УМАНЕЦ А. А.

ПОЕЗДКА ИЗ ИЕРУСАЛИМА

в монастырь св. Саввы, к Мертвому морю и на Иордан, в июле 1843 года.

(Сообщено из Одессы.)

I.

Приготовления к поездке, монастырь Св. Саввы и путь к нему.

Лавра Св. Саввы установлена есть от Бога дивно, и чудно, несказанно. Есть бо поток и ныне страшен и глубок велми безводен, стены имея камены. На стенах каменных суть кельи прилеплены, Богом утверждены суть некако дивно на высоте, и те по обема странам потока того страшного стоят, на небеси утверждении суть.

Иегумен Даниил.

Вскоре по приезде моем в Иерусалим, и по осмотре тамошних Святых мест, освященных кровию и страданиями нашего Спасителя, я начал хлопотать о поездке к Мертвому морю и на Иордан. Поездка эта опасна, и делают ее не иначе, как под прикрытием отряда Бедуинов. Для этого, посредством тамошних Консулов, высших духовных Христианских властей, и главного местного Начальства, нанимают тех же самых мошенников-Бедуинов, которые, в противном случае, ограбили бы путешественника, и, при сопротивлении, — не пощадили бы его и крови. Они ждут этого, как дани, и прав своих никому не уступят. Это их промысел, их дело, И они идут на грабеж, как охотник за дичью. Желая сократить свои расходы на наем для себя прикрытия этого рода, я поджидал какого-нибудь путешественника. [195]

При выезде моем из Каира, почтенный и добрый Клот-Бей, с переменою платья 1, не изменивший своей благородной души и открытого характера, готового на всякое доброе дело, — с радушием наделил мена рекомендательными письмами в разные места Сирии; в числе их было также одно и в Иерусалиме к Реверендиссиму Св. Земли; но как сей последний по болезни выехал в Яффу с намерением возвратиться в Европу, то с письмом этим явился я к Прокурору Латинского монастыря, в котором встретил прием самой ласковой. От него, между прочим, узнал я, что на днях приехал в Иерусалим, и остановился у них в монастыре один молодой граф, Француз, который вероятно поедет на Иордан.

Я не замедлил отыскать этого молодого путешественника и нашел в нем то, чего искал. Мы условились об отъезде, и как я начал чувствовать себя не совсем здоровым, то отъезд свой мы отложили на несколько дней, что, впрочем, отнюдь не расстроивало моего нового спутника, еще не окончившего обзора Иерусалимских окрестностей. Похлопотать о провожатых я просил его взять на себя. С ним путешествует, и на его счет, молодой Италианец, живописец. Кроме того, мы согласились взять с собою одного путешествующего Немецкого студента.

Наконец, условленное время, 11-го Июля, наступило; все было готово; но как я не мог еще выехать, то спутник мой был так любезен, что, не расстроивая нашей поездки, согласился переменить только наш маршрут, и дал мне целых два дня покоя с тем, чтобы 13-го Июля я приехал в монастырь Св. Саввы, где он будет ждать меня; а эти два дня проведет он в пустыне Иоанна Предтечи и в Вифлееме. —

Преосвященнейшие Мелентий и Кирилл, Митрополиты Св. Петры и Лидды, во все время пребывания моего в Иерусалиме, были ко мне весьма внимательны, ласковы, приветливы. Не я один, все поклонники, которые здесь все без изъятия слывут под именем хаджи, не иначе отзываются о сих сановниках Греческой Церкви, как с чувством глубокого почитания и удивления к их высоким [196] истинно-христианским добродетелям. Называют они их не иначе, как Св. Петром и Св. Лиддом. В особенности первый, исключительно заведывая паствою Церкви, и владея Русским языком довольно достаточно, совершенно полонил сердца наших Русских ходжиев. У последнего на руках все экономические дела Патриархии. Преосвященнейший Мелентий всегда наведывался о моих предположениях. Накануне условленного выезда я был у него и между прочим сообщил ему о своем намерении. Он обещал прислать мне письмо для монастыря Св. Саввы, говоря, что, из опасения от Бедуинов, доступ туда делается не иначе, как по письмам из Патриархии; а как я сказал, что съедусь там с Французским путешественником, то он обещал упомянуть в письме и об нем.

В этот вечер, между прочим, он сообщил мне, что вместо десятков тысяч монашествующих, населявших Палестину в прежние времена, теперь находится их в Иерусалиме Греческой Веры, от Митрополита до послушника — от 100 до 120, а во всей Св. Земле не более 200 человек. Святой отец не мог не высказать при этом с сокрушенным сердцем своих жалоб на происшедшие недавно распри их в Вифлеемском храме с Латинами и Армянами, которые опишу когда-нибудь. Из них последние, в пылу запальчивости, не постыдились даже поднять руку и нанесть Греческим монахам удары близь самого места рождения Божественного Учителя, проповедавшего не вражду, а любовь и мир на земле. Что же относится до Паши и прочих властей Турецких, то они очень рады подобным распрям, еще поощряют их и очень хорошо умеют ловить рыбу в мутной воде.

Когда заговорил я об Иордане, то меня удивил ответ Преосвященнейшего Мелентия; он сказал мне, что на Иордане был он всего два раза и в последний пред сим лет за пять. Еще более удивился я, узнавши, что в Назарете он вовсе не бывал. Конечно это происходит не от холодности к Св. Местам, — в чем нельзя сомневаться, — а по случаю духовных его занятий в Иерусалиме, и из опасения от Бедуинов, которые не пропустили бы этого редкого случая поживиться огромным бакчишем, при сопровождении такого высокого лица, или же [197] и захватить его, чтобы получить богатой выкуп, — тогда как Патриархия была по уши в долгах и к уплате их имела скудные средства. — Конечно по той же самой причине и Иерусалимский Патриарх, почтенный старец Афанасий, управляющий Патриархиею уже до 40 лет, и постоянно живущий в Константинополе, до сих пор не был у гроба Господня. Антиохийский Патриарх Мефодий, человек умный и с твердым характером, живущий в Дамаске, всю жизнь свою собирается в Иерусалим и также там еще не бывал. Помнится мне, что и Александрийский Патриарх, человек редкой души и сердца, говорил мне, между прочим, что и он в Иерусалиме никогда не был.

На другой день, 13-го Июля, еще до восхода солнца, был я уже на ногах. Лошади ожидали меня в низу. Когда я вышел к ним на улицу, Преосвященнейший Кирилл сам вынес мне письмо для Настоятеля обители Св. Саввы. Здесь скажу кстати, что помещен я был против Патриархии, чрез улицу, в так называемом Консульском доме. Патриархиею он нарочно отделан для нашего Бейрутского Консула и Яффского поверенного в делах, — при их сюда приезде. Прусский Принц Алберт, при его бытности в Иерусалиме в этом годе, об отводе ему помещения обратился к Греческому духовенству, и здесь же был помещен. Приехав сюда, я застал Яффского поверенного в делах наших, который был так добр, что устроил меня здесь, и как в то время кроме меня, приехавшего на короткое время, поклонников в Иерусалиме вовсе не было, то в этом не представлялось никакого затруднения. Здесь я имел все из Патриархии, начиная от вкусного стола, до мягкой, чистой постели. Прошу читателя извинить меня, если подобными подробностями во зло употребляю его благосклонность. Подробности эти покажут ему то внимание, с которым принимается здесь странник и в особенности Русский, — и потому нельзя не быть признательным за это.

