ЗАПИСКИ АРХИМАНДРИТА ВЛАДИМИРА ТЕРЛЕЦКОГО.

бывшего греко-униатского миссионера

(Предыдущий текст опущен как выходящий за рамки сайта - Thietmar. 2018)

XVI.

Путь чрез Сиру, Смирну в Бейрут. — Караван европейских путешественников. — Терзания голода вследствие нераспорядительности на пути. — Воздержность от вина турецкого эфендия. — Разбойничье селение. — Приезд в Иерусалим.

Чрез неделю с первым попутным пароходом я отправился в дальнейший путь. На один день мы останавливались на острове Сире, принадлежащем греческому королевству, где, по преданию, воспитывался Ахилл. С товарищем по пути, армянским священником, мы посетили латинского епископа, жившего на вершине высокой горы, по склону которой и дальше по берегу моря разбросан юрод. Вечером мы отплыли в Смирну, где [572] мне опять пришлось дожидаться довольно продолжительное время парохода, идущего в Бейрут. К концу 1840-х годов рейсы не только по Адриатическому морю, но и по берегам Малой Азии почти исключительно совершались пароходами австрийского Ллойда, и то только один раз в месяц, направляясь из Константинополя в Бейрут, а оттуда в Александрию. В Смирне я познакомился с драгоманом русского консула Жабою и с служащими в французском консульстве. Наконец, подоспел давно ожидаемый пароход, и я понесся дальше в Бейрут, которого мы достигли после пятидневного путешествия, задерживаясь только на несколько часов в Роде и Кипре. В городе Ларнаке на острове Кипре я все таки успел посетить монастырь францисканцев. Один из монахов, малый весьма коренастый, рассказывал мне о кулачной расправе с греками в храме Гроба Господня, в котором он, не смотря на святость места, с храбростию, достойною лучшей участи, с подсвечником в руках громил православных иноков.

В Бейруте (древнем Берите) я нашел д-ра Добровольского, моего товарища по виленскому университету, который меня гостеприимно приютил у себя. При его содействии караван европейских путешественников, числом 11 человек, принял меня в свою среду. Мы тронулись в путь по узкой береговой полосе древней Финикии утром в воскресенье настолько рано, что я не успел ничего поесть и даже захватить чего-нибудь с собою. На свою лошадь я уселся со всем своим багажом. Ехали мы быстрою рысью, а от неумелой укладки из моего багажа выпадала то одна, то другая вещь, вследствие этого мне приходилось постоянно останавливаться. Неудивительно, что я все отставал. Между путешественниками находились два прусака: отец с сыном. Их слуга, видя мое затруднительное положение, смиловался и поместил мои вещи с их багажом, нагруженным на двух мулов. На половине пути в Сеиду (древний Сидон) мы задержались в турецком постоялом дворе (хане). Есть не пришлось ничего, кроме кисточки винограда. Отдохнув немного, мои спутники принялись выгружать захваченные с собою съестные припасы и поедать с большим апетитом то, что успели раздобыть в Бейруте. Я ушел, чтобы не раздражать слишком своего апетита или, вернее сказать, не подвергать себя тяжкому испытанию от приступов терзавшего меня уже голода. Уже стемнело, когда мы въехали в Сеиду. Оба прусака со мною заедали последними в францисканский монастырь, настоятель которого, кроме родного италианского, другого не знал, а так как мои прусаки по нталиански не понимали, то мне пришлось быть их драгоманом.

Настоятель сообщил мне, что осталось только две кровати. По чувству деликатности, я не хотел разлучать отца с сыном, и вследствие этого, имея рекомендательное письмо из Рима к настоятелю одного мельхитского [573] монастыря в Ливанских горах, решился искать гостеприимства в имеющемся в Сеиде мельхитском монастыре. Итак, предоставив прусакам следуемое мне место, я отправился с мальчиком-проводником в упомянутый мельхитский монастырь. Но какое мое было разочарование, когда оказалось, что из монахов никто не знал другого языка, кроме арабского, которого я, в свою очередь, вовсе не понимал! Мой проводник, показав мне монастырь, скрылся. Возвращаться нельзя было; приходилось во что бы то ни стадо искать в монастыре приюта. Напрасно прибегал я к мимике, напрасно показывал арабский адрес письма: все ничего не помогало! Между тем, голод меня донимал ужасно. Наконец-то отцы кое-как догадались в чем дело, и пригласили одного маронита, понимавшего италианский язык. После привычных на востоке приветствий и комплиментов, я разъяснил ему свое бедственное положение, сказав, что весь день ничего не ел. Оказалось, что в монастыре ничего, даже и хлеба не было, так как иноков кормили прихожане, у себя на дому, по очереди; ночлег же они предоставляли мне с большой охотой. Тогда добрый маронит, послуживший мне переводчиком, вывел меня из этого затруднения, предложив мне откушать у себя. Мы отправились к нему. В первый раз мне пришлось ужинать по восточному; два или три кушанья арабской кухни показались мне превосходными после невольного поста и тряской езды. Приходилось, конечно, все брать пальцами, так как ложек и вилок не полагалось. Угощение окончилось омовением рук, кофеем и наргиле (трубкою). Ночевать гостеприимный хозяин отвел меня к мельхитам.

