ПОЕЗДКА

ИЗ КОНСТАНТИНОПОЛЯ В САРАЕВО

В 1874 ГОДУ

Предлагаемые наброски не что иное как ряд писем 1874 года. Решаюсь печатать их в виду интереса с которым относится в настоящее время русское общество ко всяким описаниям страны южного славянства.

I.

....Был я в Св. Софии, в мечетях Сулеймание, султана Ахмета, султана Баязида; в среду осмотрел сокровищницу, старый дворец и базары; в четверг ездил в каике на азиатский берег слушать воющих дервишей и гулял под кипарисами Скутарского кладбища; видел султана в пятницу при выходе из Долма-Бахче (Дворец); посетил в субботу конюшни его величества, а в воскресенье наглотался пыли на Сладких Водах; (Загородное гулянье.) словом, исполнил тягостный для меня долг туриста — "все видел, высмотрел", и [629] теперь спешил уехать из Константинополя, уехать во что бы то ни стало, куда-нибудь, хоть обратно в Россию, которую так недавно покинул с твердым намерением пробыть в Константинополе по крайней мере два месяца: Константинополь опостылил мне чрез две недели.

Счастлив тот кто в весеннее время, в солнечное утро подъезжает на пароходе к Византии. В жизни своей не видал он ничего подобного, да и не увидит на этом свете. Как фатою, голубоватым, жемчужно-прозрачным туманом окуталась красавица мира. На берегу опрокинулись высокие здания и длинными, светлыми полосами потонули в Босфоре, а дальше, бледные и воздушные, одни над другими высятся киоски, мечети, вперемежку с черепичными крышами, кипарисовыми рощами и куполами цветущих деревьев. По оградам вьется жасмин, розы, темнозеленый плющ, и береговой ветер несет вам в лицо запах белых акаций...

В полночь, когда тихо и светит луна, Константинополь “похож на один из тех городов о которых говорится в Тысяче и одной ночи, и где все жители погружены в очарованный сон”. Золотой Рог, Стамбул с садом Старого Сераля, Мраморное Море, Острова Принца и за ними в бесконечной дали снежные вершины Олимпа,(Малоазиатский Олимп, приблизительно в 180 верстах от Константинополя.) все залито месячным сиянием; серебрит луна Скутарские минареты на азиатском берегу, и подернутый рябью Босфор и волнистые облака в синем небе.

Смотришь — ночь, не ночь; смотришь — день, не день;
Голубой зарей блещет ночи тень.
Разглядеть нельзя в голубой дали,
Где конец небес, где рубеж земли.
....................................................
Чешуей огня засверкал Босфор,
Пробежал по нем золотой узор.
....................................................
Кипарис в тени серебром расцвел,
И блестят верхи минаретных стрел.
Золотые сны, голубые сны
Сходят к нам с небес по лучам луны;
[630]
Негой дышет ночь... Что за роскошь в ней!
Нет, нигде таких не видать ночей!
И молчит она, и поет она,
И душе одной ночи песнь слышна.

А безлунная, темная ночь над Константинополем!

Вспыхнул свод небес под лучом лампад;
Всех красавиц звезд не охватит взгляд —
И одна другой веселей горит,
И на нас милей и нежней глядит.
Вот одна звезда из среды подруг
Покатилась к нам и исчезла вдруг.
(Стихотворение князя Вяземского.)

В такую ночь хорошо стоять на одной из плоских крыш Перы. Не видать и не слыхать Константинополя. Справа и слева, над головой и под ногами, всюду темное ночное небо. Сверху звезды, внизу огоньки бесчисленных окон — точно по земле и по небу расползлись мириады светляков, мерцают и будто шевелятся. Мягкий, благоуханный воздух обнял вас, не шелохнет. И хотелось бы перекинуться, как оборотень, ночною птицей, неслышно взмахнуть крыльями и утонуть в теплой душистой мгле...

Да, да, все это прекрасно! Но если вам случится когда-нибудь быть на Босфоре, вот мой совет: оставайтесь на пароходе, который вас привез, или катайтесь в каике, катайтесь сколько душе угодно, в особенности вечернею зарей и при солнечном восходе, но не высаживайтесь на пристань, не подъезжайте даже близко.

Vedere Gottantvnopoli издали е poi morir!

Когда мимо дряхлых деревянных домов, одним из вонючих переулков, лестницею (буквально) спускающихся к Босфору и Золотому Рогу, взберетесь вы наверх и очутитесь на дне продолговатых колодцев, что здесь зовут улицами, у вас закружится голова от неугомонного шума и пестроты, вам станет тяжко, душно и снова захочется свету и простора. Кажется, вот-вот унесет и задавит вас эта вечно движущаяся навстречу толпа. С двух сторон близко насунулись ряды многоэтажных домов... Узкая лента неба в вышине. Плотно прижались вы к стене или вскочили в магазин чтобы не попасть под колеса [631]

проезжающей кареты; тротуаров нет. Уродливые, нарумяненые лица мелькают за стеклами дверец, чернеют сурмленые брови сквозь кисею яшмака, а за экипажем верхами следуют отвратительно долговязые негры. “Гварда!” (Смотри! Берегись!) кричат они серебристым голоском. “Гварда!” повторяет сзади хриплый бас. Тревожно оглядываетесь вы: гамалы (Носильщики.) со шкафами и комодами на спине, грузно шлепают по лужам. Гуськом плетутся лошади, нагруженные булыжником, кирпичом, досками; последние волочатся концом по земле и того гляди перешибут вам колени. Нищие — на подбор образцы человеческого безобразия — слепые, безрукие, безногие, с выставленными на показ ранами, узнали в вас иностранца и ковыляют за вами, ловят за полы платья, целуют руки. Трясущиеся головы, колтуны, опухшие глаза с ярко-малиновыми веками, губа ноздреватая, лиловая, отвисшая ниже подбородка, — все это лезет вам в лицо и тлетворное дыхание спирает вашу грудь. А между тем оглушительно-звонко отдаются от каменных домов крики разнощиков, дребежжат железные полосы, гремят копыта о мостовую, и стоном стоит над городом несмолкаемый визг собак. Это тоже нищие в ранах и чесотке. Лежат они, распластавшись среди улиц, и лениво встают из-под ног лошадей; иногда гной длинными нитками до самой земли тянется из их глаз.

II.

Я покинул Константинополь потому что он стал для меня невыносим. Но в Россию возвращаться еще не хотелось, и я выехал 4 июля на пароходе общества Ллойд, шедшем в Афины на Смирну и Сиру. 5 го июля мы прошли Дарданелы, затем стояли час в Тенедосе и час в Митилене и 6го июля утром отдали якорь против Смирны.

В северной части Дарданел справа и слева, по мере удаления от берегов, растут возвышенности, постепенно, весьма медленно, так что далеко видно во внутрь страны. На склонах кое-где леса и кустарник. Южнее, [632] сузившись, Дарданелы с прибрежными городами напоминают немного Константинопольский пролив. Разумеется, это лишь бледная, весьма посредственная копия Босфора. Главный из городов плоский, некрасивый Галлиполи (По-турецки Джелиболю; около 25.000 жителей.) (в Европе). Против негo наискось местечко Лампсаки, когда-то подаренное Ксерксом Фемистоклу. Потом на европейском берегу окруженный лугами залив нежно-голубого цвета — устье Kаpa-Ова-Су, бывшей Эгос Потамос, где Лизандр одержал победу над афинским флотом. Далее, замок Земеник, первое владение Солимана в Европе. Здесь-то в глубокой древности плавал Леандр, и несколько столетий спустя, Байрон, последовав его примеру, переплыл Геллеспонт. В самом узком месте пролива, где теперь на азиатском берегу близ древнего Абидоса стоит крепостца Нагара, Ксеркс строил мост чрез Геллеспонт. Наконец два форта защищают вход в Мраморное Море, — вы в Архипелаге.

Теведос — светлобурый городок со странными мельницами, на которых вместо обыкновенных крыльев вертятся какие-то большие павлиные перья. Он притаился в глубине бухты у подошвы горы, лишенной растительности, притаился как куропатка, так что и на близком расстоянии не сразу различишь его: кажется, будто городские здания, мельницы, самая гора — все вылеплено из громадного куска цельной глины. С месяц назад две трети города сгорели дотла.

В Митилене пароход стоял ночью. Было так темно что виднелись одни черневшие на небе мачты судов, да белые и красные огоньки мелькали вдали на горизонте.

В Смирну мы пришли рано, когда огненное солнце, продравшись сквозь облака, только что показалось из-за амфитеатра темных гор. На берегу, вся в зелени, с величественным куполом православного собора среди минаретов и кипарисов мусульманских кладбищ, широко разметнулась "родина роз и красавиц". С вершины холма сторожат ее развалины старинной крепости и со всех сторон загляделись на Смирну высокие горы. Они не давят ее своею громадой; широкою дугой расступились они вокруг залива и далеко-далеко кругом, за пределами [633] вод, виднеются прибрежные деревеньки, точно сплошные сады выросли из поверхности моря и между деревьями приютились белые как снег домики.

Похождения мои в Смирне начались с того что пробравшись в европейский квартал чрез набережную, загроможденную мраморными плитами, я стал стучаться у всех дверей чтоб осведомиться где живет русский консул. Отворяли мне горничная или сама хозяйка; мужской прислуги не было видно. Любопытные барышни, сбежавшись со всех концов дома, улыбались мне, говорили что-то должно быть по-гречески. Я ничего не понимал и тоже улыбался. Одной из них я отдал букет из вервен и георгин с пахучею травкой по краю, купленный за полтора пиастра у чичекджи (Продавец цветов.). Нашел я наконец Русское консульство по флагу, развевавшемуся на высокой мачте.

В Смирне несколько кварталов: европейский, турецкий, армянский, еврейский. Я был только в двух первых.

На главной улице европейского квартала пестрит в глазах от различного рода товаров. Товары так и лезут из лавок на свет Божий; высунулись они в окна, покрыли стены домов. Рядом с вывесками и гербами консулов висят цветные материи, оружие, кофейные чашки, снизанные в гроздья чудовищных размеров и пр. А где нет магазинов, там из-за решеток крошечных двориков выглядывают на улицу цветы и деревья, какие до этого времени я видал только в оранжереях, да в книжках с картинками.

В турецком квартале часть улиц — базар — крыта деревянною крышей. Здесь полусвет и прохлада; пахнет овощами, сыростью. Нечего останавливаться пред лавками, где продают шелковые платки или шитые золотом туфли: это успело надоесть в Константинополе. Интереснее обжорный ряд, с молюсками, крабами, различными съедобными раковинами, персиками, виноградом и целыми горками красных как маков цвет баклажанов. За базаром жалкие кривые переулки, но и тут почти везде тень: в иных местах деревянную крышу заменяют рогожи, в других — целыми аллеями растут ветвистые платаны или же по перекинутым с крыши на крышу жердям вьется виноград. [634]

Смирна в некоторых отношениях напоминает Константинополь. Та же пестрая толпа, те же узкие улицы, отсутствие тротуаров, мостовые из булыжника. Но в Смирне больше простору и как-то вольнее дышится; здания невысоки, нет крутых подъемов лестницами, меньше собак и нищих, и что важнее, здесь вы не испытываете того тревожного чувства которое не покидает вас на перской мостовой: жизни вашей не грозит опасность.

Экипажи — редкость; не видать и седий, (Паланкины.) гамалов, лошадей с досками. Лишь вереницы верблюдов с тюками валлоннея (Плод дерева Quercus aegylops; употребляется как дубильное вещество.) и хлопка неслышно ступают по камню своими широкими мягкими плюснами. В Смирне сравнительно с Константинополем благодатная тишина (Один остряк производил название города от слова смирно.). Только стада навьюченных ослов звенят колокольчиками, да в платанах назойливо стрекочут цикады. (Cicada orni — насекомое из семейства полужесткокрылых.)

В самую жару после полудня пошел я на парусной лодке в одну из прибрежных деревень, Кордальу, где, как уверяют, жил в плену Ричард Львиное Сердце. На плоском мысе, вдали от гор, стоят хорошенькие дома в большом расстоянии друг от друга. Между ними без конца тянутся огороды и сады, преимущественно с гранатовыми и фиговыми деревьями.

Консульство отпустило со мной кавасса. Он не говорил ни на одном из известных мне языков, но понимал меня: я указывал ему деревья — он называл их по-гречески и по-турецки, объясняя при этом какие плоды едят, а какие нет, т.-е. клал в рот сложенные пальцы правой руки и чмокал языком, или же отплевывался, делая вид что проглотил что-то весьма невкусное. Кавасс нарвал мне целый букет олеандров, за которыми бесцеремонно лазил через заборы.

