РАГОЗИНА Е. А.

Из дневника русской в Турции перед войной 1877-1878 г.г.

II часть.

Глава XIII.

(См. ”Русская Старина”, ноябрь 1911 г.).

Однако, дело уладилось проще, чем надо было ожидать: когда я проснулась, то узнала, что в доме шла хлопотливая суматоха вследствие полученного из Константинополя телеграфного уведомления о прибытии в хиосские воды к вечеру того же дня яхты с туристами, из которых несколько лиц предполагали остаться у нас до следующего обратного рейса. В числе таковых находились советник нашего посольства Ону и старший дрогоман Макеев.

Одним словом, благодаря наплыву гостей, все как-то устроилось так, что обо мне точно забыли и ни о чем не спрашивали. Али также молчал.

Вначале эта неопределенность чрезвычайно угнетала меня; но затем под влиянием тайной переписки с Тафти, мое настроение изменилось, и я пассивно отдалась на волю своей причудливой судьбы.

Наступала четвертая неделя Великого поста, и я начала говеть.

О нравах и порядках в греческой церкви на турецком Востоке уже достаточно рассказано мною, а теперь еще одна подробность в том же стиле.

Глава епархии, митрополит Адриан Дракополи был всегда убежденным политическим недругом моего дяди, и отношения эти создавали передко весьма нежелательные последствия для [501] обоих защитников православия в стране, где шла кровавая борьба за «преимущественное влияние» над полумесяцем Ислама.

Вот, например, картинка местного характера, которая не требует комментарий и наглядно изображает некоторые черты из жизни греческого духовенства на фоне, так называемой, «политики охранения православия от схизмы».

Мне случалось иногда сопровождать мою тетушку в церковь итальянской колонии. Ходила я туда с большим удовольствием, чтобы послушать игру на органе артиста-патера и пение великолепного хора, да, наконец, еще, как говорится на обыденном языке, просто так — от нечего делать, для разнообразия впечатлений.

Это незначительное повидимому обстоятельство не укрылось от зоркого ока нашего духовного пастыря.

Но владыко не ограничился в данном случае одними только наблюдениями платонического свойства, а пошел дальше и вызвал дипломатическую переписку через Константинопольский патриархат.

В изложении факта совращения невинной овечки, причисленной к его стаду, автор не пожалел красок и фантазии, лишь бы насколько возможно рельефнее отметить тот гибельный путь, которым вели ее к подножию латинского престола. И чего же не было там по нашей российской прибаутке «для краснаго словца!». Прежде всего, конечно, интриги моей тетушки при благосклонном участии ее супруга, консула православной державы; далее: воротнички и манжеты епископа итальянской миссии, сеньора Моренго; туфля Папы Римского; прелаты, строившие якобы глазки дамам в моменты богослужения; статуэтки католических святых, заполнявших будто бы все углы в моей комнате — последнее отчасти соответствовало истиие: у меня на этажерке действительно красовались два скульптурных образца из белого мрамора: Ганимед похищенный орлом и Диана-охотница, а на каминной доске Амур и Психея.

Генерал Игнатьев приказал дать этой литературе законный ход, и дело разгорелось.

Весь город было охвачен волнением, точно в дни величайших государственных потрясений: создавались легенды и басни; рассказывали невероятные вещи о нашем представительстве на берегах Босфора; сплетни и толки вкривь и вкось катились волнами по улицам, проникая далее за решетки гаремов — турчанки, например, пресерьезно спрашивали меня, когда же, наконец, русская дипломатия заберет в плен греческого митрополита и посадит [502] его на кол? Одним словом, произошло что-то нелепое, дикое и вместе с тем очень смешное.

Когда же строго оффициальным дознанием был установлен бесспорный факт плохо замаскированной интриги и клеветы, то святой отец запылал таким гневом, что иному робкому человеку небо показалось бы с овчинку; но так или иначе, а игра не удалась.

Зато не таков был и Адриан Дракополи, чтобы капитулировать: неудача окрыляла его энергию, и тем упорнее он вел свою агрессивную, задорную политику.

