БОГОЛЮБОВ А. П.

ЗАПИСКИ МОРЯКА-ХУДОЖНИКА

1856-1857.

I.

Возвратясь из Киссингена после окончившейся крымско-турецкой войны в город Париж, я сделал все необходимое для успешного исполнения высочайше сделанного мне заказа покойным государем Николаем Павловичем, для чего необходимо было написать серьезные этюды с натуры для Синопского сражения и пятя других боевых морских эпизодов на Черном море.

Получив письма от посла Бруннова (барона) к послу Бутеневу в Константинополь, благодаря его товариществу по службе с покойным моим дядей Боголюбовым и выданному мне, по повелению государя, значительному пособию, я мог отправиться совершенно удобно в продолжительное путешествие, для выполнения порученного мне заказа. До города Вены я доехал вполне благополучно, за исключением того, что проспал Вену и, проснувшись, нашел себя в вагоне третьего класса, который уже был поставлен в разряд совершивших путешествие и отдыхал на рельсах.

В Вене я остался недолго; только справился о времени отхода парохода К° Ллойд из Песта вниз по Дунаю. По приезде в Пест, в тот же день, взял себе место третьего класса на палубе с намерением, конечно, как возможно более наслаждаться берегами Дуная. До Железных Ворот верхний Дунай далеко не интересен и походит совсем на наш Дон от Калача вниз по течению. Совсем иное представляют Железные Ворота: кто был на озере Туне, в Швейцарии, тот согласится, что если-бы окружающие его горы были сближены до такого расстояния, как узкий проход [372] Дуная в этом месте, то не оказалось бы никакой разницы в берегах. Вода под пароходом здесь клокочет как в кипящем котле. Далее Дунай начинает походить на наши низовья Волги за Столбичами, в особенности во время разлива.

Подходя к берегам Белграда, как у каждого русского человека, сочувствующего славянам, воспоминания о рр. Саве и Лаве обратили особенное внимание мое на народ и его костюм, в котором я сейчас заметил древнюю славянскую вышивку на женщинах и бараньи шапки на мужчинах. Пора была летняя, а потому не видно было в этот раз бараньего тулупа.

Пройдя Браилов и подходя к Галацу, все пассажиры встрепенулись, помышляя о том, как бы скорее отправиться в Константинополь, для чего необходимо было пересесть на морской пароход того же Ллойда; но я был озабочен как бы приютиться в Галаце и достать лодку для моих работ против крепости Исакчи. За пятьдесят франков в день, каких-то три оборванца предложили мне свои услуги, но, по правде сказать, я не решился прямо принять их, а предварительно осведомился в конторе Ллойда можно-ли довериться первым попавшимся на угольной пристани людям. Благодаря доброму совету конторщика, первые торги с оборванцами были нарушены, и их заменили три матроса с пароходной пристани; один из них был славянин из Бокка ди Каттаро, что меня не мало обрадовало, ибо я мог объясняться с ним по славянски.

Работа моя была очень трудная, не потому, чтобы пейзаж представлял собою сложность — это просто плоский берег, из-за камышей которого виднеются белые здания и несколько минаретов: одни целые, другие сбитые вашими ядрами; трудность состояла в том, что турки, недоверчивые после погрома Исакчи нашими канонирскими лодками, постоянно подходили ко мне с расспросами «что» и «зачем» делаю. Подплывал даже какой-то чиновник и угрожал, что отведет меня к коменданту крепости, но, получив 5 франков, оставил в покое, прося только на ночь поглубже забираться в камыши, а главное — не жечь огней. Таким образом я промаялся два дня и две ночи. На второй день все лице мое и руки были в огромных волдырях от комаров, готовых, как мне казалось, выпить кровь целого человека.

Работа была кончена; вдали по течению виднелся дым парохода, идущего в Константинополь, а потому я поспешил переехать на противоположный берег, в Исакчу, где и взял билет для дальнейшего плавания. Чувствуя себя очень усталым, я поместился в [373] каюте первого класса, но тут-то и начинаются все мои несчастий, как бы за то, что я позволял себе излишнюю роскошь. Прибыв в Сулину к вечеру, капитан парохода объявил пассажирам, что в море выйти не может, по случаю мелководья на «баре» (мель в устьях реки), почему все и стали располагаться на ночлег. Из предосторожности я втащил под стол общей каюты свой кожаный чемодан, а сам занял место за занавеской на диване: все мои денежные богатства хранились в кожаном поясе; он порядком натер мне бока во время исакчинских работ, и я был очень рад снять его и уложить в дорожную сумку, где был мой паспорт, рекомендательные письма, золотые пуговки и образ. Все это я запер в чемодан, затянул его ремнями и велел подать себе поесть. В это время против меня садится какой-то молодой человек и очень бесцеремонно говорит мне: «а вы русский?» По выговору я тотчас-же увидел, что имею дело с южным человеком. «Да, русский», говорю ему, «а вы кто такой?» «Я болгарин, фамилия моя Пиотрович; я русский офицер, эполет не ношу, потому что в походе это совершенно лишнее; везу знамя в Константинополь и со мною на пароходе находится несколько солдат — они спят теперь, но завтра вы их увидите».