Утром мы пустились в дальнейший путь чрез Сур (древний Тир), Кесарию, где мы нашли только торчащие стены и здания построенного Иродом в честь императора Августа, а ныне разрушенного и засыпанного песком, города, — в Яффу (древнюю Иоппэ). Этот город служит преддверием Палестины. Здесь я нашел брата русского консула в Смирне, польского эмигранта Жабу, состоявшего смотрителем карантина. Он просил меня остановиться на несколько дней у него, чтобы, воспользовавшись моим приездом, исповедываться с служившими у него поляками. Я согласился. При его содействии я отправил нанятую в Бейруте лошадь, на небольшом судне, к ее хозяину. Удивительно, насколько восточные люди доверчивы: они обыкновенно отпускают незнакомому лицу на довольно продолжительное время и довольно далеко лошадей без всякого с своей стороны присмотра, полагаясь во всем на честность нанимателя. Как раз во время завтрака посетил Жабу приехавший в Яффу для ревизии карантина турецкий чиновник. Мы сидели за завтраком. Хозяин пригласил присесть и эффендия и, наливая вина в рюмки, извинился, что не предлагает правоверному турку напитка, разрешенного только гяурам. Эффендий смотрел жадно на искристую влагу; наконец, он не вытерпел и, протянув свою рюмку, [574] сказал: «пророк запрещает только злоупотребление напитками; налейте и мне»!

Вечером того же дня я нашел себе спутника. В святой город отправлялся француз-фотограф. Мы взяли себе почтовых верховых лошадей с тем, чтобы их сдать в Иерусалиме на почтовой станции. Проводником нашим был араб, ведший верблюда, нагруженного фотографическим аппаратом. В Рамле мы искали приюта в францисканском монастыре; нонам отказали и, таким образом, нам пришлось ехать всю ночь. Утром в одной деревне мы видели опустевшую весьма древнюю церковь, в которой арабы держат ночью свой скот. Возле этой церкви был ключ воды с водопойным желобом. Мы хотели напоить своих лошадей, но мальчик-араб, поивший как-раз свой скот, стал кричать и грозить нам веревками, которые держал в руках. Мой спутник хотел напугать мальчика и вынул пистолет. Смелый мальчик бросается на нас с веревками и громко взывает по арабски о помощи. В миг выбегают из домов арабы и устремляются на нас. Смекнув, что дело принимает неприятный для нас оборот, мы стегнули своих лошадей и помчались вскачь. С трудом мы убежали от гнавшихся за нами арабов. Впоследствии, в Иерусалиме нам рассказывали, что это селение есть гнездо самых отъявленных разбойников. За несколько дней до этого иерусалимскому паше удалось поймать шейка, предводителя этого разбойничьего гнезда, и это отчасти сдерживало их прыть, — а то бы нам едва ли удалось избегнуть их рук.

ХVІІ.

Прибытие в Иерусалим. — Обратный путь в Яффу. — Эффендий поляк в Смирне.