Моему дяде по званию консула волей-неволей приходилось иметь деловые сношения с греческим духовенством вообще, а с главой хиосской епархии почти ежедневно. И вот однажды между ними произошел следующий диалог, который я передаю для более яснаго представления о том, что будет ниже.

— Российская церковь слишком много усвоила латинской обрядности, — авторитетно говорил митрополит, не слушая возражений: — у вас и порядок исповеди позаимствован от католиков: ну, пристойно ли священникам в храме Божьем шептаться по углам с женщинами, да еще прикрываясь епитрахилью!? Прямо ересь какая-то! К глубочайшему сожалению — продолжал он: — ваша племянница очень слаба в греческом языке, а в моих причтах никто решительно не знает других наречий, кроме своего родного «галика». Отсюда вытекает довольно сложная для решения задача: как прикажете исповедывать ее при наличии таких неблагоприятных условий?

— Но, ваше преосвященство — возразил дядя: — все же он настолько владеет языком, чтобы отвечать на немудреные вопросы — какие там грехи у молодой девушки?

— Ах, извините! — с горячностью перебил владыко: — она все-таки не ребенок и требует чрезвычайно внимательного отношения к своему духовному миру! В данном случае на мою совесть ложится прямая обазанность самолично и непосредственно заняться ее вольными и невольными прегрешениями — кстати, я говорю немного по-французски, что хорошо известно вам и, таким образом, нам будет нетрудно беседовать.

Дель оказалась слишком прозрачной, и белыя нитки по черному бросались в глаза; но спорить не приходилось вследствие того, что по существу дела глава епархии стоял на точке якобы законного требования.

Однако дядя все-таки набрался храбрости и не совсем уверенно возразил: [503]

— Прекрасно! тем лучше для моей племянницы. Только мне как будто помнится, что согласно каноническому уставу не полагается лицам высшего духовного сана совершать церковные требы для прихожан?

Это подействовало на благочестивого отца Адриана, как шпоры в бока ретивому коню. Сначала он наговорил столько дерзостей, что у нас за это потянули бы к мировому и в заключение добавил:

— Критика моих деяний и распоряжений подлежит компетенции Вселенского патриарха, а не чиновников дипломатии...

Но вернемся к теме.

В субботу вечером я отправилась в кафедральный собор к исповеди. Да не нарисует перед собою фантазия читателя ту полумистическую обстановку, которая царит в нашем храме накануне дня принятия св. Тайн: благоговейно склоненные головы над крестом и Евангелием, неуловимая для постороннего уха беседа истомленной души с тем, кто имеет власть «прощать и разрешать»; тишина; религиозное настроение, мерцание лампадок и свеч — о, нет! ничего подобного не увидел бы он (т. е. читатель) в доме молитвы наших просветителей от тьмы языческой. И как же любят они подчеркивать при малейших разногласиях свои великие заслуги и свою цивилизаторскую роль в нашей истории!

Шла вечерняя служба. Я сидела в гинекее (Боковые хоры для женщин в греческих церквах на Востоке), наблюдая сверху толпу, которая имела такой вид, словно она пришла не в храм, а на биржу или аукцион; невероятный хаос звуков, отражаясь эхом под сводами купола, заглушал возгласы и пение клира — впрочем, все это казалось окружавшим в порядке вещей и никого не поражало.

Богослужение закончилось чтением правил, которых никто не слушал.

— Пора и нам к исповеди! — говорили на хорах гречанки и уходили вниз. Я также последовала за ними.

Еще дома мне предварительно было сказано, чтобы после всенощной находиться в консульской ложе и там ожидать распоряжений его преосвященства; но протискаться вперед сквозь непроницаемую стену людской массы не имелось шансов, а потому невольно пришлось задержаться далеко от назначенного места свидания.

