ради отвода глаз так называемая “турецкая пресса” с бешеным ликованием опрокинулась на труп несчастного султана и, вытащив его из кровавой ванны, учинила над ним свои ужасные поминки; точно и действительно писали тогда в газеты не жалкие репортеры, которым сэр Эллиот платил от строки, а настоящие демоны из ада. Восхищению не было границ, так как со смертью Абдул-Азиса русская дипломатия получала шах и мат на берегах Босфора, откуда раньше ореол нашего величия подобно маяку освещал балканским народам их темный путь.

Боже мой! как будто все это случилось только вчера — так живо рисуются в памяти мельчайшие подробности той печальной эпохи, когда наше действительно правое дело перешло в руки к человеку, безумно и страстно ненавидевшему, славянство вообще, но Россию в частности.

Тогда поднялась из омута вся чуждеядная накипь в стране, чтобы закидать нас грязью; из того же источника сыпались угрозы с проклятиями по адресу Игнатьева, а также и генерала Черняева, уже выступавшего на арену непосильной борьбы.

Памфлеты и карикатуры проливались дождем в толпу: их расклеивали на стенах домов, мечетей и даже султанских дворцов. Одно из таких произведений живописи и остроумия по преимуществу нравилось уличной публике: рисунок изображает (Он сохраняется у меня и по сие время) покойного султана как бы воспарившего в поднебесье и сидящего верхом на полумесяц; правой рукой он делает “селям”, а левой протягивает ножницы фигуре, стоящей на крыше Долма-Бахче — внизу подпись:

“Вознесете в рай Магомета” и диалог, который перевожу [286] здесь а la lettre: “Москов-султан: — ну, куда же ты забрался, мой верный друг? Полно дурачиться — слезай, а то без тебя все меня обижают. Москов-визир: — однако, ваше московское величество, вы ужаснейший эгоист: очень надо мне из-за каких-то славян ломать себе ноги, спускаясь вниз! Займитесь-ка лучше операцией вен, — ножницы вот кстати! Могу также оказать вам протекцию для входа в рай”...

Прозвище “москов-султан”, данное генералу Игнатьеву народным юмором, и “москов-визир” — Абдул-Азису, чрезвычайно характерно определяло тогда степень могущества нашего представительства в Оттоманском государстве, хотя истина требует сказать, что друзей мы никогда там не имели: был только “страх”, а затем и этого не стало...

Газетные сплетни константинопольской печати, в которую за турок писали подонки и отбросы пришлого населения, словно ядовитая зараза проникали всюду, разжигая страсти и возбуждая фанатизм мусульман, что и требовалось согласно директивам из Сен-Джемского кабинета.

То было кошмарное время для нашего самолюбия: все русское оплевывалось с удивительной яростью и служило объектом для самой подлой в мере клеветы, забрызганной слюной бешеной собаки.

Я покидаю берега очаровательного Босфора и переселяюсь опять в глубь страны, где мне пришлось наблюдать ход исторических событий в другом освещении.

На следующее утро после раута в конаке у Киамиль-паши, во всех христианских церквах было назначено молебствие о здравии нового султана.

Все консулы получили телеграфное предписание быть на богослужении в парадной форме и находиться каждому в своей ложе под охраной кавасов.

Вынужденная стечением обстоятельств присутствовать на торжестве, как и все члены семьи консульского персонала, я отправилась туда с дядей и тетей, сопровождаемые нашим Али, который был прямо великолепен в белой, накрахмаленной албанской юбке, в голубой зуавке с откидными рукавами, расшитой пестрыми узорами и в огромном, красном тарбуше, украшенном страусовым пером.

Кафедральный греческий собор, куда мы явились, блистал огнями люстр и паникадил; на хорах дамы в шикарных нарядах, духовенство в парадных ризах, греки празднично [287] разодетые, а большинство даже в национальных, живописных костюмах, в широчайших фустанеллах, с фесками на головах и гетрами до колен; внушительная турецкая стража для наблюдения за порядком — словом, картина толпы, наполнявшей храм, представляла собой эффектное и слишком оригинальное для нашего русского глаза зрелище в доме молитвы.

Но меня угнетали совсем другие мысли и чувства, далеко не религиозного содержания: накануне, после раута я вернулась домой, озаренная светлой надеждой, и собиралась, испросив предварительно разрешения тетушки, повидаться утром с Элиме, вполне уверенная, что она уже имела передать мне дорогую весточку от любимого существа — как вдруг, вместо того иронией судьбы пришлось молиться за Мурада V.