В Иерусалиме я остановился в гостиннице патров францисканцев, которым римскими папами была исключительно вверена духовная администрация всей Палестины и острова Кипра, почему и настоятель всех монастырей в этом крае, — так называемый провинциалис, пользовался епископской юрисдикцией и правом употребления при богослужении митры и жезла. Францисканцы по большей части италианцы и испанцы, с небольшой примесью французов, народ вообще мало образованный и грубый, взирающий с гордостью и презрением как на схизматиков, т. е. православных, так и на последователей других христианских вероисповеданий. Они уверяли меня, что все православное духовенство люди без чести и религиозных правил, и советывали мне воздерживаться от всякого с ними общения, так как они меня, как униатского священника, способны убить [575] или отравить. Под этим предлогом патеры не позволяли мне служить обедню в часовне Гроба Господня, как не принадлежавшей исключительно латинянах, а только на их престоле, сооруженном подле столба на том самом месте, где, по преданию, явился Иисус Христос св. Марии Магдалине. Во время обедни, под влиянием внушений францисканцев, сначала я оробел, увидев собравшихся вокруг престола в довольно значительном числе православных монахов, но, к моему большому удивлению, они не только не выказывали никакой вражды, но даже поучали прислуживавшего дьячка, не ознакомленного вполне с чином обедни, что следует делать. Странный этот взгляд латинян на православную церковь и даже враждебное их к ней отношение поражали меня уже и тогда, не смотря на все мои предубеждения против православия, внушенные мне богословскою иезуитскою наукою.

Пробыв в Иерусалиме одну лишь неделю и посетив на тот раз только близь лежащие святые места, как Вифанию, Вифлеем, место рождения, и пустыню св. Иоанна Крестителя, я отправился в обратный путь в Яффу. Оттуда я переехал на небольшом арабском судне, нагруженном хлебом, в Сур, а дальше уже сухим путем чрез Сеиду в Бейрут. Посетив в Ливанских горах мельхитский монастырь, который я переменно хотел видеть, я отплыл на пароходе Ллойда в Смирну. По причине появившейся в Сирии холеры, нас продержали четырнадцать дней в турецком карантине, в котором не было ни кровати, ни постели и где нельзя было достать ничего съестного; при том он отстоял две-три версты от города. Чрез три дня после нашего приезда вновь прибывший пароход передал и своих пассажиров в карантин. Прогуливаться дозволялось во внутреннем дворе, — в одной его половине прибывшим раньше, а вновь прибывшим в другой. Однажды во время прогулки обратился ко мне молодой человек, в платье турецкого эффендия, с вопросом: нельзя-ли ему говорить со мною по польски? Получив утвердительный ответ, он назвал себя Браницким, сыном одного из известных богачей Украйны; он-де еще гимназистом или студентом, теперь не помню, принадлежал к революционному польскому обществу; власти, узнав о тайных целях этого общества, сослали-де его рядовым на Кавказ; там-де он бежал к черкесам, которые его обратили в раба и продали в Турцию; принятием магометанства он-де освободился от рабства, но он теперь кается и хотел бы снова возвратиться в христианство, чего, к сожалению, в пределах Турции сделать нельзя, а средств для того, чтобы пробраться куда-нибудь в Европу, у него не имеется; почему узнав, кто я таков, он обращается ко мне с просьбой помочь ему. Не смотря на всю неправдоподобность рассказа этого мнимого Браницкого, по доброте душевной, я обещался добыть ему средства на дорогу во Францию. Вышедши из карантина, я поручил [576] поляка-эффендия заботам секретаря французского консульства, оставив ему и свою посильную лепту. Впоследствии же я узнал, что мнимый Браницкий, получив даровой проезд на французском пароходе и несколько наполеондоров на руку, по отъезде из Смирны, на первой же пристани в пределах Турции куда-то исчез.

В Константинополе я нашел дружеский прием в монастыре паттеров Лазаристов и пробыл у них два месяца. Здесь я получил ответы на мои два письма, отправленные до отъезда моего из Рима — одно к князю Чарторыйскому, а другое к графу Монталамберу. Первого, как я об этом говорил раньше, я просил о распоряжении с его стороны его агентам оказывать мне нравственную помощь, а другого почти о том же, — об исходатайствовании у французского правительства такого же распоряжения рассеянным по всему востоку политическим агентам Франции. Ответ Чарторыйского был весьма дипломатический. Смысл его таков: все его усилия стремились-де всегда к сосредоточению всех действий, относящихся к восстановлению Польши, с целию придать им одно известное направление; поэтому и его агенты могут мне тогда только оказывать содействие, если мое предприятие идет в согласном с ними направлении. Другими словами, не прибегая к дипломатически иносказательным выражениям, он говорил как бы следующее: согласись подвергнуться моему управлению и я тебе помогу! Разумеется, я не мог принять подобного условия. Монталамбер же дал мне ответ, что при настоящем положении дел нельзя ожидать содействия со стороны французского правительства моему предприятию; напротив, оно даже готово будет противодействовать; поэтому он советует не сообщать о моих намерениях оффициальным французским агентам на востоке. Сверх того, он прибавил, что мое предприятие Божье дело, советывал уповать, на Бога и твердо надеяться на то, что с Его помощию преодолею все препятствия, которые должен встретить на пути; без них не обойдется, так как препятствия — искус всякого доброго дела.