Вот снова из-под колес парохода, точно расплавленное серебро, клубами бьет пена, и темно-голубые полипы мелькают сквозь ее белизну; по-прежнему чайки летят над кормой, будто гонятся за нами и не могут нагнать; [635] опять гористые острова — голые, безжизненные, издали синеватые, вблизи бурые; те же лица кругом с выражением не то испуга, не то страданья; также воняет кухней и салом на палубе; тот же кислосладкий запах в каюте!..

А каких спутников посылает мне судьба!

На пароходе множество пассажиров, в особенности палубных. Тут есть и европейские дорожные платья, и оборваные сюртуки Армян, и народные костюмы Болгар, Албанцев, Сербов. Бедуины в белых чепцах и длинных по щиколку бурнусах, Боснячки в шароварах, восточные жиды, голые по пояс матросы — все говорит, преимущественно бранится, на разных языках. Такая смесь oдежд и лиц, племен и пр. живописна, но, как Константинополь, лишь издали, и жаль что на Ллойде нет отдельной палубы для классных (Так называют пассажиров первых двух классов.) пассажиров. На ют (Задняя часть палубы.) пускают всех без разбора.

В первом классе ехали со мной две пожилые барыни-Гречанки. Что за роскошные туалеты — страусовые перья, атлас и бархат! Что за брови над черными, когда-то прекрасными глазами! и что за носы! Эти дамы без гримировки имели бы успех в первом действии Макбета. Изъяснялись они на весьма странном наречии. Лишь в самом близком расстоянии и единственно по выражению их лиц можно было догадаться что говорят они по-французски. Сопровождал их кавалер в щегольском пиджаке, который впрочем за обедом зубочисткой вылавливал клёцки из супа.

Во все время переезда из Смирны в Сиру вокруг главной мачты недвижимы лежали на спине пять Немцев. Они почитали себя великими моряками, потому что их не укачивало. Как жалок был в их глазах Нельсон! (Нельсон сильно страдал морскою болезнью.) Поддерживая в себе бодрость духа вином и неприличными песнями, Немцы разражались хохотом над пассажирами испытывавшими печальные последствия качки и перекидывались остротами.

Два члена ордена Иисуса стояли сосредоточившись у кормы и созерцали: глядели то в туманную даль на пустынные [636] острова, то на пенистый след парохода, но большею частью взоры их были обращены к небу. Головы повертывали они плавно, переводя глаза с западного края горизонта на восточный, с моря на небо. Здесь взгляд их останавливался подолгу, казалось отдыхал, выражая голубиную незлобивость. За обедом иезуиты вместо поданной рыбы спросили яичницу. Отчетливо, со смиренномудрием, клали они куски в полуотверстые уста и вытирали свои полные губы и гладко-выбритые круглые подбородки. Скверное греческое вино пили кротко, благоговейно.

7го июля, в 11 часов утра, пароход остановился против Сиры.

Снова голая выжженная гора. До половины ее белесоватым треугольником всполз город. Улицы кривы и нешироки. Аляповатые, однообразные дома, без наружных украшений, без признаков крыш, сплотились как стадо баранов. Ни деревца, ни травинки: всюду один раскаленный камень.

Не было у меня другой мысли, другого желания во время прогулки по городу как поскорее вернуться в каюту, а между тем тайная сила влекла меня вперед. Верхние улицы и городская площадь (каменный двор, жалкая пародия на площадь Св. Марка), которая вечером обращается в муравейник, теперь были безлюдны, точно чума прошлась по городу. От нечего делать я заходил в магазины; сдавал рупиями, долларами, лептами, даже нашими гривенниками и пятиалтынными (Старыми, 84й пробы.), за что лавочники меня немилосердно обсчитывали; в кофейнях, вместо мороженого, о котором здесь не имеют понятия, предлагали отвратительного шипучего лимонада; помадили розовым маслом в цирюльне... Солнце жгло нестерпимо, и я все шел, шел, шел!

Внизу, у моря, больше движения. Народ ходит по лавкам, где грудами лежат различные сыры и фрукты. В порте грузят и разгружают магоны (Барки для нагрузки и разгрузки судов.); матросы с ящиками на спине, под звуки греческих и италиянских ругательств, ступают по гнущимся доскам, а в воде, среди черных корпусов кораблей, вместе с чайками, купается множество мальчишек. [637]

Ночью, между Сирой и Афинами, сначала было тихо и тепло. Я загляделся на таинственное небо с незнакомыми звездами на юге, с хвостом кометы скрывшейся за горизонтом, с серпом месяца, которого неосвещенная часть слабо теплилась точно гаснущий фонарь — загляделся и незаметно заснул возле рулевого. Но около полуночи небо заволокло тучами; ветер подул, взбуровил море и пароход преобразился. Подобный библейскому Левиафану, дымясь и кряхтя, летел он вниз головой в омут или вставал на дыбы между водяными покрытыми пеной холмами. Под напором ветра протяжно, без перерыва, загудели натянутые снасти. Искры, вырываясь из трубы, быстро и весело мчались обратно в Одессу; в темноте, как мухи, стаями носились злые, соленые капельки и впивались в руки, в лицо, в шею... По мокрой палубе, свившись в кольца, ползли и крались канаты. И только люди в безобразном ворохе кругом трубы, казалось, заснули вечным сном.

III.

Мы стали в Пирее. На пригорке какие-то развалины, вероятно Акрополь, правее Гимет, Пентеликон. Старик с визитною карточкой в руке: “Georges Macropoulos guide et entreprette Athenes”, узнав во мне Русского, подходит и приветствует меня на родном безжалостно исковерканном языке. Он следит за моим взором и быстро произносит славные имена... Лодка ждет у трала, но мне жаль расстаться с синим морем: кругом, куда ни глянешь, такие неприветные светло-глиняные берега. И это-то Эвбея, Эгина, Саламин!

Неужели и впрямь я на славной почве Греции? Четвероместная коляска с господином Макропуло на козлах в облаках пыли мчит меня из Пирея (Из Пирея в Афины ежечасно ходят поезды, но туристы обыкновенно совершают этот переезд в коляске.) мимо вспаханных полей и блеклых олив, напоминающих наши ракиты (только наши ракиты красивее); по краям дороги торчат столетники и кактусы, с толстым слоем пыли на листьях, точно вырезанные из серого картона. Вдали со всех [638]

сторон безжизненныя горы, линиями которых, к несчастию, я не умею любоваться.

"А это неужели Афины?" думал я, глядя из окон Hotel d’Angleterre на площадь с зелеными скамейками для музыкантов, на казармы с садом, — в последствии оказавшиеся королевским дворцом, — на редких прохожих в ярких как небо Греции галстуках. Неужели это столица? Не один ли из наших губернских городов принарядился немного по случаю проезда какого-либо сановника, для виду побрызгал на мостовую из пожарных труб, но по-прежнему стоит пыль столбом, за то солнце светит особенно ярко, по-праздничному, в честь высокого посетителя. Самый дворец, если в него вглядеться хорошенько, напоминает губернаторский дом. Только сад не похож на наши городские сады; это скорее теплица в несколько десятин, без печей, без стекольных рам, — теплица под открытым небом, с апельсинными деревьями, аурокариями, финиковыми пальмами, кактусами, дафнами и множеством всяких цветовъ.

Первые дни посвятил я загородным прогулкам в Кефиссию и Фалеру.

Кефиссия, деревня верстах в пятнадцати от Афин. Туда ездят пить кофе под огромным платаном. Звенящий стрекот цикад, столетники в цвету, точно увешанные кистями желтых тесемок, скошенные поля и оливы, — вот все что осталось у меня в памяти от этой прогулки.

В Фалере я слушал Норму. Удовольствие это стоило мне баснословно дешево: вы платите драхму (в то время приблизительно 90 сантимов) за билет, с которым едете в Фалеру (и обратно) в I классе, и там, ничего не приплачивая, слушаете оперу.

В Фалере нет зданий кроме театра, или вернее сцены, так как зрительная зала помещается под открытым небом, то есть на берегу моря расставлены в несколько рядов скамейки. Сцена в роде тех детских картонных театров которые раздвигаются как гармоника. Боковые кулисы всегда одни и те же и представляют малиновые занавесы, перехваченные на средине шелковыми шнурами; изменяется лишь задний план, так что сквозь амфиладу тяжелых бархатных гардин вы видите то внутренность комнаты, то улицу, то лес. [639]

Спектакль шел удачно; публика рукоплескала; в особенности приходила она в восторг от скрипача, который играл в антрактах и не взял ни одной чистой ноты, точно смычок его был смазан салом. Зрители мало обращали внимания на мелочи, на подробности представления, как-то: декорации, процедуру их перемены, игру актеров и проч. Никто, например, не выразил удивления, когда солдат в золотой каске и серебряном панцыре до поднятия занавеса вышел на авансцену сказать оркестру что все готово. Никого также не изумляло что действующие лица принимали посильное участие в перемене декораций: хоры растаскивали задние кулисы, примадонна убирала стулья, а главный жрец нес на голове стол.

Множество зрителей теснилось на скамейках под звездным небом; Макропуло указал мне на трех, четырех высокопоставленных лиц; но меня более забавляло общество весельчаков, смешивших публику разными невинными выходками. Так, например, они кричали bis, когда два мальчика, вынутые Нормою из сундука и представленные публике как плод del fallo primo, после первого смущения, весьма не кстати подрались. Эти же шутники осыпали букетами появившегося на сцене солдата без речей, того самого который сказал оркестру что все готово.

Раза два уходил я гулять по песчаному берегу вдали от музыки и огней. Ночь была теплая, безветреная. Звезды смотрелись в зеркальную гладь моря, прислушиваясь к почти неуловимому шуму прилива: точно на песке у водной черты шептались раки.

После загородных прогулок я приступил к осмотру достопримечательностей. Вставал я с рассветом — днем было нестерпимо жарко — и, выпив небольшою полоскательную чашку cafe au lait, отдавался во власть своего проводника. Лазили мы в Акрополь, ходили в храм Тезея, в темницу Сократа, в Стадиум и народный театр, видели оставшиеся 15 колонн (из 120) храма Юпитера и могилу Кимона и Фукидита...

Грустное впечатление произвел на меня Акрополь. Над грудами мусора возле уродливых стен и башен высятся стройные колонны из пентеликонского мрамора, вероятно когда-то белые и гладкие, теперь же темнокоричневые, с проточинами. В храмах, рядом с настоящими, поддельные [640] кариатиды и карнизы, убогие заплаты Англичан, увлекших оригиналы в Британский Музей. Рядами лежат обломки барельефов и статуй: торсы, руки, ноги. Отовсюду веет мертвенностию. Несмотря на жаркое солнце, от которого болезненно морщишь лицо, на душе точно в глубоком склепе серо и мрачно. В Генуэзской башне гнездятся копчики; они стоят в безоблачной вышине, трепеща крыльями, и человеку отрадно следить за их полетом: внизу, кругом человека, нет признаков жизни; только букашки ползают по обломкам, да в расселине скалы, куда Посейдон вонзил свой трезубец, растут капорцы.

Что сказать о других памятниках? Под коринфскими колоннами храма Юпитера на грязных столиках пьют кофе; стрижи с писком вьются между капителями; в гробнице Фукидида и Кимона лежит раздавленная собака.

Жаль что вы не знаете моего проводника. Если будете в Афинах, непременно остановитесь в Hotel d’Angleterre. Там в общей зале прибита его визитная карточка. Там знакомство с ним неизбежно. Обедаешь ли за общим столом, пробегаешь ли журналы в читальной комнате, всюду в почтительном отдалении, неясный как призрак, рисуется образ Жоржа. Вам и во сне чудится что он стоит на пороге номера, смиренно склонив седую голову. Раз вы допустили его в Пирее вынести из каюты чемодан или плед, Жорж становится вашим верным слугою, и как бы ни был изобретателен ум ваш, вы уже не отделаетесь от него до третьего звонка на том пароходе который снова унесет вас в Эгейское море. Однажды мне надо было писать письма и я расчитывал просидеть целые сутки дома; чтобы не платить г. Макропуло за лишний день, я накануне заявил что его услуги мне не понадобятся.

