А. К.

ОТРЫВКИ ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ

Крымская война: 1853-54 г.

Полжизни пришлось мне провести в странах, обозначаемых общим названием европейского Востока, а именно: в Турции, Греции, Сербии и Румынских княжествах. Прослужив более двадцати лет там, где сосредотачиваются существенные интересы внешней политики России, мне случалось сталкиваться со многими замечательными личностями, быть свидетелем событий, занимающих уже место в истории, и даже принимать в некоторых из них хотя мало заметное, но деятельное участие. В это время, накопилось в памяти не мало воспоминаний; но, по обычаю дипломатов, я хранил их до сих пор in scriniis pectoris. К сожалению, не имел я привычки записывать происходившие вокруг меня события. Впрочем, пока я служил на Востоке, в том почти не было и надобности: частые сношения с лицами, принимавшими участие в этих событиях, постоянное занятие делами, которые, в отечестве кейфа, двигаются медленно, изменяются незаметно, — словом, вся ежедневная обстановка беспрерывно оживляла воспоминания молодости.

Недавно судьба перекинула меня с берегов Босфора на берега Невы. Тут не много людей исключительно [209] интересующихся восточными делами, еще менее близко знакомых с ними. Тут, как и во всех больших центрах, вопросы внутренней и внешней политики представляются в размерах более обширных, в формах более общих. Тут скоро замечаешь, что годы и треволнения жизни быстро уносят специальные подробности прошедшего, бесследно изглаживают мелкие воспоминания.

То, что мне случалось видеть и слышать, принадлежит, повторяю чистосердечно, к разряду такой мелочи. Но из этой-то именно мелочи личных наблюдений и составляется мало-помалу капитал опыта, который, чтобы принести пользу, должен быть достоянием не одного, а многих. Пытаясь в первый раз передать бумаге отрывочно и безискусственно излагаемые воспоминания, не имею ни малейшего притязания выдавать их за серьезные материалы для истории политических событий. Прошу заранее снисхождения читателей к этим беглым очеркам, которых единственный интерес состоит в том, что они относятся в особенности к личности, пользовавшейся в Poccии большою известностью. Приступая к рассказу двух встреч моих с князем А. С. Меншиковым, желаю, чтобы те из бывших моих сослуживцев, которым придется после меня подвизаться на поприще восточной дипломатии, делали то, чего я не мог сделать, т. е. записывали бы все, что им случится узнать или заметить в этой своеобразной и любопытной среде. Пусть соотечественники наши подражают в этом отношении английским дипломатам. Дневники некоторых из последних, как например Эдейра и Мальмсбери (Джона Гарриса) пользуются заслуженною известностью. В особенности записки Мальмсбери, становящиеся в наше время почти библиографическою редкостью, считаются и до сих пор образцом дипломатического слога и наблюдательности.

Пишущему же эти строки, много лет спустя после припоминаемых событий, пусть будет дозволено взять вместо эпиграфа слова Овидия:

Si fuit errandum, causas habet error honestas.

I.