И вот картина на фоне священнодействия: она все расскажет сама за себя. [504]

Набожное нетерпение захватываете толпу: каждый хочет непременно раньше других свалить бремя грехов исповеднику и уйти домой; но так как спрос превышает наличность, то, конечно, по естественному ходу вещей, разгорается борьба, и в результате — несколько добавочных украшений на физиономиях.

Такова бытовая сценка! Впрочем, все это находит себе объяснение в темпераменте грека, почему и рассматривается там, на Востоке, как обыкновенное, заурядное явление. Но продолжаю рисовать картинку.

Действительно, митрополит был прав, когда утверждал, что его священники не шепчутся по углам с кающимися, и я вижу их собственными глазами в толпе прихожан, грязными, растрепанными, без всяких признаков должного облачения и совершающими святое дело таинства по чрезвычайно упрощенному способу:

— Ну, что еще — говори! — раздается окрик: — Григорий, Христофор, Александр и все вы, нечестивые, подходите сразу — чего там разводить истории: нагрешили?

— Да! да! — отвечают.

— Ладно, ладно! можете убираться! властью мне данной... — бормочет исповедник, энергичным взмахом здоровенных кулаков расчищая себе путь и пробиваясь дальше, но штурм возгорается с новой силой, и он опять в засаде:

— Батюшка! — кричат десятка два-три удалых поликаров, окружая его со всех сторон: — и нас отпусти — грехи те же, что и в прошлом году...

— Хорошо! хорошо! властью мне данной...

Что же касается дам, то здесь по преимуществу наблюдается тяготение к tete-a-tete’ам.

Вот почти рядом со мной остановилась парочка: иерей, довольно все-таки приличного вида, и молодая, красивая гречанка, жена миллионера-плантора, Зигомоля.

Сначала оба говорят о житейских делах и делишках: о коммерческих успехах в экспорте оливкого масла, о фрахтах на Марсель, Одессу и пр., а затем уже начинается исповедь наболевшего сердца, жаждавшего духовного исцеления, и я с большим удовольствием слушаю занимательную беседу.

— Ах, батюшка, — лепечет дамочка сокрушаясь и преклоняет головку в знак глубочайшего раскаяния: — вы даже и представить не можете, как она морочит своего мужа — прямо, ни стыда, ни совести...

— Так, так! — загораясь любопытством, повторяет духовник и спрашивает: — говорят, что кириа Параскева бьет свою невестку? [505]

— О, да! конечно, да! но бьет за дело — кто же этого не знает: замужняя женщина, а строит глазки Григорию Афенис, — и скорбная нотка дрожит в голосе кающейся.

— Так, так! — продолжает собеседник: — но ваша задушевная подруга, кириа Харита, ведет себя, кажется, очень благопристойно.

— Что вы, что вы, отец Михаил — Бог с вами! а похождения ее в Смирне и Александрии? мне-то все решительно известно...

Здесь покаянное настроение окончательно захватило щепетильную совесть добродетельной гречанки, и она вполне чистосердечно рассказала о греховных заблуждениях своих друзей, знакомых и родных. Это было нечто хоть на страницы юмористического листка!

Вдруг произошло общее смятение, точно неприятель и в самом деле наступал с оружием в руках: «Despotie! despotis!» — резало воздух и все как-то перемешалось. Что же случилось?

Да ничего особенного, кроме того, что преосвященный Адриан изволил шествовать ко входу в ризницу, чтобы там переодеться, при чем удары пастырского жезла так и сыпались, как из рога изобилия, на головы тем, кто встречался по пути.

— Чего мечетесь, бараны, прочь с дороги! — раздаются окрики: — а! пришли — в добрый час! — это уже по моему адресу.

Вскоре митрополит вернулся, сопровождаемый тем же гвалтом и восклицаниями: «Despotis! despotis!». Наконец, он уселся под балдахин своей ложи, движением руки приглашая меня подойти к нему.

