АНДРЕЕВСКИЙ Е.

ОТ ЭРЗЕРУМА ДО ТИФЛИСА В 1878 ГОДУ

V

Встреча с драгунским офицером. — Влюбленный эсаул. — Переход через Саганлу. — Рабочая команда.

Дорога шла небольшими спусками и подъемами; кое-где снег совсем растаял и обнажил почву, особенно на скатах, обращенных, к югу; о езде в бричке или в санях нечего было и думать.

— Э, Алдатов! — крикнул вдруг издали кто-то. Мы присмотрелись и увидели полного, здорового драгунского офицера. Алдатов немедленно признал в нем земляка; они остановились и заговорили по-осетински, а я поехал дальше шагом. Минут через десять Алдатов догнал меня.

— Товарищ мой и земляк К., — объяснил он; — лет десять я его не видел; хороший человек; осетин-магометанин, а хороший, храбрый. У него есть брат в училище правоведения, «на, говорит, отвези ему пятьдесят рублей; в Петербурге у вас дорого учиться, а мне здесь на что деньги»; а сам бедный, ничего не имеет.

— Хорошая черта — помочь меньшому брату при таких обстоятельствах.

— Это не черта; обстоятельства, правда, а не черта; характер такой, — отвечал простяк.

Быстро проехав верст 20, мы добрались к 12 часам до следующего поста; лошади сильно устали.

— Им в привычку, они отдохнут часок-другой, да и опять в дорогу, — объяснил мне проводник.

Пост был расположен на деревенской площади, залитой водой; несколько спутанных лошадей и ослов бродили тут по колено в грязи, — в избе тот же лазарет, та же повалка, — больной [71] урядник, еле двигая рукой, записал нас и нарядил нам проводника-уральца.

— Там уж дальше уральские посты; он обратный, пусть домой идет, — объяснил урядник.

Опять тоже отсутствие жалоб: «хворости нет, так маленько мочь отнимает!». А между тем люди тают, тяжело их положение. «И это перемирие! — думалось мне; — перемирие — значит, что кровь перестала литься, но долго она еще будет преждевременно застывать в жилах воинов, прошедших победоносно в глубь Малой Азии».

Опять два часа пути по частым подъемам и спускам, и мы на новом посту.

— Ваше благородие, пожалуйте в избу, эсаул вас просит к себе, — говорит проводник, уже слетавший по соседству в избу.

Мы пошли; в избе на полу сидел и что-то записывал уральский эсаул — командир сотни; на низкой наре разбита незатейливая постель; комната, шагов шесть в длину и пять в ширину, освещалась небольшим окошечком сверху, в потолке. Мы познакомились.

— Милости просим, господа, честь и место, садитесь; да вот закусим, кое-что еще есть.

Он открыл корзину; в ней было завернуто мясо, балык и хлеб (балык под Эрзерумом!). Мы также вытащили свой небольшой запас котлет и красного вина.

— Эх, господа! Приятно на вас взглянуть; вот бы теперь покатил на вашем месте! Уж возвращаетесь в Россию, счастливцы! А тут сиди, да сиди; хоть бы одним глазком взглянул на Россию, на города с «публичностью». С тоски здесь помрешь; уж воевать, так воевать, а отвоевали и по домам пора! Вот хоть бы теперь, господа, на что Александрополь пустой, мелкий городишко, а уж и об нем вспомнишь с удовольствием и даже с завидным удовольствием. В Александрополе-то долго останетесь? — спросил он, искоса поглядывая на меня.

— Смотря по тому, в какое время туда попадем: если вечером, поздно — останемся ночевать, а если днем — так дальше махнем.

— Во всяком случае зайдите хоть на минуту, хоть закусить, в ресторан Швейцарской гостинницы; там, господа, «общая наша красавица» Марья Львовна; уж и красавица же! — воскликнул он и пристально поглядел мне в глаза. — Спросите ее и посмотрите. Да вы не подумайте... нет... просто красавица... Боже сохрани... прелесть что за девица. Чтож делать, не богата, вот и служит, нанялась вести буфетную книгу и хозяйство; а уж доброты какой!

Глаза эсаула оживились и он радостно улыбался.

— А ваш черкес спит! — указал он мне на вздремнувшего Алдатова. [72]

— Нет, я не сплю, устал, разломало, с семи часов утра все верхом да верхом, да большею частью рысью.

— Вы откуда сегодня выехали?

— Из Кеприкиой.

— Много уехали, порядочно уехали.

Эсаул выпил залпом стакан требизондского вина и опять заговорил о своей Марье Львовне: «Уж и красавица! В Питере у вас таких нет; куда! Вот увидите сами, вспомните меня в Александрополе, да поклонитесь ей от меня, не забудьте, пожалуйста, Швейцарская гостинница. — Поклониться! Да что ей с меня! — продолжал он после некоторого промежутка, в течение которого лицо его принимало совершенно противоположные выражения. — Что ей, Марье Львовне, с моего поклона! Засмеется! — добавил он, уставившись глазами в пол и как будто разглядывая постланную на нем азиатскую попону. — Бог с ней. Нет, не надо».

Эсаул, казалось, расшевелил в себе что-то очень больное; он задумался, мысли его очевидно блуждали где-то далеко, молодое, загоревшее лицо приняло грустный вид. Несколько минут оставался он в этом положении. Алдатов начал уже и похрапывать.

— Ну поезжайте, вам пора, — заговорил вдруг эсаул, очнувшись, — летите в Тифлис, что тут попусту время-то терять; лошади готовы, с Богом, желаю вам счастливого пути.

Мы попрощались, вышли, сели на коней и снова помчались.

— Не останавливайтесь долго в Александрополе, не задерживайтесь Марьей Львовной, не стоит! — кричал эсаул нам вслед.

Мы завернули за угол и выехали за деревню.

— Влюблен! — сказал Алдатов, когда, проехав версты четыре рысью, мы перешли в шаг. — Слушай, влюблен, — повторил он. — Какого чорта на войне думать о бабах.

— А ты не думаешь?

— Не только на войне, никогда не думаю, толку нет никакого.

— А он вот, видишь ли, моложе тебя, он и думает.

— Только с дурем голова, оттого и думает, а больше думает, когда пьян.

— Ну уж и пьян! Ведь выдумаешь же ты.

— Куда ты спешишь, — продолжал Алдатов, — довольно тебе рысить.

— Как довольно? Надо же подвигаться; и о чем ты беспокоишься! Ведь лошадей переменим; до следующего поста всего 19 верст.

— Что мне до лошадей; у меня у самого в боку закололо; ты думаешь, я каменный, что ли?