В начале пятидесятых годов возникли, проявлявшиеся и прежде не раз, недоразумения и распри между православными и католиками за обладание и пользование Святыми местами Палестины. Между прочим, поводом к взаимным препираниям [210] служили вопросы о некоторых святилищах вблизи св. Гроба, в Иерусалиме, о допущении католиков в Гефсиманскую пещеру и об обладании ключами храма Рождества Христова, в Вифлееме. После долгих и трудных переговоров с Портою, посланник наш в Константинополе, В. П. Титов, успел достигнуть подтверждения прав православных. В их пользу был издан ферман, который обнародовать в Иерусалиме поручено было канцлеру Дивана Афиф-бею. Весною 1852 г. Титов уехал в отпуск. Через несколько месяцев, тоже сделал и французский посол, маркиз Лавалет. Между тем, Афиф-бей под разными предлогами медлил чтением фермана; как вдруг, вскоре после проезда Лавалета через Марсель, в одной из тамошних газет появилось известие, что в пользу католиков выдан новый, вполне благоприятный им ферман, и что даже комиссару Порты предписано передать ключи главной (западной) двери Вифлеемского храма латинскому патриapxy. Вскоре русская миссия, и прежде подозревавшая обман, и Иерусалимский патриарх убедились в основательности этого неожиданного известия. Блаженнейший Кирилл немедленно написал письмо к всероссийскому синоду с просьбою о защите, о поддержании попираемых прав матери Церквей. Поверенный в делах А. П. Озеров, сделав энергичеcкие замечания Порте, отправил в Петербург послание патpиapxa, подкрепив его с своей стороны. Хотя миссия наша и объявила турецкому министру иностранных дел, что по важности происшествий, случившихся в Иерусалиме, она должна была представить их на усмотрение своего правительства и будет ожидать дальнейших указаний, тем не менее она деятельно повторяла свои настояния. Обнадеживаемая французами, Порта надеялась однако, что и в этот раз дело обойдется, в крайнем случае, также мирно как в 1849 г., когда, по поводу вопроса о польских и венгерских выходцах, мы, прервав дипломатические сношения, чрез несколько недель восстановили их, удовольствовавшись маловажным удовлетворением. Все знакомые с Востоком знают, что там лучше не делать ни шагу, нежели, двинувшись вперед, отступать. Поэтому-то люди, следившие вблизи за ходом нашей политики в Турции, видели в происшествии 1849 г. предзнаменование тех испытаний, которые готовил нам 1853-й год.

Но возвратимся к нашему предмету, прося еще раз читателей не искать в нашем рассказе полной и подробной: истории важных событий, разыгравшихся кровопролитною восточною войною: такой труд не по силам пишущему эти строки, [211] да может быть и вообще для исполнения его еще не настало время.

Январь 1853-го года прошел спокойно в Стамбуле. Почтовые сообщения с Россиею были тогда очень медленны, телеграфов не существовало; для получения ответа из Петербурга нужно было, таким образом, не менее месяца. В начале февраля, миссия получила приказание воздерживаться от политических сношений с Портою, впредь до дальнейших распоряжений, и ограничиваться по возможности ведением, так называемых, текущих дел. При этом случае, в первый раз было применено к тогдашнему министру иностранных дел Фуаду-эфенди, нередко повторенное впоследствии и не одними нами, название лукавого министра (ministre fallacieux). Затем, в Пере вновь наступило спокойствие, правда относительное, ибо предчувствия грозы уже начинали проявляться.

Эти предчувствия сделались заметнее, когда, около половины февраля, прибыл в Константинополь адъютант князя Меншикова, полковник Сколков, с известием, что вслед за ним приедет его начальник, в звании чрезвычайного посла. Как ни заботились члены миссии о сохранении этой вести в тайне, она однако быстро разнеслась по обоим берегам Босфора. На другой же день, перед русским посольским дворцом начали собираться и останавливаться группы любопытных. Вскоре к жителям ближайших предместий стали присоединяться пришельцы из отдаленных кварталов: греки из Фанаря, Псамматии и Эксе-Мармара, большею частью народ рабочий, робкие армяне из Кумкапу, даже промышленные евреи из Хаскея и Балаты, — весь этот разнообразный и разноязыч-ный люд покидал свои занятия и стекался к Quattro-strade, перекрестку близ зданий русской миссии. Толпа не уменьшалась заметно даже ночью; среди ее появились продавцы бубликов и жирных пирогов, жареного гороха, рисового киселя и других восточных лакомств. Всякий громко выхвалял свой товар, но крики продавцов не заглушали толков покупателей о предстоявшем зрелище. К утру 16-го февраля, дня, в который ожидали посла, главная Перская и прилегающие к ней улицы сделались решительно непроходимыми. Среди этого добровольно собравшегося народа, одни только забтие, неуклюжие полицейские солдаты в протертых до бела, некогда темнозеленых кафтанах, с огромными тесаками за спиною, явились не по своей охоте, а для порядка. Они, то вяло влачили по мостовой свои громадные подкованные башмаки; то, утомленные [212] исполнением перипатетического долга, усаживались на корточках вдоль стен курить чубуки отдохновения.