С восходом солнца был я у городских ворот, и выехать пораньше нарочно поспешил, чтобы поспользоваться утреннею прохладою, и чтобы предупредить моего Графа приездом в монастырь Св. Саввы, куда без [198] рекомендации могли не впустить его. Выехать же из Иерусалима прежде восхода солнца — есть вещь совершенно невозможная; потому что с закатом солнца все ворота запираются на замок, и ключ относится к Коменданту, живущему в цитадели, известной под именем замка Давидова, которая в свою очередь также запирается, да еще изъ-внутри, и ключ относится к тому же Коменданту. Правоверные любят, чтобы ночной покой их не был нарушен нкаким случаем, никаким приходом незваных гостей изъ-вне города. Только перед Св. Неделею доверяется надежному караульному офицеру ключ от однех Вифлеемских ворот, к которым примыкает дорога из Яффы, на случаи позднего прихода поклонников. Впуск этот, о котором хлопочут духовные власти, — конечно своим порядком сопровождается бакчишем, без которого на Востоке ничего не делается, — но за то и не много есть таких вещей, которых бы с бакчишем нельзя было сделать. Конечно читатели мои знают, что дать бакчиш значит то же самое, что у нас дать на водку.

При выезде из Вифлеемских ворот, куда лежал мне путь, я заметил нагруженного разными разностями осла; знакомый мне по лицу монах из Патриархии хлопотал с проводником около него, и, по видимому, поджидал нас. Видя, что между грузом выглядывали из корзины; зелень, свежий белый хлеб, яйцы и пр., я догадался, что это резерв, посылаемый из Патриархии в монастырь Св. Саввы, для продовольствия наших желудков. Здесь я приостановился, чтобы поправить седло, а между тем монах управился с ослом, которого погонщик потом погнал по дороге; когда же мы тронулись, монах сделал нам поклон, и, оставшись на месте, провожал нас глазами.

Со мною был кавас, предложенный мне нашим поверенным в делах в Яффе на все время бытности моей в Сирии, и я очень много обязан ему за эту благосклонность. Мы оба были вооружены jusqu'aux dents — и это могло показать охотнику до чужого добра, что мы не расположены дешево сдаться. Для присмотра за нашими лошадьми был мальчик на осле с запасом соломы и ячменя на три дня, — время, которое эта расчитали на всю нашу поездку. [199]

Из ворот мы тотчас повернули въ-лево, мимо замка Давидова, вниз к иссохшему Гигонскому водоему. Имея въ-леве гору Сион, эту, по словам Псалмопевца, прекрасную высоту, утеху всей земли и избранную Господом своим жилищем, я спустился далее в узкую, довольно глубокую долину сынов Гиномовых, проехал Акельдаму, и скоро достиг колодца Неемии, где долина сия впадает в другую долину, равно глубокую и носящую имя потока Кедронского. Долина сынов Гиномовых едва ли не есть самое плодоноснейшее место в окрестностях Иерусалима. Сады Соломоновы здесь были. Масличные сады, с частию дерев фиговых и изъ-редка лимонных, заняли здесь все уголки удобной земли. Когда я проезжал ее, от солнечных лучей она была еще закрыта Сионом и его южным скатом; эта утренняя прохлада, эта зелень, хотя неяркая, — были истинно усладительны, и потому более, что встретить ее в окрестностях Иерусалима я не ожидал ни в какое время дня. Но в полдень — напрасно прохожий будет искать здесь защиты от палящего летнего зноя; бедная тень оливковых дерев не охладит его, он не найдет здесь ни капли воды, чтобы омочить засохшие уста свои. Конечно у всех в памяти грустное и вместе справедливое описание Ламартина окрестностей Иерусалимских: «Горы здесь, говорит он, без тени, долины без воды, земля без зелени, скалы без ужаса и величия».

Далее дорога идет до самой обители Св. Саввы по безводному Кедронскому потоку, по направленно на юго-восток. Те же бедные сады идут и по долине сего потока, и эта зелень продолжалась целый час езды. Потом начинается, хотя голая земля, но все уголки в долине были вспаханы под хлеб, и это свидетельствует не трудолюбие жителей, а крайний недостаток в удобной земле. Так идет еще почти час езды, и оканчивается у двух небольших колодцев, в коих вода высохла. Вблизи заметны следы кочевья. Путешественники говорят, что они встречали по Кедронскому потоку многие бедуинские кочевья; но я не встретил ни одного, кроме их следов, как сей час сказал, — и это весьма натурально: Бедуины спускаются в долины в зимние месяцы, а летом ищут прохлады на высотах. — Скоро показалась в правом [200] утесистом боке долины большая, глубокая пещера, высеченная в цельной белой скале. — Когда я поровнялся с нею, то увидел, что она полна воды; зеленая кора плавала на ней и это показывало, что здесь нет ключа, а с гор проведена вода дождевая. — Три мальчика, и один из них черный как уголь, купались в ней и играли с козьими мехами, наполненными водою. Чрез долину переходила арабка в синей длинной рубашке, и четырехъ-летний сын ее, голой, бронзового цвета, уцепившись за ее рубашку, тащился сзади и кричал во все горло. Нa противуположной высоте паслось скудное стадо коз, и пастух с длинным Албанским ружьем за плечами, вместо посоха, с высоты поглядывал на нас.

Отсюда чрез полчаса езды, дорога, лежавшая до сих пор на самой глубине долины, подымается на правый его бок; здесь она широка, выравнена, с правильным подъемом и со стороны оврага отделена каменного стенкою; все показывало, что хозяйский глаз за нею надсматривает. После я узнал, что устроена она и поддерживается монахами Монастыря Св. Саввы. Справа подымалась гора Энгадди 2, та самая, в пещерах которой скрывался Давид, и которая, ныне голая, бесплодная, цвела некогда садами виноградными. «Милой мой, — говорит невеста в песне песней Соломоновых, — всегда со мною, как печать из мирры, и проведет ночв на груди моей 3; для меня он, как кисть виноградная в садах Энгадди 4». С левой стороны дороги поток Кедронский принимает вид самого дикого, узкого, как бы бездонного ущелья с частыми поворотами. Это две перпендикулярные скалы с выдавшимися обгорелыми камнями, придвинутые близко лицем одна к другой. Скоро высота горы Энгадди разрезалась небольшою ложбинкою, и на другой высоте ее показались и обрисовались на синеве неба, гуськом, десяток Бедуинов, идущих в одном направлении со мною, — и в тоже время неожиданно послышалось за горою два или три удара [201] колокола — извещение о гостях. — Нельзя было не догадаться, что это мой спутник с конвоем из Вифлеема, и что монастырь близок. Я обогнул еще одну высоту горы и толстые, высокие стены его с башнями явились предо мною, как бы по волшебству, в нескольких саженях, — и опять на башне два удара колокола, извещавшие о моем приезде.

