РАГОЗИНА Е. А.

Из дневника русской в Турции перед войной 1877-1878 г.г.

I часть.

Глава ХХVIII

(См. ”Русская Старина” июль 1910 г.)

Мы вышли на подъезд бани и узнали, что по распоряжению Киамиль-паши лошадей вернули обратно, а за нами прислали оседланных мулов с евнухами.

На смену яркому, солнечному дню спустилась безлунная, суровая ночь и скрыла все под черным покровом мрака. Был темен также и купол небесный, окутанный грядами дымящихся туч, и только зарницы, предвещая наступление грозы, молча играли по краям горизонта.

При сказанных условиях езда по скверной мостовой неосвещенных улиц оказалась не из приятных: животные спотыкались, ревели и били задними ногами, так что справиться с ними, даже погонщикам, было очень трудно; но, преодолев все препятствия, мы благополучно прибыли в отдаленную от центра летнюю резиденцию губернатора.

Меня пригласили наверх, в гарем. Туда явился и сам Киамиль-паша, веселый, довольный и в чрезвычайно изысканных, деликатных выражениях, но не лишенных риторических прикрас вычурного тона, как, вообще, по турецким понятиям, должен говорить образованный человек, сообщил мне, что прекрасный ”Арбалет”, вольный сын аравийских степей, одним словом, тот самый скакун, который удостоился высокой чести нести меня [192] на своей спине, уже отослан в нашу конюшню, и что я, таким образом, могу считать себя его хозяйкой.

На восторженное изумление с моей стороны он ответил арабской поговоркой, что ”но всаднику конь, а конь по всаднику”...

— Следовательно, — пояснил он, — так оно должно быть и такова значит воля кесмета.

Когда же я, охваченная радостным волнением, благодарила его, то надо было видеть этого государственного мужа: он покраснеть до слез и от смущения не знал, куда глаза девать, напоминая скорей застенчивую девицу, чем грозного пашу, каким считали его христиане со времен Алеппской резни.

С милой улыбкой он стал уверять, что никогда не был так счастлив, как сейчас, и в заключение выразил надежду, что я с благословения Аллаха не перестану полнеть и полнеть до бесконечности. На этот раз я не обиделась, зная уже настоящий смысл сказанного пожелания. Вдруг какая-то неясная догадка мелькнула на миг, и воображение мое понеслось навстречу чему-то загадочному.

— По каким собственно побуждениям, — думалось невольно, — обремененный долгами Киамиль-паша предложил мне так дорого стоющий даже там, на Востоке, подарок?

И действительно: со временем оказалось, что все это было устроено не им, а моим негласным поклонником.

Дамы принялись упрашивать меня остаться ночевать; но я, сообразив, что им просто хотелось допекать меня сватовством за бея, поспешила уклониться от приглашения, сославшись на родных, от которых не имелось на то согласия. Тогда был возбужден вопрос, что подать мне под верх: лошадь, мула или осла? Но последнее не годилось в данном случае, а потому я попросила нанять для меня солдата из губернаторской казармы и отправиться с ним пешком.

К такому упрощенному способу передвижения часто прибегали обыватели страны, где нет ни экипажей, ни дорог, и что весьма охотно разрешалось властями ради постороннего заработка на пропитание нижним чинам, не получавшим по несколько месяцев в году жалованья от разоренной казны. Но любезный хозяин и слышать не хотел о плате, а самолично приказал двум заптье из собственного караула сопровождать и охранять меня.

Путешествуя с ними сперва по изрытым тропинкам в долинах, а затем пробираясь через предместье с его узенькими, как щели, проулочками, где мудрено было идти, не задевая стен боками, я смеялась в душе, воображая, что сказали бы у нас [193] в России, если б могли сейчас видеть меня оттуда, блуждающую в непроницаемой тьме по глухой местности и конвоируемую турецкими солдатами, о зверствах которых во всех газетах мира сообщались тогда ужаснейшие вещи.