“Тres bien, Monsieur, tres bien, tres bien"... зачастил он, пятясь и кланяясь, после чего исчез и даже в эту ночь не снился мне на пороге. Но просыпаюсь на другое утро и, позвонив лакея, требую кофе — кофе подает мне Жорж; прошу вычистить сапоги, которые забыл выставить в коридор — их берет лакей, а вычищенные приносит Жорж; вечером спрашиваю вина — мне подает его лакей, но за ним следом идет Жорж с тарелкой льду в руках. Делать нечего, пришлось платить семь франков

Макропуло педант в своем ремесле: он требует чтобы [641] путешественник не пропускал ничего достопримечательного, останавливался пред каждою колонной, щупал мраморные торсы и головы, терпеливо выслушивал его пояснения, непременно входил в тюрьму Сократа. Сначала Жорж жаловался мне на свою старческую память; вот, например, он знает что были Ликург и Солон, но кто из них победил Персов при Марафоне, не помнит. Однако вскоре, уличив меня раза два в невежестве, стал относиться к моим познаниям с снисходительною иронией. Покидая Афины, я решил навсегда распроститься с ним еще в гостинице и ехать в Пирей одному. Из вещей со мной только небольшой саквояж; прочие места я оставил в портовой таможне и прямо оттуда повезу их на пароход. Вдруг Жорж сообщает мне что таможня по пятницам заперта, что вдобавок оставленные там на хранение вещи выдаются лишь знакомым и то не раньше двух недель после востребования. "Нечего сказать, хороши порядки в Греции", подумал я. Своими сведениями Жорж поверг мою душу в какое-то тупое отчаяние; я окончательно не знал бы на что решиться, не предложи он ехать со мною в Пирей. Дорогой Жорж утешал меня, обещая все устроить. И вообразите, вероятно благодаря его посредничеству, мне выдали вещи безо всяких проволочек и затруднений; а ведь в тот день, как теперь помню, была пятница. На пароходе Жорж представил мне счет в 216 франков; между прочим стояло: "40 франков служащим в таможне".

IV.

Весенним вечером, когда море тихо, а небо ясно, когда холмы блестят первою зеленью и цветут апельсинные деревья, говорят, можно безумно влюбиться в Грецию. Но я путешествовал летом, и покидал Аттику без сожаления, не унося ни радостных воспоминаний, ни светлых картин...

На дальнейшее путешествие я еще не составил себе ясного плана. Собственно мне хотелось вернуться в Россию через Вену, миновав по возможности хорошо мне известные Триест, Ажербергский грот и тонели Земмеринга, и [642] я выдумал следующее: плыть сначала по Адриатическому морю, остановиться где-нибудь на восточном его берегу поюжнее Триеста и затем, повернув в глубь страны, на почтовых продолжать путь чрез Герцеговину и Боснию на Брод.

Теперь я ехал в Каламаки на скверном пароходе какой-то греческой компании, которая доставляет пассажиров из Афин в Корфу чрез Коринфский перешеек. В Каламаки я должен был перебраться в экипаж, а в Лутраки, близ Коринфа, сесть на другой столь же скверный пароход. Берега Аргосского залива не представляют ничего живописного: со всех сторон по-прежнему нагие возвышенности. Через перешеек перебрались около полудня в крытых шарабанах, куда агенты греческого общества укладывали и втискивали нас, как белье в чемодан, при чем лица путешественников выражали грусть, и только иезуиты, те самые что ехали со мной из Смирны, мягко улыбались. Еще засветло шли мы по Коринфскому заливу. Врагу своему не порекомендую этого Общества пароходства. Кормили нас лучшим цветом греческой кухни: холодными артишоками и всевозможными морскими гадами, плавающими в деревянном масле. К столу подавали вино, густое, почти черное, с запахом каучука, точно настоенное на новых резинковых калошах. Ночью мы стояли в Патрасе, а на другой день увидели Занти с его садами, и в глубокой бухте среди гор уютную, хорошенькую Кефалонию (Главные города двух Ионических островов.).

Здесь на наш пароход посадили обезьяну и привязали на цепь у кормы. Ее тотчас окружили пассажиры. Обезьяна имела крайне озабоченный вид и все моргала глазами; впрочем на обступивших ее больших обезьян глядела благосклонно, протягивала им руку, ласкалась к некоторым. Увы! большие обезьяны оказались глупее маленькой: они стали ее дразнить. Презиравшие Нельсона Немцы (которые тоже вместе со мной выехали из Афин) сажали ее на колени, гладили, чесали головку; потом, накрыв ее вдруг куском полотна, били как по подушке. Одного из них обезьяна укусила очень больно, после чего я решил взять ее за храбрость под свое покровительство и не давать в [643] обиду двуруким. К вечеру все лежало пластом. Даже лакеи прикурнули на скамейках. Обезьяна куталась в холстинку, которую позабыли возле нее Немцы.

На рассвете мы были против Корфу, с его пятиэтажными домами над высокою набережной, с отвесною скалой у моря, на которой точно сама высеченная в скале стоит крепость. Вдали по склонам гор, иногда к самому берегу, спускаются густые, зеленые леса, каких до сих пор не встречал я за границей. Всплывшее над Эпирским берегом солнце залило красноватым светом город и окрестности, и они, блестящие, будто вымытые, стали еще очаровательнее.

Не успели отдать якорь, не успела обезьянка вылезть из моего пледа, предоставленного ей на ночь, а проснувшиеся Немцы спросить вина, как пароход со всех сторон окружили лодки, и на палубе, вскарабкавшись по борту, появились во множестве знакомые туристам матросы, сующие в лицо карточки различных гостиниц. В большей части случаев матросы, карточки и гостиницы одинаково грязны. Весьма прилично одетый господин, взобравшийся впрочем на пароход тоже без помощи трапа, поклонился мне, как старому приятелю. Я неосмотрительно ответил на поклон и тотчас понял что попался, ибо прилично одетый господин был здешний garcon de place. Зная по горькому опыту насколько бесполезно всякое сопротивление, я оставил вещи в таможне (где предварительно расспросил о порядке их обратной выдачи) и пошел бродить по городу с новым своим покровителем. Меня поразило в Корфу отсутствие пыли на улицах. Только здесь узнал я настоящий цвет кипарисов. В Константинополе они черны как банники, не раз бывшие в употреблении.

Во время прогулки по тенистым аллеям городской площади, куда с одной стороны обращен фасад дворца короля Георга (бывшее помещение лорда президента), с другой смотрят окна моей гостиницы Bella Venezia, а с третьей высится наружный круг крепостных стен, — проводник рассказывал мне подробности недавнего бунта. Насколько я понял ломанный италиянский язык моего чичероне, первым поводом столкновения народа с войском было то что какой-то солдат отдавил лапу собаке. Хозяин [644]

последней стал браниться. Вокруг собрался народ. На следующий день ссора продолжалась, сборище увеличилось. На третий начались драки. Наконец гарнизон заперся в крепости и принялся стрелять по народу, толпившемуся на площади. Garcon de place показывал мне балкон где была убита шальною пулей дама —"una conoscenza del signore console generale di Russia". Дело кончилось тем что по требованию явившихся к губернатору консулов из города был выслан весь гарнизон и в последствии заменен новым. "Во всем виноваты солдаты", заключил проводник: "они почему-то смотрят на нас, Корфусцев, как победители на побежденных."

С площади подъемный мост ведет в крепость. Внизу за первою стеной нет ничего любопытного: неуклюжие казармы, построенные Венецианцами и Англичанами, да солдаты на часах. Сняв сюртуки, мы стали взбираться наверх по лестницам и тропинкам в скале; несколько раз проходили в широкие ворота в роде тоннелей — там было сыро и прохладно как в погребе, а под открытым небом, несмотря на раннюю пору дня, глаза слипались от зноя. Однако я торопился, ибо за мною, тоже поснимав сюртуки, гнались расчетливые Немцы, желавшие даром пользоваться объяснениями проводника, который, хотя и не изучал древней гистории в продолжение тридцати шести лет, но был потолковее Жоржа Макропуло.

Сила растительности в Корфу замечательна. На площадках крепости чуть не из голого камня торчат различные деревья и цветы. Их нюхают, порхая, большие бабочки, каких у нас не водится. Трава, правда засохшая, в иных местах приходилась нам по пояс, а над годовой в отвесной скале росли кустарники и бурьян.

Но вот последняя тропинка, еще несколько ступеней — и мы на верхней площадке...

Тут я готов бросить перо!

Если бы Калам изобразил зеленый лес, спускающийся со всех сторон к узкой полосе врезавшегося в берег голубого моря; если бы фламандский художник набросал на первом плане красивый город, а в лесу рассыпал множество ослепительно-белых домиков; если б Айвазовский и слева, и справа, и за лесом написал море — спокойное, светлое, с островами, исчезающими в сизом тумане, и [645] если бы всю картину залить горячим светом южного солнца — вы бы все-таки не имели понятия о виде с верхней площадки!

В одном из углов ее под сенью больших деревьев, смоковниц и гранат, среди кактусов (Плоды их съедобны; по виду напоминают винные ягоды.) и столетников, стоит маленькая лачужка. Здесь живет сторож, без сомнения, приставленный для того чтобы отпаивать водою задохнувшихся от жары и усталости путешественников. Он вынес мне из сторожки прекрасную зрительную трубу, подаренную де ему какою-то коронованною особой, чуть ли не Францем-Иосифом. Я много пил, долго любовался безграничным видом и вероятно никогда не забуду Корфу. Уходя, я дал сторожу франк, и догнавшие меня Немцы даром пили воду и смотрели в зрительную трубу.

Часа четыре спустя, снова пароход вез меня по Адриатическому морю. План моего путешествия выяснился. Я решил ехать в Рагузу, откуда думал продолжать путь в экипаже чрез Мостар, Сараево, в Брод, до Эссека, или же только до Брода и потом взобраться вверх по течению Савы до Сиссака. Между Сиссаком (равно и Эссеком) и Веною есть железнодорожное сообщение.

Из Корфу я оттого так скоро уехал что следующего парохода приходилось ждать целую неделю, а временем надо было дорожить.

Пароход везший меня в Рагузу трое суток (меньше времени требуется для переезда из Корфу в Триест, прямым сообщением) несколько раз на день заходил в гавани. Если б не лебедка (Машина посредством которой пускают в трюм или подымают из трюма груз.) тараторившая по целым часам, да не вонь топленым салом, можно было бы наслаждаться панорамой приморских городов и пейзажей.

По записной книжке, — бедная, в каком она виде после путешествия! — я вижу что 17 июля, на другой день по выезде из Корфу, мы стояли в Porto Ragusino, недалеко от Авлоны, скрывшейся за лесистым берегом; что цвет моря, до сих пор ярко-голубой, переходит в зеленоватый; что далее к северу в двух местах, против устьев Виоссы и Семени, пароход пересек резко очерченные [646] полосы мутной воды, точно пыльныя дорога среди молодых всходов, терявшиеся на линии горизонта; что близ Дураццо, с плоских, низменных берегов ветер приносил на палубу залах цветущей ржи и васильков.

Под 18м числом записаны Антивари, Будуа, Катарро и вся страница испещрена кабалистическими знаками.

Были ли мы в Антивари? Да, мы брали там уголь. Если не ошибаюсь, тогда еще, отыскав этот город на карте я удивился что по-турецки имя ему Бар. Теперь же, хоть убей, не припомню ни одной подробности ландшафта.

В Будуа на палубе появились новые пассажиры: австрийский офицер с женой Италиянкой и множеством детей. Младшего из них Австриец таскал на руках. Италиянка, очевидно путешествовавшая по морю в первый раз, запрещала детям подходить к г. капитану (это был простой матрос стоявший у руля). Когда же дети спускались в каюту, она кричала от страха, предполагая по-видимому что там, внизу, непременно потонешь.

Вот с двух сторон потянулись горы еще выше, еще безобразнее мною виденных; от подошвы до вершины они ровного пепельного цвета, и лишь на берегу стоят дома с чахлыми садами. Солнце печет, шумят колеса, Австриец ходит взад и вперед по юту, часто останавливаясь чтобы побеседовать с сыном, которого не спускает с рук. На носу бранятся матросы.

Бокка-ди-Баттарро, длинный, неширокий залив со множеством местечек и фортов по берегу в узкой полосе зелени, у сплошной стены серых гор. По мере приближения к Каттарро горы сходятся справа и слева, растут, давят вас. Я записал в книжку: Суторино, Кастель-Нуово, Ризано, Перасто, Прчане и Доброта. Бухта заканчивается продолговатым озером; со средины рассыпанные по берегу этажные дома кажутся крохотными, не больше тех хорошеньких игрушечных домиков что фабрикуют в Швейцарии. Над озером кольцом сомкнулись вершины. Вы точно на дне огромной ямы. Нет выхода взгляду, и шапка валится с головы, когда глядишь на небо. Оно виднеется и глубоко внизу в зеркале вод, куда смотрятся деревья, домики и пепельные громады гор.

