БЕРГ Н. В.

МОИ СКИТАНИЯ ПО БЕЛУ СВЕТУ

(См. Русск. Вестн. № 7 и 9 1867 года)

ИЕРУСАЛИМ.

I.

Читатель, без сомнения хорошо помнит свою молодость, свои ранние годы. Это такая чудесная вещь, что забыть ее трудно. Мы разумеем молодость тех, кто теперь не очень молод, но и не очень отар: время лет пятнадцать-двадцать назад. В зимний вечер, в каком-нибудь захолустье, при условиях блаженной памяти крепостного состояния, завернувшая к вам странница, в шушуне и платке (может быть, даже и крепостная молельщица за ваши грехи), рассказывала вам разные разности о своих мудреных похождениях по святым местам: об Афоне, Синае, Иерусалиме.... В стереотипных, несколько сказочных, формах лилась ее речь. Вы слышали в о каком-то "Демьяне-городе (Дамиетта) где теплое море, сладкая вода, гуси на заре как солдаты стоят.... и рыбину вот-эдакую продали там страннице рыбаки за пять копеек» (русский счет и русский [184] язык так же упорно сопровождают странницу всюду, как ее русские сухари и русский чаек с чайником). Потом является пред вами Ердан-река, шатры военных Турок, проводников каравана богомольцев, и кричит один ночью: «аллага-аллагу, гу-гу!» что значит, по истолкованию странницы: «Слышишь ли, Ахмет: спишь ты, или нет? »

И тому подобное, в том же тоне.

Слышали вы и другие, не песенно-сказочные рассказы; читали описания святых мест, сделанные русскими путешественниками (которых, заметим в скобках, от основания Иерусалима до последней Крымской войны не наберешь и десятка), читали и силились представить себе, что это такое в самом деле Иерусалим, Палестина.... и все-таки рисовалось что-то неопределенное и туманное. Попасть же туда самому и проверить чужие рассказы собственными глазами казалось трудным, невозможным... И вдруг повеял какой-то новый, благополучный ветер — и все изменилось для русского человека на необъятном пространстве. Стала, например, не та и как бы придвинулась к России Польша, и уж теперь не так удобно заезжим офицерам рассказывать всякие чудеса о варшавской жизни. Все мы знаем теперь очень хорошо, какая жизнь в Варшаве. Все известно. Пал кредит и привилегированных путешественников старого времени, этих магов, облеченных в особую мантию, напускавших на себя важность, не ходивших как ходят все, а совершавших род торжественного шествия; не говоривших как говорят все, а вещавших и глаголавших.

Что до шушунов и телогреек — их как будто вовсе не стало, потому что.... стало очень много. Священные предметы, бывало приносимые или как бы украдкой, в небольшом количестве, составлявшие такую редкость для наших матушек, а тем паче бабушек, теперь привозятся на пароходах массами и достаются очень легко. Пройдитесь по Невскому проспекту, около Аничкова дворца и к другим местам: вы увидите десятки, сотни крестиков, образков, висящих красивыми нитями и несомненно иерусалимских, более несомненно, чем те вещи, которые так дорого доставались за иерусалимские нашим матушкам и бабушкам. [185]

Иначе починились к перья самих путешественников. Как тут станешь говорить важно в торжественно, с добавлением всяких страстей: бурь, бедуинских нападений, непомерной грубости Турок, оберегающих Гроб Господень, когда этого ничего нет; когда переезд в Палестину совершатся для вас почти так же просто, как к Сергию-Троице; когда бывший разбойник Абугош, несколько напутавший (положим) вашего родителя, на полпути от Яффы к Иерусалиму, теперь уже никого не пугает и угостит вас в своем шатре, под чудесною шелковицей, еще чудеснейшим кофе и будет на вас так мило и любезно смотреть, так простодушно смеяться — этот гостеприимный и приветливый хохотун-Турок! Ныне и Турки Иерусалима покажутся вам совсем не теми Турками, что описаны в древних путешествиях; они отворят вам и двери заветной мечети Омара, куда ваш батюшка проник бы разве только переодетый мусульманином; мало этого: приподнимут вам часть завесы еще борее заветного для них гроба царя Давида.... И что еще откроется и приподнимется, когда железная дорога (уже проектированная) соединит Яффу с Иерусалимом, и хлынут в Палестину новые волны Европейцев! Да, теперь нельзя чинить перья по-старому. Перенесемся же в Священный град при новых условиях, которые не существовали для Ваших отцов: в удобной, комфортабельной каюте русского парохода (Владимира, Олега, Константина), с маленькою пароходною библиотекой род руками, где — чего хочешь, того просишь; особенно.... всяких иностранных книг, в лучших английских переплетах; слушая подчас на ином пароходе звуки хорошего пиано и, наконец (что в особенности важно для русского байбака), съедая обеды, к каким привык всякий благовоспитанный желудок.

Как совершаются рейсы от Одессы до Яффы, вы знаете. Мы даже не очень давно совершили такой рейс в одной из книжек этого журнала.

Яффа представляет небольшой, но очень древний и любопытный городок, существовавший (если верить Геродоту и Помпонию Меле) еще до потопа. Это библейская Иоппия. Строения лепятся по холму, имеющему правильную форму. Как для кого, а для меня, подплывавшего к Яффе раз [186] пять в жизни, она всегда напоминала немного южную сторону Севастополя, если смотреть с бывшего четвертого номера батареи, на северной стороне. Изменяет сходству только чрезвычайное обилие садов, идущих влево. Это все, по преимуществу, лимоны и апельсины, питающие берег на большое пространство.

В Яффе, как везде в восточных портах, едва пароход бросил якорь, с берега полетят к нему десятки лодок, называемых магонами. Черномазые, жимолостные гребцы, магонщики, с живыми движениями, крикливые и бесцеремонные, в турецких, сильно оборванных куртках, в таких же шароварах и непременно босиком, явятся кучей на палубе, точно воины, взявшие судно на абордаж; воздух огласился арабскими звуками, с примесью русских и французских; шум, гам невероятный! Если только вы немного зазевались — ваш чемодан очутится неизвестно какими судьбами во власти этих картинных молодцов. Они уже несут его, перебрасывают из рук в руки; пока что, пока вы успели сообразить в чем дело, — вы видите, что чемодан ваш уже кувыркается в воздухе над волнами, перелетая из магоны в магону, при крике, а иногда и небольших потасовках между собою его похитителей. Потом вы сами подхватываетесь такими же силами и переноситесь в магону, где улегся ваш чемодан, как он, кувыркаясь и делая любопытные для постороннего наблюдателя актрша над водой и над магонами, окружающими пароход.

Не бойтесь упасть, удариться; не бойтесь за чемодан, как бы он и вы ни вертелись и ни крутились в воздухе: ни с вами, ни с ним ничего не случится. Черномазые молодцы знают свое дело. Притом они народ честный. Не прочь слупить бакшиш слово, которое вы услышите на берегу, иди уж слышали в других портах, но ничего у вас не украдут. Все ваши вещи, очутившиеся в их распоряжении, непременно будут доставлены в русский дом, иди вообще туда, где вы захотите остановиться. Имейте к этим ухарам полное доверие, главное: не сердитесь на них, что они Арабы, что они действуют немного не так, как носильщики и лодочники других европейских портов: мы в Туретчине, а не в Европе.

Нет никакого сомнения, что вам рассказывали довольно [187] много всяких ужасов о переезде с парохода на берег под Яффой. Древние путешественники в особенности любили играть на этой дудке. Непременно — волны, перелетающие с ревом чрез подводный утес. Если гребец ее выждал известной минуты, не сноровил: лодка ударяется об утес, вы и чемодан ныряете в море. Это точно может быть, но (что делать!) никогда не бывает! Еще раз повторяю вам: яффские магонщики молодцы и, кажется, сумели бы выгресть в столбе воды Ниагарского водопада. Если вы трус (извините за такое предположение), трус вообще, во всех пунктах земного шара, то зажмурьте глаза в пункте, который мы переплываем, и конец. Больше ничего не нужно. Вам покажется, что лодка пронеслась по гладкому месту, без всяких подводных утесов и приключений. На берегу позволяется глаза открыть. Пред вами желтые строения, с плоскими крышами, напоминающие все то, что вы видели до тех пор в Саиде, Суре, Бейруте, Латакии. Новые черномазые, с таким же криками, теснятся на пристани: кто подает вам могучую руку, кто подсаживает, кто, пожалуй, просто запросто возьмет вас на руки и перенесет до удобного, сухого места, как дитя, и осторожно опустит на мостовую времен… не то что Наполеона I, а может быть даже Александра Македонского, идущую немного в горы, и скажет вам в полголоса: "бакшиш"

Этих "бакшишей" (особенно, если вы глядите путешественником со средствами) будет так много, что "на всякое чиханье не наздравствуешься". Надо идти себе молча вперед и не замечать ничего. Чемоданы и прочее, что вы имеете, понесется за вами вашими магонщиками.

И вот вы в так называемом русском доме, каких теперь довольно много в Палестине, со времени посещения Иерусалима Великим Князем Константином Николаевичем. Это обыкновенный арабский дом тех мест, в котором вы найдете сносную комнату, постель с пологом от мошек, сильно докучающих там приезжим летом, и прислугу, могущую изготовить обед, поставить самовар, заняться, пожалуй, потом и вашим следованием далее. Но всего лучше поручить себя в этом отношении консулу.

Дело известное: являются лошади или ослы для вас и [188] для ваших вещей, которые укладываются в особые перекидные мешки, из грубой шерстяной материи, называемые хуржами. На третьем коне, пли осле, садится проводник, мухр, а не то (если вы лицо протежируемое местными властями) кавас консульства, описанный мною очень подробно в других рассказах. Вы садитесь большею частью па скверное арабское седло и начинаете нырять по улицам Яффы между желтыми домами известной турецкой архитектуры. Всякого рода сор, собаки, роющиеся в этом сору; чумарзая баба, под покрывалом, в шароварах и красных туфлях, шлепающих так, что этим звуком оглашается весь тихий переулок; Араб в роде того, каких вы видели на пристани, не то на палубе парохода, — в голубой или коричневой куртке, в синих шальварах, на осле, или так, пешком: вот что будет мелькать по временам перед вами, покамест вы поедете улицами сказанного допотопного городка.

Затем предстанет шумный яфский базар, точно клокочущий котел: чалмы, фески, чадры, лошади, ослы, собаки, верблюды, овцы, горы апельсинов и разговор, похожий на ругательства.

Если бы вы захотели остановиться и заняться изучением этого любопытного пункта, вы бы не без удивления заметили ту же минуту отсутствие всякой полиции, или, может быть, и рассмотрели бы, спустя некоторое время, какое-то подобие полицианта (одного на весь базар), в синем казакине и при сабле, сидящего где-нибудь в кофейне, на низеньком-пренизеньком табурете, скорчясь невероятно и болтая всякий вздор с купцом-хозяином и разными грязными обывателями в чалмах и халатах. Не дивитесь: безмятежный, патриархальный сон еще царствует над этими странами, ушедшими в своих правах и порядках очень недалеко от той эпохи, когда тут провозились кедры Ливанских гор, купленные Соломоном для Иерусалимского храма. Мало что изменилось с тех пор. География учит нас, что здесь правит султан, то есть правление деспотическое, но это неправда, по крайней мере совсем не то, что думают о деспотическом правлении в Европе. Когда вы всмотритесь в дело, то увидите, что здесь нет ровно никакого правления; Бог знает что такое. Все управляется скорее само собой, подобно базару, [189] на котором мы действительно приостановились, потому что мухру нужно что-то приладить к своему седлу: он ищет веревочки, долго не находит, и наконец отнимает у кого-то силой, при страшных криках и хохоте окружающих, получив впрочем, в заключение, небольшой тычек, за которым он, разумеется, не гонится. Полиция сидит и разговаривает во все это время с обывателями о политике, о чем случится, ничего не видя. (Политика — любимый восточный разговор.) Никто полиции не требует. Она вообще не нужна глубокому Востоку, как не нужны еще многотомные законы, статьи и параграфы, без которых не умеет жить ни одно европейское государство, ни один наш городок; как не нужны турецкие качме, ассигнации, никак в этих местах не могшие привиться, несмотря на все хлопоты турецких властей. Оно точно, говорят: деспотизм; точно, все можно сделать — но за то ступай куда хочешь каждую минуту. Ни застав, ни паспортов. Базар, город, вся Палестина что твой кабинет разгуливай себе из угла в угол, сколько душе угодно.

Но мы долго засмотрелись на "блаженство" восточного жителя. Карлейль советует не останавливаться долго ни пред чем. А нам нужно двинуться еще и потому, что на нас, как на посторонний элемент, беспокоящий местные взоры, обратила внимание толпа базарных ребятишек, и один уж пустил в нашу сторону коркой апельсина. Воевать с этим народом, при "добрых", патриархальных обычаях допотопного городка, я вам не советую. "Халлинарухх" скажем по-арабски; "Марш в поход!"

Является площадь с величественными, старыми сикоморами и затем длинные линии низеньких глиняных заборов и оград из колючего кактуса, откуда глядят на нас темно-зеленые, густые верхушки лимонов и апельсинов, чуть не круглый год усеянных своими пышными плодами, горящими как жар.

Довольно долго тянутся эти сады, перерываясь в одном месте фонтаном Абу-Наббут, что значит по-арабски: "Отец булавы", как говорят, прозвище владевшего тут когда-то бедуинского шейха. Между лимонами и апельсинами взгляд ваш усматривает иногда фиги, абрикосы, гранаты, даже бананы.