— Полно, брат, такой здоровяк, да закололо; ведь быка кулаком убьешь, а закололо потому, что неловко лежал у эсаула на наре. [73]

Еще три поста миновали мы, один уральский, два кубанских. На последнем, кубанском, застигнул нас ветер; мы хотели было здесь переночевать, но потом решили доехать до Али-Софи. Предстояло перейдти Саганлу; до Али-Софи считалось 27 верст. К вечеру подмерзло, дорога обратилась в зеркало. Лошади были некованы; с первых же шагов подъема, начавшегося на третьей, или четвертой версте, они начали скользить на замерзшей, заледенелой снежной слякоти. Как только подъем пошел круче, нам пришлось тотчас же отказаться от продолжения поездки верхом: Алдатов грохнулся с лошадью, за ним я. Нужно было подниматься пешком в ожидании лучшей дороги, которая предстояла на верху: там не таяло днем, стало быть дорога не подмерзла зеркалом. Тяжел был наш приступ на Саганлу: скользишь сам на каждом шагу, а тут еще тащи на буксире скользящего коня. Вот где пришлось испытать, что значит во всех отношениях хорошая лошадь. Часа три взбирались мы на гору, которую могли бы пройдти на хорошо кованных конях в 3/4 часа. Лошади храпят, скользят, выбиваются из сил, мыло выступает у них на боках и груди. Наконец добрались до снежного пути и остановились, чтобы дать вздохнуть взмыленным лошадям. Тишина и темнота. По Саганлусскому лесу временами шелестит ветер, сбивая намерзший на ветвях снег. Невольно припоминается: где мы? Не хочется верить, что забрались в такую глухую даль в одиночестве; но действительность напоминает о себе.

— Ну давай собираться.

— Пора — процедил Алдатов сквозь зубы; — очень уж холодно стало. Да и темно, как мы тут поедем.

— Дорога одна, — отозвался кубанец, — ровная, хорошая дорога; за лесом будет спуск не крутой; путь прямой до самого села.

Кони, чувствуя, что мы начинаем собираться в путь, захрапели и начали утолять жажду снегом, как будто понимая, что предстоит гонка. Во время отдыха мы успели продрогнуть; но двинулись и согрелись. Из-за леса показалась было луна, но тотчас снова скрылась в тучу. Вдруг ночная тишина словно перебилась не то гулом, не то шумом; еще несколько шагов и неопределенный шум перешел в говор; возгласы все слышнее и слышнее; по густому лесу, мощно раскатываясь, раздалась песня:

Собачка верная моя —
Залает громко у ворот!..

— Это земляки на работе, — сказал кубанец, — дорогу расчищают.

Минут через пять показалась команда «земляков» с лопатами, кирками, а некоторые и с ружьями. Поровнявшись с нами, они перестали петь.

— Что, ребята, отработали? [74]

— Точно так, работали, — отозвались все в один голос. — И водку пили... добавил —немного погодя один.

— Молчи, Парфенов, — заговорили другие.

Далее начали встречаться «отсталые»; иные идут расстегнутые, покачиваясь, других несут; а вот двое лежат; возле них суетятся несколько человек, никак не могут поднять. Видно, водки было не мало.

— Что, ребята, не можете поднять, да вы кликнули бы побольше товарищей.

— Так точно, с ними не совладаешь.

Сзади между тем уже снова раздалась «собачка».

—- Слышь, Семен, поди кликни народу, чего они загалдели песню! Да ну, Петров, сбирайся, чего валяешься... нешто ты... пленный какой ни на есть? Иди, неужли тебя тащить? — распоряжался над выпившим земляком унтер-офицер.

— Ходи ты, да ходи я, да ходи милая моя! — раскачивался, валяясь по снегу, Петров.

— Тьфу ты пропасть, оставить бы тебя; как замерз бы, так знал бы другой раз это дело, — продолжал, возвышая голос, унтер-офицер, очевидно из мягких. — Только от проезжих господ сраму наберешься.

«Да! — водку пили, подумал я, — ну да и работали же!».

— Давеча все было занесено, а теперь каких заборов понасыпали! — рассказывал кубанец осетину.

Проехав версты две, мы очутились между двумя насыпями, каждая сажени в 1 1/2 высоты. Две дороги, расчищенные одна параллельна другой, шли двумя корридорами версты на четыре. Вне леса сделалось еще холоднее; мороз все заковал, стало понемногу пощипывать уши; кони покрылись инеем. Внизу замелькали частые огоньки, и мы увидели раскинувшееся на спуске большое селение.

— Это Али-Софи? — спросил я кубанца.

— Так точно, Лисафетино…

VI

Али-Софи. — Почтовое отделение. — Старик-комендант. — Дорога от Али-Софи до Карса. — Карс.

Село манило нас. Проехавши верхом с 7 часов утра до 11 ночи, мы чувствовали сильную усталость и с удовольствием подумывали о ночлеге.

Въехав в селение, мы прежде всего остановили какого-то кавалера и просили провести нас к коменданту, без которого невозможно было найдти помещение. Первый блин да комом: коменданта не оказалось дома. Кавалер побежал отыскивать его, а нас [75] завел пока в почтовое отделение, состоявшее из небольшой заставленной сундуками комнаты; она была наполнена спящими: 2 чиновника, 2 ямщика и какой-то парень, не раздеваясь, растянулись на сундуках и на полу. Сальный огарок тускло догорал; грязь, холод, смрад — куда как неприглядно.

Мы вышли снова, так как на дворе было все-таки лучше. Более получаса прошло, пока наконец пред нами предстал пожилой военный в зимнем пальто и объяснил, что для ночлега не может нам отвести никакого помещения.

— Все занято или местными больными, или пересыльными, или же просто проезжими. Я сейчас все дома обошел и ровно ничего не нашел, — уверял он. — Вот разве предложить вам почтовое отделение.

— Нет, благодарю, я предпочту уж лечь на снегу, чем там, — сказал я, не будучи в состоянии удержаться от неприятного чувства при воспоминании о «почтовом отделении». — Случалось видеть грязные, холодные помещения, но такого еще ни разу не довелось встретить.

— Я очищу вам его, выгоню всех спящих и вам будет просторно.

— Нет, нет, избавьте, пусть спят на здоровье.

— Я пригласил бы вас к себе, но у меня невозможно — тесное помещение и я решительно не знаю, что делать.

— Ужасно устали, — отозвался Алдатов, зевая.

— Устать-то устали, а что же делать, когда нет помещения; нужно, брат, собраться с силами да ехать дальше.

Комендант видимо обрадовался моему решению и постарался успокоить нас тем, что в следующем ауле мы непременно найдем помещение для ночлега.

— Куда ехать? Я не могу больше, уже сил нет совсем, — отказался Алдатов.

Я вспомнил о второй подорожной, выданной мне по приказанию генерала Лорис-Меликова; мне показалось особенным удовольствием укатить на тройке в санях по великолепному санному пути, подальше от Али-Софи с его отвратительным «почтовым отделением». Вынуть подорожную на тройку курьерских, подать ее коменданту и просить распорядиться закладываньем — было делом одной минуты.