Каттаро находится в самом дне бухты. Я знал что где-то над ним на сером фоне невидимо проходит граница [647] Черногории. Выскочив при первой возможности на пристань и не заглянув в городок, я почти бегом пустился по набережной, вдоль низеньких каменных стен, откуда свешивался колючий кустарник. На встречу попадались босоногие мальчишки, ослы, австрийские солдаты, упражнявшиеся на барабанах и рожках; Черногорцы в белых суконных полукафтанах и с длинными трубками; бабы навьюченные снопами ячменя и на ходу вязавшие чулок.... Обогнув последний забор, я стал подыматься вверх. На почве, покрытой булыжником, росли кусты боярышника, да изредка попадались клочки вспаханной земли в несколько квадратных сажен. Погода стояла душная, как пред грозой, идти было тяжело, а горы по мере приближения к ним уходили в небеса, и я вернулся назад, не добравшись до пепельной Черногории.

V.

Пароход вышел из Бокки, и снова потянулись спаленные солнцем горные берега Далматии.

Морское плавание мое близилось к концу, и я удивлялся однообразию виденных мною местностей. За исключением Босфора, Корфу и Каттарро, побережья до того схожи между собою что если б отнять у меня карту Киперта и вновь возить по тем же местам, я бы не знал где я нахожусь, близ азиатского ли берега, около Сиры, Митилене, в Коринфском заливе или среди Далматинских островов.

В 4 часа пополудни на голой вершине показалось большое здание, а по склону рассыпалось незначительное местечко с зеленью между домами. Это была Рагуза. Но мы прошли мимо не останавливаясь. Куда же нас везли?

— Мы обогнем этот мыс, пояснил один из спутников, — и войдем в порт Гравозу. Из Гравозы в Рагузу ходят экипажи — всего двадцать минут езды.

В Гравозе я однако не дождался экипажа и пошел пешком. Матрос за полгульдена взялся нести в Русское консульство мой саквояж. Дорогой я узнал что в Рагузе всего шесть тысяч жителей, что здание на верху какие-то казармы, и что в ясную погоду оттуда видна Италия. (Должно-быть вершины Аппенинов.) [648]

Консульство наше находится собственно в пригород на длинной улице, где только и видны каменные заборы. Двухэтажное здание консульства, как и другие дома в предместьи, выходит фасадом во двор, окруженный высокою стеной, на которой в одном месте устроена площадка со скамейками. Отсюда удобно смотреть на beau monde, гуляющий в сумерки по улице. Над скамейками сплелись ветви двух больших акаций с розовыми одуванчиками вместо цветов. От парадной двери к воротам идет, в виде навеса густо поросший виноградом трельяж — любимое местопребывание консульских кур. Серенький козлик гуляет по двору. Он давно выщипала траву и теперь питается подаяньем, кто нарвет ему виноградных листьев, кто сломит ветку акации.

В консульстве меня ждало грустное разочарование. Я думал тотчас по приезде в Рагузу послать свой паспорт на почтовую станцию, и тройкой, не останавливаясь ни днем, ни ночью, мчаться в Сараево, куда расчитывал прибыть в одни сутки. И вдруг узнаю что ямской гоньбы здесь нет, что до Метковича (на Турецкой границе) надо ехать в лодке, сперва морем, затем по Неретве: экипажная дорога в плохом состоянии, и рагузские извощики заламывают невозможные цены. Из Метковича, куда вице-консул в Мостаре вышлет мне кавасса, придется продолжать путешествие верхом. К тому же сегодня выехать из Рагузы нельзя уже по той простой причине что нет лодок в Гравозе — все в разгоне; к тому же надо ждать попутного ветра.

— Когда же будут лодки?

— Бог весть! может чрез неделю.

— А долго ли ехать до Метковича?

— Если погода благоприятна, двое суток; если же северный ветер, придется вернуться назад. Иногда раза по три возвращаются.

И волей-неволей пришлось провести в Рагузе несколько дней.

Впрочем Рагуза прехорошенький городок. В центре его высокие стены шоколадного цвета, здания и церковь с окошечками и карнизами как во Дворце Дожей, и всюду ниши со статуями Св. Власия, патрона бывшей Рагузской республики. На улицах чисто; некоторые вымощены [649] большими плитами как площадь Св. Марка. В магазинах продаются роскошные альбомы, галстуки самых ослепительных цветов, коробочки выложенные ракушками и большие великолепные брошки, преимущественно с портретами дам целующих голубей; такие брошки мне случалось видеть на Венецианках. Рагуза прехорошенький городок, но общественной жизни в нем нет. Местная аристократия, гордящаяся происхождением от граждан славной республики, и представители иностранных держав чопорно раскланиваются друг с другом на улицах, утром купаются в Рагузском порте, (В Рагузский порт, вследствие подводных камней, заходят одни небольшие парусные суда.) и вечером собираются пить кофе или пиво на сквере, против кофейни, где по воскресеньям играет оркестр военной музыки. Других развлечений город летом не представляет. Вдобавок купанье не безопасно, ибо в Адриатическом море года два назад появились акулы; их не раз видали близь купальни, а в Триесте, как выразился мой чичероне-матрос, они имели неосторожность (imprudenzia) съесть двух молодых людей.

В ожидании лодки и попутного ветра я посетил некоторые из окрестностей Рагузы. Жалею что гроза, представляющая здесь редкое явление, помешала мне съездить на живописный и пустынный островок Лакрому, бывшую резиденцией покойного императора Максимилиана и затем в продолжение четырех лет русского консула. За то я был в Брене и Сан-Стефано, куда собственно ездить не стоило, и присутствовал на пушечной пальбе в австрийском форте, защищающем вход в Гравозскую бухту. Тут, под несносный гул орудий, ел колбасу купленную у маркитанта, запивая вином из меха — vino nostrano, (Местное вино.) и курил вонючие австрийские сигары со вставленною в хвостик соломенкой. Из семи пушек только одна заряжалась с казенной части. Стреляли гранатами, шрапанелью, различными кугелями, но всячески стреляли плохо. Ядра летали мимо мишени поставленной в море на километр расстояния, и рикошетный полет их, отмечаемый на воде перспективою столбов из пены, описывал дугу вправо или [650] влево, а офицеры после каждого выстрела кричали: “bravo! gut gttroffen!”

Лодки в Гравозе все не было, так по крайней мере говорил чичероне, и мною овладела тоска по Сараеве. Последние дни пребывания в Рагузе я провел во дворе консульства, гоняя длинным шестом кур, клевавших виноград, и дразня зеленою веткой козлика. Он со слезами во взгляде смотрел на заветный куст капорцев, растущий высоко в стене. Заподозрив наконец матроса в неискренности, однажды, вместо того чтоб ехать по его предложению в Ragusa Vecchia, где уже решительно нечего смотреть, я отправился сам в Гравозу за лодкой. Поиски мои увенчались успехом. Лодок оказалось несколько. Хозяин одной взялся доставить меня в Меткович за двенадцать гульденов. Он собственно ехал только до Станьйо, (Stagno; на берегу Адриатического моря.) где я, перейдя через перешеек соединяющий полуостров Sabionello с Далматией, должен был поступить на руки к другому лодочнику для дальнейшего плавания.

На следующий день я простился с Рагузой. Выехал рано утром. Одно влиятельное лицо, известное русским путешественникам своею любезностью, провожало мена на Гравозскую пристань и поручило особому попечению лодочника, заявив что я ни по-италиянски, ни по-сербски не говорю. Как только мы отошли от берега, спутники мои Далматинцы (я ехал не один) единодушно стали называть меня обезьяной, вероятно за легкомысленное обращение с pince-nez, и не стесняясь передавали друг другу соображения насчет моей ограниченности, когда я поместился между вымазанными дегтем боченками на грязный пол лодки, пренебрегая платьем самого модного покроя, только что купленным в Рагузе. Вдруг резкий, звенящий свист; ветром пахнуло в лицо; раскаты грома по горам... Мимо лодки, — она шла слегка наклонившись под парусом, — быстро, невообразимо быстро пролетело круглое, черное пятно и уже вдали задевало и пенило волну. Облачко дымилось на холме над знакомою австрийскою батареей. Вот вспыхнуло другое облачко; снова гром, снова ветер стегнул по лицу и опять в нескольких шагах провижжало ядро. Gut getroffen! [651]

Не думайте чтобы долгий переезд в лодке представлял особое удовольствие. Сначала чувство новизны приятно овладевает вами. Поверхность моря так близка, так далек берег. Весело и жутко смотреть в прозрачную воду, где у самых краев лодки точно колпаки от ламп плавают матовые молюски с синею оторочкой или блеснет чешуей испуганная рыбка. Весело и жутко с моря вскинуть глазами на небо над самою головой и потонуть в его бездонной глубине. Но вскоре от подобных занятий до того разболится голова что одна за другою улетят в голубое пространство поэтические мысли, и ясно выступит сознание своего безвыходного положения. Когда улетят мысли, отчетливее станут ощущения: несносно томительною скажется жажда; по отекшей ноге, глубоко впиваясь в тело, начнут скакать булавки, в лодке среди дегтярных боченков ни пройтись, ни сесть, ни вытянуться; некуда скрыть лица от соленых брызг из-под весел гребцов, а солнце печет немилосердно, и вы чувствуете что оно уже испекло в крутую кашу голову.

Переезд в Станьйо, куда прибыли в 4 часа вечера, мы совершили благополучно, то есть не встретили северного ветра, который, уверяли меня, не только гонит путешественников обратно в Рагузу, но налетая внезапно шквалом опрокидывает лодку, если не успеют убрать паруса. Однако нам почти не пришлось любоваться морем. Сперва от него отделяла вас цепь гористых островов; потом мы вошли в неширокий залив, суживающийся по мере приближения к Станьйо и против города обратившийся в вонючую лужу. В тени гнездилась кефаль. Вспугнутая веслами, она стрелой пускалась по водной поверхности и прыгала по-щучьи. Одна вскочила в лодку. Сосед мой юноша лет шестнадцати, в таком же модном костюме как я, спрятал рыбу в карман, предварительно оторвав ей голову.

Станьйо состоит из восьми или десяти домов старинной постройки. Местность гориста и некрасива. Кругом города четвероугольные ставки для добывания соли, тинистый залив, похожий скорее на реченку, и только с одной стороны за высоким валом тянется живописная долина.

Видно туристы редко посещают Станьйо. Когда я входил [652] в город по деревянному мостику, перекинутому через канаву, в окна высовывались тревожные лица; глухо рычали собаки, подняв на хребте шерсть; над белым турбаном моей шляпы вились ласточки с криком которым они обыкновенно приветствуют ястребов и кошек.

Здесь лодочник представил меня своему знакомцу Николо Стояновичу. (Об имена этого господина а справился, ибо хотел, на него жаловаться местным властям: он настоятельно требовал с меня три гульдена за постой; я провел у него одну ночь.) Последний отвел мне комнату в третьем этаже своего дома. Белые стены, двухспальная или лучше четвероместная кровать, комод уставленный чашками, маленькие окна и двери, все это, особенно после ночи проведенной в новом помещении, напоминало наши постоялые дворы. К довершению сходства в числе картин развешанных по стенам была одна русского изделия, лубочная: среди широкого поля, где расставлено несколько четыреугольных плевальниц, в халате и огромной чалме, с трубкой в зубах "Турецкий султан", как гласила надпись, "Асматривает легулярное войско". Кто завез ее в такую даль? Остальные картины изображали подвиги Наполеона I. Между прочим, я узнал что Наполеон ранен в пятку (?) под Регенсбургом. Судя по изображению, это весьма красивый город: дома радужные, а на крышах выросли чудовищные красные лилии. Внизу подписано: "la ville est en flammes". Разумеется Наполеон разбивает на голову войска всех наций в особенности достается Русским: их истребляют в одно сражение до 200.000 человек и по стольку же берут в плен; под Фридландом более 180 русских пушек захвачено Французами. Однако все эти картины ученическое маранье сравнительно с тою которая озаглавлена: "Napoleon recoit son fils dans les cienx, a Paris chez Lorderau rue St. Jaques 59 et a Toulouse rue St. Home 38." Тут и облака, и генералы в звездах, и Бонапарт, сидящий на крыле своего орла, и слава в образе пожилой дамы со страусовым пером венчающая лаврами Наполеона II.