Читатель знает из других наших описаний, что [190] восточные сады, как и все восточное, хороши только издали. Любуйтесь на это золото апельсинов, на величественные гранаты, проходя или проезжая мимо, но не старайтесь проникнуть за ограду, чтобы лично отделить от ветки это золото и съесть. Необходимо поручать такое отделение одному из черномазых, который, вероятно, тут уже где-нибудь и стоит в воротах, дожидаясь бакшиша. Но вы сами поломаете о камни ноги: нигде никаких дорожек.

Мимо!... Открывается равнина бывших Филистимских полей, верст, глазомерно, на 15, на 20. Сюда древний богатырь пускал шакалов с зажженными хвостами.

Вся эта местность до деревни Язура напоминает русскому человеку знакомый ландшафт. Вьющийся вдали дымок над кордоном баши-бузуков кажется приветным дымом нашей крестьянской хаты на курьих ножках. Маслины, под которыми отдыхал Бонапарт в 1799 году, представляются нашими придорожными ветлами. К тому ж и лист маслины похож на лист ветлы.

Что ни шаг — исторические воспоминания, только вы очень сильно разочаровываетесь, составив себе об этих местах понятие по звучным стихам Тасса и другим поэтическим описаниям; вы ищете "волшебного сада Армиды" в остатках Саронского леса, за деревенькой Лиддой: увы! ничего такого нет и помину. Для вас подозрительно непонятно, как это такие прелестные вещи, читанные вами в Освобожденном Иерусалиме, могли случиться в этих грустных местах, лишенных воды и зелени. Какой тут сад Армиды! Все желто, безотрадно на необъятное пространство. Несколько олив, с их седым, как бы запыленным листом, весьма мало оживляют картину.

Мелькнула деревня Рамла; потом Латрун, по уверению всех "гидов": древний Viсиs lаtrопит, "город разбойников", откуда некоторым хочется произвести и того разбойника, что покаялся на кресте.

Все это в высшей степени однообразно, похоже скорее на груды приготовленных для строения камней, а никак не на самые строения. Почва везде каменистая и желтая цветом: за деревней Латрун даже совсем переходит в белую и при солнце бьет неприятно по глазам. [191]

В "Долине Алия" — Уади-Али бывает обыкновенно привал. Судьба послала в этом месте путникам две хорошие, развесистые фиги, выросшие на скалах. Чем они тут питаются, Бог весть. Земли совсем не видно. Кругом на несколько сажень — серый плитняк. Путник потребовал у мухра ковер и дыню, купленную в Рамле, и располагается как бы в палатке, на твердом и ровном полу. Приземистая, широкая фига защищает его своими ветвями и листьями от солнца. В это время мухр, пристроил лошадей у какого-нибудь кустика, готовит кофе в "хане", весьма немудром шалаше, при участии его обитателей, двух-трех грязнейших Арабов. Вы можете лежать на ковре и смотреть сквозь ветви на небо, не то на каменистую, пустынную окрестность, исполненную своей, пустынной поэзии; на эти, в своем роде, красивые линии начинающихся вдали иудейских гор и мечтать о чем хочется. Но никак не смотреть на приготовление кофе в хане. Если вы хорошо знакомы с древнею еврейскою историей, вам легко нарисовать себе почтенные фигуры Маккавеев, воинственно подвизавшихся в этих странах. Только что оставленный нами Латрун, по мнению многих ученых, есть древний Модин: столица и местопребывание Маккавеев. Весьма может быть, что там, где мы теперь отдыхаем, где есть, заметим в скобках, старый фонтан какого-то Иова (бир-Эйюб по-арабски), иначе пункт, куда поневоле свернет от дороги всякий путник, — может быть, отдыхал, как и мы, один из упомянутых героев древности, например хоть Иуда Маккавейский, разбивший наголову, в двух часах оттуда, под селением Эммоас, полчища Сириян....

Идут желтые косогоры за косогорами, местами перебиваемые рядом серых утесов, около которых чернеет инхе тощий кустик синдиана, не то темный харуб, приносящий так называемые у нас "цареградские стручки". Колючка, обожженная солнцем, сухая как старое сено трава лепятся там и сям по желтому фону гор. Где-то кричит куропатка. Иной раз случается заметить, что целое стадо этих птиц пробежит по ущелью, подпрыгивая по камням, и скроется в ямине. Опять все безжизненно, желто. Солнце палит нестерпимо. Какая-то серенькая лилия [192] неизвестных развалин попала под ваши блуждающие кругом взоры; может быть, это Модин Маккавейский. Все может быть на земле, Бог ведает сколько раз менявшей с тех пор свой образ.

Вон какая-то черная точка зашевелилась высоко на утесе, там, с полверсты или более от нас, под небесами; точка, не то фигурка, выведенная из-за утеса как китайская тень. Вы всматриваетесь; это фигура длинного, сухого человека с винтовкой в руках. Он тоже нас оглядывает; оглядывает всю окрестность и потом пропал за скалами как призрак. Это chevalier d’industrie иудейских гор. Может быть, их тут двое или трое. Они разрешают вопрос: нельзя ли чем поживиться от проходящего, или проезжего? Но близкий кордон баши-бузуков (белый домик с бельведером) и караван разного пестрого, шумно о чем-то болтающего народа, в некотором расстоянии, в горах, мешает их предприятиям. А главное; не то время. Vісus Іаtrопит не даром лежит в развалинах. Подул другой ветер по всей, стране. Не столько баши-бузуки, такие же разбойники, сколько веяние этого "ветра" заставляет сухопарых рыцарей пустыни блуждать по горам и лишь всматриваться в караваны и в отдельных путников, но не сметь их трогать. Иной спустится, пожалуй, только за тем, чтобы попросить у вас очень мирно, жалким голосом, бакшиш. Впрочем, в Самарии, на горе Гаризин, у меня один такой арабский chevalier d’industrie просил бакшиш не очень мирно. Эта история была мною рассказана....

Желто и грустно. Пестрый караван, о котором мы сейчас сказали, выдвинулся из ущелья и немного оживил картину. Серые ослики, потряхивая ушами, семенят своими тонкими ножками и мерно постукивают в сухую, точно ток убитую дорогу. На них восточные фигуры в чалмах, куртках и шальварах, загорелые и сухощавые, с необыкновенно живыми глазами. Все это вдруг остановилось у хана, бормочет, привязывает ослов и начинает пить кофе под навесом каких-то рагулок, у прикрытых тростником и ветвями синдиана, нарубленными в горах. Они веселы, живы; пьют и, конечно, ни о чем не мечтают. Вот и нам подается чашка, не очень-то чистая, но [193] за то кофей, заключающийся в ней, несомненно лучшего достоинства, и я советую путнику, занесенному в долину Алия, непременно его отведать, не требуя особенной чистоты в сервировке и помня постоянно, что частота в нашем смысле есть дело на Востоке невозможное, и с этой стороны европейскому человеку нужно там бороться на всяком шагу со своими привычками и побеждать их, чтобы не остаться подчас голодным.

Напившись кофею, пестрая толпа Арабов вскочила на своих ослов, и они опять застучали и засеменили своими тонкими ножками по твердой дороге. Пора и нам.

Ущелья и горы покрыты где синдианом и харубом, где маслинами. Мелькнуло несколько арабских деревень. Вот и Абугош, древний Кирьят-Ярим, — владение того экс-разбойника, о котором мы упомянули выше. В тихий, хороший вечер (каких в Палестине так много) вы непременно увидите этого экс-разбойника под его возлюбленною шелковицей, влево от дороги. Мало видано таких бравых и могучих стариков, как Абугош. Мало видано и таких величественных шелковиц, как его шелковица, под которою он просидел большую часть жизни, куря кальян и разговаривая с приятелями, такими же экс-разбойниками. Это — шелковица всех шелковиц. Это — славные и почтенные разбойники… экс-разбойники, хотел я сказать. Чрезвычайно-длинные ветви шелковицы подперты множеством жердей, так как иначе они повалились бы на землю. Сущий шатер — и под этим шатром сидит десяток восточных фигур, дымя кальянами. Прислуга в отдалении, все однако же под тем же навесом живого шатра, варит то и дело кофей.

К Абугошу заезжают все путешественники. Он покажет вам кучу европейских визитных карточек, между которыми есть и русские. Говорят, Абугош для своих подданных, — жителей селения его имени, — не перестает быть маленьким султаном в древнем духе и рубит им, под сердитую руку, головы. Иерусалимский паша писал об этом в Константинополь, спрашивая, что ему делать со старым проказником. Абугоша требовали туда для "личного объяснения". Но испытанный жизнью экс-разбойник знает не дурно, что такое значат в Константинополе эти "личные объяснения", а потому послал брата, разумеется [194] не с пустыми руками, — и тем все кончилось. Паше написали какие-то власть имущие, чтобы он оставил старика в покое; и Абугош по-прежнему принимает гостей под своею шелковицей и, может статься, распоряжается с бритыми башками подданных, как ему придет в его, тоже бритую, голову.

Христианская церковь, средневековой постройки, находящаяся во владениях Абугоша, обращена в кузницу, где вечно, в одном углу, пылает огонь и стучат молотки, приготовляя множество подков, чиня и отбивая медные котлы разных величин и другие тому подобные изделия.

Проехав потом несколько часов по разным скалистым и диким ущельям, где голым, где покрытым маслинами, — подымаемся на гору очень грустного вида. Довольно ровная, каменистая плоскость идет на большое пространство. Не на чем остановить взгляд. Глыбы серых камней, вьющаяся между ними — одна и та же много веков — дорожка, инде разбегающаяся на две и на три такие же дорожки, которые где-нибудь снова соединятся в одну. Вдали вековые холмы: таковы, с этой стороны, окрестности святого града; таковы же они и с других сторон. И от Мертвого моря, и от Хеврона, и от Найлуза, откуда бы вы ни подъезжали к Иерусалиму, везде тот же серый, стесняющий душу вид. Вечная грусть почиет кругом; и кажется невероятным чтобы тут жили, в этом царстве покоя и смерти, и между тем живут и еще как живут!... Есть дивная точка, привлекающая и оживляющая здесь все: мы к ней приближаемся....

Влево, на краю горизонта, чертится яснее пологий холм, с белым зданием: это Элеонская гора с мечетью — некогда церковью Вознесения. Правее протянулась дымчатая линия каких-то стен; за ними — два, три белые купола; местами — бледная, неопределенная зеленца: это Иерусалим!

Вы всматриваетесь жадно в дымчатые линии, ищете того величественного, большого города, который привык рисоваться с давних пор, при этом имени, в ваших детских мечтах. Может ли быть мал город, где совершилось столько событий? Но, с тех пор как он был велик, протекло много времени, и теперешний Иерусалим глядит не широко, — весь в раме серых, зубчатых стен, как в ящике. [195]

II.

Странные, оригинальные здания начинают видеться по мере того как мы приближаемся к городу, здания собственно иерусалимские, каких нет нигде в такой массе. Мы говорим о небольших каменных домах, осененных одинаковыми куполами. Точно белые хлебы сидят эти купола друг подле друга на крышах, которые идут уступами. По средине их два крупные купола: Воскресения и Гроба Господня. Их типические очертания чересчур известны, чтобы описывать их подробно. Все вместе отзывается глубокою древностью, развалинами, не живым, а как бы покончившим свои счеты с историей городом. Долго вы смотрите и не верите, что это — город, как все города, заключающий в своих стенах живое, довольно значительное население (В Иерусалиме 20.000 жителей: 7500 Евреев, 8000 мусульман. Остальное — христиане разных наций).

Но вот уже Яффские ворота, которыми обыкновенно въезжают в город. Бугор пред ними начинает пестреть народом. Арабы и Турки в своих цветистых одеждах; темные монахи; увалень-солдат, в синем сюртуке; сухая фигура Бедуина, пустившего на сорную кучу коня и прилегшего тут же, пыхтя своею коротенькою, бедуинскою трубочкой; пара зыблющихся верблюдов, с огромными вязанками дров по бокам, и их погоньщик, жиденький, плохо одетый Араб, в чалме, либо феске: все это пестреет и движется тут, уплывает в большие, широко растворенные ворота, еще сохранившие свою древнюю ковку, не то выплывает оттуда, на встречу путешественникам. Вы чувствуете элементы носящейся вокруг жизни. Да! это город, а не развалины. Широкая пасть Яффских ворот поглощает и нас с нашими ослами. Налево — дома и лавки, разумеется, восточного фасона. В узкий переулок мелькнуло, как в окошко, что-то похожее на поле, усеянное камнями: это урочище Вирсавия. Направо ров и за ним цитадель, слывущая в народе [196] Давидовой башней, а русские поклонники называют ее, просто напросто, Давыдовым домом. Собственно это башня, выстроенная Пизанцами в период владения Крестоносцев.

Дорога идет немного под гору, по скользкой, скверной мостовой, сильно напоминающей иные московские весною. Нужна большая привычка, чтобы спокойно ехать и разглядывать любопытный город, не боясь ежеминутно грянуться вместе с конем на камни. Иногда все четыре ноги коня скользнут, и кажется: вот уж он полетел; ничуть не бывало! Он непременно справится и идет тем же мерным шагом дальше. (Тоже самое бывает зачастую и в горах.) Но не опасайтесь: ваш конь не упадет и вас не уронит; он все-таки привычный к таким условиям путешествия, благородный конь арабский, легкий как ветер, с миниатюрным, аристократическим копытом, подкованным совсем иначе нежели как куются у вас: его подкова, пред иною европейскою, сущий башмачок красавицы пред тяжелыми сапогами селянина.