Дьякон, причесанный, умытый на этот раз, вероятно из уважения к новому султану, громко, ясно, не перевирая даже слов, что казалось прямо удивительным, возгласил прошение “о здравии Падишаха-Калифа Ислама и государя христиан, державе его подвластных”, а хор пел в унисон: “многая лета!”

В заключение митрополит Адриан обратился с назидательной речью к чадам православной церкви, убеждая их радоваться событию, жить в мире и добром согласии с турками, не нарушать вековой дружбы с ними, повиноваться законам Империи и любить Мурада V.

Когда окончился молебен, публика стала расходиться, оглашая воздух, как и всегда, концертом диких звуков.

На площадке перед собором шумела, волнуясь, огромная толпа мальчишек, городских парней и рыбаков; трещали петарды, хлопушки, ружейные залпы, без чего на Востоке и праздник не в праздник. Несмотря на яркий, солнечный день взвивались ракеты, а некоторый из них, пущенные озорниками прямо в публику с меткостью достойной призовой награды, обжигали цветы и перья на дамских шляпах, хотя, правда, без всякого ущерба для физиономий; но этим решительно никто не возмущался и даже аплодировали героям.

Аристарх Мильтиади, как представитель самой многочисленной народности в Хиосе, принял на себя инициативу по устройству грандиозного банкета в честь праздника свержения тирана Абдул-Азиса, под скипетром которого он, тем не менее, нажил милионы.

— Надо быть солидарными в радости с турками, трогательно улыбаясь, говорил он, приглашая нас следовать за ним. [288]

— А чему радуются турки — mille million de bombardes?! — с неизменным апломбом вмешался знаток по части французского диалекта, известный уже читателю Григораки Кундури.

— Ну, не все ли равно чему? лишь бы нам было хорошо, а там, чорт их возьми совсем! — ответил греческий консул и, понижая голос, добавил:

— Я еще вчера получил конфиденциальное уведомление, что Мидхат-паша склоняется в пользу автономии Архипелага — таким образом наша гегемония будет здесь обеспечена, а дальше... во всяком случае звезда древней Византии еще не угасла в лучах полумесяца... (Игра слов, так как эмблема Ислама изображает полумесяц и звезду над ним).

— И я также имею чрезвычайно приятные новости, — хлопал по карману, отозвался Карава, непогрешимый истолкователь грядущих событий, а потому глаза всех его друзей с необычайно жадным вниманием устремились к нему. Польщенный всеобщим доверием, хиосский оракул не замедлил поделиться с любознательными согражданами запасом сведений, добытых из вернейших источников Константинопольской биржи и от имени Мидхат-паши наобещал им так много прекрасных вещей, что у них даже головы закружились, как бы от шампанского.

Но, Боже мой! сколько же богатых перспектив открывались тогда для чужеядного элемента, прочно осевшего на организме “господствующей” якобы расы в странах Ислама!.. И действительно, если говорить справедливо, разве турок хозяин своей земли? разве он пользуется естественным правом каждого распоряжаться собственным имуществом, да еще завоеванным его же кровью?! Как далеко от действительности подобное заблуждение тех, кто мало знаком с этнографией Оттоманского Востока. Нет! судьба гордого победителя обширной Византийской Империи уже давно решена, и у себя дома он несравненно более угнетен, чем его милые гости. Ну, как тут не вспомнить покойного Ив. А. Хлестакова, уверявшего, что жизнь его проходила “в эмпиреях”: мы смеемся над ним, так как он врал, но любой пришлец в гостеприимном крае, называемом Турцией, может повторить, не краснея, его бессмертные слова. И чего ему не достаешь еще, и чего он требует постоянно? Все деньги у него в кармане, торговля, главный нерв существования государства, в его руках, пресса, школы, суд и даже администрация свои собственные. Но говорят, что и этого мало, что надо прогнать турок в Азию. [289] Прекрасно! А кто же сядет тогда у проливов и кто, наконец, позволить хозяйничать у себя в доме с тою бесцеремонностью, которой нет названия — уж не Вильгельм II ли? Поживем — увидим!..

Глава ХVIII.

С некоторыми задержками все мы, приглашенные на банкет, шли за консулом по тесным улицам городка, протискиваясь вперед сквозь густую массу народа, спешившего к набережной, где предполагалось большое гулянье, устроенное Киамиль-пашою, с музыкой, фокусниками и даже “Карагезом” (В роде нашего "Петрушки") — любимая забава на Востоке. Турчанки также, закутанные в свои широкие фередже, отдельными группами бродили в толпе, сверкая на прохожих черными глазами из под кисеи белых яшмаков.