Противуположная, левая сторона оврага, представляет бесчисленное множество пещер, которые испещряют бока Кедронского потока отсюда к Мертвому морю на несколько верст. Было время, когда все они были наполнены благочестивыми отшельниками и слава, о их добродетелях и строгости жизни раздавалась во всех концах вселенной. Теперь пещеры эти опустели и служат приютом лисицам и шакалам. Кедронский поток в этом месте называется Арабами Уади Эр-Рагиб, — долина монахов; недалеко от моря он принимает название Уади Эн-Нар,— огненная долина.

Пока я спускался к монастырю, графа и всех бывших с ним впустили во внутрь и — без предварительного о нем письма из Патриархии. Конечно, отсутствие несколько лет сряду покушений на набег со стороны Бедуинов ослабило обычай в этом случае, — или быть может, способствовало тому нахождение при Графе, в качестве чичероне, одного Иерусалимского, везде и всем известного жителя. Некоторые же путешественники пишут, что, не быв снабжены рекомендациею от Греческой Патриархии, они после нескольких часов ожидания у стен и многих убеждений, — едва успевали упросить впустить их в средину. Вслед за другими вошел я, — после трех часовой самой тихой езды из Иерусалима. Входов в монастырь с узкими, низкими и надежными дверями два: в верхний провели всех лошадей на дворик, нижний назначен для посетителей. Профессор Робинзон в своем путешествии приводит рассказ провожавшего его Шейха, что однажды Арабы племени Хиджая (Hejaya) пришли сюда ночью, дверь сожгли и монастырь ограбили. — Деревянную дверь, обитую снаружи железом, они успели сжечь, наливая е скважины между железных полос масло и разложив здесь огонь. — «Но как монастырь Св. Саввы есть святое [202] место, заметил Шейх, то Арабы, совершив злодеяние, бросились драться друг с другом».

По лестницам, частию иссеченным в живой скале, и переходам спускался я один наугад и попал прямо в церковь, где шла Греческая обедня; сложив свое оружие в преддверии, я остался в церкви до конца службы. Церковь довольно просторная, высокая, светлая; иконостас, говорят, довольно древен. Образа и разрисовка в Византийском вкусе. Вокруг, по стенам места монахов, повыше которых разрисованы грубою кистию разные святые отцы в натуральную величину по пояс, в монашеских облачениях; между ними есть также и святые жены. Это единственные женские лица, коим сделан доступ в обитель; ибо женщины, по завету строителя Св. Саввы, сюда отнюдь не впускаются, и для богомолок, если они в числе прочих приходят навестить места эти, отводится помещение в отдельной каменной башне, вне стен монастырских. Во время службы вошел в церковь чрез главные двери переводчик графа, родом Черногорец, с саблею и пистолетами. Я хотел было сказать ему, что в храм Божий с мечем не входят; но он стоял далеко от меня, сверх того это отвлекло бы внимание молящихся — и я удержался.

Приложившись ко кресту после службы, я отыскал моего спутника, который очень обрадовался моему приезду. К нему пристали, для путешествия на Иордан, один Молдавской монах и два молодых человека, земляки нашего Немецкого студента. Первый нанял у Бедуинов лошадь, последние были пешие. Из Немцов один — красильщик, был в Петербурге на фабрике и хвалился житьем там; потом искал напрасно счастья в Египте и теперь едет без гроша за душой обратно в отечество; другой — наборщик, только что из Германии, тоже без денег, едит искать работы в Ост-Индию и на дороге завернул поклониться святым местам. Право, одни только Немцы способны на подобные похождения — без денег. Нам отвели так называемую гостинницу монастыря, заключающуюся в двух отдельных комнатах, из которых одна довольно просторная и светлая, устлала была коврами, а вокруг диванами, и подушками, по восточному [203] обычаю; это единственная роскошь в этой строгой обители. Из окон назначенной нам комнаты видна была вся пропасть Кедронского потока и противуположный бок его, испещренный множеством пещер. Для услуг наших назначен был молодой монах, хорошо говорившей по-италиански.

Не теряя времени, я доставил данное мне из Патриархии письмо старшему в монастыре монаху. Игумен же постоянно живет в Иерусалиме. В тесной его кельи я увидал чрезвычайную бедность; постель заключалась в голой доске с деревянным изголовьем, покрытым куском толстого сукна; у ног стоял маленькой стол с несколькими истасканными книгами, закоптевшая лампадка висела на стене, в угле стоял простой посох: в этом заключались вся мебель и украшенье кельи. Свет едва проникал в нее сквозь узкое, глубокое окошко с потускневшими стеклами.

Вышед от него, я тотчас обратился вместе с моими спутниками к осмотру монастыря. Против западных главных дверей большой церкви, на устланной гладкими каменными плитами большой площадке, возвышается осьмиугольная чистенькая часовенька с куполом, внутренняя сторона которого вся занята колоссальным изображением Нерукотворенного образа Спасителя. Над мраморным жертвенником всегда теплится лампада. Здесь погребен был Св. Савва, умерший около 532 г., на 95-м году от рождения; мощи его потом принесены были Крестоносцами в Венецию, и мы молились пред опустевшею Гробницею. Под площадкою двора пещеры для погребения монахов. С западного конца площадки вошли мы в первоначальный храм этой обители, церковь Св. Николая, где при свете восковых свечей изредка совершается литургия. Она довольно просторна, почти вся иссечена в скале и имеет вид пещеры. Стены и потолок, не оштукатуренные, почернели от времени и дыма свечей. Иконостас самый бедный, и представляет образец постройки первых веков Христианства. Одно углубление этой церкви отделено деревянною перегородкою; мы вошли туда в дверь, и, при свете свеч, показали нам чрез железную решетку в окне кучу черепов, сложенных рядами один на [204] другой и лицем обращенных к нам. Казалось, эти вечные и немые затворники готовы были рассказать нам ужасную повесть их страданий и кончины. — Посланный от Царя Алексея Михайловича и Патриарха Иосифа строитель Тройцы Сергия Богоявленского монастыря, что в Москве, Арсений Суханов с старцем Ионою в Иерусалим для описания святых мест и Греческих церковных чинов, говоря об этом месте в обители Св. Саввы, добавляет: «тут в стене заделаны, сказывают, 360 мощей святых отец, избиенных от Арабов, и благоухание в той церкве безчисленно хорошо, что и сказать нельзя какой дух пахнет сладкой; тут же из горы шло миро, и то-де миро поклонницы разобрали и ныне нет, а благоухание есть дивное всем людям, а не ведомо от чего». Черепы эти принадлежат тем несчастным инокам, жертвам фанатизма, которые в 1104 году были без всякой видимой надобности изрублены во время Калифата. Картины этого кровопролития, как триумф мученичества, выставлены на стенах главной церкви. Впрочем сцены эти повторялись здесь несколько раз, и отшельники гибли не сотнями, а тысячами. Отсюда мы воротились чрез главную площадку, и направились к северной части монастыря по лестницам, лесенкам, разным переходам и террасам, все подымаясь выше и выше. Здесь нам показали две чисто и заново отделанные маленькие церкви, из коих в одной за железною решеткою идет спуск к гробнице Св. Иоанна Дамаскина, всем известного своим даром слова и увлекательным красноречием, — того самого, чья вдохновенная песнь: «благословен еси Господи! научи мя оправданием Твоим!» — так трогает душу нашу в дни великого поста при Божественном служении. С каким восторгом души прочел я в стенах этого монастыря увлекательный очерк жизни этого святителя, набросанный вдохновенным пером Г. Муравьева. Путешествие его и Г. Норова, также некоторые Французские вояжи, были моими неразрывными друзьями и собеседниками. Здесь скажу мимоходом, что труды Норова были для меня самыми лучшими и самыми верными напутствователями в Египте и в особенности в Святой земле. [205]