В долине за валом (куда я отправился гулять, добросовестно списав в книжку тексты картин) оливы более симпатичны, нежели в Аттике; ни души не видно, тихо; [653] по краям дорожек и пересекая поля тянутся живые изгороди колючего кустарника; на перекрестках стоят будки сложенные из булыжника без цемента. Предназначены ли они служить убежищем от непогоды, или это брошенные часовни?

Долго шел я к догоравшему горизонту, осторожно ступая по каменьям тропинки. Когда смерклось, и на небе зажглись звезды, оливы стали еще грациознее, а из кустов повеяло душистою сыростью — запахом грибов и опавших листьев.

Не пылит дорога,
Не дрожат листы...
Погоди немного —
Отдохнешь и ты!

В эту ночь однако под кровом Николо Стояновича мне не суждено было отдохнуть. Не взирая на коленкоровый полог, долженствовавший предохранять меня от комаров, их наползло несколько десятков в мое одиночество, и затянули они свои неколыбельные песенки. Я давал себе пощечины; несмотря на жару уходил с головой под теплое одеяло (простынь не оказалось). Весь в поту, измученный, я наконец забывался легкою дремотой, но чрез мгновение, задохнувшись, откидывал одеяло и снова бил себя по щекам, и отмахивался.

С рассветом я был сдан новым лодочникам. Они взвалили на плечи мои вещи, и караван наш, выступив из Станьйо, направился к северо-западу, чтобы пройти перешеек в самом узком месте. Ходьбы час с небольшим. Дорога пролегала по другой долине, менее живописной, без олив и кустарника, но утреннею зарей все местности хороши. Мы встречали людей с лопатами, граблями, ломами, вышедших в поля и виноградники. Приятно поражали меня звуки славянской речи, когда поселяне обменивались с лодочниками целыми сериями обычных вопросных и ответных приветствий.

Томителен и однообразен был переезд по морю до устьев Неретвы. Нигде еще не испытывал я такой жары. В Афинах может статься бывало и жарче, но день (от 11 до 4) я проводил за ставнями и опущенными шторами, в одном белье. Здесь же некуда скрыться: новая лодка еще меньше гравозской. [654]

Мертвый штиль. Медленно подвигаемся мы на веслах. Рядом светлобурые горы, такие же как вчера и третьего дня. Между камнями торчит спаленый кустарник. Пустынен и мрачен берег. Хотя бы малейший звук донесся до слуха, хотя бы с камня на камень порхнула птица, бабочка, или бы коршун парил в светлом безоблачном небе. Все мертво. На море ровно, спокойно, гладко — и снизу из воды, также как сверху, слепит раскаленное солнце.

Не богато приключениями наше плавание. Часа два после отхода, лодочники указали мне на берег, ничем не отличавшийся от прочих берегов. “Ессо”, говорили они вполголоса: “ессо la Hercehovina.” И действительно, на карте Килерта, немножко севернее полуострова Sabionnello, в том месте где ползла наша лодка, сквозь желтую Далматию прорезался к морю клочок розовой Турции. Около полудня лодка причалила к подножию утеса, и мы завтракали: белые сочные головки лука хрустели под зубами гребцов в то время как я ел купленые в Рагузе ветчину и сардинки. Кажется гребцы и я взаимно завидовали друг другу.

Часа в четыре на полном ходу почувствовался толчок снизу; что-то заскребло по дну лодки, которая сделалась такою легкою что от малейшего неосторожного движения нашего собиралась опрокинуться. Мы стояли на подводном камне в устье южного рукава Неретвы: с одной стороны мутная полоса воды уходила в безграничную морскую даль, — с другой расстилались нивы шепчущих тростников. Много крякв и чирят водится под их сению, а в глубине задумчиво плавают карпы. Вокруг лодки прыгала кефаль, и лихие стаи куличков-свистунков с быстротой мысли носились над водой. Я не жалел о море, которое скрывалось за плесом.

Неретва, по италиянски Narenta, главная река Герцеговины, берет свое начало верстах в пятидесяти к востоку от Мостара, но прежде чем достичь этого города, протекает по крайней мере 200 верст. Сперва Неретва течет к северу и северо-западу; пройдя же Коницу, где служит границей между Боснией и Герцеговиной, круто, под острым углом, поворачивает к югу (к Мостару). Вся длина реки не более 250—300 верст; между тем истоки ее находятся на значительной высоте. Неудивительна, в виду этого, быстрота течения Неретвы. Только [655] от Метковича вниз ходят лодки. Выше же Неретва имеет характер горных рек, т.-е. шумит и пенится по камням, большею частью в ущельях, или нешироких долинах. Говорят однако что камни эти не что иное как вершины скал, между которыми река прорыла себе глубокое русло. Один французский инженер уверял меня что можно бы, взорвав скалы, открыть судоходное сообщение между Коницей и Мостаром.

Жар свалил, повеяло речною прохладой и запахом камышей. Иногда один из гребцов шел береговою тропинкой вдоль полей кукурузы и, спугивая перепелок, которые парочками летели через реку, тянул привязанную к верху мачты бичеву. Нам встречались туземные лодки: одни несравненно меньше русских душегубок, что-то в роде корыта сколоченного из досок; другие широкие и плоские как камбала, не редко с 15 и 20 пассажирами, которые сидели на обводе вокруг и лицом друг к другу, вытянув ноги по отлогим бокам. Барки эти служили вместо паромов для перевоза. До Мостара на Неретве нет мостов. Мимо нас проплывали местечки с высокими деревьями над водой и мрачными двухэтажными домами, и пять новых имен украсили страницы моей книжки: Натрос, Градина, форт Опус, перекрещенный лодочниками в Портопус (Тут все так называют это местечко. Просто "Опус" для них непонятно.), Првазац и Ула-Норинска. Последнее принадлежало старинной необитаемой башне или замку; про него один из моих спутников расказал длинную легенду, которую к сожалению я не записал в книжку.

Чтобы размяться немного, я принялся было ходить взад и вперед, шагая через сидения, но гребцы заклинали меня стоять смирно.

"Если мы не доставим вас в Меткович, что с нами сделают!"

Видно прежний лодочник рассказал им кто провожал меня на Гравозскую пристань. Гребцы божились что если упасть в Наренту, — все кончено.

“Это не море”, говорили они таинственно и указывали на маленькие вертящиеся ямочки, которые то появлялись, то исчезали на гладкой поверхности. Ямочки эти по правде [656] сказать мне не нравились, и я без ропота снова сел, скорчив свои отекшие члены.

Но вдали на левом берегу показался огромный холм, и на нем городок в роде Сиры; сумерки мешали разглядеть подробности. Лодочники советовали пешком добраться до города по шоссе (из Портопуса). Таким образом дорога сокращалась втрое, ибо река, подходя к Метковичу, делает большие излучины. Но я согласился на предложение гребцов, боясь оставить без присмотра плохо запертые чемоданы и расползшиеся ящики.

Вероятно и в Метковиче, как в соседних деревнях, печальные из серого камня дома, на улицах пыль и грязь, и за исключением двух платанов у пристани нет растительности. Но мы приехали туда ночью, и Меткович, которого мне не пришлось видеть днем (я выехал с рассветом), до сих пор представляется мне волшебным городом. У стен домов, казалось, росли кусты усыпанные незнакомыми цветами; плющ, перекинувшись, повиснул с крыш; что-то лепетали верхушки сонных тополей; а по другую сторону реки, в пустыне, чудилась такая же чарующая местность, как на старинных портретах — на тех портретах, где озаренные луной, молодые, задумчивые, на высоком балконе сидят наши прабабушки в сандалиях и с лирой у ног. Темная ночь под балконом; ничего не видно, не слышно; но чуткое воображение угадывает парк, беседки над прудом, запах сирени и трели соловья.

Кавасс Ристо, высланный мне на встречу вице-консулом в Мостаре, прибыл в Меткович накануне. В подобных городках, куда нога Европейца заходит так же редко как в Тумбукту, общий уровень любопытства достигает чудовищных размеров. Еще под платанами, когда лодка пристала к берегу, нас встретила толпа Метковичан. Они признали меня в темноте и наперерыв сообщала, что кавасс Ристо приехал, что лошади наняты, что вице-консул в Мостаре здоров, приказал мне кланяться и пр. Метковичане глядели на приезжего русского господаря, широко раскрыв глаза, и никто не просил на водку. Молодежь бескорыстною гурьбой в запуски побежала объявить Ристо о моем прибытии. В то время как я сидел под открытым небом близ городской кофейни [657] в роде малороссийского шинка, курил сигару с соломенкой, пил кофе и ни о чем не думал, а над головой в темноте, свистя крыльями, пролетали дикие утки, и мне было как-то уютно, тепло и легко на душе — в это время на площадку против кофейни вышла процессия подобная тем что в Фалере появлялись на сцену из-за малиновых гардин. Впереди шел Ристо, за ним, сгорая любопытством, выступали горожане, лодочники и мальчишки. Они готовились смотреть на нашу торжественную встречу. Поклонившись в пояс и назвавшись моим верным слугой, Ристо "поздравил господаря" и нагнулся было целовать мою руку, но я по незнанию местных обычаев отдернул ее, чем к сожалению кажется оскорбил кавасса. Не многое было сказано между нами. Ристо, не знавший по-русски, произнес обычный репертуар сербских приветствий; выразив ему благодарность, я просил позаботиться о помещении на ночь, и Ристо исчез; но хор мальчишек под впечатлением виденного и слышанного долго не расходился с площадки против кофейни.

Что такое кавасс? Точно определить не могу. У всех иностранных представителей на Востоке, начиная с посла и кончая вице-консулом, есть особого рода телохранители, назначаемые турецким правительством и пользующиеся известными преимуществами. Зовут их кавассами. Я никогда не мог уяснить себе, в чем собственно заключаются их обязанности. Они ходят и ездят впереди своих господ как гайдуки и существуют, кажется, для вящей пышности и церемониала.

В Константинополе, на самом бойком месте Перской улицы, где множество босоногих разнощиков газет неистово выкрикивают: "Сулплиман Фар дю Босфор!" (Supplement du Phare du Bosphore.) "Levant Herald!" и проч.; где лустраджи, чистильщики сапогов, двигаясь задом пред прохожими, постукивают щетками по крышке своих деревянных ящиков и с особенною назойливостью ловят за ноги иностранцев, на Перской улице, около прорезных ворот (в то время как грязный мальчишка всеми десятью пальцами, размазывал ваксу по моему сапогу), я не раз заглядывался на высокого статного мущину в болгарском платье, расшитом [658] по красному сукну золотом на груди, на спине и на откидных рукавах, с оружием за поясом и двуглавым орлом на смушковой шапке. Это, говорили мне, один из кавассов вашего посольства, Христо. У братьев Абдуллы (фотографов султана) продаются его карточки в самых разнообразных постановках: то он лихо закручивает свой исполинский ус, длиной мало не в аршин, то целит пистолетом в невидимого врага, или же, раздув ноздри, вытаскивает шашку из чеканных ножен.

Ристо (Ристо и Христо собственно одно и то же имя; по-сербски буква X не произносится.), кавасс вице-консульства в Мостаре, уездный Христо. Одет он не так богато как его столичный собрат; за то темносиние шаровары, засунутые в высокие сапоги, доломан в накидку, серебряные с чернью лядунки сзади на ремне, нагайка за голенищем, широкий кушак, откуда торчат рукоятки ятаганов, кинжалов и револьверов внушительнейших чем у Христо, все это придает Ристо более воинственный вид. Вообще между Христо и Ристо такая же разница, как между гвардейским и армейским офицером. Христо выше ростом, красивее собой и статней; на нем больше шитья, но если бы спустить их вместе и натравить друг на друга, мне кажется Ристо побил бы Христо.

Ристо был первым кавассом консульства в Мостаре (в последствии переименованного в вице-консульство) и следовательно состоит в этой должности около двадцати лет. Он постоянно путешествует с секретарями и консулами окрестных вилаетов, и в Герцеговине, равно как в Боснии, по собственному выражению Ристо, собаки знают его в лицо. В свертке за своим татарским седлом, с четвероугольными сковородами вместо стремян, он привез из Мостара зонтик, пальто, непромокаемый плащ и ковер, который на привалах всегда умудрялся разостлать прежде чем я соскочу с лошади. В перекидных мешках на задней луке помещались хлеб, салфетка, прибор, стакан и в последствии мои сардинки, окорок и вино. Лишь только после короткой отлучки Ристо увел меня с городской площади в приготовленную квартиру на ночлег, я понял, какими удобствами будет обставлено [659] мое дальнейшее путешествие. В маленькой комнатке, где взамен Станьевских изображений Наполеона I висела гравюра с надписью: Napoleon III capitulirt bei Sedan, меня ждал превосходный кофе, на столике возле постели с свежими простынями, стоял графин воды, спички, пепельница, стеариновая свеча. Заботливый Ристо накрутил мне даже папирос. В помещении каким-то чудом не оказалось ни комаров, ни других насекомых, и я спал “как боги спят в глубоких небесах ”. (Скупой Рыцарь Пушкина.)