Затем непременно нужно сделать поворот влево — узкою, сумрачною улицей, между домов и лавок, в роде сплошных желтых стен. Также скользко; также с непривычки захватывает дух. Что за пестрота валит навстречу! Русские бабы рядом с Бедуинами, Турками, монахами разных сортов, в черных и в рыжих одеждах. Куча овец прижалась недвижимо к одной лавке и неизвестно, чего дожидается, чтобы двинуться дальше. Никто этого не видит; никого это не беспокоит. Заболтался, видимо, с кем-нибудь, или пропал по какому-либо своему делу их погоньщик, чумарзый из чумарзых парень, с лицом, грудью и руками — цвета пережаренной говядины. Сырая верблюжья шкура протянулась поперек улицы, и живой верблюд идет себе, покачиваясь из стороны в сторону, мнет своею тяжелою ступней одежду своего брата, который тоже прохаживался тут не раз при жизни и топтал шкуры старшего верблюжьего поколения. Обычай распяливать таким образом это добро по улицам, для проветриванья и вываливания, восходит к весьма далеким временам. Дальше — арбузные и дынные корки выброшены из дому, вместе со всяким сором, преют и попираются тут ногами различных скотов, заодно с верблюжьими шкурами. Горящие уголья вытрушены на [197] середину мостовой, и никому нет до них дела, хоть искры треща, летят во все стороны. Патриархальное, дивное существование! Люди, живущие и бродящие там, имеют, по-видимому, особое понятие о порядке и чистоте, нежели все другие. "Летят искры и дымит: ну, так я обойду! Собака лежит свернувшись кренделем: и ее обойду, не то ударю палкой; взвизгнет она и ляжет снова направо или налево, вот и все.

Валит толпа обыкновенно серединой улицы. Один задевает бесцеремонно другого и, конечно, не извиняется. Слова: "извините! виноват!" и тому подобные не существуют на языке чумарзых. Иди, как знаешь. Зацепили, ну и ты зацепишь, эка беда! Крик неимоверный! Валящий народ отзывается по преимуществу пустыней, припалом солнца, какого мы не знаем. Лица — сущие кирпичи, что называются "железняками", от того что перележали чересчур в огне и кое-где отливают синеватым блеском полированного железа. Эти ребята не могут не разговаривать во все горло. В лавках, пестреющих более всего местным товаром: гирляндами четок всевозможных сортов, перламутровых и других крестиков, тростей с Иордана и с Синая, — в этих лавках вечный шум и споры. Русские слова влетели вам в уши. Мы уже сказали, что русский простой человек знать не хочет иностранного языка в Палестине: он заставил чуть не весь Иерусалим и Вифлеем выучиться немного по-русски. "Брат! а брат!" обращается к вам какой-то красивый парень, с довольно белым лицом и с бровями почти в ладонь шириною: "брат! купи у меня! пойдем!" Этот названный братец пришел из Вифлеема, до которого всего же все часа два. Его черный, не то зеленый халат показывает некоторый достаток. Белая чалма его чиста. Вообще, он глядит иначе, нежели все остальное на улице: это Вифлеемлянин.

Мелькнуло что-то европейское: ковер со львом; разные галантерейные вещицы; детские куклы, даже игральные карты. Кажется, ничего увидеть в окне карты, но здесь, в Иерусалиме, они как-то кричат, режут глаза, как-то странны и неестественны.

Европейский магазин, мелькнувший вам в глаза, принадлежит (как вы, вероятно, угадали) кому-нибудь из [198] зажиточных потомков Авраама. Если остановиться и задуматься немного, мысль ваша начертит дивную историю скитания предков этого господина, осматривающего с порога лавки проезжих и прохожих своими острыми и умными глазами. Испания, Германия, Польша и Турция... Бог ведает, каких стран не видали его деды, прадеды и так дальше. Чего не испытали его дед и прадед, блуждая по вселенной и всюду унося с собой свою веру, свою энергию, свое терпение, изворотливость, а с ними, в известном слое, одежду и пейсы прародителя. Вечно они были одни и те же; и стоит вам бросить на последнего их потомка мимолетный взгляд, — вы в ту же минуту, не задумываясь, определяете, кто это, какая это нация.

Еще два-три поворота мимо таких же домов, лавок, фигур — и мы стали у гостиницы для Русских, называемой в народе Казанова. Я говорю о прежних временах, когда "русские гостеприимные дома" за стенами Иерусалима еще не были готовы. Теперь же большинство Русских останавливается там.

После значительного отдыха (так как человек, проехавший верхом часов двенадцать, по скверным дорогам, непременно разбит) начнется для путешественника иерусалимская жизнь — жизнь, по преимуществу, прошедшего, жизнь развалин и древних памятников. Бесконечные воспоминания роятся в нем на всяком шагу. Сотни, тысячи имен Ветхого и Нового Завета встают в воображении поминутно, то здесь, то там; и этот дивный Иерусалим давит своим величием и грандиозностью мелкую суету настоящего Иерусалима.

Прежде всего, идут в храм Гроба Господня поклониться первой святыне мира.

Есть узкий переулок в улице Давида, направо, если ехать от Яффских ворот. Пройдя им, может быть, шагов 50, путник очутится на небольшой квадратной площади, устланной желтыми плитами. Старые, заплесневелые стены стоят вокруг. Но более всего отделится сейчас одна, влево; византийские арки в резьбе и узорах; сильно потемневшие мраморные колонны, двери, окна (все это в украшениях византийского характера) покажут наблюдателю, что это — стена храма. Да! Это-то и есть вход в храм Гроба Господня. Впрочем, кто не знает [199] этого пункта по тысяче рисунков?... Тут все не по вашему. Нет никакой отдельно стоящей церкви; не видно никаких шпицов, крестов, колокольни. Все затиснуто, застроено, слилось с другими зданиями в одну массу. Если бы не площадь, о которой мы сказали, не попасть бы и в храм.

Мимо множества вифлеемских торговок, в белых кичках, и разного другого народа, торгующего на площади четками и крестиками, мы проходим в одну из дверей храма с двумя замками внизу и вверху. Эти замки отпираются всякий день в 6 часов утра и запираются в 6 часов вечера особыми турецкими стражами Гроба, принадлежащими к двум почетным фамилиям. Можно много наговорить об этом разных вещей и с разных сторон. В древних описаниях обыкновенно не очень хорошо отзываются об этих Турках, отпирателях храма. Мы спорить не станем: может статься, что так и было, но и прошло, и настоящие стражи — учтивый и добрый народ. Турки ласково улыбаются, завидев нового странника, нового поклонника, хаджы, как зовут они, и взорами как бы просят пройти. За пять верст страж Гроба, видевший не одну тысячу всевозможных странников и странниц, угадал бы ваше происхождение и, отчасти, размеры вашего кошелька. Для него Москов есть достаточный человек, бросающий деньги направо и налево без всякого разбора и осмотрительности, потому только, что он Москов, что Палестина — земля, где кругом раздается бакшиш, который, скажем мимоходом, не раздавался бы там до такой степени, если бы не бестолковые подаяния русских барынь и желающих везде показать себя русских бар.

Мы вошли. Турки-стражи, если не торчат в дверях, то сидят налево, в особой нише, и рассуждают друг с другом о разных житейских предметах.

Сумрачные своды бледно озарены светом, проникающим в узкие окна вверху. Прежде всего является, направо, желтая мраморная плита, — камень миропомазания, на котором, по преданию, лежало тело Господа, снятое со креста. Над этим камнем горит восемь неугасимых лампад хорошей европейской работы — дар одного русского путешественника.

Несколько шагов далее открывается довольно большая [200] ротонда с мраморным полом. Вверху ветхий купол, сквозь который видно небо и льется порою дождь. Десятки лет прошли в толках и спорах разных христианских наций о том, как бы лучше поправить этот купол, а он все сквозит, и капли осеннего дождя продолжают и продолжают орошать молящихся у Гроба Господня! Казалось бы, где как не здесь приличнее всего стихнуть всяким распрям; между тем они никак не стихают; поминутно рождаются вновь и вновь раздражающие вопросы.

Пойдем и помолимся, а потом я расскажу вам, как и почему тянутся эти споры целых сонмищ архитекторов, чиновников, консулов, пашей и... больше нежели пашей.

Посредине ротонды возвышается род часовни из серого, но пожелтевшего от времени мрамора, что-то похожее на маленькую русскую церковь, с русским же куполом: это так называемая кувуклия, храмина, скрывающая Гроб Господень.

Пред дверями, которыми входят внутрь, устроена паперть, с шестью огромными свечами по обеим сторонам, в два человеческие роста вышиной, считая и подсвечники. Став против дверей, чувствуешь, что стоишь пред "царскими вратами", откуда прилично выходить только священнику, и где сзади, без сомнения, скрывается алтарь. Да! действительно там скрывается алтарь, но алтарь единственный, к которому дозволено подходить всякому человеку: алтарь, состоящий из плиты над той пещерой, где покоилось тело Господа!

Сперва встречается небольшая келья, носящая имя придела ангела: здесь ангел отвалил камень от Гроба. Далее, во вторую келью, еще меньшей величины, где может поместиться много-много трое человек, проникают низкою дверью, служившею некогда отверстием для входа в пещеру. Часть скалы умышленно не заделана в мрамор, но так, что отделить от нее ничего нельзя. Все же остальное открыто, ибо иначе богомольцы тотчас стали бы брать оттуда на память камни, бесконечно копались бы тут и подкопали бы со временем своды храма.

Тихое, святое место — эта маленькая келья! Нет никаких средств описать чувства, которыми переполняется сердце всякого доброго христианина, когда он припадет к мрамору, к этому единственному в мире алтарю, где [201] владеющие святыней христианские нации совершают поочередно литургию.

Если мусульмане, называющие Иерусалим Святым (Эль-Кудс по-арабски), говорят, что "проспать в нем ночь то же что в другом городе помолиться, а кто помолится и подаст там милостыню будет чист как только что рожденный младенец", (Такое значение Иерусалиму придает, в глазах мусульман, более всего мечеть Омара, заменявшая им одно время Каабу в Мекке. На огромном камне, который находится внутри мечети и который, должно думать, был тем током, где Араам, царь Евусейский, молотил пшеницу, когда прибыл к нему Давид, мусульмане видят следы Магомета, Иисуса Христа и архангела Гавриила, который привязывал коня Борака (молнию) ко вратам Баб-Эн-Надир, существующим и ныне в ограде Харам-Эс-Шерифа. В мечети хранится несколько седел этого коня Борака, на котором Магомет улетел на небо, знамя Магомета и щит Гамзе) — что же сказать после этого нам, христианам?...

Хотелось бы уйти и скрыться на время от всяких глаз... но мы взяли на себя роль вожака, чичероне, которому все равно, что бы вы там ни чувствовали и о чем бы не мечтали: его обязанность передавать по очереди, одно за другим, все, что знаешь о том или другом памятнике, свои и чужие наблюдения. Мы обещали рассказать, почему ветхий купол не поправляется, при всех усилиях нескольких образованных наций, при полной готовности хозяев и повелителей страны помогать этому делу всеми зависящими от них средствами.

Взгляните вверх, окиньте взором стены под куполом и немного ниже: если вы даже и не архитектор (который сразу, при входе, озадачен уже варварским разрушением гармонии во всех частях), вы все-таки заметите несимметрическое расположение окон, нишей; присутствие каких-то странных балкончиков, с железными решетками, непостижимых отверстий, галерей, чего не видывали и во сне люди, приглашенные царем Константином воздвигнуть базилику над Гробом Господним.

Все это нагородилось и настроилось потом в разные времена. Послушайте Греков, самых старых владельцев; послушайте Латин, укрепившихся здесь со времени [202] крестоносцев; послушайте Армян, которые пробрались сюда разными хитростями и заняли чуть ли не лучшие места; каждая нация расскажет вам по-своему историю этих переделок, и каждая будет по-своему права и невинна. Латины сообщат, что Греки подожгли храм в 1808 году, и когда вое, кроме главных основных стен и ротонды, рухнуло в огне, захватили часовню, где лежал Годфрид с Балдуином, выбросили их гробы и назвали завоеванный пункт приделом Адама.

Тогда же Греки (добавят рассказчики-Латины) воссоздали и купол, как хотели, поладив с архитектором-Турком, присланным из Константинополя, и провели вверху галерею, доступную только им одним.

Греки же, если вы их спросите, скажут, что пожар произошел не от них, а от Армян, владевших тогда ключами Гроба, что они заперли храм и не пустили никого тушить, дабы все сгорело и можно было в последствии возобновить здание по-своему, с разными пристройками, что и приведено в исполнение.

Армяне, в свою очередь, выгородят себя очень искусно из всяких обвинений и свалят все частью на Греков, частью на Латин и Турок.

Четвертую, владеющую при Гробе нацию, Коптов, никто не спрашивает, да и трудно: на каком языке стали бы вы с ними разговаривать? А если бы, добравшись как-нибудь до средства ко взаимному разумению, вы и решились вступить с ними в объяснения, то они наговорили бы вам того, чего не бывало ни в каких на свете историях! В результате, однако, получилось бы все-таки ясное сведение, что этих бедняков постоянно обижали все и оттеснили их алтарь от Гроба Господня назад, к наружной стороне кувуклии, где тотчас увидите жалкую сухую фигуру с темным лицом, молящуюся так, как, может быть, не молятся, или редко молятся, по другую, парадную сторону часовни, богатые владетели святыни...

И вот, храм преобразился. Армяне ли, Греки ли, кто бы там ни виноват, только явились везде новые надстройки, окошки, углубления, вопреки всяким законам архитектуры. Случилась, сверх того, еще одна история, вне храма; история истинно необыкновенная, какая может иметь место единственно в теперешнем Иерусалиме и более нигде. [203]

Надо знать, что вследствие разных причин здесь установился с давних пор особый юридический порядок, по которому всякий предмет, движимый и недвижимый — земля, дом, комната в доме, колонна в храме (a la lettre одна колонна в храме), окно, лестница, одна ступень в лестнице, — переходит в полное, законное владение того, кто владел этим предметом, без протеста с чьей-либо стороны, известное число дней, чуть ли не одиннадцать.