После сего мы поспешили видеть ключ воды под монастырем. Для этого разными переходами провели нас вниз чрез столовую монашескую и кухню к маленькой двери у самой пяты монастырских зданий. Чрез маленькую дверь и подставленную лестницу спустились мы на дно Кедронского потока и скоро достигли ключа. Он выходит из тесной пещеры под скалою и мы могли войти туда не иначе, как согнувшись. Ключ этот хотя не совсем богат водою, но за то неиссякаем. Вода в нем так холодна, что одним разом нельзя было много выпить. Предание гласит, что Св. Савва жил здесь пять лет и ключ этот дан ему по Божеской милости, во время общей засухи, а потому и носит имя сего святого до сих пор. Монастырь для своих надобностей имеет систерны и к этому ключу прибегают только в крайней надобности, ибо доставлять из него воду в монастырь довольно затруднительно и, может быть, не всегда безопасно.

Чрез сухое русло Кедронского потока мы перешли и поднялись на уступы противуположного бока: по мере нашего возвышения, монастырь нам более и более открывался. Массивные стены упираются пятою почти в самое дно оврага, не давая ни на один вершок свободного извне во внутрь прохода, и делают монастырь этот похожим более на мрачную и неприступную крепость; стены эти потом расположены без всякого архитектурного единства; здания разной формы, прислоняясь спиною к крутому обрыву, поднимаются уступами, как бы этаж над этажом, с частыми террасами и опрятными двориками до самой вершины, где от возвышающейся горы монастырь отделен толстою стеною, часть которой возвышается на самом краю отвесной скалы. В северном углу ограды возвышается высокая, каменная башня, носящая имя Юстиниановой, и где живет один из собратий для надзора за приходящими и извещения монастырское семейство о том, можно ли отворить дверь гостю, или ее еще покрепче запереть. Для этого проведена оттуда вниз проволока к колоколу. Другая башня находится вне стен недалеко от этой, назначенная, как сказано выше, для помещения женщин. От нижней пяты монастырских стен до башни [206] Юстиниановой — будет высоты более шестидесяти саженей. Сзади стен, вдали, высоко подымаются вершины горы Энгадди в виде насыпных из мелкого камня холмов; без зелени, без жизни, без всякого живописного вида. — Главная церковь возвышается в средине обители, чисто выбеленная, з крестом на куполе и большими часами с боку. Креста на церкве я более нигде не видал во всей Палестине. Красивая пальма, которую заметил здесь Шатобриан и которая с тех пор сделалась деревом историческим, упоминаемым у всех путешественников, грустно зеленеет до сих пор на одной из террас у северной оградной стены; но только она не есть единственное; дерево в сей пустыне; на некоторых террасах кое-где видны молодые деревца и несколько гряд с зеленью: это единственная утеха строгих отшельников, стоющая им больших трудов, забот и терпения. Будучи прислонен к обрывистому правому боку потока Кедронского, монастырь глядит на юго-восток и весь, до последнего уголка, выставлен раскаленными лучам солнца с утра почти до самой ночи. В изгибах потока нет никакого течения воздуха, а над монастырем возвышаются горы, препятствующие прохладительным ветрам досягать сюда; от этого, здания монастыря в летнее время раскаляются до неимоверной степени, — так что каждая келья делается удушливой, сухой баней.

Мы расположились в одной из пещер. Спутник графа, живописец, молодой человек с большим талантом, особливо к портретной живописи, начал срисовывать вид монастыря, представляющегося отсюда во всей своей строгой, дикой красоте. Не думаю, чтобы возможно было отыскать где-либо другое место, где бы природа представила отшельникам более грустную, безутешную пустыню, и — право — нет ничего преувеличенного в мрачных ее описаниях у путешественников. Жизнь иноков совершенно соответствует выбору места; они следуют правилам Василия Великого; вода и черный хлеб, какая-нибудь похлебка без всякого масла, маслины и, если случится, кое-какая грубая зелень — составляют их пищу. «Никогда пребывание отшельников, говорит Пужула в Correspondance d'Orient , не находилось в месте более [207] диком и более ужасном; для жильцев этой пустыни, свет и самая натура суть более — ничто; здесь всякая зелень останавливается, всякая радость умирает, всякая улыбка земли изглаживается; это уже более не жизнь, но еще и не смерть; это ужасный переход из этого мира в другой, это печальный мост, брошенный между временем и вечностию».

Время приближалось к полдню и нас позвали обедать. Мы все возвратились в монастырь, исключая живописца, продолжавшего рисовать, и при нем два человека для безопасности. Проходя чрез площадку у паперти главного храма, мы увидали всех наших Бедуинов, собравшихся в кружок и убиравших кашицу и хлеб, поданные им из Монастырской кухни. — После обеда я собирался уснуть, чтобы запастись сном, ибо мы условливались выехать с полуночи; но, при всех моих усилиях, никак не мог успеть в этом, по причине нестерпимого жара: атмосфера вокруг меня была раскалена донельзя.

Скоро пришли ко мне два Русских здешних монаха, узнавши, что я их соотечественник. Один из них, кажется, еще непостриженный, Козьма, бывший унтер-офицером Лейб-гвардии егерского полка. Вместе с ним пошел я в его келью, которая была тут же над гостинным домом, у самой пещеры, где жил Св. Савва, изгнав оттуда львицу. Здесь было менее жарко, чем в других местах, и я просидел у отца Козьмы с час, пока не остыл. Кельи в этой части монастыря иссечены в отвесной скале и снаружи забраты стеною; но как они удалены от прочих жилых строений и как здесь менее страданий от зноя телу, что — по мнению монахов — несогласно с назначением этого места, — то, кроме моего Козьмы, в них никто не живет. К пещере Св. Саввы примыкает маленький предел, алтарь которого теперь наглухо заделан каменною стеною, по тому случаю, что однажды Бедуины спустились на веревках сверху чрез стену, на краю скалы поднятую, — пробили крышу алтаря, вошли внутрь и ограбили, что могли унесть с собою. К счастию этим добыча их и кончилась, ибо дверь из корридора, ведущая на двор, была хорошо заперта, и шум услышан был монахами. Пока я сидел у Козьмы и он [208] рассказывал мне, где и как заслужил ордена, висящие у него под образами, к растворенному окну его кельи прилетели скворцы и начали распевать. Отец Козьма сказал мне, что он приучил их к себе кормом, и вот мать, высидев детей, привела их сюда же. Пара диких голубей прилетают также к нему за кормом, — и в этом вся его радость в этих диких ущельях.

— Понимаешь ли ты по-гречески? — спросил я у своего собеседника.

«Ни словечка»,— отвечал он.

— Да как же ты слушаешь службу в церкви? — заметил я.