— Больше я ничего не могу придумать, — пояснил я Алдатову.

Всегда выносливый и согласный на все, он поспешил изъявить согласие и на поездку в санях. Комендант, сделав необходимые распоряжения расторопному унтер-офицеру, попросил нас к себе «откушать баранины».

Помещение коменданта оказалось более нежели тесным: три, сбитые из досок нары, заваленные соломой, занимали буквально [76] всю комнату, оставался по середине лишь проход в шаг ширины; в комнате было очень тепло; на одной из нар храпел какой-то доктор; два других медика, сидя на другой наре, вели между собою оживленный разговор.

— Вот и я! — сказал входя комендант, лицо которого при свече показалось еще старее, чем при луне; — соскучились, любезные, дорогие, — обратился он необыкновенно ласково к беседовавшим эскулапам.

— Нет, ничего, — ответил сумрачно, как бы мимоходом, один из них.

Комендант снял с себя полушубок, заправил свои косматые седые волосы и сел молча на нару.

— Ах да! Что же я? Простите, господа; позвольте вас познакомить.

Началась обыкновенная церемония представления; доктора потеснились, мы с Алдатовым подсели на нары. Наш осетин вошел за нами и тоже сел на пол у стенки в проходе. На стуле появился самовар; подали баранину и кахетинское.

— Опять вино, нет уж я не буду больше пить, — заметил один из врачей.

— Да я вот с гостями хочу прихлебнуть.

Признаюсь, целый день езды верхом, быстрый переход от холода к жаре комендантского помещения в соединении со стаканом кахетинского, заставили меня на минуту забыться; я вздремнул. Через десять минут я очнулся, но подкрепленный сном уже сидел бодрый. Бутылка заменилась другою; Алдатов храпел, а комендант, не обращая на нас внимания, вел оживленную беседу со своими компаньонами.

— Да! В мои годы быть поручиком и воевать; ведь мне, дорогие мои, 53 года. Что же меня могло бы заставить идти на войну при состоянии моего здоровья и при моих годах, как не беспредельная любовь к пятерым птенцам, далеко на севере благословляющим меня, да не вера во Всемогущего! Великое дело беспредельная, бесконечная вера в Бога!

Комендант взглянул на образа, прибитые в углу над его нарой, и перекрестился.

— Уверовал и пошел; пошел в ряды, не посмотрел на свою седину; птенцов-то ведь надо прокормить. Она слабая женщина; беспредельно слабая и святая; она их учит, а я питать должен... Вера в Бога и любовь к птенцам — великая, беспредельная движущая сила... Я здесь далеко от них, а они там благословляют меня, молят за меня Его ежедневно... Я здесь комендант и это не шутка, а это вера в Бога, в Его беспредельную справедливость...

Снова комендант повернулся к образам, расправил надвинувшиеся на лоб косматые седые волосы и снова порывисто три раза перекрестился. [77]

— Да! — продолжал он, — вам не понятна эта движущая сила; может быть вы и верующий народ, да у вас много склонностей к отрицанию; это принадлежность молодости; у вас ничего нет близкого, вы ни с чем не успели сжиться, сродниться, вот вы и отрицаете все. Не потому вы отрицаете, что вы господа медики, а потому что вы молоды, что в вас кровь молодая, беспредельно горячая; а как у меня на свет явилось пять птенцов, так ведь не скажешь, что их нет, отрицать не станешь... Откуда тут отрицание? Не откуда ему взяться, а хоть бы и явилось так ведь они о себе напомнят; а вера, беспредельная вера в Бога и в Его милость — прежде всего... Бог не забывает верующих и меня не забыл; я комендант. Я шел пролить кровь, положить жизнь за правое дело, в которое верю беспредельно, а Всемогущий Творец отстранил от меня руку врага, сберегая меня для птенцов, которым нужно вырости и сделаться добрыми гражданами, членами могущественного государства... Я не просился из строя, а беспредельная вера, и только одна вера, привела меня вот куда... Скверно здесь, холодно, сыро, а хорошо; я благославляю Бога, а он меня бережет для птенцов.

Долго еще комендант распространялся на эту тему, и до моих ушей беспрестанно доносились «птенцы», «беспредельно святая мать», и т. п.

— Лошади готовы, — громогласно объявил вбежавший унтер-офицер.

Алдатов вскочил. Поблагодарив гостеприимного хозяина и пожелав ему скорого, благополучного возвращения в его семью, мы уселись в широкие сани и покатили по ровной снежной дороге, обдаваемые «российским» морозцем.

От Али-Софи почти вплоть до Карса, на протяжении 70 верст, в нагорной (на высоте в 5 000 ф. над уровнем) долине держался прекрасный санный путь; ямщики и унтер-офицеры, заведывавшие станциями — народ расторопный, не задерживали нас переменою лошадей. Быстро мчались мы от одной станции до другой, забегая на минуту во время перекладки в станционные помещения, везде мы видели одну и ту же картину: большая изба-конюшня переполнена проезжими, завалившимися спать кому где Бог привел; одному случилось примоститься возле лошади, другому у наружной двери, беспрестанно отворяемой ямщиками для провода лошадей; камин тлеет, согревая счастливцев, успевших раньше занять нары возле него. Ямщики шумят перебраниваются, поминутно входят, и уходят, нанося в избу морозу, а проезжее воинство спит безмятежным сном.

Заря только что занялась, когда мы выезжали с последней пред Карсом станции; мороз закрепил, заковал все; нас опорошило с ног до головы. Показалось из-за скал розовое солнце и [78] осветило расстилавшуюся под безоблачным, синим небом просторную долину, занесенную снегом. Вот наконец показался и Карс со своими гигантскими, грозными укреплениями.

Проехав через речку Карас по горбатому мосту — типу здешних мостов — мы въехали в Карс, этот неприступный вековой оплот турок в Малой Азии.

Подъезжая к Карсу, въехавши в него и проезжая по его улицам, я с изумлением спрашивал себя: каким образом могли быть взяты эти грозные форты, эти неприступные скалы? Невольно вспомнился мне унтер-офицер, просто, но метко сказавший в Хассан-Кале: «нельзя было взять, да взяли». Уж подлинно велик Бог земли Русской, велик Бог армии царской!

Осмотреть Карс в подробностях казалось интересным и заманчивым; мы порывались было остаться в нем для этого до вечера; но поразмыслив хорошенько, решили, осмотреть город лишь на-скоро и по возможности сейчас же пуститься в дальнейший путь. Чтобы осмотреть его хоть сколько-нибудь подробно, нужно было употребить времени minimum целый день; ночью пришлось бы поневоле отдохнуть, следовательно в общем потерять целые сутки. Между тем предстояло еще запастись в штабе, на основании предписания генерала Лорис-Меликова, курьерскими подорожными, так как они были даны в Эрзеруме лишь до Карса. И так, нам пришлось немедленно заняться подготовкою своего отъезда. Часа через полтора мы справили свои дела и, в ожидании возвращения Кулаева с почты на лошадях, отправились на прогулку.