Такой странный приступ вовсе незнакомого мне человека очень меня озадачил. Мое недоверие еще более усилилось, когда названный офицер стал мне предлагать своего вина. Я счел, однако, неловким отказаться и потому обменялся с ним стаканами, после чего лег спать и, конечно, как усталый захрапел во всю ивановскую. Спал я очень крепко, но часов в пять утра меня разбудил крик: «ай, ай, ай! меня обокрали, что я буду делать!» Чувство самосохранения невольно заставило меня отдернуть занавес и взглянуть на мой чемодан, чтобы удостовериться не нахожусь ли и я в таких же обстоятельствах; к ужасу моему, я увидел, что вся внутренность моего чемодана была выворочена через огромную прореху, которую вор сделал в нижней его части и вытащил чрез нее вышеупомянутый мешок с моими богатствами; белье же, платье и обувь валялись вокруг. Такая неприятность заставила меня почти нагишем вскочить с постели и я в свою очередь закричал по русски: «ах, чорт возьми, и меня обокрали!» В это время все завабеси поотдернулись и разные неизвестные мне люди, в таком же костюме, как и я, начали выскакивать, подбегать к столу и вытаскивать из-под стола свои пожитки. Но пострадавшими оказались только я да мой вчерашний знакомец. На шум и смятение, не смотря на раннюю пору, прибежал каютный слуга (cameriere), [374] повар, помощник капитала, штурман и, наконец, сам капитан. Началось разбирательство: каютный слуга прямо показал на русского офицера, говоря, что видел его выходившим на берег в три часа ночи; видел, что он говорил с какими-то двумя личностями, что за темнотою не рассмотрел кто они, но слышал, что офицер даже ругался с ними на неизвестном ему наречии, после чего снова спустился в каюту и лег спать уже не раздеваясь. Видя себя жертвою негодяя, я просил капитана принять участие в моем положении и опросить пассажиров, так чтобы каждый показал свои деньги, ибо у вора могут оказаться бывшие со мною в числе прочих: русские полуимпериалы, французские луидоры и серебро. Все пассажиры охотно на это согласились, лишь самозванец офицер громко стал протестовать против подобного насилия, однако, по настоянию капитана и всех нас, должен был повиноваться общему требованию. На предварительный спрос он не мог определенно сказать какие у него есть монеты, и назвал прусские, австрийские и русские. Я-же заявил, что в числе русских монет моих был полуимпериал 1824 г., который я носил при себе как редкость. Только что поясной мешок офицера был выворочен, из него покатилось мое золото и, по счастью, талисман мой явно уличал вора; но не смотря на это, он упорствовал, говоря, что вчера играл в карты в Галаце, где и получил неизвестное ему золото.

На пароходе был турецкий полковник, который раньше уже несколько раз говорил со мною; человек он был, до известной степени, образованный, путешествовал по Европе, жил в Италии. Он предложил наверно указать того, кто меня обокрал: велел привести крутое яйцо, разрезал его на несколько частей, долго что-то шептал над ними и потом роздал их пассажирам, говоря: «тот, кто не вор, может безопасно съесть свой кусок, ему от этого не будет никакого вреда, вору-же будет плохо: только что он проглотит яйцо, как оно тотчас разорвет его». Все согласились есть яйцо за исключением офицера, который опять запротестовал и не притронулся к нему.

Я удивился такому способу открывать воров; но паша ответил мне:

— Видите, каков весь этот люд у вас: он как будто по наружности и похож на цивилизованного человека, в сущности же он дикарь, полный всевозможных суеверий и предрассудков. Он знает, что все теперь будут считать его вором, но ни за что не съест яйца, потому что вполне верит, что оно может разорвать его.

Тем не менее денег своих я не получил и почти без гроша [375] въехал в Константинополь. Утро было чудесное, виды бесподобные, но мне было не до них. Прибыв в город, я тотчас отправился в консульство, но был принят консулом Пизани как авантюрист, потону что, как он выразился, к нему уж слишком много является беспаспортных бродяг, особенно из поляков, которые все выдают себя за потерпевших несчастье и надувают консульство, с целию выманить деньги. Так я и ушел ни с чем, получив от г. Пизани название chevalier d’industrie. Денег у меня почти не было, за исключением десятков двух франков и каких-то завалявшихся по карманам, двугривенных. Положение мое было не красно. Я отъискал себе квартиру у какой-то гречанки, где было отвратительно грязно и где меня более нежели скверно кормили (По ее указанию, я заложил за 70 франков отцовские золотые часы. — А. В.). Я решился отправиться к русскому послу.