«Да так... — отвечал он, кое-где догадывается. — Русской же обедни служить теперь некому не только у нас, но и во всей Святой земле.» 5

От него пошел я к другому моему посетителю, бывшему Архимандриту Арсению, выдававшему себя несправедливо, как я узнал после, за Князя Белосельского. Но как он был в то время в общей столовой по какому-то делу, то я зашел к третьему Русскому монаху Продрому, из Малороссиян. Бедный старик лежал в тяжкой болезни, глубокие стоны вылетали из груди его. Отец Продром сделал большие услуги гробу Господню: несколько раз он ездил в Россию и возвращался с богатыми дарами; а потом, когда снова ездил, представлял жертвователям росписки Патриархии в полном и исправном получении сделанных ими приношений. — Вот в нескольких словах жизнь этого почтенного старца: снискав себе честным трудом достаточный капитал, он имел несчастие потерять жену, которая, как он говорит, [209] была добрая хозяйка; Бог благословил его детьми; сыновей своих он переженил, дочерей повыдавал замуж, и всех хорошо наделил; потом видя, что конец его не за горами, заблагорассудил остаток дней своих посвятить Богу. На доске, покрытой халатом из толстого смурого сукна, лежал несчастный страдалец. Пот лил ручьями со всего тела; солнце своими лучами раскаляло стены и потолок его кельи, и от этого было в ней душно, как в печи. На столе перед ним стояла чашка с кашицей из чечевицы без масла, черный сухарь, зубок чесноку, выжатый лимон и кружка с водою.

— Ты бы лечился,— сказал я ему, после обыкновенных приветствий,— да ел бы суп из курицы...

«Бог меня лечит,— отвечал он; — уже и Преосвященный разрешал мне есть мясо и грех брал на душу; да нет, потерплю еще немного, — авось будет легче. О! если бы я был теперь в России! я знаю, там бы меня вылечили; меня везде знают, а в Москве купцы Рыбниковы взяли бы к себе, приглянули б за мной, как за родным! от них я много привез подарков гробу Господню. Да боюсь ехать, боюсь — умру на дороге. Хуже всего мне эти жары; да вот не долго до Ильина дня: тогда жары начнут спадать — и мне будет легче».

— Почему же ты не возмешь кельи там, где живет Козьма? Там не так жарко, заметил я.

«Там я буду далеко от людей,— отвечал он; — а здесь, кругом кельи, здесь все меня навещают, и есть кому услужить, здесь есть кому подать воды. А Козьма... Его было дали мне на послушание; да такий ледащо! — нехай ему… — добавил он, махнув рукой, — я и отказался».

В тот же день, я еще два раза заходил к бедному отцу Продрому, проходя мимо его кельи. Думаю, что недолго еще жить ему. Все, кого я ни спрашивал, отзывались об нем с особенной похвалою, и новым инокам ставили в образец.

«Господи Иисусе Христе Сыне Божий помилуй нас»,— сказал я у двери отца Арсентия, следуя монастырскому [210] порядку. «Аминь», — был ответ за дверью, и я вошел в светлую, просторную, но нестерпимо жаркую келью отца Арсентия. Потом я заходил к нему вечером, и еще более чувствовал здесь духоту, при всем том, что окно было отперто. Отец Арсентий был псаломщиком при штате Князя Потемкина; потом находился при взятии Очакова, за тем по пути жизни забрел в Иерусалим, и вот уже более 40 лет в духовном сане в святой земле. Светлый и хитрый ум виден в живых речах его. Он выучился говорить чисто по-гречески и при известном пожаре Иерусалимского храма в 1807 году — был заперт внутри его в числе прочих монахов на страже у гроба Господня. Потом послан был в Россию для сбора на постройку храма, и, для большего в этом успеха, посвящен был в Константинополе, при проезде, в сан Архимандрита.

От него я узнал некоторые любопытные подробности о помянутом пожаре, которых ни у кого не читывал. Пожар этот не обинуясь он приписывает умыслу Армян. Поджегший, говорит он, был прежде всех вне опасности; но потом воротился за своими деньгами, которые забыл взять, и которые были запрятаны в гробницах Иосифа и Никодима. Когда он проходил обратно чрез храм, огонь достиг уже купола и все было в пламени; свинец, которым покрыть был купол, растопился и лил дождем, и этим-то дождем его залило. Когда после пожара очищали площадь храма, то несчастную жертву нашли под кучами развалин полуистлевшею и лежащею ниц на своем золоте. — Все новейшие Французские путешественники обвиняют Греков в умышленном уничтожении бывших под Голгофою и пощаженных огнем гробниц Иерусалимских Королей Годофреда и Балдуина, говоря даже, будто прах их был выброшен вон. — «Эти две великие тени,—замечает Пужула в письме своем к Мишо,— изгнанные из храма, некогда покоренного мечем их, имеют только вашу историю единственным убежищем, последним монументом». — Читая это нельзя не разделять негодования Автора; — но я не вполне [211] доверял этому слуху. Я воспользовался беседою с Архимандритом Арсентием, который NB Греков весьма не жалует, и спросил его, справедливы ли эти рассказы Французов. Он отвечал мне, что бывшие сверху гробниц мраморные доски с надписями, как и весь мрамор в храме, сгорели и превратились в известь; но тел, которые находились внизу, положительно никто не трогал, да и пол отнюдь разрушаем не был. Я был рад этому свидетельству очевидца.

Перед вечером я всходил на башню Юстиниана, и виделся там с четвертым и последним моим земляком, кажется, тем самым, о котором Г. Муравьев упоминает в своем путешествии. Будучи на вершине этой башни, услыхал я густой звон монастырского, Русского колокола к вечерней молитве. Трудно изъяснить чувства, которые пробудились в душе моей, как Русского, при этом родном звоне, которого я уже более года не слыхал нигде на Востоке; трудно удержать полет думы туда — далеко — за моря — на север, — и я прочел про себя исполненные меланхолии стихи незабвенного слепца поэта:

Вечерний звон, вечерний звон!
Как много дум наводит он
О юных днях в краю родном,
Где я любил, где отчий дом,
И где я, с ним на век простясь,
Там слышал звон в последний раз!

Отец Савва уже очень давно живет здесь, помнится более 20 лет. Я спрашивал его о раздаче хлеба Арабам и узнал, что прежде давали два раза и более в неделю на 160 человек, по 8 хлебцов на каждого; но Ибрагим Паша, во время Египетского владычества, освободил их от этой раздачи, что остается в таком положении и до сих пор. Здесь скажу мимоходом, что Ибрагим Паша весьма покровительствовал Христианской церкви, как того никогда и нигде под Мусульманским владением не бывало. [212] Об этом времени монахи вспоминают, как о золотом веке для Христианской религии в Палестине.

Не помню я, чтобы кто-нибудь из путешественников объяснил источник сказанной пред сим раздачи хлеба. Мне объяснили его в Синайском монастыре, где раздается хлеб Арабам и до сего времени. Император Юстиниан на постройку монастырей отряжал сотни пленников и рабов, которые потом оставляемы были зависящими от монастырей для его защиты, услуг и работ, и получали за то пищу. Когда распространилась Магометанская вера на Востоке, они увлечены были общим потоком, уклонились от работ, а пищу продолжали требовать по-прежнему, не редко с пристрашкою и с насилием, — так что раздача хлеба обратилась в чистую дань. К обители Св. Саввы, построенной также при Юстиниане, было таким образом приписано четыре колена Арабов, кои и до сих пор носят имя Мар-Саба, т. е. принадлежащие монастырю Св. Саввы.