VI.

На другой день в утреннем тумане над рекой погонщик и Ристо долго навьючивали моим имуществом невыспавшуюся, равнодушную ко всему лошаденку; веревки, которыми увязывали вещи, часто лопались, и ящики грохались наземь; белье, платье, книги выглядывали из чемоданов. Наконец Ристо подвел мне серую в яблоках лошадь с вице-консуловым седлом, сам удальски вскочил на своего мохнатого коня, и прежде чем взошло солнце, мы в нескольких стах шагах от Метковича переехали австо-турецкую границу. Лодочники, издали, из Австрии, махали вам шляпами и желали счастливого пути. "С Богом!" прокричал им из Турции Ристо.

Две дороги одинаковой почти длины (8,9 саатов) (Саат — час; от 4 до 5 верст, смотря по местности.) ведут из Метковича в Moстар: одна долиной Неретвы, по правому берегу, чрез местечки Габелу и Крушевац, другая, недавно проложенное шоссе, левою стороной, вдали от реки, чрез Тазовичи и Буну.

Ристо выбрал последний путь, весьма неживописный.

До Буны дорога пролегает каменистою возвышенностью, частию безплодною, частию поросшею редким дубовым лесом. В долину, где по скошенным полям гуляли стада клинтухов и горенок, (Породы диких голубей.) спустились мы только два раза, [660] чтобы переехать речки Kpулy и Брегаву. Крула, орошая Полово поле инкогнито под именем Требиньщицы, внезапно скрывается под землею, и близ Утова появляется снова на свет Божий уже с собственным названием. В некотором расстоянии от Брегавы небольшое местечко Тазовичи; здесь мы отдохнули и разумеется пили кофе. Но настоящий привал, привал с ветчиной, сардинками, разостланным ковром и высыпкой сделали на полпути под дубом, близ уединенного лесного хана. (Постоялый двор.)

Утомителен и скучен долгий переезд верхом. С непривычки отекают ноги не меньше чем в лодке (боишься однако выказать кавассу свое малодушие и покидаешь седло только по его предложению). Лошади, сбиваясь с протоптанной по полотну шоссе извилистой тропинки, однообразно гремят копытами по камню; впереди все так же мерно колышется Ристо; ветер развивает откидные рукава; серебряные лядунки докучливо блестят на солнце.

Дорогой приставший к нам зажиточный Мостарец развлекал меня беседой о лове (Охота.) в Герцеговине, о медведях, сернах, зецах и вуках. (Зайцах и волках.) Раза два при остановках обогнала нас сонная лошадка, исчезавшая под ворохом вещей, но затем скрылась на долго. Пожитки свои я снова увидал лишь в Сараеве, куда извощик доставил их из Метковича за 70 медных пиастров (приблизительно 3 р. 50 к.) В дороге не пропало ни одной тетради, ни одного носового платка. Правда, погонщик еще в Метковиче оставил мне в залог червонец.

В самую жару, после шестичасовой езды, мы точно с воздушного шара увидали широкую, преширокую долину. Под ногами на берегу речки Буны (отличающейся такою же причудливостью как и Крула, т.-е. с подземным бегом на известном протяжении) приютилось местечко того же имени — небольшая деревушка с мечетью, десятком домиков и развалинами или вернее одним основанием дворца, резиденции знаменитого Али-паши Ризванбеговича. Вся местность, говорят, принадлежала предкам наших Милорадовичей. Далее, за Буной, тянется равнина с шахматными [661] четвероугольниками желтоватых и бурых полей, без признаков зелени, а по ту сторону, у подошвы противолежащих возвышенностей, верстах в десяти от Буны, в лощине застрял грязновато-серый Мостар. Его не было бы заметно, если бы на средине не белела высокая православная церковь.

Выше упомянуто имя Ризванбеговича. Желающих ознакомиться с его жизнью, отсылаю к биографии изданной Гальфердингом. (“Жизнь Али-паши Ризванбеговича”. Расказ Иоаникия Памучина.) Здесь в нескольких строках напомню о деятельности бывшего вали (Генерал-губернатор.) Герцеговины. Али-паша от 1844 по 1849 почти полновластно управлял этой областью. Он вел частые войны с Черногорией, жестоко преследовал и мучил христиан, возмутился в 1848 году против правительства, был взят в плен Осман-пашой и как бы невзначай застрелен одним из его солдат, произведенным в последствии в офицеры.

В Бунy, вследствие крутизны шоссе, пришлось спуститься пешком. Ристо вел лошадей под устцы. Слову шоссе, как видите, нельзя придавать того значения какое оно имеет у нас. Здесь слово это означает усыпанную камнями полосу земли, по которой вьючные лошади проложили себе змейчатую тропинку. Из Мостара во все стороны идут шоссе — в Сараево, в Невесинье, в Меткович; но на колесах по Сараевскому тракту доезжают только до постоялого двора на речке Подпорим (в двух часах от Мостара), по Невесиньскому до Благая (тоже два часа), по Метковичскому до Буны. Далее путешествие возможно лишь верхом и то на горских лошадях.

Из Буны до Мостар дорога стелется скатертью, и я проехал по ней в коляске нашего вице-консула.

Зной, пыль, серые невзрачные дома с серыми же из плоского камня крышами, убогие мечети, больные собаки, лавки в виде огромных вставленных в стену деревянных ящиков, (Бок обращенный на улицу вставляется только ночью как ставень и вынимается днем. На дне ящика, подложив под себя коврик или тюфяк, сидит хозяин и курит закоптелый наргиле?.) где продают лук, чеснок, веревки и [662] деготь; узкие безмолвные улицы; кое-где кружки сидящих по-турецки мусульман с голыми по плечи руками и грудью бронзового цвета; отняв от губ чубуки, следят они злобным взглядом за нашею коляской. Вот картина Мостара, каким он предстал в первый раз моим разочарованным взорам.

Неретва делит город на две неравные половины. В заречьи много огородов, деревьев, заборов, горных ручьев, беседок над водою, и здесь несравненно лучше, чем в главной части, где находятся конак губернатора и дома вице-консулов.

Город и заречье соединены старинным горбатым мостом ("Мост стар" — отсюда название города. Мост выведен одним сводом в 36 аршин отверстия и 27 вышины. Турки приписывают его постройку Солиману; относится она собственно ко временам Траяна (98 по P. X.).) с башнями на двух концах. Вид со средины его весьма своеобразен: глубоко внизу шумит и ленится зеленая, цвета морской волны, Неретва. По берегам камни такого размера что их приличнее назвать скалами. На камнях и прислонившись к камням лепятся серенькие домики. Мне сообщили что приезжал недавно фотограф и снимал с этого моста виды.

Церковь в Мостаре большая, каменная, в византийском стиле; ею мог бы гордиться любой из наших губернских городов. Внутренность церкви не отделана; кажется иконостас еще не прибыл.

Грустно становится при ближайшем знакомстве с состоянием здешних храмов. Не говорю уже о деревенских — там почти нет образов, церковные сосуды из дерева, Евангелия без переплетов; назначаемые из малограмотных простолюдинов священники ходят без ряс. Но даже и храмы больших городов, каковы Мостарский, Сараевский и др., не отличаются богатством. Недостаток в богослужебных книгах и других принадлежностях, отсутствие колоколов, в которые турецкое правительство запрещает звонить, медленность доставки иконостасов и образов, посылаемых Славянским Комитетом — вот вечный предмет жалоб прихожан. Не следует однако забывать что всем своим достоянием храмы в Боснии и [663] Герцеговине обязаны исключительно русской благотворительности.

С чувством какой-то душевной тоски и жалости русский человек присутствует при здешнем богослужении. Холодом веет от нагих стен, лишенных живописи и украшений; на каменном полу нет постилок и лишь пред алтарем лежат веревочные круги. Немного народу в церкви, и тот по обычаю ли, или из боязни турецких властей, не снимает с головы фесок. Самое служение (на сербском языке) идет как-то не по нашему, странными переливами звучат возгласы священника. Хоры человек в 50, большею частию ученики православных школ, с двух клиросов унисоном тянут греческие, чуждые слуху, напевы....

По приезде в Мостар я пожелал явиться к губернатору Ризван-паше, сыну непобедимого Али-паши Ризванбеговича, и С. повел меня в конак его превосходительства. Когда мы со двора взбирались во второй этаж по отвратительной деревянной лестнице, оборванные просители, подобные нищим, расступались пред нами, и заптие делали честь. Кабинет мутесарифа походил на номер самой плохой уездной гостиницы: обтянутые кожей стулья пестрели рыжеватыми пятнами, пол был натоптан, в воздухе неприятный запах, стены без обоев.

Ризван-паша сосредоточенным видом напоминал ехавшую со мной из Кефалонии обезьяну. Он сидел в креслах или вернее стоял в них на корточках и прикладывал печать, висевшую на цепочке часов, к бумагам, которые подносил ему секретарь. Оба встали при нашем появлении. Мутесариф a la franca (По-европейски.) пожал нам руку, не сказав впрочем ни слова: затем, повернувшись спиной, опять с ногами взлез на кресло и продолжал читать бумаги — в этот раз даже очки надел.

— Это он конфузится, не стесняясь заметил мне С. — прикидывается что занят, чтобы не разговаривать. Да и где ему разговаривать, настоящий мужик!

Хозяин и гости долго молчали. Не то лакей, не то чиновник принес нам сначала папирос, потом в маленьких чашках золотистого кофе и, почтительно придерживаясь [664] за живот, вышел в дверь задом; он продолжал пятиться и за дверью, пока не скрылся из виду.

С. передал мутесарифу что в Стамбуле я представлялся великому визирю Гуссейну Авни-паше, который, узнав о моем намерении ехать в Мостар, поручил кланяться его превосходительству. Губернатор порой отрывал глаз от бумаги, и взглядывал на меня изподлобья, но не решался проронить словечка.

— Он-таки с вами заговорит, обнадежил С.,— спросит вас о семействе; вопрос этот он всем предлагает.

И действительно, губернатор спросил наконец есть ли у меня отец, мать, и где они живут?

— Ну, что ж, насмотрелись на него вдоволь? Пойдемте.

Я насмотрелся на губернатора, и мы встали. В это время секретарь шепнул что-то на ухо Ризван-паше. Последний обратился к С. с предложением отрядить мне несколько заптие до Сараева, от чего я разумеется отказался: путешествие по Герцеговине и Боснии не представляет опасностей, а полицейским приходится давать большие бакшиши; трата непроизводительная.

— И проводников не сам догадался предложить. Секретарь надоумил, ворчал С.

Выходя из конака, я встретился на улице с офицером, на вид лет 35—40, худощавым, высокого роста, с маленькою головкой на тонкой шее, неуклюжими болтавшимися руками и выразительным, несколько зверским лицом. С. сообщил мне что это тот бывший солдат Осман-паши который застрелил Али-пашу Ризванбеговича, отца мутесарифа.

Скорее на лошадь! Вон из города, где убийцы в почете, где первое должностное лицо какой-то идиот, где христиане и в церкви боятся турецких чиновников, от произвола которых зависит их благосостояние и жизнь, где братья по племени, часто кровные братья (В Герцеговине, равно и в Боснии, нет Турок, не слыхать и турецкого говора. Местные мусульмане когда-то принявшие ислам Сербы, что не мешает им быть яростными фанатиками. Сербская пословица не даром говорит, что нет Турка злее потурчившегося Славянина.) готовы задушить друг друга. Вон из Мостара! Здесь из восьмнадцати [665] тысяч жителей только с четырьмя вице-консулами можно переброситься словом; здесь черный прыщ (Местная болезнь, в роде сибирской язвы.) преследует иностранцев; здесь в европейских женщин кидают грязью и каменьями (Это случается впрочем и в самой столице Турции.).