Хозяйка дома, жена Мильтиади, приветствуя нас добрыми пожеланиями, вдруг, как говорится, “ни с того ни с сего” захватила меня в свои объятия и нежно прошептала: “Каименэ кориция”, что означает: “бедная девочка!”

Я вся похолодела, вообразив, что она узнала о чем-нибудь неблагополучном с Тафти, так как местному обществу до некоторой степени была известна история моего увлечения, благодаря нескромности Элиме; но оказалось, что доброе сердце гречанки просто хотело выразить мне глубокое соболезнование по случаю фиаско русской политики на Балканах...

Таким образом волна политиканства захватила и хиосских дам, прежде совершенно равнодушных вообще к печатному слову, за исключением новостей в журналах “Парижских мод”.

Груды газет и экстренных добавлений к ним ожидали гостей в прохладных, высоких апартаментах консульства. Все жадно читали, волновались, спорили, горячились, обсуждая последствия переворота на Оттоманском троне.

Несколько турецких офицеров и лиц администрации, приглашенных также на банкет, в параллель к азарту своих греческих и левантинских сожителей, заметно уклонялись от темы на злобу дня, больше отмалчиваясь, когда интересовались их мнением: они прекрасно понимали, что избавление от “Московского ига", чему так безумно радовалась иностранная пресса, еще [290] не знаменовало собой конец рабства и порабощения их государства. Понимал это и ультралиберальный Мидхат, но разве он распоряжался тогда судьбой турецкого народа?..

— Tiens! господа турки, — обращаясь к последним, громогласно воскликнул неугомонный Григораки:

— Как вы полагаете, дадут нам автономию? Ventre-Saintgris, а то мы рассердимся и устроим для вашего Мурада ножницы из “греческой стали!” Nom de nom!

Но военные нахмурились и сердито блеснули зрачками.

— Мы уже присягнули его величеству, а дальнейшее нас не касается, холодно и презрительно ответил нахалу комендант крепости.

— О temporal о mores! ни к селу ни к городу вспомнил Цицерона знаток крепких французских словечек и, горестно вздохнув, приблизился к нашему дамскому кружку.

— Mesdames, начал он в минорном тоне: — не любите турок — они все подлецы и живодеры: n'est-ce pas? mille diables!

— A кто же их любит? — спросила толстая Кокинаки, жена плантатора лимонных рощ: — разве только сумасшедшие люди!

— А, есть, есть такие, даже здесь в Хиосе, готовые променять веру отцов на красную феску! — кидая по моему адресу слишком прозрачный намек, ответил Кундури. Я сделала вид, что оглохла. Становилось душно и шумно от разгоравшихся страстей: автономия, равноправие и, конечно, Игнатьев с Черняевым не сходили с языков.

Чтобы избавиться от необходимости слушать набившие мне жестокую оскомину разговоры о политике, я незаметно вышла из комнаты, спустилась по витой лестнице на нижний балкон, облокотилась на перила и ушла далеко, далеко в свой собственный мир золотых грез на яву.

— Безумно счастлив видеть вас, богиня! — окликнул меня знакомый голос, и на мою открытую по локоть руку упал, точно раскаленный уголек, горячий поцелуй.

Я повернулась лицом к говорившему и встретилась глазами с Мавробиязи. Присутствие его на празднике меня поразило: несколько месяцев перед тем он уехал в Албанию и, как любитель сильных ощущений, принимал без всякого сомнения горячее участие в действиях инсургентов. Стройный, ловкий в движениях, гибкий, как барс, в роскошном, живописном наряде арнаута он казался даже интересным, и я бы не была женщиной, если б не залюбовалась им тогда; но его пламенная, глубокая страсть, которую он сохранял ко мне, и трогала и [291] отталкивала меня в одно и то же время по необъяснимому и непонятному противоречию сердца?..

— Андреа! — вскрикнула я, теряя власть над собой: — зачем вы здесь? разве не боитесь, что вас арестуют?

— Бояться — мне?! вот потеха! — рассмеялся он: — хотите, сейчас, немедленно утащу вас отсюда и увезу на Балканы?..

— Нет!! благодарю! — попятилась я от него, вполне уверенная, что он способен был далее не задуматься над этим. И действительно, его необычайная, львиная отвага нигде не изменяла ему, выручая порой из самых рискованных положений.