Сидя вечером в своей комнате с товарищами моего пути, я услыхал громкой спор наших Бедуинов; мы послали узнать о причине его, и нам сказали, что сверх пяти Бедуинов, взятых в провожатые из Иерусалима, в Вифлееме пристало к нам еще пять лишних, которых первые не хотят взять с собою, — чтобы не разделить с ними заработки, говоря, что они одни ручаются за нашу безопасность. Между тем другие пять утверждали, что они имеют более права на сопровождение в местах сих Франков, что предстоящий путь очень опасен, и что нужно взять народа поболее. В предупреждение, чтобы последние, при отказе, не набрали шайки и не помешали бы нам в дороге, — мы легко разрешили их споры, сказав, что первым заплатим то, что следует, а последним дадим бакчиш особо. — После этого все э как бы по волшебному мановению, умолкло, и оставалось только и нам самим успокоиться и уснуть; но не тут-то было: — стены и каменный свод потолка гостинницы так раскалились в продолжение дня, что не было никакой [213] возможности надеяться уснуть в комнатах; а потому мы расположились на плоской крыше под открытым небом. Ночь и некоторое движение воздуха охлаждало нас; но и здесь, боясь простудиться, я выбрал место под защитой каменной стены и весьма ошибся в своем расчете: несколько раз просыпался я облитый потом, и должен был ночью переменить белье. Росы же, которая могла бы освежить нас, не было во всю ночь ни капли, Впрочем те из нас, которые спали на открытом воздухе, подальше от стен и полегче укутались, большего жара ночью не чувствовали.

В 2-м часу по полуночи нас подняли для сборов в путь. Скоро мы собрались, сделали свои приношения за самое ласковое и внимательное гостеприимство, и, при проходе мимо церкви, заметили, что все монахи были уже на ногах и заутреня должна была начаться. Все они вышли к нам и я еще раз простился с отцем Арсентием. При нашем отсюда отъезде на монастырских часах ударило ровно два часа.

II.

Путь к Мертвому морю, Джирид Бедуинов, игра копьем, очерки их нравов и несколько слов об Арабских лошадях.

По выезде из монастыря, мы повернули на ту дорогу, которою я сюда приехал, и когда достигли глубины Кедронского потока, переехали на другую его сторону. Мы беспрестанно то круто подымались, то опускались в пропасти. Благодаря темноте ночи, я не видал вокруг себя ровно никакой опасности, отдав свою персону в полное распоряжение лошади, которая, следуя за своей предшественницей, с каждым шагом выбирала место и как бы ощупывала его ногою, чтобы стать потверже. Все мы ехали гуськом и вытянули длинную линию. Часа чрез полтора мы очутились на высоте, господствовавшей над всеми вокруг горами. Въправе промежду оврагов показалось не на долго Мертвое море, и над ним, на горизонте, длинная линия [214] вершины Аравийского хребта, на которой не видно ни одного пика, ни одного возвышения, и только, как говорить Шатобриан, заметны были кое-где легкие неровности, будто рука художника, проводя эту горизонтальную линию на небе, дрожала в некоторых местах.

Свежесть в воздухе дала знать нам, что начинается заря. Скоро начало рассветать; но ни одна утренняя птица своим пением не приветствовала возвращения дня. Скоро потом мы начали спускаться вниз, иногда весьма круто, и достигли довольно пространной в горах поляны. — Здесь линия наших лошадей расстроилась, все Бедуины поскакали вперед, начались их военные игры, их джирид.

При этом заметили мы, что кроме пяти Бедуинов, взятых из Иерусалима, еще пяти приставших в Вифлееме, оказалось еще много лишних; когда же, как и откуда они взялись — это уже мы не ведаем. По справке оказалось их в итоге 16 человек, и в том числе 3 пеших. Проведавши, конечно, что Франки едут на Иордан, они, не званные и не обремененные делами, — просто пристали к конвою, в надежде на бакчиш, и чтобы поучить лошадей своих при джириде. Все они были вооружены различно: у одного торчали за поясом пистолеты, у другого было ружье и широкой нож с боку, у третьего длинное копье и ятаган; — но более было пистолетов и копий. Лошади их большею частию хорошей крови и одна серая кобыла была редкой красоты, породы Когеллан. Почти на всех лошадях видно было много рубцев от прижиганий раскаленным железным прутом и в особенности у передних ног на груди. Прижигания эти в общем обычае у Бедуинов, и делаются в предположении, что это укрепляет ослабевшие члены животного. — У некоторых конец хвоста, для красоты, был подкрашен и по сторонам близь его корня было по три точки, сделанные концем раскаленного прута и в перпендикулярном направлении симметрически расположенные.

Трудно себе представить Бедуинский джирид тому, кто его не видал; не менее трудно и описать видевшему его. Не уклоняясь от порядка моего рассказа, я набросаю [215] здесь хотя слабую картину этих военных игр, сколько мне силы то позволят.

В джириде представляется военное дело; все наездники, наклонившись вперед, летят во весь карьер в рассыпную, нападая один на другого в догонку и потрясая копьем в руке, готовым пронзить противника; достигнув его, он в тоже мгновение круто, на всем скаку, поворачиваешь лошадь и летит на другого. Преследываемый, видя погоню, и чуя копье уже близко, круто, также на всем карьере, поворачивает лошадь свою в другую сторону и старается, если не встретит противника пистолетом или своим копьем, то по крайней мере уклониться от направленного удара. Или же, бросив поводья на гриву лошади и впившись ногами и острием стремен в бока ее, всем туловищем поворачивается назад и прицеливается своим ружьем, — так, что оно идет прямо по линии хвоста; противник побежден и бежит уклониться от выстрела. Все эти эволюции делают они с криком гау, гау, пуская лошадей, как я сказал выше, во весь карьер с места, круто их поворачивая в разные стороны или же разом их останавливая, так, — что лошадь станет, как бы вкопанная в землю и это у них считается верхом совершенства выездки лошадей. За то у редкой лошади после джирида не идет кровь изо рта. При том же мундштуки Арабские с ужасным железом, которое дерет рот и поднебье. На рысях Бедуины вовее не мастера ездить: при коротких стременах, это бы их замучило; а между тем они твердо убеждены, что только на Восток умеют ездить верхом, как следует, и что во всей Европе нет ни одного порядочного наездника.