Какая громадная разница между Эрзерумом и Карсом по физиономии жизни, если можно так выразиться. В Эрзеруме на всем лежит печать страданий и лишений; там озабоченность, суетливость, гнет какой-то неизвестности и рядом с этим решимость переносить все предстоящее, готовность на все тяжелое, а потому какая-то серьезность, граничащая с суровостью — там, словом, война в полном смысле слова держит еще всю обстановку в своих руках. Здесь, в Карсе, о войне и помину нет, как будто бы война для пришлых и туземных обитателей города дело давно-давно минувшее, прошедшее, канувшее в вечность, неимеющее ничего общего с настоящим, легким, нормальным. Отсюда уже и не так рвутся на родину, нет здесь той гнетущей тоски, того раздражающего нетерпения.

Вот беззаботно идут по улице четыре солдатика, раскрасневшись; под мышками у них узелки; они только что выпарились в бане. Там из дому вышли двое обнявшись в очень веселом настроении духа; один перебирает на гармонии, другой старается выкинуть ногами пляс, да дело плохо клеится; над дверью, из которой они вышли и за которою виднелось несколько столпившихся серых шинелей — надпись: «Ристарацые Плев на». Пройдя [79] немного по улице, два приятеля снова завернули в небольшой домик, над которым красовалась вывеска: «Трактер Ирзирун». Угощайся, ни дать ни взять как в матушке России: из трактира в погребок перепархивай. Мы даже нисколько не удивились, встретив на прогулке двух офицеров с двумя дамами и молоденькой барышней. Дамы в бархатных платьях, а девушка в голубом шелковом и в бархатной шубке, гуляют как дома, отнимая последний намек на военно-временную обстановку. Они видимо совсем обжились здесь. И откуда они сюда прилетели? И какие хорошенькие! Какие скромные!

VII

Пьяный ямщик. — Приключение с бричкой. — Путь до Александрополя. — Неудачная охота на лисиц. — Неожиданное препятствие. — Александрополь. — Швейцарский ресторан. — Марья Львовна. — Сцена в ресторане. — Осетин Кулаев.

Осмотрев бегло город, мы вернулись в гостинницу. У подъезда уже стояла бричка, запряженная тройкой русских крепких, здоровых лошадей.

— Вот и лошади готовы, объявил Кулаев.

— Пожалуйте, больно долго ожидаем, — сказал, снявши шапку, веселый парень ямщик.

— Что же ты бричку подал, ведь я ожидал саней; в городе снегу нет, вывезен, как же ты потянешься по глубокому снегу за городом?

— Шабаш, ваше высокоблагородие, дороги санной нет.

— Как нет? Мы сегодня приехали из Али-Софи, отличный зимний путь.

— Пропала; «разболтали путь»; только верст на десять еще держится, а там свистит; мне бы и лучше в санях услужить вам.

— Что ты больно весел, — спросил Алдатов, — доедешь ли?

— Не извольте сумлеваться, приставим первый сорт.

Кулаев уложил наши небольшие пожитки, и мы двинулись по улицам Карса, пробираясь между серыми шинелями, толпившимися возле возов и лавочек. На выезде ямщик прикрикнул и погнал лошадей во всю прыть.

— Эй, смотри осторожнее, тут между камнями, того гляди, бричка разлетится.

— Нешто нам в первой?

— В первой не в первой, а осторожность не мешает; видишь, камней навалено — и откуда это?

— А тут кладбище ихнее, нехристьское было, — обернулся ямщик, лавируя между каменьями. [80]

Не проехали мы и версты, как левое переднее колесо со всего размаху налетело на большой камень и разлетелось в дребезги.

— А что, не в первой? А тебе что говорили?

Ямщик слез с облучка, начал оглядывать колесо и по русскому обыкновению удивляться происшедшему.

— Экий грех приключился? С чего это сделалось?

— Что сделалось? Налетел ты с пьяных глаз на камень, вот и все; поворачивай-ка, брат, скорей назад, нечего время терять.

— Куда назад? На станцу, что ли?

— Да, на станцу, — передразнил Алдатов.

Ямщик помолчал, почесал затылок.

— Я вас свезу в гостинницу, господа; вы не извольте сумлеваться, лошадей и бричку приставим вам первый сорт, а на станцу не извольте заезжать, беспокоиться.

— Нечего, брат, нечего первый сорт, вот мы тебя сами начальнику станции представим.

Повернули назад и потянулись через весь Карс на трех колесах.

— Извольте в гостильницу взойти, я вам бричку сейчас приставлю, — начал опять ямщик, подезжая к гостиннице.

— Нам нечего в гостиннице делать, поезжай прямо на станцию.

— Не извольте, барин, сказывать почтарю, что я налетел, а то таперь, как он узнает, оштрахует, а там и выгонит; куда я денусь? Из Карсту в Россею себя не больно скоро приставишь.

Я промолчал.

— А вам все единственно, вы промахнете в Россею и поминай вас, как звали; явите Божескую милость!

Чем ближе подезжали, тем более умаливал нас злосчастный ямщик.

— Заставьте век Богу молить, не погубите за одно колесо; нечистый попутал на ихную мусурманскую могилу наехать, кабы не могила, были бы уже мы на станции.

— Да вот мы и без того приедем на станцию, — рассмеялся я и успокоил несчастного.

Подехали к станции.

— Вы не сказывайте, на том простите, виноват, опохмелился с утра, а кабы не могила — все бы хорошо...

Унтер-офицер, помощник «почтаря», оглядел бричку.

— Как это тебя угораздило?

— Разлетелась, Иван Митрич, — ответил ямщик, корча невинную физиономию и развязывая как ни в чем не бывало нашильные ремни.

— Разлетелась? Вот «он» те разлетит. Поговори-кась с ним ноне, дай отчетную ведомость ему.

Пока тех же выпряженных лошадей впрягали в другую бричку, [81] мы присели на скамеечку, а Кулаев успел-таки выпросить другого ямщика, жалуясь на ненадежность опохмелившегося. Я ему за это сделал выговор.

— Мне твой голова дороже, не хочу, чтобы ты ехал с пьяницей, — возразил он; — я должен тебя беречь.

Однако выговор произвел впечатление на Кулаева; он что-то говорил сам с собою, помогая перепрягать лошадей и наконец, обратясь ко мне, сказал:

— Ты, барин, на мене не серди за пьяницу.

— Чего мне сердиться, не надо было только соваться не в свое дело, а я не сержусь.