Нужно упомянуть, что обокравший меня негодяй, для того, чтобы вытащить из чемодана деньги, взрезал его снизу, а внизу, куда были положены менее нужные вещи, находился и мой фрак, рукав и полу которого вор тоже прорезал. Пришлось мне ехать в летнюю резиденцию посла в Буюк-дере во фраке, починенном собственноручно. Когда я спросил швейцара, принимает ли посланник, он потребовал моей фамилии и, услышав, что я Боголюбов, ответил:

— А вот вас-то и не велено пускать, о вас есть предупреждение из консульства!

Я вернулся к гречанке и стал ждать. Предпринять я ничего не мог: как паспорт, так и рекомендательные письма мои были выкрадены вместе с деньгами. Не знаю, что бы я стал делать, ожидая ответа на посланные мною в Петербург письма, еслибы меня не выручил фотограф, на которого я напал случайно.

Шел я по улице и, увидев фотографию, решился спросить работы, как ретушер. Фотограф дал мне ретушировать портрет, и, увидав, что работа исполнена так, как еще никогда не исполнялась у него, предложил мне десять франков в день. Я от десяти отказался и взял всего пять, но с тем, чтобы полдня у меня оставалось для собственных работ. Я прожил две недели, ретушируя у фотографа по утрам и в остальное время рисовал виды Константинополя. Между прочим, я написал английскую канонирскую лодку, стоявшую на рейде, и выставил ее в фотографии. Случилось, что офицер с лодки зашел в фотографию, увидел рисунок своего судна и тотчас спросил продается ли он и за [376] сколько. Я ответил ому, что возьму то, что он дает, потоку что деньги мне нужны, вследствие того, что меня обокрали. Он предложил мне четыре фунта, но потом посовестился и прибавил еще фунт. На рейде в это время стоял большой английский корабль Royl George — капитан его тоже явился ко мне и предложил нарисовать его корабль за 500 франков. Тут я заявил фотографу, что не хочу больше у него работать.

— Vous etes un ingrat! сказал он мне.

На это я доказал, что неблагодарен он, а не я, так как заставляет меня приготовлять ему чуть не пятнадцать портретов в утро, платя всего пять франков. Отпустить он меня ни за что не хотел. Наконец, он дал мне 20 фр. в день за известное число портретов, которые я взялся ретушировать у себя дома, большую же часть времени проводил на английском корабле, рисуя корабельные маневры: уборку парусов, пушечное ученье и проч.

Хотя денежные обстоятельства мои и поправились отчасти, но положение по отношению к посольству было все то-же и ответов на письма в Россию пока не получал.

Тут со мною случилось опять неожиданное и счастливое обстоятельство. Я шел в Перу — нужно сказать, что улица, ведущая в нее, так крута, что ехать по ней в экипаже нельзя, а если и спускается с этой горы какая нибудь фура, то сзади несколько человек держат ее изо всех сил за колеса; обыкновенно же с нее съезжают и на нее взбираются верхом на лошади. Раз, проходя по этой улице, я слышу, что меня сверху окликают:

— Алексей Петрович, неужели это вы?

Я поднял голову и узнал генерала Чирикова. Я рассказал ему свои приключения.

— Неужели же вас в консульстве не признали? спросил он.

— «Как видите, не признали!»

После этой встречи бедствия мои были кончены. Генерал Чириков удостоверил консула в моей личности, а посол не только принял меня вполне ласково, но и выдал денег для поездок в Самсун и Синоп. Теперь только я мог честно познакомиться с прочими членами нашего посольства, приемом которых остался весьма доволен; но до тех пэр, оскорбленный консулом, не смел никуда показаться. В консульстве же мне заявили, что из турецкого суда уже несколько раз писали о розыскании Боголюбова, присутствие которого необходимо по делу о краже у него бумаг и денег. После этого я был несколько раз в суде, но дело тянулось и [377] мне ни денег, ни бумаг не возвращали, говоря, что все это должно оставаться в суде до окончания дела. Так я и уехал в Синоп.

Перед отъездом из Константинополя меня снабдили султанским фирманом, который не мало послужил мне в пользу у местного начальства. Поездка обошлась без всяких особенностей. На пути я все таки заехал в Самсун, но, так как эта страна не более как табачная плантация, то художнику в ней было мало дела; впрочем, я вывез отсюда хороший материал для картины, которую исполнил, а именно: прием лоцмана на пароход в бурную погоду.

II.