— Итак, мое возлюбленное чадо, вы желаете открыть мне двери в глубину вашей души — прекрасно! — с таким предисловием на очень плохом французском языке, комично не выговаривая букву «ж» и сюсюкая, повел свою речь мой духовник: — в угоду вашему дядюшке, господину консулу, я охотно берусь совершить таинство по ритуалу, допущенному в русской церкви; но, конечно, в пределах закона нашей общей религии — наклонитесь! С этими словами он приподнял край епитрахили и взглянул на меня, не скрывая надменной усмешки.

— Ах, нет, ваше преосвященство, — отступая назад, проговорила я: — это уже когда священник читает разрешителъную молитву: — у нас исповедывают перед аналоем, на котором лжсат крест и евангелие...

— Как? как? повторите! — разливаясь хохотом, спрашивал владыко, и ему вторила публика, с величайшим интересом [506] наблюдавшая за ходом действия, как бы перенесенного из театральной залы в дом молитвы: — перед аналоем! уж не думаете ли вы, милая барышня, что мы собираемся венчаться с вами?! Тогда, извините: я не жених!..

Что последовало затем — я не стану рассказывать: достаточно упомянуть, что даже митрополит смутился:

— Черти окаянные! дурачье! — взбесились, что-ли? завтра же римские патеры чего только не наговорят!.. Опомнитесь, бараны бестолковые!..

Последним доводом удалось восстановить сравнительную тишину, и бурный прилив веселия пошел на убыль.

— Не подобает мне, как лицу, облеченному властью, отпускать грехи, становиться во фронт перед кающимися: извольте тотчас же преклонить колено — пусть будет так! — сурово и в тоне, не допускаюицем возражения, обратился ко мне преосвященный владыко.

Ошеломленная, ничего не соображая, без участия ума и воли, подобно автомату опустилась я к его ногам.

— Ближе! ближе! ну, что еще за церемонии! — раздражаясь, говорил он, быстрым движением запахивая надо мной епитрахиль и наклоняя мою голову к себе на колени.

— О, Господи, какой сумбур! — думалось мне: — зачем все это? зачем? а моя восхитительная шляпа — прощай надежда удивить Элиме и ее подруг!..

Да, пожалуй и было над чем задуматься: грубые, потные ладони без всякой жалости комкали и мяли прелестную гирлянду сирени, chet d'oeuvre из Парижа!.. Но следует добавить сюда, что не здесь еще заключался источник глубокой тревоги, наполнявшей меня: нет, он лежал глубже, скрываясь в тайниках моего сердца от проницательного ока исповедника.

Однако, я заблуждалась: Адриану Дракополи и на ум не приходило углубляться в дебри человеческой души — его поглощала другая мысль:

— Устами моими говорит Всевышний, — в таком стиле начал он и вдохновенно продолжал: — покайтесь во грехах и уходите отсюда чистой, непорочной, как лилия, светлой, как серафим у престола Благодати! Враг нашей церкви не спит и кует цепи ада — уйди от него подальше, исполни долг набожности и не утаи ничего, дочь моя...

Как раненая ударом ножа рванулась я от него — хотела что-то сказать, объяснить; но слова не шли с языка...

— Что с вами? — снова закрывая мне лицо епитрахилью, [507] спросил владыко: — не волнуйтесь, успокойтесь и расскажите мне с полнейшей откровенностью решительно все, что вам известно о переписке вашего дядюшки с генералом Игнатьевым? Не может того быть, чтобы вы этого не знали?

А, вот оно что! Ну, слава Богу! — подумала я, вздрагивая от радости, хотя в следующий момент меня заставили опять вернуться к альтернативе:

— Итак, дочь моя, что знаете вы о письме из Константинополя?

— Нет, нет! здесь не святое дело, — шепнул мне тайный голос: — здесь интрига и политиканство — не надо, не надо!

— Ваше преосвященство, — таков был мой ответ: — я не имею ни малейшего понятия о делах консульства, не интересуюсь этим и даже не могу сообразить, о чем вы спрашиваете?

Эффект получился самый неожиданный: митрополит резким движением отбросил меня в сторону и вскочил на ноги. Гневная вспышка не ускользнула от внимания публики, и стены храма огласились шумными восклицаниями — это уже, как известно, в обычаях и нравах греческого темперамента, и без скандала у них нигде не обходится.