Между тем, поверенный в делах вышел на пароходе в Черное море, на встречу приближавшемуся послу; а после полудня, члены нашей миссии и pуccкиe подданные начали собираться у пристани Топханэ. Но и там они были не одни: по берегу моря и в Золотом Роге, не только по улицам, на площади и в каиках (лодках), но даже на крышах прибрежных домов напряженно ждали многочисленные толпы народа. Случилось, что в то время, при входе в живописную гавань Константинополя, стояли, кроме брандвахты, несколько других судов турецкого флота, австрийский военный корвет и пароходы, состоявшие в распоряжении иностранных посольств. Гром пушек всех этих судов и береговых батарей смешался с криками народа, — в Стамбуле обыкновенно-равнодушного и сдержанного, когда перед султанским дворцом Долмабагче показался некогда величественный, а ныне давно не существующий "Громоносец", под посольским флагом; за ним следовал другой военный пароход "Бессарабия".

Лишь только якорь был брошен, князь Меншиков съехал на берег и в открытой коляске поднялся в Перу, сопровождаемый русскою колониею верхом на лошадях и толпою любопытных, бежавшею за поездом. По мере того, как он подвигался, его встречали восторженными криками; большинство ожидавших снимало шапки, некоторые осеняли даже себя крестным знамением.

Когда князь въехал во двор миссии, стоявшие в первых рядах, насмотревшись вдоволь, отступили; их место занимали постепенно другие из задних рядов, до того мало видевшие. Когда публика перед воротами переменилась, некоторые из приблизившихся увидели прохаживавшегося по двору швейцара Боско, далматинца, с огромными усами, в треугольной шляпе, в ливрее обшитой галунами, с серебряною булавою в руке.

— Не посол ли это? пронеслось шепотом в толпе.

— Какой посол? возразили другие поопытнее. Эх вы аджеми неучи! Это не посол, а капуджи, привратник.

— Ну, коли у привратника такая булава, заметили остряки, то какова же должна быть та, которою русский посол погрозит нашим пашам?

В самом деле, любопытно посмотреть, что происходит в это время в Порте. Из всех православных жителей Стамбула, может быть, только у одного в голове промелькнула эта [213] мысль. Это был Николаки А..., занимавший важное место в патpиapxии и имевший также свободный доступ и в Порту и в кое-какие посольства. Это был в полном смысле тип, ныне постепенно исчезающий, — тип ловкого фанариота, ставив-шего задачею жизни искусное угождение "и нашим, и вашим".

"Понаведаюсь-ка я к приятелям", подумал с утра Николаки-эфенди, и надев, по обыкновению, две-три шубы сверх официального долгополого кафтана, прикрывавшего несколько разноцветных душегреек, поплелся в высокую Порту с намерением потереть лицо в пыли порога благополучия.

Осведомившись, как следовало, у мюхюрдаров (хранителей печатей) о состоянии священного кейфа разных сильных мира сего, ваш византийский дипломат дождался времени появления русских пароходов. Увидав из окон, что они прошли замки на средине Босфора, он отправился в залу совета министров, которые прикидывались, что занимались делами. В сущности же, поджав ноги на софах и перебирая руками четки, они сидели в глубоком раздумьи и, бессознательно куря длинные трубки, не обращали внимания на доклад кятиба (секретаря).

Под шумок монотонного чтения, Николаки-эфенди проскользнул под приподнятый край дверной завесы и, как человек знающий приличия, вместо того, чтобы идти прямо к софе, стоявшей у окон, стал пробираться обходом вдоль стены, тщательно прикрывая полами, Также по обычаю, если не ступни ног, что увы, уже невозможно при новомодной турецкой одежде, то по крайней мере колени. Он окончил свое фланговое движение и незаметно очутился перед председателем совета, старым Реуф-пашею, в ту самую минуту, когда первый выстрел салюта русскому флагу раздался в Золотом Роге.