Синопский рейд произвел на меня сильное впечатление; сюда я ехал подготовленный всеми реляциями известного славного боя, а потому, только что мы взошли в бухту, воображение уже рисовало мне две линии флотов: русского и турецкого, с клубами пушечного дыма и следующими друг за другом взрывами. Сильная зыбь заставляла, однако, подумать о том, как бы благополучно перебраться на берег; для этого пришлось воспользоваться весьма плохими каиками, гребцы которых, по восточному обыкновению, в беспорядке цеплялись за трап, вырывая пожитки из-рук пассажиров и занося их на третью или четвертую лодку от парохода.

Съехав на берег, я был весьма озабочен, где и у кого пристроиться; идти в первый попавшийся каравансерай я счел неудобным, а потому решил адресоваться к австрийскому консулу (русского еще не было). Австрийский агент указал мне на прежде бывшего русского консула, у которого я и поместился (К сожалению, я забыл фамилию этого гостеприимного человека. — А. В.). Фирман дал мне прямой вход к паше — губернатору провинции. От него я получил каваса для предохранения меня от всяких столкновений с местными жителями, так как для них имя русского, после последнего погрома, было вполне ненавистно. Само собою разумеется, что прежде чем приступить к какой бы то ни было работе, я собирал всевозможные сведения о действиях нашего флота и о диспозиции турецких судов. Изучить последнее оказалось очень просто: стоило только сесть на лодку и проехаться по бывшим турецким линиям — невдалеке от берега, на дне бухты, чернелись остовы судов, а два [378] фрегата лежали на боку у подножия крепости. Жители рассказывали мне, что пожар многих турецких судов произошел от зданий, горевших на берегу: пламя раздувало и крутило вихрем, до того сильным, что он отрывал и разбрасывал целые горящие бревна. Насколько это правда — не знаю. Диспозиция наших судов мне была известна из реляций, а потому я должен был обратиться к взысканию пункта для картины; на это у меня ушло около недели; наконец, я решил взять точку с первой батареи, откуда, хотя и немного с птичьего полета, вправо виднелся город, с его затейливыми башнями, стеною, как бы текущею прямо в воду, и синеющею далью гор, окружающих бухту; но это не мешало мне во время моего четырехнедельного пребывания в Синопе нарисовать и написать его со всех сторон. Более всего казалось живописным синопское кладбище в сумерки или лунную ночь. Между обычными монументами, изображающими чалму на палке, здесь находятся прелестные капители коринфского и дорического орденов громадной величины, разрубленные на части и служащие могильными украшениями. На них вырублены надписи из корана и имя правоверного. Кладбище окружено кипарисами, бросающими длинные тени на старые мраморы, а между всем этим вьются всевозможные ползучи растения, между которыми вьется целый рой блестящих мошек; они переносятся из темной полосы в светлую и теряются в лунном свете. Днем кладбище тоже прекрасно. Диких собак здесь столько-же, как и в Константинополе, но они смирнее и пугливы и при появлении человека тотчас же скрываются, в свои воры, вырытые под надгробными камнями.

Варварское обхождение турок с остатками древности не удивительно, но что сказать о просвещенных англичанах, явившихся в Синоп, после русского погрома, в виде благодетелей и занявшихся систематическим ограблением страны. Целые горельефы вырубались ими из стен и варварски дробились на куски для лучшей упаковки, что напоминало русскую пословицу: медведь гнет дуги не паренные, переломит — не тужит! Найденные непригодными для перевозки обломки, с изображением торсов и ног, валялись на пристани, а когда-то и они составляли прекрасное целое. Вся восточная крепостная стена была выстроена турками из разбитых на части колонн. Мне случалось видеть основные камни, в два и более метра, когда-то служившие фундаментами древних зданий, но так как ученость моя не велика, то я и не ломал своей головы, чтобы узнать, что это были за храмы.

Паша, к которому я являлся довольно часто, был человек [379] образованный, насколько это подобает турку, говорил по итальянски и немного по французски. Он постоянно спрашивал меня, доволен ли я прислугою и не было ли столкновений с жителями. Любезность его дошла до того, что он просил меня написать портрет его сына, маленького восьмилетнего турченка. Не будучи вовсе портретистом, но сознавая, что патрон тоже не густо смыслит в живописи, я намалевал какого-то дьяволенка в красной феске и расшитой золотом куртке, чем остался весьма доволен его отец; он предложил мне плату — от нее я отказался, но должен был принять в подарок прекрасный ятаган, в рукоятках которого была врезана ценная бирюза. Я часто завтракал у паши и тут-то убедился, что мясо жеребенка с пом-д’амурами не уступает нисколько козленку, телятине и даже лучшей дичи. Метод приготовления подобного мяса таков: ездок кладет его под седло и оно поступает на кухню только после двухчасовой натуральной мятки.