— Не сердишь, так благодарим покорном, а все-таки поедем с другим ямщиком, а не с пьяницем.

Верст 15 за Карсом уже не было санной дороги, и мы остались очень довольны, что не поехали в санях. Путь до Александрополя, протяжением в 62 версты, разбит на пять перегонов, далеко не равных. Караваны и транспорты с самыми разнообразными предметами необходимости встречались чуть ли не на каждых двух верстах.

— Хабарда! хабарда! — кричит с облучка Кулаев, завидев издали транспорт: — хабарда-а-а! — надрывается он при встрече с караваном; но как караваны, так и транспорты еле сворачивают в сторону и поневоле приходится пробираться по краю дороги шажком.

Задержанные в пути этими препятствиями и отчасти распутицей, мы не попали, как рассчитывали, в Александрополь к вечеру. Уже смерклось, когда мы подъезжали к последней станции. Я немного забылся, чувствуя некоторую усталость.

— Стой, стой, останови скорей, тебе говорят, — вдруг вполголоса суетливо заговорил осетин, обращаясь к ямщику, и тем вывел меня из забытья.

— Что такое?

— Тихо, лисиц вон там пошел, вот теперь «ружой» пригодится, — сказал он, хватаясь за магазинку.

Впереди нас действительно бежала лисица; она искала чего-то на дороге и, заслышав нас, повернула на утек. Только мы остановились, и она тоже стала; как будто, перестав слышать стук колес, хитрое животное вообразило, что ошиблось и размышляло, следует ли удаляться. Кулаев прицелился, спустил курок — осечка; чуткое животное повернуло от нас и полетело во всю прыть, разбрызгивая водянистый снег.

— Что, брат, «ружой»-то неисправный.

— Ничего, исправный, — сконфузился осетин и стал разглядывать заряженную еще в Адрианополе на все 14 патронов магазинку.

— Трогай, уж и так поздно, — сказал нетерпеливо Алдатов ямщику. [82]

— Теперь не уйдет, вистрелю, — оправдывался Кулаев.

— Ты спроси сперва, встретишь ли другую, а после говори не уйдет, — подсмеялся над своим земляком Алдатов.

Не успели мы проехать 200 сажен, как сам Алдатов дернул ямщика.

— Эй, эй, стой, опять лисица.

Остановились; Кулаев старательно прицелился в другой экземпляр, убегавший от дороги; раздался выстрел, лисица поддала ходу, вслед ей послан другой выстрел, но она быстро скрылась в кустах.

— Э, брат Кулаев, еслибы нам где-нибудь под Байбуртом встретилась шайка курдов, ты дал бы сперва осечку, а потом промахнулся бы, да еслибы каждому из нас так довелось, то плохими оказались бы мы воинами, — подшутил я.

— На курда не промахнул бы; тогда ружой был исправный, я в Эрзеруме спортил... — сконфуженно пробормотал Кулаев и что-то добавил Алдатову по осетински.

Совершенно стемнело, когда мы выбрались с последней станции и направились к Александрополю. Переехали Арпачай — этот естественный рубеж русских владений в Малой Азии, и свернули в лощину к городу; дорога грязная, мягкая; нас порядочно таки растрясло в маленькой бричке и я с удовольствием увидел замелькавшие городские огоньки. Перед нами место первого ночлега, первого ночного отдыха с Эрзерума! Еще четверть часа, и мы на месте! Пока я мечтал о сладости предстоящего отдыха, в котором мы так нуждались, судьба злостно подшутила над нами. Почти под самым городом лошади наши вдруг закряхтели и остановились.

— Ну, ну, чего спужались, ну, — погоняет ямщик.

— Что случилось?

— Спужались чего-то.

Кулаев побежал вперед, осмотрел, дорога ровная, ничего и никого впереди нет; чего же они «спужались»? Возвращаясь к нам, Кулаев за что-то запнулся и упал.

—- Телеграф! Телеграф! — кричит он.

При помощи зажженных спичек нам удалось наконец разобрать, в чем дело; переднее правое колесо преискусно, точно нарочно, перепуталось телеграфной проволокой до такой степени, что не могло вращаться; от него проволока потянулась к заднему правому, вся правая сторона брички «парализовалась» и намотанными проволоками приковалась к земле. Дорога рыхлая, тяжелая, лошади заморились, а тут явился такой непрошенный тормаз; как еще лошади не впутались ногами в эти металлические сети.

— Ишь ведь нечистая сила напутала, — заворчал ямщик; — уж и впрямь хоть захочешь так перевязать колесо, не перевяжешь; [83] окаянная бичевка; вишь тебя леший напутал... вишь закрутило ее, ровно рестанту руки заколодило!

Долго изощрялся ямщик, распутывая «окаянную бичевку», мы пробовали было помочь ему; но, убедившись, что только мешаем, отошли в сторону. В Александрополе продолжают мелькать огоньки; тепло; весенний воздух приятно томит; десятый час в исходе. Хоть видит око, да зуб неймет!

Было слишком половина двенадцатого часа ночи, когда мы вошли в ресторан Швейцарской гостинницы. Зала наполнена табачным дымом. За столами сидят группы офицеров разных полков и интендантских чиновников. Пока в отведенной нам рядом с залой комнате готовили постели и топили печь, мы присели к одному из столов и спросили ужин. У одной из дверей залы находился небольшой уставленный закусками буфет, за которым сидела молодая женщина с голубыми глазами и прекрасным свежим цветом лица; черные, густые волосы двумя прядями падали на ее плечи и грудь; правильный небольшой носик, резко очерченные брови, красные, свежие губки довершали прелесть этого миловидного полудетского, полусерьезного лица. Обладательница его смотрела спокойно. Вдруг белый, прямой лобик ее наморщился и все лицо преобразилось в изумление.

— Что вы? Вы с ума сошли, какой повод вы имели мне делать подобные предложения? — залепетала скороговоркой красавица.

— Выслушайте меня, Марья Львовна, выслушайте до конца...

Только в эту минуту я заметил и разглядел сидевшего рядом с красавицей за прилавком же молодого офицера в общеармейской форме. Раскрасневшись, он наклонился к собеседнице и что-то горячо ей объяснял; поредевшие на голове его волосы, распухшие «бесцветные» щеки и почерневшие зубы как-то мало гармонировали с пушком, еле пробивавшимся над губой и на щеках. Видимо, человек этот, не успев еще развиться, стал уже стареть, или был поражен болезнью.

— Выслушайте меня, — осклабился он, еще более раскрасневшись, водя по сторонам осовевшими глазами и опираясь на саблю обеими руками, в чистых, ослепительно-белых перчатках.

— Нечего мне вас слушать... Исай Романович, — обратилась красавица к одному из братьев-хозяев, — сядьте, пожалуйста, возле меня, не отходите отсюда.