Замечательнее всех был Бедуинский Шеих на красавице кобылице, о которой я упомянул выше. У него в руках было длинное, футов 16, копье из камыша особого рода, привозимого из Индии и от берегов Ефрата. На тупом конце копья было, по обыкновению, надето простое железное острие, которым он упирался иногда в землю, как бы тростью, когда ехал шагом. На нем был узкой [216] чекмень темно-коричневого сукна, перетянутый в поясе широким черным ремнем, за который затянуты были его щегольские с серебренною насечкою пистолеты и ятаган. Широкие серые шаравары входили в большие красные чоботы с выгнутыми вверх носками. На плечи был накинут бедуинский простой бурнус из толстого сукна с черными и белыми широкими полосами, и с прорехами вместо рукавов, куда продевались руки. На голову наброшен был, по примеру Пальмирских и Багдадских Бедуинов, шелковый небольшой платок с желтыми, красными и зелеными полосами, и с двух концов, вместо бахрамы, висели длинные сученые шелковые шнурочки с узлами на концах. Поверх платка макушка головы дважды была обойдена концем слабо ссученной веревки из верблюжей шерсти. Концы платка падали на спину и на его широкие плечи. Редкие волосы едва опушали его ланиты и подбородок; но черные, как смоль, густые усы под большим римским носом придавали грозный вид его бронзовому, загорелому лицу, подернутому легким румянцем. Редко он говорил и еще реже улыбался; но при этом нельзя было не заметить его белых зубов. Глаза блистали огнем под нависшими бровями, и довершали тип этой дикой красоты. Не скоро он принял участие в джириде, и когда другие летали вокруг на своих борзых конях, он спокойно продолжал ехать рядом с нами. Видя, что один из Бедуинов, чтобы и его увлечь, налетал на него с гиком, потрясая копьем, он с быстротою молнии внезапно помчался вперед, и потом разом осадил свою лошадь. Лошадь не делала более ни одного прыжка, уперлась передними ногами и в одно мгновение очутилась задом наперед, — так что вольт этот сделала она почти винтом на передних ногах,— и седок готов был принять преследовавшего его на свое копье, поднятое вверх. Этот вольт не мог не поразить меня, и я приписал его случаю. Вскоре Бедуин мой, галопируя в разные стороны, повторил тот же вольт еще раз; но в третий — лошадь уже его не сделала, и — признаюсь — подобной выездкой можно только портить лошадей. Мундштук был весь в крови; Бедуин снял его, не сходя с седла, и поехал шагом. [217]

В этот же день после видел я игру его копьем на своей кобылице. На всем галопе он круто повертывал ее на право и на лево, выделывая фестоны и выписывая на ней цыфру 8. — По мере этих поворотов, он держал свое длинное копье наперевес, перебрасывал его наперед и назад корпуса чрез голову, наклоняя на одну и на другую руку, иногда подбрасывая и хватая его на лету, опуская к земле один или другой конец копья, подобно тому, как искусники плясать на канате, балансируют шестом, держа его в руках на перевесе. Эта игра копьем чрезвычайно живописна, и не всякий Бедуин на нее мастер. Копье на Арабском языке называется джириде; от этого всякая игра на лошади с копьем называется джиридом.

У прочих Бедуинов лошади, большею частию жеребцы, были хотя хорошей породы, но не столь высоких достоинств, как кобылица нашего Шеиха. Все наездники сидели твердо в седле, и, казалось, будто приросли к нему. Одеты были они также не столь щегольски, как описанной нами Шеих, Нa голове почти у всех были овчинные большие шапки, на плечах обыкновенные бурнусы, которые они скоро сбросили, или чекмени, перетянутые широким ремнем; серые шаравары и красные башмаки довершали наряд. Все они, из кочевьев между Вифлеемом и Хевроном, были большею частию рослые, здоровые,— и некоторые имели вершков по 12 росту при атлетических формах их тела. Это напомнило мне слова соглядатаев, посланных Моисеем из пустыни в Палестину. «Видехом мужии превысоции» — говорили они, возвратясь оттуда. Бедуины же пустыни Аравийской обыкновенно среднего роста и чрезвычайно сухощавы. Вообще полнота форм в мущине считается у них важным недостатком, и слово «толстяк» — есть синоним «подлеца».

Вот очерк наружного вида Арабов-Бедуинов, сделанный Шатобрианом. «Везде, где ни видал я их, говорить он, в Иудеи, Египте и даже в Варварии, — они казались мне росту более высокого, чем малого. Походка их горда. Они хорошо сложены и легки. Голова их овальна, лоб высокий и выпуклый дугою (argue), нос орлиный, [218] глаза большие, разрез их в виде миндаля, взгляд влажный и очень кроток. Ничто не обнаруживает в них дикаря, если рот их закрыт; но как только начнут они говорить, — вы услышите наречие грубое, шумное и слишком гортанное; вы увидите длинные зубы ослепительной белизны, подобные зубам барса или шакала, — разница в этом с Американским дикарем, у которого свирепость во взгляде и кроткое выражение в устах. Рост у женщин Арабских пропорционально выше, чем у мущин. Их поступь благородна, и, по правильности черт лица, по красоте и округленности их форм, расположению их покрывал, — они напоминают несколько статуи жриц и муз древности. Но это должно принимать в ограниченном виде: эти прекрасные статуи часто драпированы лахмотьями; вид нищеты, нечистоты и нужд унижают эти формы, столь чистые; медный цвет кожи скрывает правильность черт лица; одним словом — чтобы видеть женщин сих такими, как я сейчас описал, нужно их рассматривать на некотором расстоянии, довольствоваться общим взглядом на целое и не входить в подробности».

Лошадь и оружие составляют для Бедуина все его богатство, его утеху, его радость. Ни на что в мире он их не променяет, и в особенности первую, родословную которой хранит если не на бумаге, то в памяти, как сокровище. Не он один, — его жена, его дети ласкают ее, кормят, и это нежное внимание, эта заботливость делает животных сих чрезвычайно привязанными к своим обладателям и развивает в них удивительную смышленость. Лошадь Арабская, по вниманию, к ней оказываемому, делается как бы членом семейства; она разделяет и горе и радость его, и я сам видел, как при одном звуке незнакомого голоса Европейца, лошадь Бедуина перестает есть ячмень, подымает уши, — как бы прислушиваясь в незнакомое для нее наречие, подобно прочим членам семейства — обращает открытые глаза свои на новопришедшего, и с любопытством его оглядывает. Взглянув на ее широкий лоб, показывающий степень развития ее умственных способностей, на ее большие глаза, исполненные [219] огня, — вы поймете, что движение лошади не есть случайное, не есть безотчетное.

Впрочем как ни высоко ценят Бедуины лошадей своих, как их ни ласкают, но собственно физическое содержание их так грубо, что только одна мысль о желании приучить их к перенесению возможных лишений, может извинить это в глазах наших. У бедного и у богатого они одинаково содержатся. О конюшнях Бедуины не имеют никакого понятия. Под навес также лошадей своих никогда не ставят; держат их почти всегда оседланными под открытым небом — под палящим солнцем, привязывают за ноги к кольям, вбитым в землю, так что лошадь может сделать самые небольшие движения. Не редко пить им дают один только раз в день, и на ночь самую умеренную дачу овса и рубленной соломы. Умеренность в пище Арабской лошади, при ее смышлености и быстроте, составляет неоцененное сокровище пустынного жителя — и не редко, при недостатке ячменя и соломы, горсть сухого мелко искрошенного мяса, или крушка верблюжьего молока, ей достаточны на целые сутки. Но подобное содержание и скудный корм, не только не ослабляют силы животного, а напротив придают ему редкие качества умеренности, терпения и быстроты.