Гостеприимство консула было отчасти польдекоковское: вечерами к нему собирались знакомые европейцы, жиды, греки, мальтийцы — словом, весь средиземский сброд; все кавалеры и дамы рассаживались по диванам вдоль стен, курили трубки и крутили папиросы; при этом разносились шербеты домашнего приготовления. В углу стояло старомодное фортепиано — хозяин был музыкант и аккомпанировал, кому угодно было петь, что часто всеми делалось поочередно, так что и мне случалось петь, как умел: «Вниз по матушке по Волге», или: «Антипка балалайку».

С хозяйкой дома я был настолько дружен, что однажды она поставила меня за ширмы, в то время, как к вей пришли турецкие жены; не подозревая присутствия мужчины, они сняли чадры и я видел двух безобразных старых ведьм, с накрашенными ногтями, служивших, повидимому, евнухами других двух молоденьких жен кавказского племени; в другой раз услужливая хозяйка доставила мне случай видеть еще двух армянок дивной красоты, принадлежавших тому же паше, обратившему их в ислам.

Особенностию Синопа считаю я деревенскую почту; по улице идет человек, тяжело стуча палкою о древнюю мостовую; вместе с этим он выкрикивает название городов: Дамаск, Стамбул-Мекка и проч., и проч. Его зазывают в дома, снабжают деньгами, которые он берется доставить, проходя различные местности, родным и знакомым посыльщиков. Росписок никаких не бывает и что главнее всего характеризует честное отношение мусульман к общественному доверию, к почтарю, это то, что ому не приходится бояться разбойников, щадящих его в силу всеми признанного [380] в нем почетного звания почтаря. To-же доверие видно и в торговле: несколько раз случалось мне наблюдать, как прислужники табуна верблюдов, навьюченных мешками пшена или других зерен, насыпали их из амбаров владельца, без его малейшего надзора; купец здесь просто отдает приказание нарыть столько-то мешков и, по окончании работы, чертит мелом на стенах амбара палочки и крестики, составляющие его бухгалтерию.

III.

После трехнедельного пребывания в Синопе, я е хорошим запасом этюдов и чертежей не без удовольствия сел на австрийский пароход Ллойда и, распростившись с пашою и консулом отплыл в Трапезонд. Но тут, на пароходе, я схватил лихорадку, не то объевшись фруктами, не то от простуды — не знаю, но только эта незваная гостья отравила мой дальнейший вояж от Трапезонда к укреплению Св. Николая, бывшему последним пунктом моих работ по черноморским заказным картинам. Приняв хинина вдоволь и подходя снова к Босфору, я почувствовал себя бодрее, а потому самый Босфор — Леандрова башня, мыс Сераль и мириады мечетей, расположенных по холмам чудного Царь-города, произвели на меня в этот раз более сильное и приятное впечатление, чем когда я их увидел впервые, обворованный и без гроша. Вступив на землю, я прямо отправился в порядочный отель, потом повидал своих знакомых и был у посла, где получил деньги, присланные из кабинета государя. Я нашел много писем и между прочими известиями прочел с грустью уведомление, что украденный у меня кредитив был разменен мошенниками в Вене, почему я и лишился пяти тысяч франков, что составляло порядочную брешь в моей фортуне. Негодяи распорядились, однако, до некоторой степени честно: сознав ненадобность для них моего паспорта, они прислали его в посольство, где он мне и был выдан. В то-же время я был приглашен консулом явиться в турецкое судилище, где разбиралось дело о моем воре. Странный этот суд! Мне сказали, что от меня зависит смягчение участи Пиотровича, на что, конечно, я отвечал сердечным прощением его грехов; но найденных при нем моих денег мне, однако, все-таки не выдали, говоря, что на них кормили преступника и из них-же платили судьям, так что я остался благодарным Провидению, что с меня не потребовали дополнительной платы. Не смотря на все это, я не был беден, почему часто ходил на стамбульский базар, который [381] и до сих пор живет в моем воображения самым красивым этюдом. Дело было осеннее, дождь шел в перебой с солнцем, а потому мостовая базара отражала косвенные лучи, падавшие на всякого рода лавки с богатейшими товарами, за которыми сидели фигуры турок торговцев, курящих кальян. Константинопольский базар помещается в крытом здании с большими, круглыми отверстиями; чрез них свет падает как бы полосами и в нем ярко оттеняются фигуры навьюченных верблюдов; эти корабли пустыня тянутся длинными вереницами, шлепая ногами по грязи и далеко разбрасывая ее блестящими брызгами, еще более скрашивающими этот очаровательный жанр.

Обедая часто под открытым небом в турецком съестном ряду, я скоро пристрастился к тамошней народной кухне: рубленной баранине с пом-д’амурами и лошадиному мясу; впоследствии мне часто приходилось вспоминать в каком нибудь плохом ресторане Дюссельдорфа или Монмартра о вкусных турецких блюдах.