Исай Романович, носатый армянин, присел к прилавку.

Помолчав немного, офицер впился бессмысленным взором в хозяина; тот чувствовал на себе взгляд, но продолжал упорно глядеть в сторону.

— Хозяин! — вдруг крикнул офицер.

— Что скажете? — обернулся армянин.

— А хозяин! — повторил воин и перевел взор на маленький [84] столик, занятый казацкими офицерами. — Хозяин! Мне твоя рожа сильно не нравится, убери ее к чорту...

Казаки рассмеялись; их очевидно начала забавлять эта сцена.

— Мало ли что не нравится, если бы вы спросили о себе Марью Львовну, может быть она сказала бы вам тоже самое...

Армянин, не докончив речи, вскочил на зов своего брата и пошел делать какие-то распоряжения по хозяйству. Казаки пересмеивались; другие офицеры, наполнявшие залу, также обратили внимание на буфет. Непрезентабельный амур опять нагнулся к прекрасной буфетчице и с пьяною страстью начал снова нашоптывать ей что-то. Красавица не слушала; она поднялась, выпрямилась во весь рост, усмехнулась, затем, взглянув на согбенную фигуру юного старца, расхохоталась. Ряд белых, ровных зубов осветил все лицо, на розовых щеках появились на минуту ямки, глаза заблестели.

— Вы смеетесь... вам все равно, вам нет дела до меня... — бормотал потерявшийся офицер, не замечая казачьих смешков.

Я вспомнил эсаула, изнывавшего в горах под Эрзерумом по смеющейся над всеми «общей красавице»...

— Вы лучше всего сделали бы, еслибы ушли, — строго сказала красивая буфетчица, — я не намерена слушать ваших глупостей.

— Ну так вот вам мое последнее слово, возьмите записку, я уйду и немного погодя приду за ответом.

Передав «записку», свернутую треугольником, офицер встал и покачиваясь вышел из залы. В дверях он столкнулся с хозяином, возвращавшимся к прилавку.

— Прощайте, — сказал тот, — счастливо до дому дойдти.

— Нет, брат, до свидания, я еще вернусь взглянуть на твою свиную рожу...

Между тем Марья Львовна развернула «записку» и нахмурившись рассказала что-то армянину и вручила ему записку.

Через несколько минут, офицер, продолжая держать саблю обеими руками, с которых не были сняты чистые перчатки, опять вошел нетвердым шагом и сел возле улыбавшегося предмета своей страсти. Все повернулись в сторону буфета.

— Ну что, рожа, ты тут опять сидишь, — пробормотал воин, ободренный улыбкой Марьи Львовны.

В зале точно по уговору водворилась тишина.

— Вот ваши 50 рублей, возьмите их, вам пригодятся, — отчеканил армянин, передавая «записку».

Офицер смутился, нахмурился, посмотрел на смеющееся личико соседки и растерялся окончательно, затем вдруг овладел собою и, обращаясь к хозяину, громко произнес:

— А! Какой ты честный, я не ожидал...

Казаки расхохотались.

— Чего вы смеетесь? — крикнул обезумевший казакам. [85]

— Как же не смеяться, коль смешно. Пора бы уже перестать срамиться, да уйдти, — отозвался один из казаков.

— Не твое дело, замолчи!

— Как вы смеете мне говорить «ты», я вас не знаю.

— А не знаешь, так и не лезь; тебе что же захотелось «вы?», много вас таких, замолчи!

— Я вам повторяю, что вы не смеете мне говорить «ты»; я вас велю выгнать отсюда.

— Выгнать? Ах, ты сволочь!..

Не успел изношенный щеголь произнесть этой дерзости, не успел казак ответить ему, как его сосед вскочил с своего места и подлетел к волоките:

— Вон отсюда! Вон!

— Куда вон? Чего ты разлетелся, не с тобой говорят.

— Вон, а то сейчас вытолкаю.

— Попробуй.

Казак схватил мощною рукою маленького, слабенького ловеласа и буквально вытолкал его из залы за дверь, которую тотчас притворил за собою; затем провожаемый взорами всех, он сел на место и с отчаянием произнес во всеуслышание:

— Чорт знает что! Тут служишь, служишь, я первый эсаул в полку, представлен в войсковые старшины за военное отличие, а он, молокосос, осмеливается браниться...

Поужинавши, я отправился искать Кулаева, который никогда не выказывал заботливости о себе.

В корридоре вытолкнутый «воздыхатель» разговаривал спокойно с лакеем, бывшим свидетелем и его «фиаско» у буфета, и его «изгнания» из залы. Он просил лакея или вызвать к нему жестокую Марью Львовну на минутку, или же дать ему знать, когда «господа-казаки» удалятся.

О времена, о нравы!..

Кулаев сидел на крыльце гостинницы погруженный в глубокую думу.

— Кулаев! Что же ты не идешь ужинать?

— Ны хочу я ужынат.

— Вот тебе раз «ныхочу», — передразнил я его; — весь день ничего не ел, да не хочу.

— Я не могу, — сказал он и что-то прибавил Алдатову по осетински.

— Он говорит, что не может есть, когда ты на него сердишься.

— Я сержусь?! Да за что же?

— За пьяницу ямщика — один, за неисправный ружой — два, лисиц промахнул — три, — произнес он почти сквозь слезы.

Я успокоил, как мог, этого прекрасного, простого человека и [86] отправился спать. Долго мысли мои вертелись на странной истории между офицерами. Случай, правда, единичный, но тем не менее грустный. Еще более светлой рисовалась мне личность доброго, честного Кулаева, который так умел привязываться. Я вспоминал, как неутомим был он в течение кампании, как оберегал он генерала Бреверна 4, при котором состоял нукэром, как во время дел постоянно держал на-готове аркан и готов был захватить с собою тело генерала в случае еслибы он был убит, как он ухаживал за ним во время его болезни, и как вообще показывал много сердечности этот полудикий сын Кавказа.

VIII

Александропольско-Тифлисское шоссе. — Губная помада. — Молоканское село. — Дилижанское ущелье. — Тифлис. — Осетины. — Смерть Алдатова.

Рано разбудили мы всю «гостинницу». Было 7 часов утра, когда курьерская тройка вкатила за нами во двор. Отправив депешу карскому коменданту и бумагу александропольскому об оказании содействия идущему по пятам нашим конвою нашему, мы расплатились в гостиннице и покатили к Тифлису.

Из Александрополя в Тифлис ведет прекрасное, хорошо содержимое шоссе, по которому предстояло ехать и нам; верховые же обыкновенно пробираются прямым путем горами; местным властям бывает известно, проходим ли этот путь и нет ли на нем заносов. Гурьянову с командой приказано было явиться и в Карсе и в Александрополе к комендантам, и потому распоряжения мои не могли его миновать.