При этом потрясающем звуке, полусонные министры встрепенулись.

Шейх-уль-ислам, погладив седую бороду, произнес: ля хавля ее ля кувввта ила биллахи-элъ-али элазим! нет власти, ни силы, кроме как у Бога, всевышнего, великого!

Реуф-паша, быстро окинув взором собрание, наткнулся на византийца, смиренно отвешивавшего теменна (Теменна, приветствие по турецкому обычаю, состоящее в наклонении тела и направлении правой руки к земле, к сердцу и ко лбу) на все стороны. Забыв высокомерную холодность, с которою правоверные [214] обыкновенно обращаются с христианами, председатель вскочил с софы и простер объятия к улыбающемуся рае.

— Николаки, друг наш, воскликнул паша в смущении. Что с нами будет? и, не дожидаясь ответа, прибавил скороговоркою: садись, ягненок мой, и скажи, имеешь ли ты какие-нибудь сведения об этом московском после; аллах беласыны версын! пошли ему Бог хлопоты! Что он за человек?

— Человек он не опасный; нечто в роде русского топал-паши (Хромой-паша. Это — прозвание, под которым был известен некогда могущественный любимец султана Махмуда, Хосрев. В описываемую эпоху дряхлый впавший в детство Хосрев, не был уже никому страшен. Приводнмым сравнением Николаки хотел намекнуть, что Меншиков, также прихрамывавший вследствие раны, не страшнее своего турецкого современника и приятеля) скромно ответил Николаки.

— Так ли? запросили наперерыв несколько успокоенные турки.

— Поистине так.... если Богу угодно.

Министры хотели подробнее расспросить опытного собеседника, но он ловко уклонился.

Бенделеринэ дестур, слуге вашему позволение (удалиться), произнес он и поторопился воспользоваться им, сопровождаемый прощальными приветствиями.

После этой сцены, которой было достаточно для хитрого византийца, чтобы понять настроение турецких сановников, он, под прикрытием наступавшей темноты, поспешно поехал в русскую миссию и там шепнул кому следовало: "турки-де в смятении".

Эта личность играла вообще малоизвестную, но значительную роль при дальнейшем развитии тогдашних событий. Предоставляя более искусному перу описание ее разнообразных подвигов, перехожу опять к своим анекдотическим воспоминаниям.

Во время посольства князя Меншикова, я учился в Константинополе восточным языкам, а свободное от уроков время, с дозволения поверенного в делах, посвящал практическим занятиям в драгоманате миссии. Таким образом, еще до приезда посла, я мог ознакомиться с сущностью вопросов, которые скоро должны были вызвать со стороны нашего правительства решительный дипломатический шаг. Первый драгоман миссии, почтенный г. Аргиропуло, оказывавший мне живое участие и особое доверие, продиктовал мне перевод с упомянутого выше, писанного на греческом языке, послания [215] иepycалимского патриаpxa к нашему синоду. По этому случаю, хотя в то время я еще не имел никакого официального положения в миссии, мне ближе, может быть, нежели многим другим, выше поставленным, были известны причины и цель, посольства князя Меншикова. В продолжение веденных им переговоров, которыми я, разумеется, интересовался с любопытством, свойственным молодости, мне удавалось знакомиться не только с общим их ходом и с относившимися к ним документами, ныне принадлежащими истории, но и с такими бумагами, которые, по обстоятельствам, остались без последствий.

Однако, прежде чем перейти к рассказу одного из таких случаев, для сохранения некоторой последовательности в изложении, приведу воспоминания свои о первой встрече с князем Меншиковым, после официального ему представления.