Накупивши себе несколько костюмов, мне пришла фантазия их носить; время было жаркое, хотя и осеннее, и я тут по опыту узнал, что турбан с феской, пояс на животе и турецкая ножная обувь предохраняют всякого человека от простуды и многих других болезней, обеспечивая полную свободу всех движений тела.

Распростившись с посольством и почти обругав консула, которого мне благодарить было не за что, я собрался в обратный путь, взяв билет на пароходе французской C° Imperiale прямо до Марселя; этот билет давал право остановки и продолжения пути на судах той-же компании.

Расставаясь с Константинополем, не могу не упомянуть о том, почему мне был ненавистен генеральный русский консул Пизани, по фамилия грек, но по религии католик. Этот господин занимал в Галате пространный дом русского консульства, где с давних времен существует положение давать приют всем русским богомольцам, идущим в Иерусалим. Господин Пизани заставлял этих бедняков валяться во дворе, давая комнаты своим католическим «протеже», не нашей национальности, что, по моему мнению, было большою несправедливостью — я не вытерпел и однажды высказал ему в лицо о его нечестном обращении.

В Константинополе в это время старшим драгоманом служил господин N. Он был женат на воспитаннице Смольного монастыря, г-же Бородулиной, бывшей также воспитанницею моей тетки, А. А. Радищевой. В обществе ее, которым мне, к сожалению, пришлось воспользоваться довольно поздно, я проводил время [382] весьма приятно и так как это была очень умная особа, то пользовался ее указаниями на все редкости Константинополя, а потому видел все, что можно было и стоило видеть, начиная от Св. Софии до продажи невольниц, куда был допущен, благодаря протекции мужа г-жи Бородулиной. Так как торговля ими есть один из курьезов Стамбула, то позволю себе сказать о нем несколько слов. Меня привели в караван-серай, т. е. грязный двор, окруженный с трех сторон галлереями и балконами; в тени, под навесом, сидело женщин тридцать, а на средине двора стояли верховые лошади приехавших покупателей, зажиточных турок, ибо упряжь и кони были драгоценные. Следя затем, что происходило, я поочередно видел всех женщин в их наготе. Тут были и негритянки, обреченные на исполнение обязанностей по домашней службе — все они были молоды, но самым лучшим типом были молодые девочки кавказского племени, поступавшие в жены; а потому, в то время, как негритянки кутались в грязные лохмотья, белые невольницы были одеты в роскошные туалеты, состоявшие из полупрозрачного белого халата, надетого прямо на тело, и шитых жемчугом туфель; на руках их были кольца, а на шее бусы, то голубые, то красные; темные волосы их, оттеняя матовую белизну кожи, придавали ей особенную прелесть. Цены белых невольниц доходят до трех и пяти тысяч, между тем как негритянки получаются за тысячу и пятьсот турецких лир.

Пароход французской компании был вполне морской и роскошный; я взял себе место второго класса и остался вполне доволен. Пассажиров было немного; между ними я встретил италианского архитектора, Паттрони, весьма образованного человека, с которым мне впоследствии приходилось неоднократно встречаться и часто беседовать про константинопольские древности, хорошо ему известные, так как он состоял помощником известного зодчего, Фассати, по милости которого Босфор украсился новым султанским дворцом и роскошными мечетями Топанэ и Терапии. Кроме этого на пароходе был «un voyageur de distinction», французский граф Z, только что проехавшийся по Малой Азии, но возвращавшийся в свое отечество, повидимому, не с большими сведениями, чем те, которые мог приобрести его чемодан. Врал он всякий вздор, а россказни свои про Синоп, где я только что сам был, он заимствовал из английской книжки, сильно ругавшей русских за произведенный ими погром (massacre). Г. Z говорил обо всем этом деле так положительно, как будто бы состоял адъютантом адмирала Нахимова в Синопском бое. Конечно, я не счел нужным возражать ему и в течение долгого путешествия нашего постоянно [383] забавлялся его пустотою и невежеством. Это был тип настоящего салонного хлыща и даже члена парижского жокей-клуба. Он заявил вам о себе: «qu’ll fait courir», что обозначало уже очень многое.