Понеслись мы во всю прыть по ровному шоссе; опять пошла раздаваться характерная «хабарда!». Теплое, пасмурное утро предсказывало дождь. По дороге поминутно приходилось обгонять и встречать пары и тройки с местными мирными обывателями в черных папахах и приказчичьих русских шапках «a la militaire». Уже не было видно той исключительно военной жизни, которою дышет путь от Эрзерума до Александрополя. По дороге масса «духанов» — кавказских кабаков; военный трактат притянул таки к себе торговый люд, знающий слабость русского воинства и поспешивший обильно снабдить дорогу «питием». Редко можно встретить шоссе, содержимое в таком порядке как Александропольско-Тифлисское. Нельзя не обратить также внимания и на содержание всей вообще почтовой [87] части: лошади, упряжка, брички — все это в щегольском виде; богатство конского состава простирается до того, что лошади в курьерскую тройку подбираются по росту и по масти: приходится лететь то на рыжей тройке, то на пегой, то на серой. Нельзя, правда, похвалить чистоту комнат на станциях, но где же ее взять, коли сами проезжие грязнят комнаты, блого в них не жить.

— Курьер! — кричит во все горло ямщик за полверсты до станции, и не успеваем мы слезть, как уже следующая бричка на половину запряжена.

Вот миновали мы Ахдулах, Амамли. Сорок верст промахнули в три часа, подвинулись к Каракилису, где спуск и подъем устроен зигзагами; подымаясь по спирали, видишь у ног своих место, пройденное за 10 минут до того.

Еще в Александрополе я послал в аптеку за губной помадой: от постоянного ветра губы растрескались до того, что при малейшей улыбке разрывались в кровь. Закусывая в Каракилиссе, я заметил сквозь нависшие усы Алдатова «трещины» на его губах.

— Что, у тебя тоже губа болит?

— Болит, очень болит!

— Ну погоди, я тебя вылечу.

Когда мы сели в бричку, я достал из кармана пальто палочку, развернул ее и, разломав пополам, подал половину Алдатову.

— Спасибо.

Мы покатили молча.

— Что ты за гадость дал мне? Сперва вкусный показался, а теперь сало какое-то, — закричал вдруг Алдатов и стал отплевываться.

— Да ты что, ешь? Ведь это помада губная.

— Я не понял, думал конфет, — продолжал он отплевываясь. Мы оба рассмеялись от души.

За Каракилиссой с великолепными садами и красивыми домиками, раскинулся военно-временной госпиталь; палатки и юрты перемешались; больные в серых халатах вышли погреться; день из пасмурного обратился в солнечный; грозовые тучи сменились лазурным небом.

Миновав крутой подъем с густым лесом по сторонам, мы въехали в село; здесь, близ турецкой окраины, российское село! Ни дать, ни взять подмосковное село среди диких гор, среди аулов, на рубеже, на границе полу-дикой «туречины». Я велел ехать шагом.

— Это молокане поселились здесь, — объяснил ямщик, — село Вознесенское.

Просторные, бревенчатые избушки с вычурною резьбою, вид белоголовых ребятишек, снующих по селу в красных рубахах — [88] перенесли мое воображение в Россию. Во всем проглядывает достаток; вот коровушку гонит пастух: скотина все сытая; там мужичек в красной рубахе выехал в русской телеге на раскормленной лошади; зажиревший барбос бежит по стопам мальчугана по улице; село раскинулось версты на три. Полюбовавшись вдоволь этим подмосковным видом, мы помчались снова по лесистым горам.

Стемнело. Взошла луна и осветила нас полным своим голубым светом. Летняя теплынь нисколько не уменьшалась. Мы въехали в роскошное «Дилижанское» ущелье. Скалы, покрытые на откосах вековыми деревьями, прикрывали нас с обеих сторон; верхушка левой скалы освещена луною, пропустившею свет сквозь ширь долины; отвесною стеною мрачно, безмолвно глядят грандиозные деревья; ни шелеста, ни движенья, — полная тишь! Промелькнула прилепившаяся к скале изба; окно ее тускло освещено. То сторож лесной нашел себе приют в этой величественной долине.

— Какое грандиозное ущелье! — невольно вырвалось у меня.

— Да, — отозвался Алдатов, не дослышав, — грациозное, грациозное.

Под горой засверкали огни; спустившись двумя-тремя поворотами, мы въехали в селение «Дилижан».

Тройка пронесла нас через всю деревню и остановилась у почтовой станции, среди однообразных досчатых казенных построек, в окнах которых при лампах и свечах мелькали писаря, бумаги, перья. Повидимому здесь были расположены какие-то управления.

На станции мы подкрепились отличными щами и пол-бутылкой кахетинского.

— Слушай! А где будем ночевать? — спросил Алдатов.

— Ночевать? Завтра переночуем в Тифлисе.

— Нельзя! Очень далеко, уж который ночь без сна!

— Отдохнули в Александрополе и довольно, а теперь спи в бричке, ведь это не верхом, можно и вздремнуть.

— Правда, а нужно торопить к великому князю, долго едем от Эрзерум, — поспешил согласиться мой добрый спутник.

От Дилижана пошла почти ровная, степная дорога вплоть до Тифлиса. Однообразно потянулись станции за станциями, везде те же выкрикиванья ямщиков, везде сонный староста нехотя записывает, будит сонного ямщика. Счастливец Алдатов спит в бричке, спит на станции, растягиваясь на минуту на диване; на одной станции снял он с себя длинный азиатский выложенный серебром с чернью пистолет, бросил его на окно и разлегся.

-— Зачем снимаешь? Ведь сейчас лошадей подадут, еще забудешь пожалуй.

— Никогда в жизни я ничего нигде, не забывал и не терял, — прихвастнул простяк и захрапел. [89]

Через 10 минут подали лошадей, прихожу будить, — не дотолкаешься.

— Вставай, лошадей подали.

— А?

— Садись в бричку, поедем.

— Да, сейчас, — перевернулся он.

— Скорей, бери пистолет и выходи.

Выбежав из комнаты, я сел в бричку, а Кулаева послал будить его земляка; наконец вышел сонный Алдатов и мы опять покатили. Проехали семь верст, Алдатов заметил, что забыл пистолет; пришлось возвращаться на станцию и тринадцативерстный переезд обратился в 27 верстный.

Алдатов, нет-нет, да и клюнет носом. Я тоже дремлю.

— Хабардааа! — вдруг закричал во все горло Кулаев.

Открываю глаза, та же ровная дорога и ни впереди, ни с боков не видать ничего.

— Кому хабарду запел, Кулаев?

— Здремнул, — отвечает он, — караван мне показал.

Под утро я таки порядочно заснул в бричке и освежился.