— О, бездушное, подлое женское отродье! вспыхивая как порох, кинул мне Андреа: — будь проклят тот момент, когда я спас тебя от ножа башибузука, и для кого же?! продолжал он, уже ничего не соображая, захваченный экстазом своего неукротимого африканского темперамента: — хотя бы чорт унес его на войну! и чего сидит здесь, окаянный? шел бы лучше драться с инсургентами, чем с бабами в гареме! Все равно не быть вам его женой: никогда, никогда законы божеские и человеческие не позволят православной христианке совершить такое ужасное дело! А если иначе, то я позову его на смертный бой...

Пока он говорил так, мне думалось все время, что тяжелые камни падали с неба и разбивали мое сердце на куски; я даже лишена была способности возражать, так как слова убегали с губ, не давая звуков.

— Моя “Евгения” (Евгения по-гречески значить “благородная” — здесь была игра слов), ты носишь это имя, — в страстном порыве бросаясь на колени передо мной, шептал он: — отзовись на мою любовь — ей нет границ! Я умираю без тебя!..

Не знаю, какой эпилог написал бы драматург к этой сцене и как распорядился бы нами, героями; но известно, что жизнь не всегда спешить к развязке действия и меняет иногда декорации раньше, чем падает занавес.

Послышались шаги, и в рамках стеклянной балконной двери обрисовалась фигура моего дяди:

— Ну, чего ты уединяешься? — спросил он с досадой в тоне голоса: — да что такое? не заболела ли — у тебя прескверный вид!..

— Да, действительно, у меня сильно кружилась голова, вероятно от духоты, а теперь ничего, — говорила я, как во сне и украдкой оглядываясь по сторонам; но Андреа уже не было... [292]

Глава XIX.

Потрясете, испытанное мною, было тем ужаснее, что я отчетливо могла представить себе ту степень опасности, которая грозила Тафти со стороны его злейшего врага, принявшего, видимо, окончательно решение не церемониться дальше, а также свое полнейшее бессилие предупредить несчастие.

Вдруг меня осенила мысль: я вспомнила, что мой старый, вернейший друг, Хассан-ефенди также находился в числе приглашенных у консула, и вот именно это обстоятельство давало мне шанс для интимного разговора с ним.

Ободренная надеждой, я преодолела себя и вернулась в приемную. Там царило по-прежнему экзальтированное настроение, благодаря чему никто не обратил на меня своего благосклонного, исключительная внимания.

Однако мое отсутствие не продолжалось и часу, но мне самой уже стало казаться, что там на балконе я пережила века, а здесь проснулась в другом мире.

С обедом, приготовленным французскими поварами из клубов Смирны, вызванных экстренно для того, еще пока медлили, ожидая с минуты на минуту Киамиль-пашу.

Но вот вместо него явился секретарь конака, Вафир-бей, и принес амфитриону массу извинений, сообщив тут же о прибытии депутации из Родоса, как и всех прочих островов, подвластных Хиосскому пашалыку, и добавил, что в силу таковых обстоятельств его превосходительство будет лишен несравненного удовольствия провести время в доме господина Мильтиади.

Конечно, все это говорилось не так, как я передаю, а языком по обычаям Востока цветистого, образного красноречия, правда, слишком вычурно для нашего европейского уха, с добавлением весьма оригинальных метафор и сравнений. Но старания Вафир-бея позолотить пилюлю не достигали цели: консул слушал с ярко выраженным недоверием в глазах, и чело его хмурилось. А между тем судьба все-таки благоволила к нему: вошел кавас и громко доложил, что на рейд пришла яхта из Самоса с князем и княгиней и что их высочества отправились сначала с официальным визитом к губернатору, а затем изволят пожаловать на банкет.

Здесь следует кстати заметить — для тех, понятно, кто этого не знает — что остров Самос еще с 1832 года автономен, платит определенную дань Турции и управляется по назначению от [293]

Порты христианином из греческой национальности, который носить пожизненный титул “князя Самосского”.

— Tiens! Теодор аки-эфенди и кириа Клио! — вскрикнул Кун-Дуря: их надо непременно пригласить в нашу компанию — enfer et damnation!

— Ну, разумеется, — ответил хозяин с просиявшим лицом: — я сейчас распоряжусь, а теперь прошу дам и кавалеров к столу — нам ждать их нет оснований, так как, вероятно, они уже пообедали.

— Sapristi! — болтал Григораки: — нас зовут к трапезе богов — будем надеяться, что кроме нектара и амврозии нам дадут еще чего-нибудь более существенного.

Все покатились от хохота.

Наконец, гости разместились вокруг богато сервированного стола, но, по особенностям греческого церемониала, мужчины отдельными группами от дам.