В Константинополе я встретился с Михаилом Чайковским, впоследствии Садик-пашой, моим боевым товарищем по мятежу 1831 г. Чайковский родился на Волыни, где у него было свое имение, а затем примкнул к польскому мятежу, служа под начальством Карла Ружицкого. Сделавшись эмигрантом, он поселился сначала во Франции, а затем перебрался в Турцию. В Турции был он главным агентом князя Чарторыйского, в качестве которого он старался возбуждать среди турецких славян вражду против России. Одаренный поэтической фантазией, часто уносящей его за пределы истины, и даром слова, он мог влиять на умы, и на самом деле сеял не мало зла среди легковерных и податливых на посторонние нашептывания славянских племен Турции. Сверх того, он [577] направил, и при том не безуспешно, свою агитацию на староверов, поселившихся в Турции и Австрии. Его стараниями буковинские староверы получили свою иерархию, во главе которой стал епископ, или собственно митрополит в Белокринице, юрисдикция которого простерлась даже, конечно, тайными путями, на российские пределы (австрийское согласие). Чайковский содействовал, главным образом, введению среди болгар униатства, он же подыскал архимандрита Иосифа (Совульского), который согласился сделаться униатом и принять в Риме рукоположение в архиереи. К счастию, преосвященный Иосиф не мог примирит требование римского престола со взглядами и привычками своей паствы: он бежал в Россию и нашел приют в Киево-печерской лавре. В самый разгар деятельности Чайковского русское правительство потребовало от Порты его выдачи, как выходца из России; правительство Наполеона III отказало ему в своем покровительстве. Тогда он, по совету, как говорят, самого султана, принял магометанство под именем Садыка, женился на проживавшей в Царьграде дочери бывшего профессора виленского университета Андрея Снядецкого из скором времени стал пашой. Во время крымской войны Садык-паша составил из славян, а главным образом из поляков, турецко-казачьи полки. Однако, вследствие соперничества с полковником Замойским, племянником Чарторыйского, с которым он разошелся из-за руководства польскими легионами в Турции, он начал относиться в польскому делу не с прежнею горячностью. Впоследствии раздоры между нахлынувшими в Турцию поляками и сближение с графом Игнатьевым пошатнули его веру в правоту польского дела; мало по малу он стал убеждаться в несбыточности польских мечтаний и в собственных заблуждениях, — почему и пожелал возвратиться в Россию. Получив от русского правительства полное помилование, он поселился в Киеве, где и присоединился к православию. В описываемое мною время Чайковский отнесся ко мне дружелюбно и принял меня как старого товарища. Однако, впоследствии, придерживаясь, по всей вероятности, полученных от князя Чарторыйского инструкций, он отделался от меня под каким-то благовидным предлогом и не дал мне никаких пояснений и указаний, которых я у него просил.

Во время моего пребывания в Царьграде туда прибыл папский нунций, кажется, Ферриери. Между прочим, он привез и папскую энциклику к восточным христианам. Эту энциклику, как сказано было раньше, папа велел обнародовать вследствие движения, возбужденного нашим восточным обществом. Она была сочинена римской курией не в духе братства и христианской любви, но, напротив, в духе папского властолюбия. Она же вызвала и известный, отличающийся неопровержимой силой доказательства, ответ [578] восточных патриархов. Этим все покончилось. Я посетил нунция и сообщил ему о намерении некоторых армяно-григорианцев завязать с ним сношения и вступить в переговоры об их присоединении к римской церкви, о чем я узнал случайно. Депутация армян действительно явилась к нему: но высокомерное и гордое обращение с ними нунция отняло у них всякую охоту подчиниться Риму. И мне также не понравилось обращение этого папского посланника.

Вл. Терлецкий.

Сообщ. А. Лопатинский.

(Продолжение следует).

Текст воспроизведен по изданию: Записки архимандрита Владимира Терлецкого // Русская старина, № 10. 1889

© текст - Лопатинский А. 1889
© сетевая версия - Thietmar. 2018
© OCR - Андреев-Попович И. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1889