На основании такого закона произошло и поминутно происходит множество престранных и пренелепых случаев и сцен. Владения так перепутываются, владетели приходят в такие столкновения, до того заняты мыслью идти в своих завоеваниях далее, что иногда действительно необходимо послать взвод солдат для предупреждения несчастья.

Никакие минеры света, никакие Вобаны, Тотлебаны и "обер-кроты" Мельниковы (Минер на четвертом бастионе в Севастополе. Его подземная комната в моем Севастопольском Альбоме, рисунок 9) не сравнятся с минерами Иерусалима. Здесь роются друг под друга, удовлетворяясь ничтожными приобретениями, лишь бы только идти вперед. Если, положим, в десять лет, завоевана только ступень лестницы — и то хорошо: в другие десять лет может быть завоевана другая ступень, и так дальше. И если Бог пошлет в каждые десять лет по ступени, — во сто лет будет захвачена целая десятиступенная лестница! То же разумей о колоннах, о нишах и об окнах храма. Нить за нитью, окно за окном, только неослабно двигайся вперед. А случился пожар: тут можно, при известной ловкости и ладах с турецким правительством, перескочить разом через несколько ступеней, через несколько десятков лет, захватить не одно окно, а целых пять; переделать вчерашнюю армянскую часовню на свою, дав ей новое название.

Тяжело рассказывать такие вещи о христианах — в храме Гроба, где покоился Тот, Кто более всех учил и повелевал нам жить, как братьям. Но что делать: это наша обязанность; это —истина, сама собой выступающая наружу. Все, что мы сейчас сказали и скажем вперед — написано на зданиях Иерусалима и Вифлеема. Не скажи мы — вы прочтете сами. [204]

В числе странных приобретений, какие делались в храмах, на храмах и во дворах, примыкающих к храмам святых городов Палестины, христианами, есть одно (кто этому поверит?) мусульманское; и вот о нем-то мы сбираемся рассказать.

Греки владевшие искони террасами храмов Воскресения и Гроба Господня, вздумали, назад тому дет, может быть, двадцать, поставить на одной из них, при куполе, небольшую горницу, с отверстием внутрь, дабы скрытно наблюдать за поведением Францискан и Армян, и всех молящихся у Гроба: не происходит ли там иногда чего-либо такого, что может вредить греческим интересам?

Горница была поставлена, окно пробито, и наблюдения начались.

Мы уже сказали, что храм Гроба затиснут окрестными турецкими домами, которые прилегают к нему кое-где вплоть. К таким домам принадлежал в то время и ныне принадлежит дом почетного Турка Абдаллы, румяного, высокого старика, всегда смеющегося, известного всему городу — а потому, естественно, доброго приятеля монахов. Нельзя монахам, постоянным обывателям Иерусалима, не искать в местных влиятельных лицах мусульманского происхождения. Тут что: тяжба, ссора — влиятельный мусульманин, вроде Абдаллы, может замолвить слово в мижлисе, турецком судилище, где у него рука — сам муфтий, старик, с косым, подмигивающим глазом, немного суровый на вид; а в другом случае и деньжонками пособить, на которые в тех странах сделаешь все.

Жили, что называется, душа в душу — Греки со своим соседом Абдаллой. Видятся, что ни день, как братья, несмотря на разную веру (это очень часто встретишь на Востоке). К тому же Абдалла, говоря вообще, был довольно почтенный Турок, правда, простоватый и необразованный до крайности; но ведь и монахи не славились большою ученостью, и библиотекарь их, в то же время секретарь и фактотум патриаршего наместника, монах, средних лет, бравый и румяный отец Никифор, по-арабски Никефури, с трудом отыскал от вверенной ему библиотеки ключ, когда приехал в Иерусалим, в 1835 году, русский путешественник Норов. Пересмотрев книги, Норов сказал Никифору, что у них есть много редкого [205] и замечательного, между прочим Евангелие, принадлежавшее первому патриарху Иакову. Никифор выслушал это молча, ничего путем не поняв и затем запер библиотеку вплоть до приезда другого путешественника, Муравьева, и его замечания выслушал тоже молча — и опять запер библиотеку, и уж с тех пор, кажется, не отворял.

Мысли отца Никифора устремлялись постоянно в другую сторону, и ему было, признаться, не до книг. Кроме сложных поручений от наместника патриарха, у него тьма дел собственных своих: присмотр за кофейней, в местности по ту сторону Гихонского оврага, носящей от него имя Никефури, или сокращенно, Кефурии; наблюдение за стройкой нескольких "пирг", по-вашему загородных дач, с виноградниками. Когда тут быть библиотекарем, как бывают библиотекари вообще.

Потом — отец Серафим, довольно хитро смотрящий монах и напоминающий земного муфтия. Отец Григорий, хорошо говорящий по-русски, а потому неизбежно призываемый на все беседы монахов с русскими путешественниками, в виде драгомана. Отец Вениамин... много разных отцов. Все они были добрые и хорошие монахи, не слывшие ученостью, но зато сильные в практике и разуме жизни, а потому и состояли в ладах с Абдаллой.

Вдруг Абдалла вздумал играть свадьбу старшего сына, парня кровь с молоком. Кто бывал в Казани, в Крыму — для того нечего описывать подробно подобных турецких парней: он их видал и знает.

Предполагалось пригласить на свадьбу многое множество всякого народа: комнат не хватило. Абдалла запросил у Греков на то время только что выстроенную ими горницу на террасах храма. Как отказать такому любезному и милому соседу, с которым, к тому же, приятельски знаком муфтий? Монахи дали. Хотя оно и странно было занимать Турке террасы христианского храма ради своей турецкой свадьбы, — и притом какого еще храма! — однако он занял.

Но Греки были жестоко наказаны. Роковые одиннадцать дней прошли в шумных пиршествах; гремела музыка, лились, разумеется, и запрещенные пророком напитки. — Встали монахи на двенадцатый день и увидели свою горницу во владении Турка! [206]

А был он очень добрый и почтенный Турка, этот румяный, вечно смеющийся Абдалла, вечно с длинною трубкой в руках, но подшутил над приятелями не хорошо. Что же, он не виноват: таковы здесь обычаи. Может быть, старика и подтолкнули на это другие, какой-нибудь бес, в роде подмигивающего муфтия. Ведь и Греки подшутили бы над ним точно так же, если бы он зазевался.

Тягаться было нельзя и странно. Идти на новую сделку — тоже. Может быть, Абдалла на известный, солидный куш и подался бы, но турецкое правительство уже глядело зорко и непременно вмешалось бы в это дело: владения мусульманина на храме Гроба, так неожиданно приобретенные, стали в некотором отношении правительственными владениями. Абдалле шепнули, чтобы он держался крепко, ни шагу назад! "Поклонятся, мол, и не раз, нам, Туркам, не только Греки, одиннадцать дней тому владевшие террасами безраздельно, поклонятся другие-прочие христиане!"

В самом деле, простой и беззатейный Абдалла увидел очень скоро, что с ним заигрывает и французский, и австрийский консул; а потом стал заигрывать, по примеру их и отчасти по влиянию Греков, и русский. Все предлагали за горницу, так странно приобретенную, значительные суммы. Абдалла сделался любезным гостем разных европейских консулов Иерусалима: придет, рассядется, как паша, подают ему трубку, кофей, говорят ему не просто "Абдалла", но "Абдалла-аффенди"! Стараются всячески занять его беседой, хоть это неимоверно трудно. Греки-соседи и прочие иерусалимские монахи, те знают как беседовать с Абдаллой, а консул... Вымышляет он всякие фразы, потеет, улыбается, а дело нейдет! Хорошо, что Абдалла не засиживается: покурил трубки, поел варенья — и встает, чтобы идти восвояси, не то к другому консулу, на новый шербет и трубку. Ему тоже не ловко.

Прибыло вдвое, втрое важности и значения у Абдаллы. Немного иначе стал он расхаживать по Иерусалиму; немного иначе смеяться. Он знает, что его обширные владения, прикосновенные теперь к храму до такой степени, что чрез известное читателю окошко (В отвращение всякого сомнения, что все это так, как пишется, автор настоящего рассказа может засвидетельствовать, что будучи хорошо знаком с Абдаллой, бывал у него в завоеванной горнице и сам видел оттуда в окно Гроб Господень и молящихся около него) можно видеть [207] молящихся у Гроба, служат предметом внимания разных держав, особенно с той минуты, как было приступлено к решению вопроса о поправке купола.

Теперь читатель поймет без труда, почему так долго поправляется ветхий купол над Гробом Господним. Ни здравому смыслу, ни здравому искусству нельзя допустить, чтобы новый купол был точь-в-точь как старый, чтобы все эти окошки, ниши, галереи и все прочее, с турецкою горницей на террасах, остались без изменения. Между тем все владеющие при Гробе нации, а с ними и турецкое правительство, именно о том только и хлопочут, чтобы все, по возможности, оставить по-старому. Архитекторам хочется удовлетворить все стороны вдруг, но как это сделать? Как новые, законные в архитектурном смысле, ниши, окна, пролеты, которые будут выведены симметрически, соответственно правилам искусства, раздать таким образом, чтобы все владельцы остались довольны? Словом, ищут квадратуры круга... И вот светится насквозь купол, и каплет оттуда дождь на Гроб Господень более полвека! Нас уверяли даже, что однажды оторвался кусок свинцу от перегнившей балки и ушиб священника.

Мы возвратимся еще к этому предмету. А пока нам предстоит дальнейший обзор храма и закуска в келье отца Серафима, который незаметно высмотрел нас в то время, как мы обозревали кувуклию и камень миропомазания. Отец Григорий, говорящий по-русски, прошел по храму так, что мы его не видали. Он оглядел путешественников тем зорким, опытным оком, каким обладают все находящиеся при храме. Теперь для него, для отца Серафима и других, собравшихся у последнего монахов, уже нет сомнения, что мы Русские, и притом такие, каких приглашают на закуску. На столе поставлены варенья; готовится кофей, достают из погреба вино.

Мы тем временем, пройдем по храму и окончим обзор.

Самое замечательное после Гроба — Голгофа: это скала [208] аршин в пятнадцать, обделанная в камень таким образом, что над ее вершиной выходит площадь, служащая полом часовни. Туда поднимаются по лестнице в восемнадцать ступеней. Отверстие в полу, нарочно оставленное незаделанным, дозволяет видеть расщелину, где был водружен крест.

В нескольких шагах (разумеется, когда спуститься вниз) покажут место, где стояла Богородица, когда распинали Ее Сына. Оно обнесено железною решеткой.

Вот место, где Иисус явился Марии Магдалине. Неугасимая лампада озаряет его.

Вот место, где явился Он Своей Матери.

Два шага оттуда ниш сотника Лонгина: здесь сотник Лонгин произнес известные слова: "во истину Божий Сын бе Сей! "

Далее: колонна, к которой привязывали Христа бичеватели. Тут же Каменные узилища, в которых были ноги Его, когда Он сидел в темнице. Пройдя немного, спускаетесь, 28-ю ступенями, в пещеру, где были найдены Кресты. Это теперь часовня, принадлежащая Сириянам, но в распоряжении Армян, вследствие какой-то денежной сделки с настоящим владельцем и, конечно, перейдет со временем в полную власть Армян. Только о какой-то стенке спорят еще Греки и покамест имеют право подходить к ней. Тут окно, в которое Царица Елена смотрела, как отрывали Кресты. В заключение, когда вы снова подымаетесь вверх, покажут вам центр мира, называемый нашими поклонниками попросту: пупом земли. Это не что иное как каменный столб в аршин вышины.

И все это сгруппировано на пространстве каких-нибудь 15-20 квадратных сажен! Мысль поражается невольно сближением стольких различных предметов, указанием пунктов, которые не могли быть отмечены, Но не будем вдаваться в разбор и критику. Свет Гроба озаряет все дивными лучами.

Все время, пока мы осматривали поименованные предметы, мимо проходило множество разных фигур: монахи латинские, греческие, армянские; поклонники всех стран, между прочим, и наши Русачки. Играл где-то орган, и раздавалось пение то в той, то в другой часовне, приделе, храме. Местами зрятся около стен, точно [209] неподвижные статуи, замерзшие в молитве, набожные существа: какая-нибудь типическая русская старушка, солдатик в ветхой шинели, не то в нагольном тулупе; оборванный до невероятности Копт, какой-то темный скелет в белых отрепьях.... вот кто-то в бедном синем сюртуке, став на колени при Узах Господа, крестится по католически, и слезы текут по его щекам...

III.

Отец Григорий приглашает вас на чашку кофе к начальнику того отделения монахов, которое живет при Гробе. Это-то и есть Серафим, он-то и есть начальник.

Тут вы знакомитесь с разными отцами: с самим хозяином отцом Серафимом, с отцом Вениамином, с другим отцом Вениамином и, наконец, с знаменитым отцом Никифором, которому принадлежит кофейня Никефурия и несколько дач с виноградниками около Иерусалима.

Трудно, конечно, беседовать светскому человеку с духовными лицами, особенно чрез драгомана, но беседа, однако же, при ловкости и опытности братии, улаживается. Тем временем подают кофе, кизиловое варенье, белую цветом виноградную водку, необыкновенно крепкую, которую Арабы зовут Ара; мы — Арак, а Сербы — ракия. Келья отца Серафима смотрит очень мило и уютно. Мягкие ковры покрывают диваны. Монахи чрезвычайно любезны, даже искательны. Они обходятся с вами точно с давно жданным, желанным гостем; точно с чиновником, прибывшим обревизовать монастырскую кассу. Это происходит оттого, что вы прежде всего подданный обширной земли, которой слава и сила еще не потеряли кредита на отдаленном Востоке, верящем по прежнему, что "придет Асфар-Мелик (русый царь) и завоюет все, что тут видно оку: так написано в книгах, и про это знает сам султан.... а Русым царем некому больше быть кроме русского".