Но глава хиосской епархии при всех своих положительных и отрицательных качествах был еще к тому же весьма тонкий дипломат: заметил ли он мой жалкий, растерянный вид и с присущей ему быстротой соображения учел могущие возникнуть отсюда последствия, или же — чего только не бывает на свете? — призрак генерала Игнатьева мелькнуд перед ним — неизвестно; но так или иначе, а туча, висевшая надо мной, прошла мимо и разрядилась дальше.

— Молчать, скоты, болваны! Молчать! — ревел пастырь на овец своих и показал буйному стаду громаднейшие кулаки.

Таковым воздействием удалось очистить атмосферу от скопления электричества, и налетавший ураган повернул в сторону.

— И нам с вами пора на покой — завтра рано вставать, — протянул отец Адриан с гримасой, зевая во весь рот; но в голосе его слишком резко звучала нотка разочарования и горькой обиды: — а как читаете вы символ веры — позвольте хоть об этом узнать? на латинском или французском языке?

— По-русски и только по-русски, владыко! — ответила я.

— Ну, и слава Богу! очень рад, очень рад! — похвалил он, притискивая опять мой несчастный нос к своим коленям, чтобы заставить меня снова дышать ароматом его рясы, [508] пропитанной деревяняым маслом и чем-то еще ужасно отвратительными: — однако, вы не станете отрицать, что когда бываете с вашей тетушкой в католической церкви, то читаете по книжке их мессу? — и не давая мне времени хоть что-нибудь сказать, митрополит уселся на своего любимого конька, пришпорил его и галопом поскакал в Рим. А я, не возражая, думала только о том, как бы ему не пришла охота завернуть, кстати, и в область Ислама, откуда уже не далеко было до самых интимнейшпх уголков моего сердца. Но, нет! «туфля» Папы оказалась сильней «полумесяца»,

Стали гасить огни, прихожане уходили, клирошане дремали, а могучий бас его преосвященства все еще гремел под сводами опустевшего храма, обличая нашу матушку — Россию в неблагодарности, измене древним преданиям Византии и в симпатиях к Риму.

Что же касалось лично меня и моих греховных заблуждений, то об этом даже и речи не было между нами...

Наконец-то к моему душевному облегченно красноречивому проповеднику действительно захотелось спать: он сладко зевнул и, меняя тон из мажорного в минорный, устало проговорил:

— Держитесь твердо православной веры, не соблазняйтесь блеском латинства, гоните прочь от себя патеров, врагов нашей религии, и Господь украсит вас добродетелями христианки!

Исполнив, таким образом, долг благочестия и высокого подвига, отец Адриан, приподняв руку над моей всклокоченной головой, произнес священную формулу о прощении и отпущении грехов.

— Итак, повторите же мне, что вы не забудете моих советов?

Я с великим удовольствием обещала ему исполнить все, что он требовал от меня, лишь бы уйти от него подальше.

В притворе ожидал меня кавас, чтобы проводить домой.

— Ну, о чем разговаривал с тобой греческий Имам! — спросил Али, когда мы вышли на улицу: — а про своего бея сказала ему?

— О, нет! к чему? вообрази, какое счастие, он ровно ничего не знает, и все толковал о католических священниках!.. — Али, дорогой мой, — продолжала я, заглядывая ему в лицо: — завтра рано утром отнеси письмо...

— Нет! моя коконица, нет! лучше и не проси! — убежденно произнес он: — благодари, что еще молчу, и то прямо из жалости к высокородному бею, но обманывать своих господ, хлеб которых я ем — не стану: Аллах не велит!..

Е. А. Рагозина

(Продолжение следует)

Текст воспроизведен по изданию: Из дневника русской в Турции перед войной в 1877-1878 г. г. // Русская старина, № 12. 1911

© текст - Рагозина Е. А. 1911
© сетевая версия - Тhietmar. 2015

© OCR - Андреев-Попович И. 2015
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1911