А между тем, страшные люди эти, с ятаганами за поясом, проявили столько внимания и забот, что я почти не замечала неудобств пути. Больше ползком, чем на ногах, двигались они вперед, ежеминутно склоняясь к земле, чтобы видеть все неровности почвы, предостерегая и следя за каждым моим шагом.

Наконец, мы выбрались на широкий бульвар и вскоре пришли к нашему парадному ходу, ярко освещенному фонарями.

Здесь я раздала своим кавалерам по два меджидие каждому, чем несказанно обрадовала и удивила их; такого щедрого вознаграждения они никак не ожидали, так как рассчетливые аборигены платили в тех же случаях всего несколько пиастров.

От избытка чувств оба преклонили колена и, призывая благословение Аллаха, нежно расцеловали — да не подумает читатель, что руки мои, нет, а собственные ладони, выражая этим, но их понятиям, наивысший знак благоволения и преданности.

Затем, сохраняя на лицах торжественно серьезный вид, они взяли ружья на плечо и отдали не подобающую моей особе воинскую честь.

От родных мне досталось за опоздание. Тогда я правдиво рассказала им все, что слышала от Элиме; но, как оказалось, не сообщила ничего нового.

Они переглянулись между собой и после некоторого колебания сознались, что им уже известно о намерениях Тафти-бея.

Тут вспомнила я кстати Мидхат-пашу, который с первого же дня нашего знакомства не раз смущал меня какими-то странными намеками, и я поняла, что дело уже пущено в ход.

— Удивительно! — философствовала я, — как может мужчина полюбить женщину, с которою он не обмолвился еще ни единым словом?

— И удивляться-то нечему здесь, — перебил дядя. — Разве у нас но бывает того же? Я сам влюбился в свою жену с первого момента нашей встречи. Именно такой характер внезапного увлечения — совершенно в духе пылкого темперамента азиата. Вот ”ухаживать” в том смысле, как мы это понимаем, не в правах мусульманина и считается им унижением мужского достоинства обнаруживать при людях свои чувства.

Одним словом, он сказал то же самое, что и дочь губернатора. [194]

— Как? Неужели бей не потрудится даже узнать о моих личных взглядах и чувствах к нему? — спросила я с негодованием.

— Ну, едва ли поклонник твой задается подобными вопросами, — рассмеялась Marie. — Турецкие браки заключаются обыкновенно через посредников, которые и ведут переговоры между родственниками жениха и невесты. Несомненно, что и он следует по тому же пути и надеется при содействии Киамиль-паши и его дам заручиться нашим согласием, а о любви у них говорят потом, когда обвенчаются.

И она в интересной форме повествования изобразила предо мной бытовую картинку магометанского бракосочетания. Оказалось, что таинство это совершается в следующем порядке.

В дом невесты является мулла и пишет при свидетелях условие на известную сумму денег, которую она имеет право получить от мужа в случае развода или вдовства, а затем читается краткая молитва — и дело считается законченным. После религиозного обряда начинаются увеселения с музыкой и обильным угощением гостей.

Согласно традиционному уставу, сказанное событие празднуется целую неделю, в течение которой обвенчанные не видятся совсем: молодая проводить время с подругами у себя, а жених пирует в обществе мужчин.

На восьмой день отец приходить в гарем, дает полезные советы, благословляет дочь и опоясывает ее, стан шелковым поясом.

Затем новобрачную везут в дом мужа; но, по требованию этикета, она должна при этом горько плакать, жаловаться и сопротивляться, даже в том случае, если новобрачный очень нравится ей.

Наконец, молодую водворяют на новое местожительство и оставляют одну. Тогда в комнату к ней приходит супруга, молча срывает с ее лица густое покрывало и, таким образом, впервые созерцает красоту своей жены.

С этого знаменательного момента разрешается сколько угодно толковать о любви и о чем угодно. Такая же точно церемония во всей ее точности обязательна и для иностранки, вышедшей замуж за турка.

Меня ужасно насмешила мысль представить себя в столь забавной и нелепой роли, так как Тафти-бей уже имел определенное понятие о моей наружности; но, вместе с тем, огорченная слышанным, я с удивлением спросила: — Разве [195] образованные турки также разделяют устаревшие взгляды невежественных людей?