Молодежь немного подсмеивается над стариками, но ее голоса пока теряются в пространстве.... [210]

Любезничают с вами греческие монахи с излишком еще и потому, что случилось одно событие, которое их сильно занимает и которое они не могут хорошенько понять.

Надо знать, что до шестидесятых годов этого столетия греческое духовенство считало прибывающих к ним Русских поклонников своими естественными данниками, и монахи захватывали их в свою власть еще в Яффе. По прибытии каравана в Иерусалим, поклонников размещали по разным монастырям и обирали порядком под видом соблюдения разных обрядностей. Никто из них целые сутки, а иногда и двое, не смел высунуть носа на улицу, не зная и не ведая, что Иерусалим и Гроб Господень доступен всякую минуту. Каждый думал, что все это заперто у Греков на ключ и без их разрешения видимо быть не может. Разумеется, рвались на волю всеми силами и были щедры. Обыкновенный, первоначальный взнос с каждого поклонника простирался, сколько нам известно, до 5 рублей. Потом следовали меньшие взносы, по мелочам, когда показывалось что-нибудь особенное. На Иордан отправляли поклонников кучей, в сопровождении нанятых патриархатом баши-бузуков, из иерусалимского гарнизона. Тут, конечно, новые пожертвования. В заключение, какой-нибудь монах шептал богомольной старушке, которая казалась ему достаточнее других, что "есть-де недавно открывшийся чудотворный ключ, куда еще никого не пускают, но.... по знакомству можно." Старушка взмаливалась: "Батюшка, нельзя ли как!" Ее препровождали к ключу. Она передавала потихоньку об этом приятельницам, и те добивались таким же таинственным путем до новой святыни.

Чтобы избавить русских поклонников простого звания от таких нападений и влияния добрых наших единоверцев во Иерусалиме, чтобы Иерусалим и все его святыни были им доступны не на другой или на третий день по переходе чрез разные мытарства, а с первой же минуты прибытия; чтобы был за ними надлежащий присмотр и призор людей, кто бы вразумлял их относительно смысла предпринятого ими страннического подвига; чтобы они не праздно бродили по Иерусалиму с невежественными проводниками, выслушивая невероятные россказни, а знали бы, где именно ходят и что видят, — [211] задумано было русским правительством (по мысли Великого Князя Константина Николаевича, посетившего Палестину в 1869 году) учреждение в Иерусалиме Русской гостеприимной обители, для чего куплена земля, за стенами Святого града, и послан из России архитектор. Потом отправлена целая небольшая миссия, состоявшая из архиерея, с несколькими священниками, диаконом и причтом. Наконец, вместо бывшего агента, назначен был в Иерусалим консул, с значительным содержанием, которое (с добавочными суммами от палестинского комитета) втрое превышало обыкновенное содержание русского консула на Востоке.

Известно, что наши миссии, светские и духовные, приезды наших чиновников куда бы то ни было и вообще начала всевозможных наших предприятий сопровождаются обыкновенно некоторым шумом, вовсе не нужным.... но уж так водится и ничего с этим не поделаешь. Шумно въехала и эта миссия. Архитектор размахнул такой план, что скоро сам его испугался и сократил размеры. Между тем картины, показывающие как здания будут глядеть по окончании, великолепно отлитографированы, в большом количестве экземпляров, и пущены в ход. На картинах нарисована была даже пропасть какой-то европейской зелени, для эффекту, и выведены европейские садовые дорожки. На все это Греки смотрели и пожимали плечами. А когда действительно застучали молотки на купленном нами участке, поехали на верблюдах леса, камень, всякие снаряды; когда явилось несколько систерн, могущих поместить, в совокупности, около шести миллионов ведер, (В Палестине прежде всего строится цистерна, а потом все остальное) и белые стены вполне европейских палат стали вырастать из-под земли каким-то волшебством все выше да выше; когда целая деревня народу стала работать день и ночь, Русские вперемежку с Арабами, задвигались верблюды, лошади, ослы, лаяли собаки, что твой базар: сердца Греков исполнились некоторым страхом и тревогой. Окончательное же поражение было нанесено русскою обедней, которую миссия, по прибытии, отслужила у Гроба Господня в том виде, как вообще служат у нас архиерейские обедни. Отец [212] Максим (в последствии, на удивление всей заиорданской пустыни, переплывший бурный и кипучий Иордан, который нередко уносит даже крепких бедуинских коней), архидиакон миссии, не посрамил, что называется, земли Русские, и, выйдя с известною свободною раскачкой из царских дверей, грянул так, что затряслись ветхие своды Константиновой базилики. Митра русского архиерея горела как жар; посох, облачение, орлецы, все было такое, какого давным-давно не запомнят в Иерусалиме самые старые его обыватели. Православные Арабы, находившиеся тогда в храме, и не знали что им делать, молиться или смотреть? Благолепное пение клиросов, в соединении с голосами русских поклонников, прибывших в огромном числе, также не мало способствовало впечатлению. И почувствовали как-то все невольно, что есть некоторая разница между Россией, размахнувшеюся на полсвета, и Мореей, которая показывается путешественнику в виде желтого утеса, когда он огибает ее при выходе из Адриатического моря в Архипелаг. Почувствовали, бессознательно, неведомо как, что за широкими плечами отца Максима стоит что-то совсем другое нежели за плечами тонкоголосого и гнусливого греческого диакона. Но все бы это еще ничего: обедня обедней, стройка стройкой, отец Максим Максимом; но то беда, что мы, как известно, не обладающие избытком политического такта прибавили нечто лишнее: вместо того чтобы просто уволить русского поклонника от опеки греческого патриархата, а с патриархатом остаться в прежних, наилучших отношениях, мы некоторое время глядели на Греков как бы на врагов, подкапывающихся под наши интересы; мы всякую минуту давали им знать, что мы — огромная Россия, я не маленькая Морея, что они должны поэтому относиться к нам с подобающим почтением. О консуле говорили, что он стал однажды на патриаршее место. Было упущено из виду действительное значение Греков в той стране, их услуги, оказанные православию; их редкая стойкость в трудные и тяжелые минуты; их политическая ловкость при условиях, когда всякий другой, может быть, убежал бы из Иерусалима без оглядки. По счастью, впрочем, шуму и ретивости стало, по нашему обычаю, не надолго. Притом кто-то надоумил из Петербурга, что так нельзя, и все [213] пошло обыкновенным порядком. Даже то, что особенно выступало с треском вперед, подалось вспять прежде, чем можно было думать.

Но Греки не знали свойств наехавших к ним богатырей льдистого севера и были смущены. "Выгонять они что ли хотят нас отсюда?... впрочем, зачем бы им это было нужно?" Такие и подобные этому вопросы задавались Греками друг другу поминутно, при разных сходках. Приехал даже из Константинополя патриарх, вечно там живущий и Бог знает сколько времени не видавший Палестины. Страхи, каких ему написали из Иерусалима, подняли старика и перенесли через море. Потолковав со своим заместителем Мелетием, с секретарем его, знакомым уже читателю Никифором, и с другими более или менее опытными и влиятельными монахами, патриарх решил, что на первых порах необходимо парализовать дальнейшие покупки Русских в Палестине, и поручил Никифору высматривать, где продаются земли, набивать на них цену, и входить в сделки с турецким правительством, чтобы оно всячески мешало продаже; сверх того, начать отройку своих гостеприимных домов, где-нибудь поближе к Яффским воротам, так как ими обыкновенно въезжают все путешественники в Иерусалим.

Никифор принялся за работу очень деятельно. Испортил нам одну покупку земли внутри Иерусалима так, что она никуда не годилась: пред приобретением, казалось, хорошим и близким ко Гробу Господню участком, вдруг, уже по совершении купчей и безвозвратном окончании всех счетов, явилась полоса чужой земли, препятствующая постройкам: если бы мы решились что-либо поставить на этом месте, пред нашими зданиями вырос бы немедля забор! Кроме того, самая очистка места требовала больших издержек. Чтобы доказать, что грунт нового участка ненадежен, архитектор, строивший за Иерусалимом, велел немного копнуть, и тотчас же наткнулись на купол какого-то храма! На купол! Роясь дальше, отыскали остатки древней стены. Так, новый Иерусалим местами стоит на Старом....

В последующих своих патриарх против нас Греки нашли возможным устранить предпринятое вами [214] возобновление одного древнего храма в Вифлееме и удалили с горы Фавора настоятеля тамошнего монастыря, Болгарина Иринарха, потому только, что мы ему покровительствовали. Что касается собственно постройки "греческих гостеприимных домов", и она также началась, с половины 1862 года, на той пустоши, которая мелькнула в переулке налево, когда мы с вами въезжали в Иерусалим. Таким образом, исчезала навеки старая цистерна Вирсавии.

Теперь для вас понятна, читатель, излишняя заботливость греческой братии Иерусалима о своих русских гостях. Греки, прежде всего, хотят заявить каждому Русскому, что они не очень понимают, что такое вокруг них творится; хотят заявить, что ссориться им с нами не из-за чего, что они всегда были и будут верными друзьями Русских, что это иначе и быть не может, и тот грубо ошибается, кто воображает, что Греков и Русских в Иерусалиме, и вообще в Палестине, можно разбить на два разные лагеря: это-де было и есть одно войско и один лагерь. Одни интересы, одно дело связывает их; нет у них ни отдельных потерь, ни отдельных приобретений. "А будете что-то такое замышлять против нас непонятное, будете коситься, да хардыбачить, так и мы тоже покажем, что у нас есть зубы. Но... ради Бога, остановитесь, поверните назад, к старому, и будем жить мирно. Что до поклонников, возьмите их на здоровье".

Все это не мудрые по книжному, но мудрые житейскою опытностью и характерные черные расы, беседовавшие с нами в келье Серафима, старались передать нам по своему, как умели, подливая поминутно в опустелые рюмки араку и любезно рекомендуя кизиловое иди другое восточное варенье.

Практический Никифор глядел немного мрачно. Желая сказать ему что-либо лестное, мой спутник заметил о библиотеке, вверенной его попечению, то же самое, что заметили уже ему, слишком двадцать лет назад, известные путешественники по святым местам, Норов и Муравьев; но молча поглядел Никифор. Потом стал глядеть на стену и на потолок. В его молчании и несколько остром и серьезном взоре таился такой смысл: "Эх, вы! наладили одно: библиотека, да библиотека! На это каждый из вас здоров, а вот как пришлось разбирать грамоту понужнее [215] старых фолиантов, так вы тут и не тово, и спасовали хуже неученого подрясника!"

После закуски Греки предложили гостям взобраться на террасу Авраамиева монастыря, посетить обитель Иакова, брата Божия; все это тут, подле Гроба Господня. Впрочем, Греки так любезны, что пожалуй обошли бы с нами весь Иерусалим; пошли бы и за Иерусалим, — куда хотите. Кроме любезности, они не прочь посмотреть куда именно вы пойдете; не архитектор ли вы, не агент ли какой, присланный для новых закупок, или других таинственных предприятий?

Не очень трудно обежать весь Иерусалим, по крайней мере все главные его улицы. Везде одно и то же, со стороны чистоты и порядков: московские мостовые, верблюжьи шкуры, разостланные по ним, сор, желтые собаки, спертый воздух. Дома то белые, то желтые, без малейшего напоминания о какой-либо архитектурной задаче. Клались какие-то кубики, один поменьше, другой побольше, при чем никто не думал, никому и в голову не приходило произвести эффект, выгодное впечатление. Слово: "эффект", как "извините" при толчке на улице, давно выброшено из словаря иерусалимских обитателей. Живется, дождь внутрь не каплет: чего еще? Если двинешься поближе к городским стенам — те же улицы, только пустее, безмолвнее. Есть и такие, где разве один раз в день встретишь человеческую фигуру. У самых стен, особенно в направлении к Сионским воротам, и еще вправо и влево от Дамасских, поражает зрелище незастроенных пустырей, покрытых камнями, мусором, навозом. Кое-где, на таких пустырях, зрится два-три немудрых деревца, но и они уже оживляют картину, и под иным, смотришь, сидит какой-нибудь старый Турок и курит длинную трубку. Конь привязан возле. Сердито взглянет на вас этот Турок, если вы начнете его студировать глазами, и проворчит что-нибудь такое, от чего бы не поздоровилось Франку, если бы только услышать и понять это как надо. Но, во-первых, не слышно; а во-вторых, если бы вы и услышали, не поняли бы ничего, как иную крючковатую надпись на мечети или фонтане.

В других местах пустыри покрыты огородами, с дополнением, по краям, рослых колючих кактусов. Все [216] это, если копнуть, окажется большею частью навозом, современным Бог знает каким векам и событиям. Поройте поглубже, наткнетесь, как на русском участке, на древнюю стену. Нередко, на ином сорном бугре, равняющемся вершиной со стенами (так, где ворвался Летольд Турнайский, путник может трогать зубцы стен рукою) увидишь кучу собак, занятых дележом падали. Пишущий эти строки набрел однажды сам, в своих прогулках внутри города, на целого дохлого верблюда.

Таково настоящее печальное управление святым городом! Но кто в том виноват — вопрос трудный. Паша (живущий в местности, которая носит имя сераля, то есть дворца, где присутственные места, духовное судилище — мягкеме, светское судилище — мижлис, и острог), можно сказать, ничего не делает, а только набивает карман бакшишами, поступающими из разных источников. В то время, которое мы описываем, он был несколько занят переделкой купола. Ему тоже нельзя упустить при этом своих турецких интересов. Иначе он потеряет место, а с ним бакшиши и право разгуливать по базару как теперь разгуливает. Он беспрестанно посылает то за муфтием, то за кадием, видится и с греческим патриархом, и с латинским реверендиссимом, в Абдалла-эффенди нередко подымается на высокое крыльцо сераля, откуда виден двор мечети Омара как на ладони.