Несколько дней спустя после приезда, посол дал знать верховному визирю, что желает иметь с ним частное, дружеское свидание и просит назначить для того день. Виэирь не понял хорошо этого оттенка и ответил любезно, что всякое свидание с послом сочтет за особенную честь и удовольствие.

В назначенный для свидания день, около полдня, я говорил с знакомым во дворе посольского дома, у подъезда которого стояла открытая коляска. Тут я увидел князя Меншикова, когда он садился в нее, в сопровождении поверенного в делах, А. П. Озерова, советника посольства, графа Д. К. Нессельроде, и первого драгомана миссии, Б. Я. Аргиро-пуло. Все они были во фраках и в пальто. На князе, сверх фрака с андреевскою звездою, был надет род темносинего короткого плаща или каррика, с несколькими отложными воротниками; это — то знаменитое пальто, о котором так много писали европейские газеты.

О том, что произошло в этот день в Порте, дополняю по рассказам очевидцев. Когда князь въехал во двор здания, занимаемого главными турецкими управлениями, его привет-ствовала музыка выстроенных там войск. При выходе из коляски посла приняли два маленькие и толстенькие сановника в мундирах; это были: Камиль-бей, обер-церемониймейстер, и Нуреддин-бей, первый драгоман Дивана; они повели его по длинному коридору верхнего этажа, в конце которого находилась приемная зала верховного везиря. Князь шел все время в плаще, предполагая, конечно, что перед залою будет, по крайней мере, передняя, где можно снять верхнюю одежду, [216] которая в то время года, в нетопленных коридорах, была необходима. Когда он дошел до конца коридора, приподнялась вышитая завеса из черного сукна (В турецких домах такие завесы заменяют обыкновенно двери) и под нею, на no-porе, показался верховный везирь, красивый Мехмед-Али-паша, в мундире с орденами. Прежде, нежели подойти к нему, посол снял плащ и перекинул его через левую руку, а потом, сев в углу софы, положил подле себя.

Разговор с верховным везирем, не знавшим никакого европейского языка, продолжался не более четверти часа. Уверяли после, что при этом был сделан намек на невозможность приступить к переговорам с Фуадом-эфендн, потерявшим доверие Poccии с тех пор, как он склонил султана изменить своему обещанию по вопросу о святых местах. Когда князь вышел, рядом с ним шел, с одной стороны везирь, а с другой первый драгоман миссии. Подходя к приемной министра иностранных дел, находившейся лишь в нескольких шагах направо по коридору, Мехмед-Али-паша через драгомана напомнил, что тут комната министра иностранных дел, указывая при этом на Фуада-эфенди, стоявшего в мундире у порога. Пока драгоман передавал слова везиря, посол прошел мимо министра, как бы не замечая его. Завеса опустилась. Первое министерство Фуада-эфенди кончилось: в тот же день он подал в отставку.

Вскоре по возвращении посла в Перу, услужливый Николаки привез известие об этом в посольство. В течение следующих дней не раз появлялся он с разными сведениями и предложениями. Наконец, султан назначил министром иностранных дел Рифаата-пашу, считавшегося благоприятно расположенным к Poccии.

Князь Меншиков решился приступить к переговорам с новым министром и в начале их хотел восстановить, по причине мне неизвестной, давно оставленный обычай вести дипломатическую переписку с Портою не на французском, а на турецком языке. Учась этому языку в Константинополе, где особенное внимание обращается не только на красоту слога, но и почерка, я считался в то время одним из лучших каллиграфов между нашею молодежью. Вследствие этого обстоятельства, старший драгоман, под величайшим секретом, поручил мне переписать первую записку посла. Она была так пространна, что я употребил на эту работу почти весь день 3-го [217] марта и исписал целый лист лощеной турецкой бумаги, величиною в наши рисовальные, квадратных фута четыре.