Тогда собеседники мои сослались на убедительный пример в лице высоко просвещенного Мидхат-паши, с прочно установившейся за ним репутацией самого передового деятеля в мусульманском мире и который, тем не менее, остался все тем же питомцем гарема, как и охранители древнего порядка жизни, а, следовательно, по словам их, не имелось ни малейшего основания ожидать чего-либо иного и от красивого адъютанта.

Впоследствии я самолично убедилась, что так оно и было в действительности и что, вообще, нельзя судить о восточном народе но западным идеалам. В те времена, о которых идет речь (а может быть, и сейчас то же самое — не знаю), наблюдалась в высшем турецком обществе такая удивительная аномалия вещей. Как известно читателю, состоятельные турки ездят обыкновенно для окончания курса высших наук в главные столицы Европы.

Вернувшись оттуда с порядочным запасом знаний, они очень скоро делают карьеру и таким образом приобретают известное влияние в правящих сферах империи, да и сами чрезвычайно быстро двигаются по лестнице высших рангов.

Вот тогда-то новоиспеченные джентльмены и начинают удивлять мир необыкновенной двойственностью в словах и действиях своих.

Известный Рушди-паша, задушевный друг Мидхата, с которым он вместе писал конституцию, в бытность свою садразамом (Великий визирь) при Абдул-Азисе, имел обыкновение, — как рассказывали его же подчиненные — на донесения из провинций о резне христиан отвечать такой забавной шуткой: ”Почему и пиявкам не делать от времени до времени легких кровопусканий — даже полезно для здоровья”.

Мне кажется, что приведенный пример лучше всяких рассуждений поясняет вышесказанное.

Кокетничая с прессой и усердно либеральничая перед дипломатами, просвещенные господа эти, ради популярности только, делали весьма вредные для себя же уступки, что не мешало им одновременно проклинать и ненавидеть ”благодетелей” своего народа.

Зато в делах повседневной жизни и домашнего обихода они оставались всегда верны заветам и традициям Ислама, а к [196] женщине предъявляли еще более суровые требования, чем до поездки за границу.

Однажды Мидхат-паша на вопрос мой: за что, собственно, считают его убежденными, поклонником Европы, тогда как он и не думает скрывать ненависти своей к цивилизаторам, ответил мне аллегорией в магометанском стиле.

— Будем говорить о добром приятеле, — так начал он, — который от избытка благорасположения взял да и заковал мои ноги в тяжелые цепи, положим, что из золота высокой пробы — с горькой усмешкой вставил либеральный сановник, — скажите, возможно ли при данных условиях чувствовать себя свободным в движениях? Нет, конечно!

А между тем тиски давят и жмут!

Драгоценный друг, умоляю я, пусти — мне недосуг: дома и виноградник не убран, и овцы не стрижены — все прахом пойдет! Ну, нет! отвечает доброжелатель, — сиди, коли попался, а по хозяйству я сам управлюсь. Что тут делать?

Добрые люди, кричу я, позовите кузнеца! Но такового не оказалось. Наберись терпения, утешают соседи — скоро заведем собственного мастера кузнечных дел, а тогда не только тебя освободим, но и кесмет свой будем сами ковать...

И вот, как видите, пока только учимся, а до экзамене в еще далеко!..

Такими словами закончил свою сказочку европеец-паша и продолжал со смехом:

— Что же касается вопроса насчет ”женской эмансипации”, о чем мы, кажется, не раз с вами спорили, то здесь уже совсем не то, и откровенно говоря, нам просто не желательно иметь жен и дочерей, просвещенных западной моралью.

Если разбойник покажет мне нож, то я отдам ему кошелек и верхнее платье, но постараюсь сохранить рубашку на теле — не так ли?

Вот дословный перевод собственных его выражений, записанных много тогда же в дневник.

А через год после сказанного убежденный исламит этот заставил Абдул-Гамида подписать о равноправии тех, кого он так страстно ненавидел...

Изумительное противоречие! И как понять тут загадочную натуру восточного человека со всеми изгибами его души?