Лучшие верховые лошади родятся в провинции счастливой Аравии Неджд. Они делятся на 4 сорта и в первом сорте Арабы считают только четыре заводских жеребца, из коих три в Неджде и один в Англии. В числе купленных в начале 1843 года в Каире, нашим Генеральным Консулом, и отправленных в С.-Петербург, для Высочайшего Двора, 12 лошадей, была пара их от одного из сих жеребцов. При приводе лошадей сих в Александрию, для отправления морем в Одессу, Мегмет-Али Паша, желал их видеть; похвалив всех вообще, о сказанной паре, одной кобыле и одном жеребце, — отозвался, что хотя равных с ними достоинств лошади, и найдутся в Египте, но лучше их наверное нет.— Второе место после Недждских лошадей, занимают лошади Сирийской пустыни; а в отношении перенесения тягости [220] и продолжительности пути, при крайних лишениях в корме, — они еще берут верх над первыми, но в красоте, смышлености, и, может быть, — быстроте много им уступают. Самыми же благороднейшими лошадьми, Арабы почитают тех, которые происходят от двенадцати кобыл Пророка, питавшихся, как говорят их поэты, «одним ветром». — Житель Аравийского полуострова, как мне сказывали бывшие там в войсках Ибрагима Паши, Европейцы, — при военном деле обыкновенно имеет при себе верблюда и лошадь; на первом он едет, другую держит на поводу и бережет силы ее на случай крайней нужды. Если неприятель его преследует, он уходить на верблюде, а когда настигает, он бросается на лошадь — и тогда разве один ветр пустыни может с ним соперничествовать в быстроте бега.

Нередко прекрасный жеребец, или чудная кобыла, кобыла, которая, по легкости своей и по прибыли приплода, ценится выше первого,— составляют громкую известность целого поколения Бедуинов, и кто ими владеет, на том отражается вся слава благородного животного. Описывая блистательные, по их мнению, подвиги Бедуинов, а по нашему просто грабежи и разбои, — поэты Арабские никогда не забывают раскрасить равно яркими чертами неразлучных их товарищей — коней их. — Желающий вполне любоваться красотою истинно Арабской лошади,— пусть посмотрит на нее не у нас на конюшне, а под седлом у Бедуина, при военных его играх, на месте ее рождения, под знойным небом, в разгульной песчаной степи, или между бесплодными горами Аравии или Иудеи. Как прекрасно, высоко и вместе верно описание такого коня у Иова (в XXXIX гл.)! Трапист Жерамб содержание этого места Св. Писания переложил в следующих строках — мы поделимся удовольствием с нашими читателем. «Видел ли ты коня-воина? — говорит Иов, — его мускулы, его бока могучие? — Неукротимая душа его не знает страха. Гляди, огонь пышет из его дымящихся ноздрей. Он играет, ударяя оземь копытом своей прекрасной ноги; он радуется своей силе. Подняв голову, он [221] ржанием своим призывает отдаленный бой, и горит нетерпением, чтобы броситься в самую средину сечи. Он смеется над смертию, грызя и покрывая пеною удила свои; и — в бешеном восторге — глубоко роет под собою землю долины. Как сердце его пламенеет и волнуется, при виде меча сверкающего! — как гордо идет он на острие копий, тогда, как глаза его устремляются на блеск щита и отражают его сияние. По одной благородной гордости, он душит в себе чувство боли, и не замечает стрел, вонзающихся в бока его. Своим ржанием он отвечает на громкие звуки военной трубы, пока не падет истощенный ранами, и последний вздох его — есть единственный, им выпущенный из груди своей».

Джирид наших Бедуинов продолжался, пока мы не проехали равнины, дававшей им на то раздолье. Я думал, что собственно для нашей забавы они джиридовали; но после увидал, что редкую поляну пропускали они, чтобы не сделать этой репетиции, для лучшей объездки своих лошадей и собственного упражнения, — ибо не часто случается им быть многим в одном джириде. Из равнины мы снова спустились в ущелье, но по большой части ехали вдоль оврага, в котором видны были следы потока. После дождей, стекающая с гор вода здесь ревет, бушует и ворочает огромные камни. В 5 часов угара в леве на горе показались нам куполы Дервишского монастыря во имя Моисея, а впереди Мертвое море и казалось очень близким; но мы были от него еще на добрый час езды. Проехав еще ложбинку, где наши Бедуины не пропустили случая поджиридовать, мы поднялись на последнее возвышение, с которого спускаясь, уже не теряли моря из виду. Здесь же открылась нам обширная Иорданская долина и вся линия Аравийских гор на другой стороне. Переехав внизу песчаную, широкую ложбину потока, мы пошли в густой кустарник, растущий с этой стороны моря; местами был в нем и камыш, уже иссохший. Не успели мы еще выбраться из кустарника, как передовые наши Бедуины поскакали вперед на пригорок, и, привстав на стремена, вперили взор свой вперед, — несколько в [222] лево. Вслед за этим слова: Бедауий, Бедауий! — как электрическая искра, пролетели по устам всей нашей кавалькады. Начали скликать отклонившихся в сторону и отставших — в одно место. Кто был поудалее, — полетел вперед, осматривая свое оружие. Нам сказали остаться в ариергарде и держаться в одной куче; при нас остались и те из Бедуинов, которых лошади были не из лучших. Пешеходцы и отставшие также подобрались к нам и мы одною кучею продолжали тихо подвигаться вперед. Не видя впереди на долине ровно ничего, я вынул из кармана неразлучный мой двойной лорнет и сталь разглядывать в ту сторону, куда глядели передовые, и опять не увидал никаких Бедуинов. Надеясь на свою лошадь, я отделился от прочих и поскакал вперед к пригорку, — чтоб посмотреть по крайней мере, где они видят Бедуинов. Граф поскакал вслед за мной; — но Черногорец наш закричал за нами: «господа, не оставляйте меня, у меня лошадь ненадежная». — В это время передовые обернулись к нам и со смехом кричали: мафишь Бедауий, мафишь Бедауий! — нет Бедуинов! нет Бедуинов! да что ж там их так напугало, — думал я, и, взъехав на пригорок, узнал, что это было стадо аистов, которых приняли за Бедуинов из-за Иордана. — Вот вам и сцена вроде Донкишотовских похождений! Разхохотавшись с моим Графом, мы хотели по крайней мере видеть особ, сделавших нам тревогу, и я едва в лорнет заметил их головы. Как ни смешна была наша тревога, но вместе с тем она показала нам, как зорок глаз пустынного жителя. Указав на аистов, я сказал нашему Черногорцу — вот бы хорошо застрелить, — и он храбро поскакал в ту сторону; но скоро воротился, говоря, что встретил топкое место, чрез которое нельзя было переехать.

(До следующего нумера).


Комментарии

1. Но не религии.

2. По мнению же Робинзона, гора Энгадди не здесь, а на западном берегу Мертвого моря.

3. Песн. песн. Солом, гл. 1. п. 12 и 13.

4. В подлиннике сказано: между сосками моими.

5. Воротившись в Одессу, узнал я, что для поклонения св. местам и назидания на короткое — к сожалению — время Русских поклонников в Иерусалиме, поехал туда бывший Архимандрит Большо-Фонтанского, близь Одессы, Успенского монастыря Порфирий, и читавший в то же время лекции Богословия в Ришельевском лицее. Потом был он духовником при посольстве нашем в Вене. Архимандрит Порфирий — человек отличного образования и редких достоинств.

Текст воспроизведен по изданию: Поездка из Иерусалима в монастырь св. Саввы, к Мертвому морю и на Иордан, в июле 1843 года // Москвитянин, № 3. 1844

© текст - Уманец А. А. 1844
© сетевая версия - Thietmar. 2016
© OCR - Андреев-Попович И. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Москвитянин. 1844