Европейские консулы не вмешиваются в управление городом. Им и без того куча всяких хлопот, больше всего с поклонниками: займись каждым, покажи ему все, что можно показать. Заболел кто-нибудь, смотри, как бы не помер; а помрет — описывай подробно имущество, выпарывай из всякого ветхого тряпья зашитые туда золотые монеты, приводи в известность все, составляй акт, пиши в Россию, или куда там....

У русского консула чуть ли не больше работы, чем у всех других, потому что у него больше поклонников. Последнее время стало их валить около сотни в сутки, (Сведение от нашего архиерея в 1862 году) потому что открылось пароходное сообщение между Яффой и Одессой, неимоверно облегчившее путь и сократившее издержки. Сверх обыкновенной возни с этим народом, [217] прибавились странные заявления шушунов и тулупов о каком-то царском миллионе, якобы для них ежегодно отпускаемом из казны.

Этот нелепый миллион взялся из того, что на постройки, о которых читатель не раз слышал, было ассигновано первоначально близ "миллиона рублей". Разные старухи, услышав об этом в Иерусалиме, пронесли по всей России, а из России весть перебралась и в Сибирь. Народ ринулся массами получать каждый свою долю. Архиерей рассказывал нам, что один солдат пришел из Иркутска, с девятью рублями в кармане, и просил помочь ему из того миллиона, который Царь отпускает на иерусалимских поклонников.

— А сколько в России войска? спросил у него архиерей.

Солдат, не подозревая, к чему клонится дело, отвечал:

— Говорят, миллион будет.

— Вот видишь: миллион! подтвердил архиерей. — Ну как все эти храбрые солдаты захотят поклониться Гробу Господню, один вслед за другим, как и ты; о всех о них следует помнить! Возьми же свой рубль, помолись и отправляйся с Богом восвояси. Я устрою, чтобы тебе дан был от Яффы до Одессы даровой билет, на палубе.

Подобных историй было довольно. Иные бабы осаждали дом, где жил архиерей, а когда он выходил на улицу, требовали самым назойливым образом вознаграждения из царского миллиона. Надо знать, что это за бесцеремонный народ! Архиерей принужден был иногда решительно притаиваться. Ожидая миллиона и думая, что их все обманывают, проводят, поклонники заживались в Иерусалиме, впадали в праздное и соблазнительное препровождение времени, проживали все деньги и потом — бух где-нибудь властям в ноги: "Батюшка! Заставь за себя Богу молить! Так и так, неимущий странник, сирота, дошел до того, что ни гроша за душой, а нужно в обратный путь!"

Хлопот с ними было столько, что консул написал в Россию, прося установить какие-либо правила относительно выдачи паспортов богомольцам простого звания и назначить определенный термин пребывания их в Иерусалиме. На основании этого, губернаторам было предписано выдавать паспорта на путешествие ко Святым Местам только [218] тем лицам низших сословий, кто представит доказательство, что имеет не менее полутораста рублей серебром. Срок же пребывания их в Святом граде ограничили "двумя неделями". Это восстановило некоторый порядок. Никто не мог произвольно заживаться в Иерусалиме, благо есть даровое помещение и чья-то о тебе забота! Позволено было остаться только двум солдатам, с давних пор варившим для православных квасок. В этом чувствовалась потребность простому русскому человеку. Уж было сказано, что простой русский человек, прибывая в Палестину, приносит с русскими сухарями и русские понятия. Смотря на небо, не дающее несколько месяцев сряду дождя, он приписывает этому ни чему иному, как гневу Божию: "вот прогневался Господь, и дождя не дает!" Взглянув на народ идущий в Вифлеем, под Рождество, непременно заметит: "миру-то, миру-то что валит!" И сам присоединяется к этому миру. Прислушайтесь к его речам в лавке вифлеемского резчика печатей, либо Жида, делающего жестянки для иорданской воды, которую заносит поклонник в глубь России и лечит ею все недуги; не то к объяснениям с вифлеемскою бабой, торгующею четками, крестиками и образками, — на желтых плитах, пред храмом Гроба Господня: он везде один и тот же, простой русский человек, режет по-русски, как бы в Москве, в Ножовой линии, и его понимают. Ему вообще хорошо в Иерусалиме, да вот только бы дождичку, да кваску! Дождь не слушается, нейдет по-русски; а насчет кваску Господь услышал молитву православных, послал сказанных двух солдатиков, которые, поладив очень легко с турецкою полицией (здесь, как и в Яффе, совсем не видной на улицах и базарах), устроились под аркой древних ворот, на бойком месте, поставили две большие кади, приладили скамеечку, чтобы на ней спать, завели желтую собачонку и варят что-то кисленькое, из апельсинов и лимонов, по копейке кружка. Во всякое время дня и ночи увидите их там, за версту узнавая, что это за нация. Вечно в одних и тех же нагольных тулупах, они бормочут меж собой о России, о том, о сем. Когда Иерусалим засыпает, что происходит довольно рано, и уже никого на улице не видно, кроме желтых собак, тишина неимоверная, — под аркой, где [219] квасок, ведутся, иной раз далеко за полночь, русские разговоры, и собачонка проворчит на вас, если вы пройдете мимо.

Мы вставили этот эпизод, чтобы показать, сколько хлопот консулу с поклонниками. Тут же подоспели заботы о стройке гостеприимной обители; приобретение участка земли в городе, возня по этому поводу с турецким правительством и происками Греков. Наконец, поправление купола; приехал французский архитектор, турецкий чиновник. Это поглотило окончательно все время консулов. Они поминутно совещались между собой. Каждому хотелось, разумеется, подставить ногу всем другим. Католики защищали интересы католиков, мы — своих, православных. Армяне работали, под шумок, капиталами. Турки старались держать себя нейтрально. Однако, история кончилась тем же, чем кончались все предыдущие истории того же рода: французский архитектор опять уехал на берега Сены, турецкий чиновник вернулся в Константинополь. С нашим архитектором было бы то же, если бы его не задерживало возведение русских гостеприимных домов за Иерусалимом. В таком положении дела оставались до настоящего времени. Теперь, как слышно, вновь съехались в Иерусалим архитекторы. Что они делают или уже сделали — мы не знаем.

У английского и американского консулов (не имеющих непосредственного отношения к святыням Гроба Господня) немало дела с подданными их правительств, которых очень часто нужно защищать с разных сторон. В свободные часы у кого-нибудь из консулов сооружается, по европейскому обычаю, вист, преферанс иди другая игра. Не то все сходятся у жены прусского консула, послушать ее прекрасную игру на фортепиано, кажется, единственном в Иерусалиме, переехавшем туда из Яффы на плечах двенадцати "хамалов", по нашему носильщиков, здоровенных как верблюды. Наконец, при появлении в Иерусалиме какого-нибудь значительного путешественника, соответственный консул, с добавлением иной раз и других консулов для компании, устраивает торжественную прогулку вокруг Иерусалима, объясняя по-своему историю стен, рвов, неизвестных развалин. У дервиша, живущего в пещере [220] Иеремии, бывает, обыкновенно, привал, с шампанским. В Царских Каменоломнях, под Иерусалимом, другой привал; пускаются ракеты, делается большее или меньшее освещение подземных зал факелами, смотря по средствам и характеру консула. Осмотр Омаровой мечети тоже сопровождается возможными в той стране удобствами и эффектами. Под конец всего завтрак или обед у консула, с неизбежным шампанским. Прибавим в скобках, что на Востоке пьется этого вина, относительно, чуть ли не более чем в Европе.

Когда же тут, в самом деле, к этой возне, хлопотам, нестерпимой скуке прибавлять еще объяснения с турецким правительством о чистоте города, к тому же объяснения, которые, в большей части случаев, ровно ни к чему не приведут? Гораздо легче приучить свои носы к удачным ароматам, а глаза к таким зрелищам, каких в Европе уж никак не увидишь.

Оставим же этот сорный, интригующий Иерусалим и пойдем к Иерусалиму минувшего, вопрошая уцелевшие от разгрома веков дивные памятники старины: где целую рыцарскую залу, где кусок портала; стену, помнящую первых еврейских царей; вековечный водопровод, не портящийся в течение тысячелетий; цистерну, объемом в громадную залу.

IV.

Весьма не далеко от храма Гроба Господня, в узком-преузком переулке, служащем как бы продолжением (через площадь) того, которым мы пришли ко храму, видится странное длинное здание, с готическими окнами, значительно отделяющееся от окружающих его турецких построек, здание, от которого так и пахнет сейчас для опытного взгляда средними веками, рыцарством. Да! Это, действительно, остатки рыцарского Гостеприимного дома; но какие остатки? Всякий, не так знакомый с древнею архитектурой и не очень ею интересующийся, пройдет мимо и не удостоит взором этих некогда пышных и великолепных палат рыцарей Иоанна Иерусалимского. Все обрушилось, осыпалось, стало желто, как почва Палестины. Пыль веков покрывает на полвершка украшения окон [221] и дверей. Потолок упал. С главным входом сделалось что-то такое, вследствие чего лучше и удобнее проникнуть внутрь чрез окошко, разумеется, страшно перепачкавшись. Едва мы очутились этим способом в зале, которая так сияла пред очами Севульфа, и прошли немного далее, рассматривая красивые бордюры окон, остатки гербов и пр., как к нам явился, точно из-под земли, молодой Копт, парень с вечною копотью на лице и на руках, очень плохо одетый: он предлагает показать "антики", находящиеся в "его владениях". Это точно его владения. Рыцарская зала и все что к ней прикасается, из построек того времени, принадлежит теперь, каким-то образом, убогому семейству Коптов, которые тут же и живут, в одной комнате-не-комнате, а скорее в сумрачном подвале, на грудах всякого сору и обломков. Разумеется, ни один из членов этого семейства ничего не знает о здании, где считаются хозяевами. "Антики, куда ходят зачем-то Франки," вот и все, что знают эти Копты. Ничего не скажут вам сами по себе и пыльные покои, по которым возникший из-под земли парень поведет своих гостей. Необходимо вооружиться каким-либо европейским сочинением, где остроумно реставрированы старинные залы и все к ним относящееся.

Размеры нашей статьи не позволяют подробно заниматься каждым памятником. Для этого пришлось бы написать целые тома. Мы будем проходить, отмечая только что-либо особенно выдающееся, указывая на самые крупные черты.

Несколько шагов далее, путник встречает несомненно древнюю стену, времен первых еврейских царей. Мы об ней уже упомянули, говоря о месте, приобретенном русским правительством внутри Иерусалима.

Если идти вправо, очутишься на базаре, напоминающем вое восточные базары: с туфлями, уздами, башмаками, сладким тестом. Те же Бедуины, Турки, разостланные верблюжьи шкуры и, как водится, тот же необыкновенный шум и гам.

В одном месте базар примыкает к мягкеме, духовному судилищу мусульман. Тут ворота Баб-Эль-Коттанин (бумагопрядильщиков), — одни из древних ворот священной ограды Соломонова Храма. [222]

Как они назывались тогда, Бог их ведает. Но существование ворот в этом пункте при Соломоне и после него признается всеми исследователями иерусалимской старины. Познакомясь с кадием, красивым стариком в белой чалме в цветистом халате, не то с кем-нибудь из второстепенных членов судилища, можно полюбоваться, в открытую арку, лучшим местом Иерусалима, к сожалению, еще ревниво укрываемым мусульманским фанатизмом от взоров христиан: это священный, в течение стольких веков, Харам-Эс-Шериф (Священное, неприкосновенное место), как называют его Арабы: ровная площадь в шестьсот шагов длины и триста семьдесят ширины, покрытая в центре древними плитами.

В разных пунктах площади разбросано несколько мусульманских зданий: куббетов, менберов, пополам с древними арками, составлявшими некогда, как надо думать, род сплошной ограды. А в середине возвышается прекрасная мечеть Омара, на том самом месте, где были первый и второй храмы Евреев. Там и сям видны группы деревьев: харубы, мезе, (Это дерево растет теперь на юге Европы. Французы называют его тісосоulier) кипарисы, масличные, что значительно оживляет площадь.

Весьма недавно мечеть Омара была вовсе недоступна христианам. Теперь завеса приподнялась. Турки извлекают из этого памятника хороший доход, показывая мечеть всякому Европейцу, кто внесет главному мулле приличный бакшиш, а мулла, разумеется, делится с пашой. Как страшная декорация, дается при этом, в охрану путнику, жандармский эскорт, в сущности не очень нужный. Нет сомнения, что если бы кто-нибудь, сойдясь с муллой, пустился бродить по Харам-Эс-Шерифу один, без всяких жандармов, его никто бы не тронул. Времена старого фанатизма прошли. Вероятно, пройдут скоро и последние его остатки. Харам-Эс-Шериф исследован теперь очень подробно, смерен, срисован, снят фотографически, и о нем можно говорить, как о любом доступном для Европейцев памятнике. [223]

Мы отсылаем читателя к лучшим описаниям мечети Омара, которую мусульмане чтут почти столько же, как и Каабу Мекки, а сами заметим (следуя нашему плану обозрения только крупных и резких сторон каждого памятника), что еще более чем все построенное на площади достойна внимания сама эта площадь, лежащая в раме высоких серых стен, где есть следы древнейшей кладки.