— Дорогая тетя! — обратилась я к Marie с намерением сбить ее с позиции, — вы сами рассказывали мне о некоторых удачных браках христианок с турками, так почему же и нам с [197] Тафти-беем не обвенчаться, раз мы нравимся друг другу? Тогда она с горячностью возразила, что там были совершенно другие условия, а главное — другие законы, и указала на те препятствия, которая неизбежно возникли бы в данном случае, как со стороны православной церкви, так и дипломатии русской. Затем тетушка моя с превеликим усердием принялась расписывать в мрачных красках неприглядные картины гаремного быта и, в конце концов, задала мне очень мудреную задачу: немедленно выкинуть из головы пленительный образ красавца.

На этом и закончилась беседа наша о впечатлениях минувшего дня.

Все доводы благоразумия показались мне малоубедительными, так как я еще не успела освободиться от очарований, навеянного разговорами в бане. Огорченная полученным отпором, я невольно вспомнила о Мидхат-паше, который, — по словам Элиме, — мог бы все устроить, и тайно приняла решение обратиться к нему за советом и содействием.

Глава XXIX.

Наступил душный октябрь после прохладного, как всегда, лета в Хиосе. В течение осенних месяцев с особенной силой дует знойный сирокко и волнует море крупной зыбью. Приближалась также и пора периодических землетрясений, разрушавших нередко цветущие уголки классического Архипелага, все острова которого расположены на вулканическом кольце и потому всегда отражают в своих недрах толчки при извержениях Везувия или Этны.

Грозные явления эти всегда проявляются весною и позднею осенью. Сотрясение почвы имеет при этом двоякий характер: по горизонтальному или вертикальному направлению. В первом случае, все обходилось довольно благополучно, вследствие того, что постройки возводятся там из легкого, пористого камня, который дает им известную упругость и устойчивость. Бывало, в самый неожиданный момент, вдруг что-то дрогнет, загрохочет и пойдет ходуном перед глазами, как на палубе парохода во время шторма, и кажется тогда, что рушится потолок, а дом распадается на части. Но проходил момент, и опять водворялась тишина до новой встряски.

Совсем другое было дело, когда вулканическое воздействие из Италии начиналось вертикальными, толчками, то, конечно, в [198] подобных случаях здания разрушались, и земная кора давала глубокие трещины.

Заметив опасные симптомы надвигающейся катастрофы, все мы, городские обыватели, немедленно грузили багаж на спины ослов и мулов и уходили подальше от берегов в долины, где раскидывали палатки и жили в них, тревожно выжидая финала подземной трагедий.

А так как колебание почвы совсем незаметно вне стен жилищ, то следить за ходом пертурбаций в царстве Плутона возможно было лишь, наблюдая движение воды в стеклянной посуде.

Душный сезон продолжался. Северный ветер спадал, и Сахара дышала, как раскаленная печь.

Тоска опять захватила меня в свои жестокие объятия и наступило разочарование.

Как вдруг мелькнула надежда на что-то более интересное, чем скучное до одурения местное общество.

Однажды, вернувшийся с пришедшего на рейд парохода, дядя сообщил чрезвычайно приятную для меня новость:

— Marie, — обратился он к жене, — завтра жди гостей: к нам едут из Смирны Чарли Фишер с сестрой, Джони Аткинсон и, взглянув в мою сторону, с улыбкой продолжал: — а также в некоторой степени и земляк нашей племянницы, Августа Жаба.

— Какая ”жаба”? Кто ”жаба”? — не поняла я.

— Во всяком случае не из болота и не из породы лягушек, — расхохотался дядя, — впрочем, ты сама в этом убедишься.

На дальнейшие мои расспросы, он отвечал, что ожидаемый господин, с такой некрасивой для русского уха кличкой, сын польского эмигранта, который еще юношей, вероятно, по причинам политического свойства, навсегда переселился в Смирну, где и женился на местной уроженке, и что настоящая фамилия его”Дзаба”, но иностранцы переделали ее в ”Жаба”.

— А как же мне-то звать его? — спросила я, — но имени и отчеству или паном Дзабой? Я русская, и не обязана, в угоду левантинцам, коверкать славянскую фамилию.