Замелькали в каком-то ауле яркие красные платья; население куда-то спозаранку потянулось. Попались на встречу четыре двуколесные арбы; колеса громадных размеров. Чаще и чаще стали встречаться проезжие. Доктор с двумя пехотными офицерами катит на тройке. Два артиллериста заснули в бричке и, подталкиваемые на ходу, ударялись один об другого; один проснулся и расхототался. Куда то они едут? Уж не в Эрзерум ли? Далеко! Счастливый путь!

За последней станцией мелькнул на секунду Тифлис и прикрылся возвышенностями. Дорога потянулась по обрывистому берегу Куры; быстрая река несет свои мутные, желтые воды вправо от шоссе; вправо же, на возвышенностях, начинаются городские постройки; кое-где восточные дачи в садах, кое-где сакли. У громадного, очевидно казенного здания высыпала из ворот толпа пленных турок; апатично глядят они, провожая глазами проезжих и прохожих. За первыми постройками началась старинная азиатская часть города с узкими улицами, восточными магазинами и пестрою толпою грузин, армян, осетин в лилово-зелено-желтых, до-нельзя пестрых костюмах; черные, белые, рыжия папахи снуют пешком и верхом. Там усталая лошадь, погоняемая тружеником-оборванцем, тащит на себе два громадных бурдюка с водой — это тифлисский водопровод, или вернее «водопровоз». Показались тифлисские извощики — парные шикарные коляски. За площадью въезд в новую, европейскую часть города. Мы заехали в гостинницу «Кавказ», слегка пообчистились, и я поспешил к великому князю главнокомандующему. [90]

Как то странно попасть из боевой или военно-походной обстановки в городскую. Попавши снова в эту шумную, городскую жизнь, как будто возвращаешься к чему то давно забытому, перерождаешься. Кое-что нужно сбросить с себя, кое-что привить себе. Кажется и та же жизнь, а между тем какая резкая разница, какие противоположные ощущения от всего; не сразу и привыкнешь к тому, от чего успел отвыкнуть. Многого как-то недостает, много и лишнего. Словом, испытываешь странное чувство непривычки к обстановке, далеко не чуждой, к сфере, которую имел привычку когда-то считать своею.

Дней через восемь после приезда я надеялся увидеть в Тифлисе свой конвой, но как же я обрадовался и удивился, когда он явился через 5 дней. Великий князь Михаил Николаевич за молодецкую службу этой небольшой команды, перенесшей столько лишений, за скорый переход и за сбережение коней, наградил каждого из людей часами, причем старшему — драгуну Гурьянову, приказал выдать золотые. То-то был праздник! Пробыв с неделю в Тифлисе, конвой тронулся верхом же по Военно-Грузинской дороге во Владикавказ. Там были нами отпущены по домам подгородные уроженцы осетины. Лишившись этих трех молодцев, мы остались с драгуном-саратовцем и крымским татарином Османом, которым вдвоем предстояло провезти лошадей через Ростов, Таганрог, Харьков, Полтаву, Кременчуг в Одессу, а оттуда на пароходе в С.-Стефано. Прошло немного времени и я узнал, что один из осетин, через несколько дней по возвращении домой, отбивая от конокрадов свою лошадь, на которой он измерил горы Малой Азии, был убит на-повал пулею в лоб.

Кулаев с другим, прогостив у родных месяца полтора, направились снова через Россию в действующую армию; по пути товарищ Кулаева заболел тифом уже за Балканами и умер, Кулаев же в одиночестве прибыл в С.-Стефано с целью отыскать генерала Бреверна, при котором он состоял большую часть похода. В день его прибытия в знаменитом местечке шла лихорадочная деятельность по посадке войск на суда для отхода в Россию. Генерал очень обрадовался своему «нукэру» и взял его с собою в Одессу.

Через три дня по приезде в Одессу, заплаканный, убитый горем Кулаев имел несчастие охранять тело своего любимого генерала. Не раз этот верный, честный, простой человек сожалел, что его не постигла участь двух товарищей, деливших с ним и сладкое и горькое в далёком путешествии; он привязался к генералу Бреверну, как умеют привязываться только редкие, честные, нетронутые натуры. Тело генерала нужно было отвезти в Гапсаль, в имение его брата графа Бреверна-Делагарди, и Кулаев не уступил никому места у гроба и не отошел от него до тех пор, пока он не был на его глазах опущен в могилу. [91]

Осетины оставили во мне самое отрадное воспоминание. Их честность, замечательная трезвость, бдительность, неутомимость, наконец крайняя заботливость о нас во все время нашего путешествия от Адрианополя до Кеприкиой за Эрзерумом — не изгладятся из моей памяти. Всеми признанная в эту войну сметливость, находчивость и храбрость осетин в боях и все это в соединении с перечисленными мною качествами, делают народ этот неоцененным в военном отношении. Лермонтов, описывая в «Герое нашего времени» свое знакомство с Максим Максимовичем, в двух-трех чертах нарисовал образ осетина, совершенно противоположный тому, который вынес каждый из боевого знакомства с этим народом. Или Лермонтов ошибся, или народ этот за полвека совершенно иной жизни изменился, выработав себе прямо противоположный характер. У поэта осетины выставлены ленивым, мелко-плутоватым, назойливым и пьющим народом, — всего этого не существует в молодом, боевом поколении его.

Мой спутник Алдатов, предавшись отдыху после путешествия, все время жаловался на то, что путешествие это надорвало его силы. Я, признаюсь, посмеивался, глядя на гигантское, из ряду вон выходившее сложение этого богатыря, но он, проскрипев полгода вдруг свалился, заболев какою-то внутреннею болезнию. Граф Воронцов-Дашков, при котором Алдатов состоял когда-то и с которым он пережил трудные годы туркестанской боевой жизни, поместил его на время болезни у себя, уступив ему свой кабинет, и приложил все свои старания к доставлению ему лучших средств и способов лечения, но природа взяла свое: прострадав пять дней, этот честный, простой, много в жизни перенесший человек, умер…

Е. Андреевский.


Комментарии

1. Генерал Губской, будучи начальником артиллерии Отдельного Кавказского корпуса, получил орд. св. Георгия 3 ст. за самое деятельное участие во взятии Карса.

2. Турецкая лира по номинальной цене равняется 22 1/2 франкам.

3. Известно, что в Турции, не только у мусульман, но и у христиан, женщины живут отдельно от мужчин.

4. Свиты его величества генерал-маиор Бреверн был во время войны начальником артиллерии гвардейского корпуса; за взятие Телита 16 октября 1887 г. получил орден св. Георгия; умер в Одессе во время переезда гвардии из Сан-Стефано в Петербург.

Текст воспроизведен по изданию: От Эрзерума до Тифлиса в 1878 году (Отрывок из походных записок) // Исторический вестник, № 5. 1880

© текст - Андреевский Е. 1880
© сетевая версия - Thietmar. 2019
© OCR - Strori. 2019
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1880