Я не буду говорить о моем пребывании в Греции, об афинском Акрополисе, который мне удалось видеть в лунную ночь, о храмах Тезея, Эола и других, но скажу лучше несколько слов о Смирне, которая сильно на меня подействовала в художественном смысле. Базар ее хоть и не велик, но полон прекрасных жанров. Роскоши тут не меньше, чем в Константинополе, но только ее оглядываешь быстрее. Знаменитые смирнские фиги занимают целый ряд лавок и амбаров, куда я ходил и где сам видел их укладку. Турок быстро накладывает их пластами в ящики и покрывает дощечкой; после этого другой, специальность которого прессовать их, прыгнув раза три в одном ящике, перескакивает в другой и к другому укладчику и так далее, так что со стороны, и не вникнув в дело, вы видите перед собою каких-то блаженных, производящих на вас впечатление крутящихся дервишей. Здесь я купил себе ковер, потом вьючный мешок и, наконец, серальского розового масла, с которым, по правде, впоследствии не знал что и делать, по его страшной крепости. Кроме этого я посетил живописнейшую кофейню на окраине Смирны, у подножия которой журчал горный ручей в скалистых берегах, обсаженных кипарисами и каменными дубами. Тут я познакомился с бродящим англичанином и его семейством, и от них узнал, что можно на караване верблюдов совершить прогулку в ближайший городок и скоро вернуться назад с обратным. Мысль эта меня очень заняла, почему в известный назначенный час я и был на сборной площади с моими художественными доспехами. Вместе е англичанином, я нашел место на верблюде громадной величины; напротив меня в кибитке поместился, еврей с женой и ребенком, а рядом сидела коза-кормилица. Караван вышел за город; впереди ехал вожатый на лошади и несколько вооруженных турок; вереница верблюдов была голов в восемьдесят. Долго ехали мы по песчаному, почти плоскому берегу и, наконец, подъехали к бухте и взяли ее на пересечку и тут-то я увидел картину, которую в жизни не забуду. Дело было к вечеру, солнце начинало тонуть в багровом горизонте, караван дошел до половины бухты-глубина которой была незначительна — вода едва доходила до полноги верблюда, а потому брызги, вздымаемые каждым шагом животных, летели выше наших сидений и, окрашиваясь лучами заходящего солнца, переливались изумрудными и рубиновыми цветами. Я оглянулся назад и хвост каравана показался мне [384] в каком-то волшебном облаке, а тень от него стлалась по синему морю еще более синеющею полосою. Видение это продолжалось с четверть часа, после чего солнце вдруг закатилось, пали сумерки и тогда весь караван вырезался темновишневым пятном на красном горизонте. Раза два в жизни принимался я делать эскизы этих двух чудных видений, но картин не писал, потому что эскизы продавались, а после наступала обычная лень и ссылка на то, что впечатления натуры, необходимые для сериозной картины, уже испарились.

Городок, куда мы приехали, был вовсе не интересен, а потому я на другой же день вернулся назад с новым караваном; бухту проезжали ночью, вследствие чего не было и художественного впечатления. Кстати упомяну о козе-кормилице и еврейском ребенке; когда он начинал плакать, то мать преспокойно клала его к вымю козы, которое он обхватывал рученками и тут-же засыпал, убаюканный шатанием верблюда.

Возвратясь в Смирну, я сделал несколько этюдов и через четыре дня сел опять на пароход; по пути он остановился в Мальте, куда я и съехал, желая познакомиться с портом Магов и английским флотом; времени у меня было мало, а потому, осмотрев корабли только a vol d’oiseau, я отправился в церковь мальтийского ордена, где погребены его знаменитые кавалеры. Я сам принадлежал немного к ордену, потому что был крестником холостого мальтийского кавалера, который передал мне свой крест с правом носить его. Тут же видел я портрет императора Павла Петровича, а под ним читал имена всех русских умерших кавалеров. Вот все, чем осталась мне памятна Мальта; помню еще, однако, что купил я себе здесь две головных щетки английского изделия — одну употреблял более пятнадцати лет для головы, а другою постоянно чистил платье и даже сапоги, отдавая полную справедливость их надежным качествам. Далее мы плыли по Средиземному морю, сильно в ту пору бурлившему; прошли пролив между Корсикою и Сардиниею и через день, вечером, при тихой погоде, увидели Марсель, с его старинною греческою башнею. Тут начались мои моральные тревоги: денег у меня было немного, но я все-таки рассчитывал, что за сто франков съеду на берег и доеду до Парижа; хотя и беспокоили меня мои восточные покупки, я, однако, не ожидал, чтобы пошлина за них сделала в моем бюджете чувствительную брешь, а для избежания могущих встретиться затруднений, я надел на себя турецкий костюм, сам хорошенько не зная зачем, но соображая, что, быть может, в таком виде таможня примет меня за восточного человека и облегчит [385] досмотр; но она была неумолима и с меня стянули франков 50, что не только меня озаботило, но привело в совершенно нервное состояние.