— И напрасно! — возразила Marie, — только насмешишь его — вот и все! Человек от рождения привык к известному прозвищу, и вдруг такое, ни на чем не основанное, нововведение.

— Но ведь знает же он, что означает это противное слово в переводе на наш язык, и ему может показаться...

— Тебе-то какое дело, что он подумает, — перебила она, — ты будешь говорить с ним по-французски, а, следовательно, и соответственно тому называть его, как и все, ”monsieur Jaba”. [199]

— Marie права, — вмешался дядя, — иначе и нельзя. При этом имей в виду, что вся семья Jaba, за исключением, конечно, старика, не только по-русски, но даже по-польски ничего не понимает — как ни странно последнее, а так уж воспитала ее мать француженка.

На следующий день прямо с парохода явились к нам молодые люди. Мой земляк оказался красивым брюнетом, с синими глазами и очень нежным цветом лица. Чарли Фишер, сын директора оттоманского банка, атлет по сложению, напоминал римского гладиатора, и сестра его, сухая, костлявая мисс, жеманно приседала и говорила птичьим голоском. Наконец, последний из прибывшей компании Джони Аткинсон, типичнейшее чадо Альбиона, надменно смотрел и цедил что-то сквозь сжатые зубы. Все четверо, как уроженцы портового города, владели несколькими наречиями, но чаще всего прибегали к излюбленному ”галика”. Привезли они массу новостей, но только по части сплетен местного характера и, слушая с утра до вечера их оживленную болтовню, я, хотя и сама молодая девушка, изумлялась отсутствию у них всякого интереса к другим сторонам жизни, и тогда мне пришлось самолично убедиться, что те вопросы, которыми живет и дышит наша русская молодежь, совершенно чужды этой европейской интеллигенции.

А мы-то воображаем, что нас справедливо называют отсталыми варварами и неучами...

Мне было обидно за Августа Дзаба, и невольно думалось, что, родись он у нас, в России, то, вероятно, из него получилось бы что-нибудь более содержательное, чем болтливая кумушка и совершенно невежественный человек.

Как-то разговор коснулся политики, которая, надо сказать правду, интересовала сказанных господь не менее, чем дела и делишки ближних. Но горячо, обсуждая положение вещей на берегах Босфора, они обнаружили при этом удивительно скудный познания в географии и этнографии.

Презрительно улыбаясь, мистер Аткинсон обратился ко мне с такими словами:

— В газетах все толкуют о каких-то сербах, черногорцах и прочих лилипутах — будьте любезны, разъясните нам, где собственно живут эти обезьяны?

Задетая высокомерным тоном британца, я резко ответила ему, что мне не нравятся его выражения о единокровных нам славянах.

Тогда он извинился и объяснил, что не имел до сих пор ясного представления о нашем племенном сродстве с [200] восставшими вассалами падишаха, считая всегда русскую нацию помесью монголов со скифами... И снова попросил меня указать ему и товарищам точное местожительство славян.

Я взяла карту и, таким образом, волею капризной судьбы, мне пришлось вторично поучать, но уже на этот раз цивилизованных европейцев, а но наивных турчанок.

Посыпались шутки и остроты в роде следующего:

— Возможно ли, — хохотали просвещенные люди, — изводить столько газетной бумаги и типографских красок по поводу суматохи в этих кукольных владениях, которых без помощи микроскопа и не отыщешь на земном шаре!..

Одним словом, повторилось не что, напоминающее первую неудачную мою лекцию о затмении луны.

На замечание дяди, что кроме траты на чернила дело еще может окончиться большой войной, джентльмены с достоинством возразили, что они вполне уяснили себе истинный смысл текущих событий и прекрасно знают, ”чья” рука выдвинула на мировую арену беспокойный народец.

Августа Жаба авторитетно заявил, что Россия, ослабленная Крымской кампанией, не одолеет оттоманскую армию; британцы подтвердили то же самое и добавили в назидание нам, что Турция будет непобедима, потому что сама Англия у нее за спиной.