В этом документе заключалось, во-первых, подробное изложение жалоб русского правительства, между которыми главное место занимало нарушение данного султаном обещания; а во-вторых, самые разнообразные требования не только о восстановлении условленного в 1852 году соглашения касательно святых мест Палестины, но и вообще об обеспечении религиозных и политических прав православных подданных султана. Так, между прочим, требовалось, чтобы по первому заявлению русской миссии, Порта выдавала немедленно ферманы на починку и постройку православных церквей везде в Турции, где бы ни пожелали наши единоверцы.

Проведя несколько дней в размышлении над врученным ему документом, Рифаат-паша, запинаясь, объявил, наконец, первому драгоману миссии, что, искренно желая успеха начатых переговоров, он не решается представить султану требования, касавшиеся не только дел, подавших повод к недоразумению, но и главнейших верховных прав его величества. В то же время, министр признался одному из своих приятелей, что если бы султан принял хоть третью часть русских требований, то ему не осталось бы ничего более, как отречься от престола, удалиться в Мекку и посвятить остаток жизни на отмаливание своих грехов.

В виду такого сопротивления, посол решился разделить переговоры на две части и начать с обсуждения вопроса собственно о святых местах, предоставляя себе лишь в случае yспеxa заявить вновь требование об общем обеспечении на будущее время прав христиан. Продолжая, однако, не доверять добросовестности переводчиков Порты, которых он считал за людей преданных прежнему министру Фуаду, князь Меншиков писал последующие свои ноты на французском языке, но прилагая к каждой из них турецкий перевод.

Действуя сообразно своему новому плану, он надеялся, по-видимому, найти поддержку со стороны английского посла, лорда Стратфорда Редклифа, которого возвращения в Константинополь скоро ожидали. Такая надежда не была лишена некото-рого основания, ибо Англия не была прямо заинтересована в вопросе о Святых местах. Касательно этого вопроса собственно надежда князя сбылась: лорд Редклиф действительно советовал туркам сделать всевозможные уступки православным в Палестине. Вскоре ферманы, подтвердившие соглашение 1852 года, были изготовлены и должны были быть официально сообщены [218] русской миссии. Тогда Редклиф, ссылаясь на необходимость успокоить общественное мнение в Англии, уговорил даже князя Меншнкова написать ему благодарственное письмо за содействиe к удовлетворительному окончанию вопроса о Святых местах.

Князь, однако, не считал его еще оконченным. Помня, что султанский ферман был уже однажды нарушен, он придумывал, как бы обеспечить исполнение обещаний турецкого правительства. Эта мысль не покидала его с самого начала переговоров. Заметив, что турки не хотят утвердить обещания султана своим подданным, посредством формального договора с иностранною державою, и опасаясь, что в этом отношении и Aнглия присоединится к турецкому воззрению, посол приискивал самую легкую форму международного обязательства.

Он советовался по этому предмету с драгоманами миссии. Наконец, кажется после половины марта, призвал однажды и меня, хотя я был тогда только учеником восточной премудрости. Наедине он сделал мне род экзамена, приказав перевести на турецкий язык названия разнообразных международных актов, употребляемых Портою, и расспросив подробно об отличительных оттенках каждой из перечисленных форм. Разговор продолжался около получаса. Несмотря на разность положений и лет, князь слушал меня внимательно. Я заметил, что он остановился особенно на сенедах (род объяснительных конвенций) и веллел мне привести примеры таких актов. Я упомянул о сенеде, подписанном между Австрией и Турцией в 1784 году, н о двух заключенных между Poccсией и Турцией в Айнали-Каваке, в 1779 году, и в Балта-Лимане, в 1849 году.

Из расспросов князя я убедился, что он был знаком с техническими подробностями возложенного на него поручения чуть ли не более многих настоящих дипломатов.

После того, мне пришлось еще раз видеться с князем Меншиковым, — вот по какому случаю.