Ага! вот и Самосский повелитель! — радостно проговорил Мильтиади, кидаясь навстречу сановнику. Вошел плотного сложения, небольшого роста грек в черном стамбулине с орденской звездой на груди и в красной феске. Начались взаимные приветствия и расспросы.

— А где же княгиня? — волновались дамы.

— Сейчас будет, ответил князь, зашла к Мавро-Кордато повидаться с теткой.

Вскоре явилась и прекрасная Клио. Это была миниатюрная брюнетка 30 — 32 лет не более, вполне изящно одетая но самой последней картинке парижской моды. Зато обе фрейлины, сопровождавшая ее, произвели на хиосских франтих прямо ошеломляющее впечатление своим необычайно странным видом, так как, действительно, было чему смеяться и удивляться — только оставался не решенным вопрос: по каким мотивам или по чьей фантазии нарядили Самосских барышень в юбки и корсажи давно минувших лет, в кринолины и шляпы кибитки, уже отошедшие к тому времени в область преданий. Но оказалось, что ларчик просто открывался: мои же соседки, хорошо знавшие причудливый нрав княгини, уроженки Хиоса, объяснили мне, что весь этот хлам устаревших мол был извлечен на показ из сундуков давно умершей бабушки для выгодного контраста туалета ее светлости с прежними фасонами. А бедные “модели” конфузились и завистливо посматривали на костюмы современного покроя.

Дамы окружили княгиню и занялись мытьем косточек общих с нею знакомых, а мужчины во главе с князем, не обращая [294] внимания на присутствие мусульман, открыли нечто в роде конгресса по вопросам будущей федерации Архипелага, якобы обещанной им Мидхад-пашою, горячо обсуждая права гегемонии над союзом автономных владений.

Мильтиади, как представитель независимая от турецкой империи государства, предлагал слияние его с королевством Греции, но островитяне возражали, что едва ли концерт европейских держав согласился бы на то, а хиотяне утверждали, что первенствующая роль принадлежала их острову, как исключительно заселенному Эллинской нацией. Правитель Самоса с жаром отстаивал его права на том основании, что он был еще во времена Поликрата политически свободным и главенствовал над всем Архипелагом Эгейского моря.

Очаровательная Клио, желая блеснуть знанием истории, томно заговорила:

— Ах, Поликрат!.. Вообразите себе, — обращаясь к своим бывшим подругам, продолжала она: — ему удивительно, как везло решительно во всем, так, например, однажды, просто от нечего делать, ради скуки он бросил в море драгоценный перстень, которому никто не знал цены, и что же? какая-то большая рыба проглотила его, но сама в тот же день попала к Поликрату на обед — таким образом и здесь счастие не покинуло его!!!...

— Как! он бросал рыбам кольца? да неужели? о, Господи! — спрашивали гречанки, не веря своим ушам: — да кто же он такой? и вы знавали этого чудака? а вот мы, ваши ближайшие соседи, ровно ничего не слыхали о нем?!... Скажите, давно уехал из Самоса кирие Поликрат?

— Ах, Боже мой! — улыбнулась светлейшая наивности хиотянок: — все это было давно... давно!..

— Теодор! — окликнув мужа, спросила она: — не помнишь ли ты, при каком султане жил Поликрат? я забыла.

— Он жил... Это было, душечка... Это до султанов, кажется, в древности, до P. X... впрочем нет, после... или до?., запутался в хронологии Самоса его светлость: — во всяком случае, mon ange, мы с тобой еще тогда не родились! — весьма удачно отшутился он и пересел подальше от любознательной супруги.

В кружке левантинских выходцев из Европы спорили по преимуществу о “влияниях” на Босфоре и делили попутно Оттоманскую Империю между собой, при чем славянские земли назначались Австро-Венгрии, берега Сирии — Франции, Константинополь — Англии, конечно; зато экспансивные итальянцы с пеной у рта [295] не уступали никому Средиземного моря. Россию просто игнорировали во внимание к присутствию моего дяди здесь же.

О Германии хотя бы единая душа заикнулась, так как Вильгельм II по малолетству еще не знал тогда, где и что плохо лежало. Были даже испанцы, но они ничего не требовали из общего котла, хотя неизвестно почему.

Турки с угрюмым выражением на лицах молча слушали и не возражали против состоявшегося уже решения поделить их государство.

Е. А. Рагозина.

(Продолжение следует).

Текст воспроизведен по изданию: Из дневника русской в Турции перед войной в 1877-1878 г. г. // Русская старина, № 2. 1912

© текст - Рагозина Е. А. 1912
© сетевая версия - Тhietmar. 2015

© OCR - Станкевич К. 2015
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1912