Прежде чем занялась заря, я и Ристо на тех же лошадях пробирались сонными улицами к северу на Сараевскую дорогу. Ночь была месячная, и подобно Метковичу, пыльный, унылый Мостар преобразился в лунном сиянии. Дома, мрачные и неприветные днем, стали волшебными замками; верхи минаретов ушли в небо; на стенах в тени вился плющ и ползучие розы, а по склонам гор, где утром из глинистой почвы торчали рядами сожженные виноградники, теперь выросли сады с беседками и киосками. На улицах пустынно, тихо: лишь слышится дальний ропот фонтанов, да копыта лошадей, глухо стуча по каменным плитам, расказывают сказки на арабском языке.

Холодно было нам за городом в долине Белополье. С зарей, по мере того как бледнела луна, а голубое сияние ее заменялось серым дневным светом, неясные очерки дворцов и парков, растаяв, стлались полосами легкого тумана и висли над лощинами. Вот на север вершины Порима окрасились розовым блеском; взошло солнце и от нас побежали тени далеко чрез скучные виноградники.

Верстах в восьми от Мостара, не доходя речки Подпорима, от Сараевского шоссе, проложенного очень недавно, отделяется другая дорога к северо-западу, которая, как и шоссе, ведет в Каницу, пограничный между Боснией и Герцеговиной город (от Каницы до Сараева с 1866 года существует колесное сообщение). Шоссе, следуя вверх по течению Неретвы, сначала идет на север, затем вместе с рекой круто, под острым углом, поворачивает на юго-восток. Путь этот, во всех отношениях удобный, скоро откроется и для повозочной езды; пока ей мешают каменные обвалы, да не наведены еще железные мосты чрез Неретву, у Вальи и Яблоницы (один из них, почти [666] достроенный, в бытность мою в Сараеве, обрушился в реку).

Между тем как шоссе, почти не отдалясь от Неретвы, делает значительный крюк, старая дорога прямою линией чрез горы Порим, Лепету и Врибец, перерезает отверстие угла образуемого течением реки. От Мостара до Каницы по шоссе считается 18 часов, по дороге же всего 11. За то последняя так утомительна для людей и для лошадей что в настоящее время заброшена. Надо спускаться и подыматься на высоты в три тысячи футов по страшным кручам. Но здешние консулы и вице-консулы помнят этот переезд; им не раз приходилось совершать его иногда всею семьей: муж и жена верхами, а дети, вместе с кухонною и столовою посудой, в перекидных корзинках по два на одной лошади.

Долина Белополье, орошаемая Неретвой в трех саатах (Часах.) от Мостара сразу превращается в ущелье, куда вместе с рекой, шумящею внизу по камням, входит прорезанное в крутом скате шоссе. До Яблоницы, более 9 часов расстояния, постепенно подымаясь в гору вверх по течению, едешь тесниной. Там светло и прохладно; продувает ветерок. Вдобавок, если выехать рано, весь день находишься в тени: до полудня держишься восточного склона, а потом, вместе с солнцем перебравшись на запад, продолжаешь путь правым берегом. Таким образом стены теснины защищают вас от палящих лучей. Горы, сначала и покатые и невысокие, покрыты кустарником; по склонам пасутся козы. С удалением от Мостара возвышенности растут, становятся отвеснее и часто вырезаются на небе как зубцы исполинской крепости. Громче шумят потоки и водопады. Иногда увенчанные кедром скалы грозно надвигаются и образуют полусвод над годовой. В одном месте среди реки, разветвляя ее течение, чудовищной колонной стоит утес, совершенно круглый, равной ширины у основания и у вершины. (Место это называется железными Воротами.) На капители растут сосны, только не наши, а какие-то особенные. [667]

Со временем в открытой коляске приятно будет кататься по Неретвинскому ущелью; но путешествовать верхом по пяти верст в час все тою же мерною ходой, с тем же молчаливым Ристо впереди, не особенно весело. Как опротивели мне за этот переезд его мотающиеся рукава и звенящие лядунки! Развлечений представляется мало. Ристо крутит вам папиросы в виде крошечной сахарной головы, и вы курите их одну за другой без передышки; останавливаетесь у каждого шалаша чтобы выпить, не слезая с лошади, чашку кофе. Порою кавасс, красиво перегнувшись с седла, черпает стаканом из струи водопада — вода холодная, чудесная.

Дорога ущельем собственно говоря безопасна, но сначала несколько трусишь, когда тропинка на шоссе подходит к самому краю обрыва. Внизу, саженях в пятидесяти, видишь груды камней, по которым скачут зеленые волны реки. В иных местах путь исправляется или загроможден обвалами; приходится, держа лошадь под у отцы, в обход карабкаться на кручу и сползать в овраги. При спусках лошади ступали осторожно, точно на цыпочках, и садились на хвосты.

Что за красавицы здешние лошадки, даром что малорослы, и какая им дешевая цена. Моя лошадь, пяти лет, статная, крепкая на ноги, без пороков, была заплачена около 60 рублей на наши деньги. За 40 австрийских червонцев (Австрийский червонец около 3 руб. 50 коп.) можно приобресть настоящего коня. Одно мне не нравилось в этих тварях, именно, их превратное понятие о том что должно и чего не следует считать опасным. Они не боятся крутизны, к водопадам и потокам тоже равнодушны, без всякого волнения перебираются по чортовым мостикам; но лежат посреди дороги железные жерди, колесо или боченок, лошадь ваша навострит уши, вытянет шею, захрапит. Она не остановится, но непременно пойдет по той стороне где обрыв. Душа уходит в пятки; упираешься в стремена; задерживая дыхание, силишься сделаться легким как пух, а глупое животное семенит по самому краю и, вытаращив глаза на удививший его предмет, не думает смотреть под ноги.

На дне широкой котловины, заключающей ущелье, расположилось [668] местечко Яблоница: с десять белых мазанок и палаток под сенью дерев вытянулось ниткой вдоль дороги. Шоссе здесь в первый раз удаляется от реки. Ландшафт напоминает Швейцарию: кругом толпятся горы, с облаками на вершинах; по склонам бродят стада коров и в вечернем воздухе далеко разносится звон их колокольчиков.

Хана в Яблонице не нашлось. Ристо, заворачивавший во все дворы, появлялся обратно смущенный, угрюмый и подобно Куперовским Индийцам не отвечал на мои вопросы. Переходя от жилья к жилью, мы достигли конца улицы: нас никуда не пустили, и Ристо был принужден разостлать коврик под дубом у последнего забора. Яиц тоже не оказалось. Я принялся за ветчину. Вдруг, шагах в десяти от меня, из-под земли вырос молодой человек, загорелый как Араб, но прилично одетый. Перескочив через канавку у дороги, он подбежал ко мне и схватил мою руку. Это был Поляк Э., инженер, строивший мосты на Неретве и прокладывавший дорогу в Коницу. Несмотря на то что мы встретились в первый раз, Э. обрадовался мне как родному. Не говоря уже о мелких неудобствах кочевой жизни в здешних гористых странах, по скольку месяцев несчастные инженеры, терпя голод и холод, лишены последнего утешения образованного человека, видеть себе подобных образованных людей. Впрочем Э. жил не совсем Робинзоном Крузе. Кроме помощника, у него гостили в Яблонице французский вице-консул и вице-консульша.

Э. уже слышал о моем намерении посетить Сараево: он только что получил письмо от тамошнего консула нашего, которому вице-консул в Мостаре телеграфировал по моей просьбе о высылке в Коницу экипажа и сараевского кавасса. Инженер повел меня к себе. Я был в некрахмальной рубашке, грязный, затрепанный в роде просителя. Э. уверял что здесь все так путешествуют.

Познакомив меня с своими сожителями, хозяин пригласил всех нас идти смотреть на взрыв скалы по новой Коницкой дороге. В подкопе сложено 25 ок (75 фунтов) пороху. Такого взрыва еще не слыхала Герцеговина. Надо было торопиться; иначе, говорил инженер, порох может отсыреть. [669]

Взобравшись на холм невдалеке от деревни, мы расположились на траве среди кустов орешины. Смеркалось; Э. с намотанным на руке фитилем суетливо отдавал приказания и расставлял часовых по дороге. Помощник В. продувал сигнальный рожок. Вице-консульша, в нормальном состоянии неумолкаемо-болтливая, притихла. Она боялась чтобы нас не убило.

Но вот В. затрубил, и все напряженно смотрят на выступ скалы по ту сторону поляны, куда указывают инженеры. Внизу стремительно разбегаются рабочие. Некоторые, ломая орешники, взобрались на наш холм. Слышится их тяжелое дыхание. Вице-консул держит в руках часы. Прошло десять минут. Томительная тишина; лишь до слуха доносится дальний звон колокольчиков. Взрыва нет. Прошло двадцать минут: мы продолжаем упорно, не моргая, глядеть на скалу, но выступа уже нельзя различить; горы слились в сплошную темную массу. Изредка в том направлении вспыхнет огонек; все вздрогнутъ...

— Что же, повременим! сказал В., прерывая молчание, — случается, только чрез полтора, чрез два часа....

Взрыва мы так и не дождались и вернулись домой; вслед за нами пошли и инженеры.

Стол был накрыт в саду под платаном; на одной из ветвей висела лампа. За обедом пили мое здоровье и убеждали погостить денька два в Яблонице.

— Во всяком случае вам не дозволят проехать, говорил Э. — Чрез 24 часа зальют подкоп и только тогда распустят часовых.

Однако я решился ехать на другой день чем свет. Ночь провел в палатке, где помещались все мущины. На зоре я проснулся от холоду и велел седлать лошадей. Одно из самых неприятных воспоминаний моего путешествия — это умывание в Яблонице. У входа в палатку на морозе услужливый момак (Малый.) поливал мне голову и шею ледяною водой. Я совестился уехать немытый.

Часовые в самом деле было задержали нас, но, побеседовав с Ристо, пропустили. Сначала пришлось взбираться в гору. Вершины высились за вершинами и казалось [670] мы никогда не взберемся на самый верх. С одной стороны дороги стеной стояли обоженные порохом скалы, с другой спускался почти отвесный скат, покрытый щебнем докуда хватало зрение. Внизу было еще темно. Порою камень, вырвавшись из-под лошадиного копыта, летел в пропасть, задевал по пути другие камни, которые будто гнались за первым, в свою очередь увлекая новые и новые массы каменьев. Все исчезало во мраке; но долго не прекращался какой-то глухой шелест, в роде шума осеннего ветра в сухих листьях.

Дорога, повернув на северо-восток, и, как сказано выше, еще до Яблоницы оставив в стороне Неретву, подымается на гору Папраску, вершины которой мы достигли через полтора часа. Вид отсюда прелестен: между гор в долинах зеленеют луга и леса, серебрятся реки.... Спускались мы час. Иногда ехали точно на рубеже земли, над облаками, начинавшимися у самых ног по отвесному скату. В долине Неретвы, где у подножья зеленых холмов тянутся просяные поля, и, перерезая их, в реку отовсюду бегут ручьи, где стада диких голубей носятся по воздуху и садятся отдыхать на высунувшиеся из воды камни, в долине Неретвы, под липой, в трех саатах от Коницы, Ристо в последний раз постлал мою скатерть самобранку. Было жарко. Облака, в которых я так недавно гулял, бесследно растаяли. Мухи жужжали над остатками ветчины и сардинок.

Коница — тот же Мостар в маленьком виде, но здесь вовсе нет улиц. Серенькие дома расположены в один ряд на том и на другом берегу реки. Мечеть коричневого цвета с невысоким минаретом, кажется, единственная.

В то время как мы въезжали на старинный пятисводный мост, (Постройку его приписывают какому-то Фалимиру, десятому королю Далматии. На мосту выставлен год его постройки турецкими цифрами и по турецкому летосчислению, год соответствующий нашему 1093 по P. X.) по ту сторону Неретвы к постоялому двору подкатила телега не телега, а просто на четырех колесах плетеная корзина в роде тех что у нас употребляют для вывоза сора. В ней однако сидел сараевский [671] кавасс, Баришан, вовсе не похожий на кавасса, без ятаганов и кинжалов, без воинственного вида и одетый обыкновенным лакеем. Корзина очевидно была прислана за мною.

На постоялом дворе, где я решил отдохнуть, мне отвели лучшую, если не единственную комнату, с потолком из обгорелых балок и выбеленными стенами. Возле окон на широкой ступени, высившейся над остальною частью пола, сплюснутые как блины, лежали ситцевые тюфяки и подушки. Одну из них я покрыл пледом, умостил под голову, но не мог заснуть от невероятного количества блох.

Против хана, наклонившись над Неретвою, стоит большая ива. В нижних ветвях ее настланы подмостки, проходящие над водой. Лестница ведет к ним с берега. Туда-то бежал я из постоялого двора.