Давид, прибыв в эти места с отрядом воинов почти три тысячи лет тому назад, нашел довольно пустынный косогор, покрытый кое-где жилищами и разными сооружениями Евусеев, которых царь, точнее шейх, Аравн или Орнан (по библейски Орна Евусеянин), — в роде тех шейхов, каких мы видим теперь в Иерусалиме, когда они являются туда из-за Иордана за ячменем, полотном, трубками, сапогами и тому подобными предметами, — молотил пшеницу на большом сером камне (Обычай молотить пшеницу на ровных камнях, выдающихся из-под земли, сохранился в Палестине до сих пор. Путешественник может видеть такую молотьбу на дне высохшего царского пруда (биркет-эс-султан) в Гихонском овраге Иерусалима). Давида пленила местность, а может быть, он просто желал устроиться на холмах, которые были заняты воинственным народом, угрожавшим пределам Иудеев. Давид купил у Аравна серую плиту, за хорошую, по тогдашнему, цену: именно за 600 золотых сиклов весом (Паралипоменон 1, глава 21, ст. 19. Сикл — 20 гера, то есть харубовых зернышек) Укрепясь тут и поставив "алтарь истинному Богу", Давид вскоре прогнал Евусеев с косогора и холмов, которым была суждена такая необыкновенная доля в истории всего мира.

При Давиде возникли первые серьезные постройки начинавшегося "Давидова города": часть стен, огромные цистерны, и, может быть, приступлено к нивелировке горы Мория, среди которой, на месте алтаря, воздвигнутого отцом, Соломон поставил "храм истинному Богу", чудо тогдашнего искусства.

Последующие цари, каждый в свою очередь, урезывали гору, и чрез несколько веков, заключая, вероятно, царствованием Ирода Великого, нивелировка достигла своего [224] конца и, вместо бывшего тут косогора, явилась прекрасная площадь, по которой ходил уже Иисус, по которой ходят теперь толпы всякого грешного народу, кроме христиан и Евреев.

Стоит взглянуть на эти истинно-гигантские работы, проводящие яркую черту между Иерусалимом Евреев и Иерусалимом позднейшего времени. Ничего подобного уже не делалось после того, как были подавлены первоначальные обитатели Палестины. "Рама" Харам-Эс-Шерифа, как мы назвали стены его окружающие, тоже носит местами следы работ, потом не повторявшихся. Так юго-западный угол Харам-Эс-Шерифа весь древнееврейский, в этом нет никакого сомнения. Американец Барклей, посвятивший изучению палестинских древностей около тридцати лет, нашел несколько отрывков древней стены в другом, противоположном углу, частью застроенных турецкими домами, которые известны под общим именем домов Абу-Сауда, частью находящихся наружи. К одному обрывку этих стен (по-еврейски Котель-Маараби) иерусалимские Евреи приходят каждую пятницу "плакать", платя за это паше 20 тысяч пиастров в год (Около 1.000 рублей серебром). Собственно говоря, они читают там псалмы по книгам, разложенным вдоль выступа, который приходится как раз в рост человека. При этом бывают всегда одеты почище: мужчины в новых кафтанах и лисьих шапках, женщины в белых покрывалах. Есть, впрочем, очень известная гравюра, изображающая этот "плач".

Тот же Барклей открыл и главный источник, откуда получались огромные камни для оград, как бы неподдающихся времени: вблизи от Дамасских ворот, с наружной стороны укреплений, находится незаметная впадина, проникнув в которую с зажженными свечами, вы увидите себя среди величественных пещер различного размера: это царские каменоломни Иосифа Флавия, где местами заметны точно вчерашние работы: так свежа теска, так свежи отломы гранитных глыб, которые выносились оттуда неизвестно какими снарядами. В одной из таких подземных зал есть бассейн очень чистой, но неприятной на вкус воды. [225]

Выйдя на воздух и направляясь к востоку, снова встречаешь гигантскую работу древних времен: ров, пробитый искусственно в гранитной скале на значительное пространство.

Здесь, за историческим углом, близ которого, 700 лет назад, Летольд Турнайский первый прорвался в осажденный город, — идет направо глубокая долина, с группами старых маслин, из коих иные, без сомнения, помнят Господа. В другом месте, в Европе, такое собрание массивных деревьев непременно оживляло бы картину. Множество мелких кустиков и травы росло бы кругом, но здесь, в Палестине, деревья как бы отказываются служить обыкновенную свою службу: они грустны, как все вокруг; лист их сер, а не зелен. Видишь ряды как бы покрытых пылью кустов, едва-едва отделяющихся цветом от оливы. Старые отводы внизу похожи на скалы. Инде и в самом деле камни вплелись между корнями, вылезшими наружу. Нигде, почти нигде не сверкает цветка или травки. Таков весь огромный косогор, составляющий знаменитую гору Елеонскую или Масличную, любимое место Спасителя и апостолов, лучшее место из окрестностей Иерусалима. Здесь ходил Он не раз по тем самым тропинкам, вьющимся белесоватыми змейками по горе, где ходят и теперешние жители Палестины. Какие воспоминания! Вот та Гефсимания, где был Он взят воинами, посланными от первосвященника. Вот страстный путь, Via dolorosa, по которому шел Спаситель к дому Каиафы: Кедронский ров, Ключ Силоамский, исцеливший очи слепому; камни, послужившие для перехода Господу на ту сторону оврага.

Здесь, несомненно здесь, ходили стопы Его! Ради одного этого стоит прибыть в Иерусалим, подняться на Елеонскую гору пред закатом солнца и посмотреть оттуда на святой город. Величественно печальна эта картина! Тихо дремлют серые здания и стены, идя уступами на большое пространство. Один и тот же серый цвет играет разными переливами. Есть что-то свое, по-своему красивое, в этом унылом, сумрачном, вечно-вечернем Иерусалиме.

А тут опять старые памятники: могилы царей, могилы пророков, стоящие неразрешимыми вопросительными крючками для исследователей палестинских древностей. Гробы Захарии, [226] Аввесалома, Иосафата, Иакова, большею частью цельные монолиты. Надо всем этим остановиться и задуматься невольно о другом времени в Иерусалиме, о других руках, которые здесь трудились и заставили "искаженную Богом страну" потечь млеком и медом.

Но всего более поражает необычайное множество цистерн живых и заглохших, цистерн, совершенно необходимых краю, где нет или почти нет никаких источников, а колодцы невозможны.

Силоамский ключ, упомянутый нами, в неподалеку от него водоем Богородицы, единственные живые источники Иерусалима: могли ли они напоить сотню тысяч людей, вокруг обитавших? Необходимость заставила прибегнуть к цистернам. Кто не знает, что такое цистерна? Они есть во многих наших городах, например, в Одессе. Но цистерны Иерусалима, это совсем особые цистерны, это самые почтенные памятники его минувшего, величайшее благодеяние, оказанное предками потомкам. Нет никакого сомнения, что если бы иссякли внезапно не то, что все, а хоть только два-три главные водоема в Иерусалиме и его окрестностях, жители не знали бы что делать. Такие же древние цистерны, разбросанные там и сям около Мертвого моря и за Иорданом, в Моавитских горах, питают многие тысячи кочевых Бедуинов.

Когда стоишь и смотришь на Иерусалим с Елеонской горы, снизу, налево, в ущелье, слывущем под именем Долины Огня (Уади-Эн-Нар), чернеет неопределенное каменное строение, в виде куба, величиной в дом средних размеров. Не укажи вам кто-нибудь этого памятника, вы бы его, пожалуй, и не заметили, и вам бы не пришло и в голову, что это жизненный источник Давидова града и всего, что проходит и проезжает Долиной Огня ежедневно, ежеминутно, эти сотни, эти тысячи разного рода путников по делам и без дел: Бедуинов, пастухов с их стадами, караванов с их верблюдами, ослами, лошадьми. Все пьет из этого дивного водоема и не может его исчерпать! Есть предание, что Бир-Эйюб, древний Рогиль (имя водоема, о котором мы говорим), один способен напоить целый Иерусалим, хотя бы вое другие цистерны его заглохли; и потому, в год, когда он наводняется водою до краев (разумеется, от дождей, начинающих идти с последних [227] чисел ноября или в первых декабря) так, что вода выступает и льется в долину, весь Иерусалим собирается вокруг с песнями и музыкой, словно торжествуя победу.

Когда и кем построена эта громадная, благодетельная цистерна, в которую можно опустить изрядную колокольню, (Она имеет, по измерению Баркая, 18 саж. глубины, 18 саж. длины и 6 ширины) в точности неизвестно. Народное имя Эйюб (Иов) ничего не показывает. Думают, что это не Иов, а Иоав, полководец царя Давида. Действительно, только полководцу царя, или самому царю можно было оставить по себе такую память.

Из Библии знаем, что во время распрей Авессалома с Давидом, войска Ионафана в Ахимааса стояли в этом пункте. Позже, когда другой сын Давида, Адония, возымел мысль свергнуть Соломона, то собрал своих сторонников у этого водоема. Вот какие события помнит Бир-Эйюб, между тем он, как бы вчера построенный, жив и цел, несмотря на то, что целые тысячелетия пронеслись над ним, и он не знал никакой починки! Как не поклониться такому памятнику!

Есть еще громадные, таинственные водоемы под Омаровой мечетью, памятники древности столько же важные, сколько и сейчас нами описанный, но, к сожалению, до сих пор ревниво укрываемые турецким невежеством, которое думает, что при первой осаде города христианами, эти ключи поддержат существование гарнизона. То же невежество запирает всякую пятницу, среди дня, все ворота Иерусалима, на том основании, что, по преданию, город будет взят вновь "именно в этот день". Кроме того, все ворота, числом пять, запираются ежедневно на ночь, с шести часов, исключая Яффских, запираемых, вследствие европейского ходатайства, с 8 часов, так как тут более движения. Утром в 6 часов ворота отпираются, и вместе с ними отпирается и храм Гроба Господня.

Источник, дающий воду таинственным водоемам Харам-Эс-Шерифа, есть, как кажется, тот самый поэтический, запечатленный ключ, о котором говорится в известных стихах Пушкина: [228]

Вертоград моей сестры,
Вертоград уединенный,
Тихий ключ у ней с горы
Не бежит, запечатленный.,

Такие чудесные стихи, что хочется, чтобы они были правдой, но они... премило солгали (В подлиннике, то есть в Песне Песней, гл. 4, ст. 3, ничего не сказано о том, что источник "не бежит": "вертоград заключен, сестра моя, невеста, вертоград заключен, источник запечатлен." Арабы зовут его Эн-Салех). Бежит и еще как бежит запечатленный ключ: несколько тысяч лет бежит и знать ничего не хочет! Запечатленный просто-запросто, его имя, происшедшее, вероятно, из того, что он прикрыт плитами, как драгоценность, которую должно беречь, и вход к нему недоступен, если не отвалить в одном пункте камень.

Этот "запечатленный ключ" питает прежде всего так называемые Соломоновы пруды в долине Ортас, за Вифлеемом, где иные хотят видеть Hortus крестоносной эпохи, имя, утвердившееся здесь в память садов Соломона. В самом деле, в этом месте могли быть чудесные сады, кажущиеся ныне каким-то сном, навеянным стихами Песни Песней. Пускай неприютна и пустынна окрестность Ортаса, лишенная теперь всякой зелени, загроможденная камнями и утесами, но если была возможность устроить там три водоема, из которых два близ полутораста, а третий слишком двести аршин длиною на 80, круглым счетом, аршин ширины; если эти водоемы до сих пор полны водой, будучи ни разу не чинены; если, наконец, эта вода бежит гранитными трубами дальше, вплоть до Иерусалима: отчего те же самые могучие руки, которые создали это диво, не могли преобразовать почву, усилить растительность постоянным обильным орошением, натаскать другой земли издалека?

Все это было можно, и простым неотразимым доказательством тому служит сад одного из потомков народа, когда-то здесь неутомимо работавшего: этот сад два шага от места, где мы находимся. Пройдите немного долиной Ортас, в направлении к Иерусалиму, и вы на него наткнетесь. Хозяин, американский Еврей Мешуллам, в [229] течение четырнадцати лет преодолел необычайные препятствия, и неподатливая, неблагодарная почва стала производить все, что только производит почва лучших стран Европы. Вы забудете где вы, сидя под сенью его чудесных яблонь, груш и абрикосов. (Мы говорим о 1862 годе.) Нежнейшие плоды будут поданы на стол. Красивая Ревекка угостит вас чем Бог послал. Ее семейство тут же, несколько мальчиков и девочек. Все они заняты своим садиком, каждый что-нибудь делает, по силе рук. Представьте же, что было бы, если бы этому Мешулламу хоть тень средств Соломона! Какие бы сады зацвели в Ортасе, какие водные равнины раскинулись бы кругом!... Но грустен энергический хозяин. Он думал послужить примером другим европейским семействам Иерусалима и образовать в Ортасе колонию, которая могла бы противостоять набегам сынов пустыни (Бедуин, по-арабски Бедави, значит "сын пустыни"), и что же? В четырнадцать лет не прибыло никого. Плоды невероятных усилий поглощались нередко ватагой праздных негодяев из-за Иордана, которые налетали как голодные враны и не только расхищали запасы фруктов, но и ломали драгоценные деревья, привезенные Бог знает откуда, взлелеянные терпением, какого мало видно на свете. Конечно, Мешуллам жаловался всякий раз своему консулу, а консул паше; паша хватал первого шейха, явившегося в улицах Иерусалима, и сажал его в довольно скверную тюрьму, забитую всякими разбойниками. Шейх, очень часто ничуть непричастный разгрому, который нанесли заиорданские сорванцы садам Мешуллама, писал к приятелям, шейхам знакомых ему бедуинских племен, чтобы разыскали, сделали милость, мошенников; те разыскивали; производилось приличное внушение, вследствие чего год-два проходили спокойно, а на третий опять налетала безобразная саранча и становила вверх ногами сады Мешуллама.... и вот почему грустное, безотрадное выражение не сходит с лица этого человека. Борьба становится не по силам. Каждую минуту жди врагов, и хорошо еще, если бы вое кончалось одним расхищением плодов и ломкой деревьев! Но Бедуинам надоела возня с пашой за такие, по их мнению, пустяки, и вот, спустя три года после того, как автор [230] настоящего рассказа восхищался в долине Ортас некоторым осуществлением стихов Песни Песней, торжеством одного только семейства над препятствиями, какие ставили природа, климат и дикое население, Мешуллам найден неподалеку от своего пустынного жилища мертвым, с переломанными руками и ногами! Так грустно кончил этот благородный мученик цивилизации! И теперь опять нет ничего в Ортасе, только синеет равнина удивительных прудов, идя в дисгармонию со всем, что глаз видит кругом. Путник снова не верит, чтобы здесь могло что-нибудь расти так же, как растет в Европе, а сады Соломона представляются ему по прежнему мечтой, стихами Песни Песней....