Я долго провозился с обратною укладкою вещей и в грустном настроении отправился в отель, совершенно отдавшись на произвол извощика. Вечером, побродив по городу и на минуту заглянув в какой-то певчий-кафе, я скоро вернулся домой и лег спать, все раздумывая о том, как бы мне скорее уехать в Париж, почему и решил либо завтра же писать письмо к парижскому священнику Васильеву, у которого хранились мой деньги, либо, еще лучше, телеграфировать об их высылке. В этих думах я заснул, но через час сон меня оставил и вот что со мною случилось: комната, в которой я спал, была глубокая, постель помещалась в алькове, — вдруг, я вижу в углу светлое пятно, — я вперял в него глаза — из пятна образовалось (сперва неясно, а потом я уже хорошо его видел) лицо старичка, с улыбкою на губах. Протерев глаза, я взглянул в другой угол — видение повторилось и там. Я быстро повернулся лицом к стене, закрыл глаза, но, открыв их, я в темноте снова увидел над собою то-же лицо. Нетерпеливо вскочив с постели, я зажег свечку, думая, что свет успокоит мое зрение, но не тут то было — в темных углах все появлялись те-же пятна. Я вымыл голову, лицо и плеча, думая освежить себя, но все было напрасно; наконец, под утро, часов в пять, я заснул и спал, как мертвый. Часов в 7 кто-то сильно постучался ко мне в дверь. На вопрос: «Что надо?» гарсон кричал мне, что меня желает видеть какой-то господин. Послав его к чорту, с объяснением, что никого здесь не знаю, я думал, что меня оставят в покое, но настойчивость гарсона заставила меня встать чуть не нагишом и отворить дверь, от которой я невольно отскочил, потому что за человеком стоял тот самый старичек, который мучил меня всю ночь. Я принял его с недоверием, спрашивая:

— Что вам надо? Я вас не знаю!

— «А я вас знаю очень хорошо, отвечал он утвердительно, — вы вчера приехали с моря; я видел вас в таможне очень занятым при осмотре вашего багажа таможенными чиновниками, а потому не осмелился вступать с вами в разговор. Дело в том, что я N, я нарочно приехал из Ниццы, по сообщению г. Васильева, что вы будете на днях в Марсели... Жена у меня больна, покинуть ее я не могу, во мне надо отправить сына на воспитание в Париж, а так как вы туда едете, то будьте добры, доставьте его к отцу Васильеву».

— Да помилуйте, у меня гроша денег нет и я только что хотел писать ему об их высылке... [386]

— «Это не нужно: отправляя сына, я вам передам тысячу франков, из которых издержите сколько надобно и отдайте потом Васильеву».

— Да кто-же вам сказал, что я их не украду и не брошу вашего сына на дороге?

— «Этого вы сделать не можете и говорите разве для того, чтобы не одолжить меня, а я вас прошу смотреть на меня, как на человека вам обязанного».

Мое безвыходное положение и настойчивость старичка убедили меня принять его предложение, а потому в тот же день я уже ехал в Париж, предаваясь размышлениям о такой странной встрече и нечаянной помощи в минуту затруднительную. В то время мне не удалось выяснить, почему старичек надоедал мне ночью; впоследствии я отдал этот факт на обсуждение приятеля моего Ник. Март. Якубовича, резавшего тогда собак и кошек, под руководством Клода Бернара; вот какую разгадку моей марсельской шарады я получил: старик обладал магнетическою силою, он все время пристально следил за мною, я же видел его мельком, не отдавая себе в том отчета, и образ его бессознательно запечатлелся в моем мозгу и после мучил меня всю ночь, вследствие силы магнетизма.

Сдав моего пассажира и забрав чемодан от Васильева, я сначала поместился в maison meublee, в rue Pigalle, а через несколько дней въехал в мастерскую (rue Breda, № 60).

Консьерж дома, m-r Doss, и его супруга были воспитателями огромного семейства кошек. Doss взял на руки мое хозяйство, да и меня взял в руки, как человека вновь приезжего и не знающего Парижа. Через неделю я видел, что он плут и берет взятки везде, куда меня посылает покупать вещи для моего маленького хозяйства; когда же я узнал о его лихоимстве и сказал ему об этом, то он отвечал, что служит не «pour mes beaux yeux», а для своего желудка; но так как надобно жить с консьержем всегда в ладах, то я скоро опять был с ним на дружественной ноге. Человек этот обладал какою-то угрюмою веселостью, если можно так выразиться; раз как-то зашел ко мне приехавший из Петербурга инженер Тило, старый кронштадтский приятель; спрашивая у консьержа адрес и помещение моей мастерской, которая была в шестом этаже, он получил в ответ на слова: «c’est au premier?» — «Oui! en descendant du ciel».

А. П. Боголюбов.

Париж.
1856-1857.

Текст воспроизведен по изданию: Записки моряка-художника. 1856-1857 // Русская старина, № 11. 1888

© текст - Боголюбов А. П. 1888
© сетевая версия - Thietmar. 2018
© OCR - Андреев-Попович И. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1888