Подмостки на деревьях, а равно и беседки над ручьями и реками часто встречаются в Герцеговине и в особенности в Боснии. Назначение их служить убежищем от дневного жара. Воздух охлаждается от соседства воды всегда ледяной. До чего она холодна, можно заключить из того что даже в Неретве, представляющей при небольшой глубине значительную поверхность солнечным лучам, ни в какое время года нельзя купаться. Против ивы голые мальчишки в воде по колено, держась друг за друга, стояли как цапли на одной ноге и грели другую в воздухе. Их забавляло, как река кружила бросаемые ими щепки и палки.

Воздушный мой приют принадлежал коницкому каймакаму, (Городничий.) проводившему здесь целые дни. Он и теперь сидел рядом со мною, поджав калачом ноги. Вообразите себе длиннобородого Турка в шелковом халате и чалме, как на лубочной картинке. В настоящее время даже в Стамбуле редко можно встретить подобный наряд; он составляет исключительную принадлежность духовных лиц. Чаще попадаются немецкие платья. Однобортный с роговыми пуговицами сюртук, единственный плод европейской цивилизации в Турции, заменил живописное народное одеяние, а вместо чалмы Турки носят красные ермолки. [672]

Каймакам оказался таким приветливым и добродушным что мне стало жаль с ним расставаться. Но сараевские лошади отдохнули, и корзинка с новым кавассом подкатила к иве. Разлука с Ристо была трогательна. Он желал мне счастливого пути, скорого возвращения на родину, удачи в делах, добрую жену... Я поскорей протянул ему руку, конечно не пустую, и на этот раз допустил ее поцеловать. Ристо звал меня к себе охотиться под Мостаром; в конце августа там не оберешься куропаток.

VII.

Еще переехав Коницкий мост, мы покинули Герцеговину и очутились в Боснии. Разница в наружном виде этих областей, или по крайней мере тех местностей Боснии и Герцеговины которые мне случилось видеть, резко бросается в глаза. В Герцеговине возвышенности обрывисты, отделены узкими долинами и ущельями; голые вершины их желтовато-бурого цвета; склоны лишены растительности или покрыты мелким кустарником и корявым лесом. Обработанной земли мало. В Боснии чаще попадаются вспаханные поля. Местность холмистая, но отлогая, и горы, столь же высокие как в Герцеговине, не имеют того дикого характера что поражает нас в ущельи Неретвы. Порою от подножья до куполообразных вершин они заросли дремучими лесами. Здесь родится много всякого зверя, пушного и красного. (Преимущественно волк, лиса и куница. Охота и выделка мехов составляют здесь немаловажную отрасль промышленности. До 12.000 волчьих шкур вывозится ежегодно из Боснии)

От Коницы до Сараева считается 12 часов. Повозочная дорога, через деревни Тарчин, Пазаричи, Тулову, проложена еще в 1866 году. Сначала она идет глухими дебрями вверх по Тешайнице, (Ее лишь слышно, но не видать за дубами и осинами.) притоку Неретвы, и достигнув вершины Иван-Горы, спускается по северо-восточному ее склону, живописною долиной Зуёвицы, притока Босны.

Иван-Брда (Брда — гора.) принадлежит к кряжу составляющему [673] водораздел рек Адриатической и Черноморской системы, короче Неретвы и Дуная. С вышины сквозь лесные прогалины на север и на юг открываются широкие как море виды.

Вечером мы остановились в хане Горня Брдина, среди засеянной просом и рожью поляны. Что-то родное слышалось в запахе леса, в бое перепелов, в дергании коростеля. Из постоялого двора принесли мне сливочного масла и форелей. Красивые гончие собаки подбирали косточки у моих ног, и умильно глядели в глаза. Спал я в сарае, закопавшись в сено повозки.

На утро открываю глаза. Свет еле брежжит. В растворенные ворота вместе с пронизывающим холодом и бестолковою болтовней проснувшихся воробьев, влетают капли мелкого осеннего дождя. Темные лошадиные морды жуют сено из телеги и обнюхивают мое лицо, а обвод унизан петухами и курами. “Ку-ка-ре-ку” поют петухи и хлопают крыльями.

Я много раз упоминал о ханах, считаю не лишним дать о них некоторое понятие.

Турецкий постоялый двор или хан в Боснии обыкновенно есть одинокий двухъэтажный домик без надворных строений, без палисадника; но издали после томительного перегона он кажется таким уютным и чистеньким что ждешь всевозможных удобств. Обаяние исчезает, когда подъедешь ближе. С удивлением видите вы что в нижнем ярусе нет ни окон, ни дверей, а вместо их в лицевой стене большие наглухо запертые ворота. Погремев засовами, ханджи (Хозяин постоялого двора.) медленно распахивает створы, в то время как вы слезаете с лошади, и вводит коня и всадника не то в сарай, не то в конюшню. Полумгла, запах навоза; на первом плане телеги, вороха сена в углах, лошади по стойлам; среди луж на земляном полу бродят куры и свиньи. Это нижний этаж. Он составляет сплошное темное помещение, куда свет падает лишь сверху из длинных во весь потолок щелей, да в четвероугольное отверстие над головой, как раз посреди сарая. К отверстию ведет лестница, что приставляют к крышам. Верхний этаж, жилая часть здания, состоит [674] из клетушек отделенных невысокими перегородками и без потолков. Первая комната, то есть та где прорубь, служит в роде приемной, столовой и кухни. В окне не имеется стекольной рамы: огромный пробой заслоняется на ночь ставнем. Кругом стен, единственная мебель хана, деревянные лавки и маленькие соломенные скамейки. Посреди очаг, выдолбленный камень в роде древнего жертвенника. У этого первообраза печи сидит хозяин, окруженный кофейниками странной формы в виде столбиков. Они различных величин: в две чашки, в три и т. д. Ханджи вечно занят, не покладает рук: то вертит мельницу, то моет кофейники, тщательно сливая гущу в кувшин с бурою жидкостью, которою заваривается свежий кофе, — жарит на глиняном поддоннике зеленый лук в масле, полощет расписные чашечки без ручек и помои выплескивает на пол; вода бежит в широкие щели и снизу слышится испуганное квахтанье облитой курицы или радостное похрюкиванье свиньи. Над очагом трубы нет; дым, поднявшись, уходит в трещины и дырки дряхлой крутобокой крыши, которые как звезды блестят в вышине. На небе месяц и в тереме месяц, на дворе дождик и в тереме дождик.

В таких-то теремах особенно часто приходилось останавливаться мне в течении последних девяти часов пути в Сараево. Из Горней Брдины мы двинулись с рассветом. Несмотря на покрывавшие меня пальто и пледы, я до того зяб что вылезал у каждого постоялого двора; но сквозь крышу накрапывал дождь, холодный ветер дул отовсюду, а у жертвенника можно было согреть лишь окостеневшие руки. Не знал я что если поискать хорошенько, в хане найдется зимнее помещение — комната с потолком, рамами и с русскою печью.

Обогнув подножье покрытой лесом горы, мы очутились на Сараевской планине. (Плоская возвышенность.) Солнце выглянуло из-за туч, и температура, разность которой здесь в одни сутки доходит до 22° по Реомюру, быстро изменилась; стало так жарко что я скинул с себя все надетое утром, скинул даже пиджак. Усталые лошади все плелись, лениво отмахиваясь от оводов.

Между тем цветущим садом раскинулась вокруг вас [675] равнина, окаймленная высокими горами. (До 6.600 фут.) Прорезанные сетью речек (Из них главные Босна, Добра и Милачка, на которой стоит Сараево.) и ручьев разостлались луга, поля кукурузы, проса, пшеницы. Ни клочка пустопорожней земли. Всюду мызы в зелени, фабрики с высокими красными трубами. Чувствуется близость многолюдного города.

У Элидже, (Хан в двух часах от города.) где мы последний раз дали вздохнуть лошадям, открывается панорама города, но еще неясная, туманная. Виднеются толпящиеся между двух высоких гор дома, церковь, мечети, цитадель на холме над городом. Все утопает в зелени. Соседние вершины поросли лесом.

На шоссе увеличивается движение. Чаще попадаются ханы с беседками над быстриной речек, с распряженными арабами (Араба — арба, повозка.) у ворот. По дороге медленно тащатся обозы; погонщики на ходу курят длинные трубки; идут солдаты в выцветших голубых мундирах; офицеры скачут, гремя сбруей и саблями. Встречаются Боснячки христианки в коленкоровых цветных шароварах и в деревянных сандалиях на подставках. Встречаются мусульмане с зверскими лицами и мрачным взглядом; из-за пояса, который оттопыривается как у сбитеньщиков, торчит целый магазин кинжалов и пистолетов. Вот промелькнули палатки расположенного под городом лагеря; вот в желтом караульном доме солдаты отдают мне честь, и переехав горбатый мост, повозка загремела по главной Сараевской улице, мимо белых уютных домиков вперемежку с заборами, деревьями и мусульманскими кладбищами....

Но тут мне приходится расстаться с читателем.

В то время как я кутался в пальто и пледы, тщетно стараясь согреться, а быть может и тогда когда сбросил с себя верхнюю одежду, лихорадка, которая здесь сторожит иностранцев и при малейшей с их стороны неосмотрительности является к ним на, поклон, заметила и меня, решив в тот же вечер сделать мне визит.

С этой минуты все представляется мне как бы в [676] тумане, и пребывание мое в Сараеве, и обратная поездка в Россию.

Помню что я нанял за шесть австрийских червонцев в месяц только что отстроенный дом на самой бойкой улице, в двух шагах от Русского консульства; большой дом с каменным магазином (Во всех сараевских домах верхний этаж деревянный (летнее помещение), нижний — каменный (зимнее помещение); последний называется магазином.) внизу и обширным летним помещением на верху.

Помню что в ознобе и жару был у генерал-губернатора Дервиш-паши. Боснийский вали не походил на мостарского мутесарифа: любезно пожимая мне руку, он наговорил с три короба турецких комплиментов, не хотел выпустить меня без завтрака и на другой же день отдал мне визит.

Помню что в свободное от пароксизмов время меня тянуло на верх, на горы; душно было внизу, хотелось простору; и я по целым часам карабкался каменистыми тропинками среди кустарника, где росли грибы и брусника. Раз вышел на прогулку до рассвета. Чрез прозрачную атмосферу небо мерцало звездами. (Замечательная прозрачность воздуха в Сараеве объясняется возвышенным положением города (1.500 ф. над уровнем моря).) Откуда-то шла почта и верховые mamapджи (Почтари.) протяжным заунывным криком будили окрестност. В пригороде светились огоньки. Здешние ремесленники (исключительно христиане) работают ночью. Сперва это делалось чтоб избегнуть притеснений мусульман, теперь же перешло в обычай.

После одной из таких прогулок, доктор пощупал у меня пульс и сказал что мне пора отправляться в Вену.

В тот же день вечерними сумерками, обложенный подушками, ехал я в парной таратайке по Бусовацкому Полю, узкой болотистой долине между гор, покрытых сплошь девственными лесами. С рассветом повозка катилась высоко; под ногами на сотни верст стлалось море облаков и со всех сторон зелеными островами без числа стояли вершины гор, сивея и исчезая в отдалении.

Вхал я на долгих. Почтовые лошади даются здесь [677] только под верх. Ночи проводил в ханах. Чтобы предохранить себя от насекомых, постилал плед среди комнаты, а вокруг на полу ставил полдюжины сальных свеч в железных подсвечниках; ничто не помогало. Я вставал и шел бродить по дороге или ложился в телеге. Питался цыплятами, да швейцарским сыром купленным в Сараевской аптеке: на постоялых дворах можно достать только кофе, яйца и каймак (Что-то в роде пенок с кипяченых сливок.). В Турецком Броде, куда я прибыл на четвертые сутки, не было и этого.

Потом пароход вез меня по Саве мимо пловучих мельниц, дубовых лесов, турецких и австрийских деревушек.

Из Сиссака я ехал по железной дороге во втором классе; первого не было. И здесь мне не пришлось спать: сиденья в вагонах придуманы таким образом чтобы пассажиру не было возможности сидеть по-человечески.

На шестой день по выезде из Сараева я прибыл в Вену...

М-к.

Текст воспроизведен по изданию: Поездка из Константинополя в Сараево в 1874 году // Русский вестник, № 10. 1876

© текст - М-к. 1876
© сетевая версия - Тhietmar. 2015

© OCR - Ялозюк О. 2015
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский вестник. 1876