В те времена мне часто приходилось слышать от подданных Альбиона столь гордые речи, что чрезвычайно раздражало меня тогда.

А теперь, вспоминая давно минувшее, я думаю; как нравы они в своем величавом самомнении!

Прогостив у нас неделю и выгрузив весь запас сплетен и новостей Смирнского общества, гости наши уехали, обещая вскоре опять посетить прекрасный Хиос.

Несколько дней спустя вернулся тюка один только Август Жаба и привез нам два больших свертка.

Развернув один из них, он извлек оттуда красивый шелковый веер, а затем раскошный букет из страусовых перьев и передал их Marie.

Она хвалила то и другое и сердечно благодарила.

Сначала я думала, что это не что иное, как посылка из Смирны от ее родственников и больше ничего.

Но, нет! молодой человек приблизился и ко мне с коробкой в руках и застенчиво спросил, желаю ли я взглянуть на какие-то безделушки, которые он имеет счастье повергнуть к моим ногам.

Не уяснив себе настоящего значения столь странного [201] предисловия, я взяла от него сверток и распаковала его. В нем оказались: яркие ленты, вуали, модные воротнички, флаконы духов, дюжина перчаток и еще что-то.

— Дорогая тетя! — радостно позвала я ее, — и меня также балуют ваши родные — посмотрите, какую массу хорошеньких вещей прислали они! — Удивленный взгляд окружающих был ответом.

— Ты ошибаться, друг мой, — отозвался дядя по-русски: — никто ничего не присылал! Г-н Жаба лично от себя предлагает тебе все это, — сейчас же поблагодари его за внимание, как полагается в данном случае.

— А! вот оно что! — вспыхнула я, сгорая от стыда, — какое нахальство! И как он смеет! У нас только горничным мужчины делают такие подарки

Но дядя сердито перебил меня и строго приказал немедленно поправить дело. Да и время было: гость наш, сконфуженный, растерянный, ничего не понимая, в глубоком изумлении смотрел на нас.

Пришлось повиноваться и, возмущенная до глубины души вульгарным приемом светского франта, я холодно пожала ему руку.

Когда же при дальнейшем нашем знакомстве мы оба тайно от родных обменялись фотографическими карточками, и когда, благодаря нескромности самого же поклонника моего, пошли об этом нежелательные слухи, то разразился такой скандал, что дядя едва не вызвал на дуэль болтливого донжуана.

Marie, обливаясь слезами, упрекала меня в легкомыслии, которое чуть не привело ее мужа к барьеру.

— Ну, и взгляды, нечего сказать! — рыдала я в ответ, — выходит так, что мужчины имеют право покупать мне шляпки, перчатки и что угодно! И еще осмеливаются называть обычаи наши дикими!...

— Именно таковы понятия и нравы здесь, — говорила огорченная тетушка — никто, например, не осудить тебя, если ты примешь от молодого человека, посещающего наш дом, даже кусок материи на платье или пару туфель; но подарить ему свой портрет — это уже считается поступком, достойным глубокого порицания.

Дамы, как в Хиосе, так и в Смирне, с ужасом повторяли, что, мол, каковы русские барышни и какое удивительное воспитание получают они в России?!

Тогда почтенные лица и друзья дяди при содействии самого же отца виновника суматохи, взялись за исправление наших промахов. Они заставили сконфуженного героя объявить себя публично [202] похитителем карточки из альбома, что он и сделал, после чего симпатии общества снова вернулись ко мне.

Портрет я получила обратно и с своей стороны отправила отставному поклоннику клочки изношенных вуалей, воротнички и несколько пар грязных перчаток. Тем и закончилась первая, она же и последняя, глава нашего мимолетного романа.

Таким образом, оправдалась русская пословица: ”что город,тоо норов”...

Е. А. Рагозина.

(Продолжение следует).

Текст воспроизведен по изданию: Из дневника русской в Турции перед войной в 1877-1878 гг. // Русская старина, № 8. 1910

© текст - Рагозина Е. А. 1910
© сетевая версия - Тhietmar. 2015

© OCR - Станкевич К. 2015
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1910