Нет, не мечта древний Иерусалим. Верьте, что было время, когда все там жило совершенно иначе: цвел и сиял град Давидов; массы разных деревьев окружали его; пышные теребинтовые рощи, величественные певги, пальмы и бесчисленные виноградники зеленели кругом. Воды, проведенной издалека, было изобилие. Мы описали только часть водоемов, до ныне живущих, но столько же, или еще более, прошли молчанием. Словом, было сделано все, что можно было сделать с этим пустынным и печальным краем, дабы он не смотрел пустынно и печально.

Близ Яффских ворот виднеется старый чудесный теребинт; наискось от Дамасских замечают красивую сосну, называемую Годфридовою (тут в самом деле стоял его лагерь). В саду армянского монастыря растет несколько певгов. Кое-где по Иерусалиму раскиданы пальмы, харубы, кипарисы: это только самые ничтожные остатки минувшего. Это то же, что сад Мештуллама в отношении к садам, некогда там бывшим. И эти живые украшения города и его окрестностей точно также исчезают мало-помалу, как глохнут цистерны, как рушатся памятники, где сами собой, под влиянием всесокрушающего времени, где от невежества и дикости бродящих Бедуинов. Нередко, следуя пустыней, вы увидите ряд больших камней, вьющихся длинной змейкой по горам: это древний водопровод. Камни, наложенные сверху, показывают его направление, чтобы, в случае нужды, отыскать трубу и поправить порчу. Но так дивно строено, что часто проходят века, и нет никакой порчи! Трубу испортит разве [231] проезжающий мимо Бедуин. Он тоже знает, что вьющаяся змейка камней таит под собой водопровод. Стоит ему возжаждать, и этот негодяй отвалит один из камней и безжалостно разобьет трубу, не рассуждая нисколько, что этим отнимает орошение у целой деревни, губит памятник, которому нет цены в том климате. Разбив трубу, Бедуин напьется и поедет дальше. Ветер нанесет песку на то место, и великолепный водопровод, работа нескольких миллионов рук, умер безвозвратно. Может быть, таким образом заглохли цистерны: Биркет-Мамилла, Царский Пруд, в долине Гихов; Овчая Купель, цистерна Иезекииля и другие, внутри Иерусалима....

Если бы не святыни, дорогие одинаково христианам и мусульманам, Иерусалим, Вифлеем, Назарет обратились бы давно в арабские деревни, подверженные постоянным нападениям "детей пустыни". Даже и теперь, когда во всех этих местах содержится турецкий гарнизон, способный отразить приступ всякой заиорданской сволочи, — и теперь турецкое правительство запирает на ночь ворота (о чем мы уже сказали) и не позволяет ни одному Бедуину въезжать в город с оружием. И теперь существует поговорка, что "в пустыне, у себя каждый Бедуин султан". А пустыня начинается версты за полторы от Иерусалима, тотчас за Вифанией.

Но жив Гроб Господень, жив Иерусалим и будет жить долго.

Обозрев эти холмы, укрепления, памятники, отдав дань минувшему, путешественник, если остается после этого еще в стенах Давидова града, начнет знакомиться мало-помалу с его жизнью, иначе сказать, отдает дань и настоящему. Оно также любопытно, тоже имеет свои особенности, не замечаемые в других местах.

Встает настоящий Иерусалим рано: в 5, в 6 часов. Что собственно до наших, православных, их бодрствование начинается еще ранее, именно с полуночи. В это время идет у Гроба Господня православная обедня, может быть, в память первобытных ночных бдений христиан того времени, когда они должны были укрываться со своими молитвами от взоров всего света.

За православными служат Армяне; потом францискане. Коптской обедни не существует вовсе. Русская обедня [232] идет изредка в разные часы дня, по условию с греческим наместником патриарха, который дает нашему духовенству всякий раз письменное на то разрешение.

Желающие находиться за греческою, армянскою и францисканскою обеднями должны ночевать в храме, так как он запирается с 6 часов вечера и до 6 утра не отворяется, разве только по исключительному какому-либо обстоятельству, при частном дружеском соглашении с Турками-стражами Гроба Господня.

После 6 часов, когда отперт храм и все ворота Иерусалима, город живет уже полною жизнью. Народ движется по улицам, всего более по Давидовой. В лавках идет торговля на разных языках; одолевает, конечно, арабский.

В это время на кухнях различных монастырей готовится жирная баранина, в виде вкусных супов, соусов и жарких. Иерусалимские монахи совсем не знают постов, разумея их в нашем смысле. Мясо не сходит с их столов. Рыбы в Иерусалиме не достанешь никоим образом, да и не очень об этом хлопочут. Разумеется, если бы непременно захотели, можно было бы привозить из Яффы; между тем не привозили и не привозят. Иерусалимское духовенство, будучи иного характера, чем всякое другое, относится ко всему по-своему. При условиях жизни, можно сказать, воинственной, среди вечных забот, чтобы враг не одолел; нуждаясь в бодрости и в силах для ведения непрерывных подкопов; измышляя такие хитрости, о каких наши монахи не имеют и понятия, иерусалимское духовенство не любит пощения, ослабления тела. Бледных, слабых вы там почти не видите. Все румяные, бравые молодцы, готовые ежеминутно в бой. Иначе и быть не может, потому что бои, в буквальном смысле, в Иерусалиме и в Вифлееме не редкость. В 1834 году, при Ибрагим-паше, было побоище, после которого подобрали около 400 трупов. В 1858 году, в праздник Светлого Воскресения, оказалось четверо убитых на Голгофе. В начале шестидесятых годов несколько раз происходили кровавые схватки между христианами разных наций, о Пасхе и о Рождестве. В 1860 году Армяне, находя удобным завоевать, к восьми своим колоннам в храме Рождества, в Вифлееме, еще девятую, обошла ее в одной торжественной процессии, вследствие чего должны были [233] выдержать бой с Греками и турецким войском, наблюдавшим порядок. Вначале Греки и Турки были выгнаны из храма Армянами и бежали по улицам Вифлеема; но потом, приобретя союзников в жителях города, Арабах, частью православного, частью католического исповедания, разбили Армян на голову.

Позже, в 1861 году, произошла кровавая схватка между Греками и францисканцами Вифлеема за неуместное радение последних о чистоте общего их двора, при храме Рождества, собственно небольшой площадки, которую Греки считают своею, а францискане своею, и помириться в этом никак не могут.

Вот эта история, как рассказывало мне ее одно почтенное лицо, чуть ли не бывшее ее очевидцем.

Накануне праздника Рождества, францискане, не дождавшись греческих подметальщиков двора, выслали своих. Греки сейчас же, явясь в большом количестве на спорную площадку, прогнали непрошенные метлы. Тогда явились рати францискан, и завязалась упорная драка, на которую оба настоятеля, греческий и францисканский, смотрели со своих стен, не находя нужным, ни тот, ни другой, принимать в ней участие. Но францисканский скоро не выдержал и спустился вниз; тогда спустился и греческий, человек небольшого роста, но крепкий и живой в движениях. Он сразу сшиб с ног дюжего Голиафа францискан. Потеря вождя расстроила францисканские дружины: они бежали, оставя площадь во власти Греков.

В том же году был незначительный спор за ступень, вложенную францисканцами в одной греческой лестнице и написанную, разумеется, на себя. Но спор этот так и остался одним спором, не перейдя в побоище, благодаря вмешательству нашего архиерея. Францисканская ступень выброшена и заменена правительственною, то есть турецкою, и лестница, по прежнему, считается вся во власти Греков.

Такое положение дел не дает развиваться аскетизму.

Среди дня иные монахи отправляются в принадлежащие им пиреги, то есть дачи в окрестностях Иерусалима и Вифлеема, жарят там харуфа (барана) по бедуински, засыпая его землей и камнями. Баран выходит очень вкусный, но только всегда с песком. Кроме того, едят там [234] виноград, неизбежно растущий кругом в ограде; пьют кофей; вообще предаются кейфу и отдохновению. Иные остаются в пирге по нескольку дней.

Вечером чуть не весь Иерусалим выходит на прогулку за Яффские ворота. Тут увидите и маститого старца, патриаршего наместника Мелетия, поддерживаемого двумя послушниками; и отца Савватия, с чудесною бородой, которая известна всей Палестине; и знакомых нам Никифора, Серафима, Григория. Проедет тут же на славном рыжем коне, чистой арабской крови, с разными украшениями на седле, между которыми особенно много мелких малиновых кисточек, — муфти, по окончании своих премудрых заседаний в мижлисе; но чаще он выезжает в Дамасские ворота и следует по узким тропинкам, между старых, там и сям разбросанных олив.

Выйдет за Яффские ворота о ту пору и несколько европейских семейств: какой-нибудь консул с женой; заезжие Англичане, Американцы, тоже со своими женами, у кого они есть.

Но более всего снует по белой, убитой как камень, дороге местного народу: Арабов, Турок, Евреев. Последние неизменно те же, какими их видишь везде, во всех углах вселенной. Не мешает только заметить, что иерусалимские и вифлеемские Евреи вовсе не прямые потомки первобытных завоевателей Палестины. С тех пор как Евреи были выгнаны из этой страны во времена Адриана, племя их разбрелось по свету и выработало из себя, под гнетом общего презрения, совсем иной народ, который, как известно, везде долго гнали и преследовали. Не выдержав нового гнета в иных землях Европы, они снова бросились в Палестину. Первые такие поселенцы Иерусалима были, как говорят, испанские Евреи, бежавшие из Испании, при Фердинанде и Изабелле, в 1492 году. Потом явилось несколько партий из Германии, Польши, России и Америки. Им было легко захватить в свои руки торговлю в таком месте, где христиане занимаются с утра до ночи подкопами друг против друга, а все восточное живет чересчур по восточному, то есть грязно, сонно и лениво. А потому лучший магазин в Иерусалиме принадлежит теперь Еврею Левенталю. Банкир города Еврей Берггейм. Лучшая больница основана тоже Евреем [235] Монтефиоре. Есть, кроме того, больница, основанная известною драматическою артисткой Рателью. Все жестянки в которых иорданская вода достигает до нашего отечества, делаются тоже Евреями. Евреи режут печати с гербом Иерусалима; точат палки из деревьев, растущих по берегу Иордана и из старых маслин Гефсимании, помнящих Спасителя. Многие служат даже проводниками по Иерусалиму и его окрестностям, объясняя равные давние памятники и толкуя историю христианства.

Заезжему христианину, без дела, сильно его занимающего, в Иерусалиме нестерпимо скучно. Он тоскует от недостатка условий европейской жизни, даже, на первых порах, хиреет, то от чрезвычайного зноя, во время лета, то от сырости в домах, зимой, так как все иерусалимские постройки не имеют в себе ничего деревянного: полы, потолки и стены их непременно каменные, из местного рыхлого гранита, сильно промокающего от дождей. Это обстоятельство делает пожары почти невозможными в Иерусалиме, а никакой пожарной команды там нет и не было. Сверх этих неудобств, приезжий терпит и от стоялой воды, к которой надо сильно привыкнуть, чтобы употребляя ее, чувствовать себя вполне здоровым.

Не так давно, вероятно для развлечения жителей, появилось в Иерусалиме несколько шарманок, но они неприятно дерут ухо и положительно неуместны. Мы слышали однажды песню По улице мостовой, играемую на шарманке. Расчет был, конечно, привлечь прямо внимание Русских, которых в Иерусалиме очень много, более чем всяких других поклонников. По словам нашего архиерея, в день около ста; о Пасхе бывает от 500 до 800.

Жизнь в Иерусалиме с целью служебною, политическою, среди вечных распрей, споров, интриг, кладет особую печать на зажившегося здесь человека. Тот, кого вы знали в другом городе простым и наивным, если попал сюда на службу, чрез год неузнаваем.

Таким образом, Иерусалимов собственно два. Недаром по-еврейски Ерушалаим, множественное число: Иерусалимы, как и по-гречески. И в нашей Библии говорится иногда; "во Иерусалимех". Одного, пожалуй, хоть и не знать; чем более узнаешь другой, тем более он привлекает. Много было писано об этом другом Иерусалиме и еще больше [236] напишется. Самые значительные и любопытные открытия сделаны в недавнее время, в пятидесятых годах нашего столетия. Я уже говорил, как завлекательно исследование здешних древностей, как не хочется отсюда уехать, когда вошел в колею познания прошедшего, по живым, ярко-говорящим свидетельствам, раскинутым на необъятное пространство. Куда бы ни поехал и ни вошел путешественник к горе ли Франков, к Гадулламским ли пещерам, к Найлузу ли и Самарии, в сторону ли Иерихона и Мертвого моря, так ли куда в окрестности Иерусалима, он везде читает книгу прошедшего....

Н. БЕРГ.

Текст воспроизведен по изданию: Мои скитания по белу свету // Русский вестник, № 3. 1868

© текст - Берг Н. В. 1868
© сетевая версия - Thietmar. 2012
© OCR - Петров С. 2012
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский вестник. 1868