В Пере мало развлечений, особенно для делового человека: почти единственное средство для иностранных дипломатов рассеяться, забыть на время официальные заботы, состоит в прогулках по окрестностям. Князь Меншиков тоже ездил иногда верхом. Однажды он встретил в открытом поле султана, ехавшего в кабриолете, сопровождаемом отрядом ка-валерии. Абдул-Меджид был вообще менее доступен, нежели его брат, ныне царствующий Абдул-Азиз, старающийся во многом подражать христианским государям, с тех пор, [219] как побывал в Европе. В описываемое время, например, султан никому не кланялся; особенною милостью считалось, если он на минуту останавливал на ком-либо взор. Зная строгость тогдашнего турецкого этикета, посол был неожиданно поражен, когда, поравнявшись с ним, султан остановил экипаж и, приветливо улыбаясь, указал на место возле себя. Князь тоже остановился и снял шляпу. Султан сказал что-то по турецки, но тут не было никого, кто мог бы перевести слова падишаха. Тем дело и кончилось.

С тех пор, князь не выезжал иначе, как в сопровождении одного из драгоманов миссии; а так как им было и без того довольно работы, то однажды выпало на мою долю сопровождать его.

Мы выехали на высоты за Большим Фламуром. Оттуда открывается величественный вид обоих берегов Золотого Рога, несравненная панорама всего Константинополя, освещаемого заходящим солнцем. Князь стоял в раздумье.

— Какое великолепное зрелище, заметил я.

— Да, ответил он и, вздохнув, прибавил: долго ли мне придется им наслаждаться? кто знает, в каких обстоятельствах я с ним расстанусь?

Это было, если не ошибаюсь, в конце марта, когда переговоры уже начинали запутываться.

После того, я видел князя Меншикова только мельком, когда, в начале апреля, отправляя меня в Дарданеллы, для занятия должности драгомана консульства, он поручал мне ездить иногда в бухту Бешик, куда собирался англо-французский флот, и наблюдать за движениями иностранных судов.

II.

Еще раз и уже в последний раз случилось мне видеть князя Меншикова, но в совершенно иной обстановке. В Константинополе, я оставил его в великолепном посольском дворце, одушевляемого надеждою на успех, — надеждою тогда еще не вполне потерянною. Через полтора года, в Крыму, с трудом отыскал я на бивуаке близ Бельбека главнокоман-дующего армии, потерпевшей поражение. В эти полтора года, мне случилось быть в другой среде свидетелем иных событий, которых не стану примешивать к настоящему рассказу. [220]

После кампании на Дунае, войска наши стояли, осенью 1854 года, на квартирах в Бессарабии. Главная квартира главнокомандующего, князя М. Д. Горчакова, при дипломатической канцелярии которого я служил тогда, находилась в Кишеневе.

В первых числах сентября получено было известие о высадке неприятелей близ Евпатории; а вскоре разнесся смутный слух об одержанной ими победе и о движении на Севастополь. О том, что сделалось с нашею крымскою армиею, не было никаких положительных известий.

Князь Горчаков, забывая об опасностях, которые могли угрожать ему самому со стороны туров и австрийцев, немедленно сделал распоряжение об отправлении в Крым 12-й (если не ошибаюсь) пехотной дивизии. Чтобы ускорить прибытие ее туда, главнокомандующий воспользовался подводами, предложенными немецкими колонистами Новой Poccии. Таким образом, войска, очередуясь, частью шли пешком, частью ехали на повозках, или же клали на них свои ранцы и тяжести.

С известиями об этих распоряжениях я был отправлен, в десятых числах сентября, курьером к князю Меншикову. Вместе с тем мне было поручено собрать подробные, по возможности, сведения о положении apмии и Севастополя, после сражения.

Выехав из Бахчисарая, я начал обгонять по дороге самые разнообразные группы пешеходов: тут были солдаты разных полков, казаки, матросы, женщины, дети. Все это шествиe направлялось к Севастополю. Всякий нес в руках или за плечами, кто мешок, кто какие-то узелки, кто домашнюю посуду и утварь, кто более и менее поврежденную мебель. У многих из прохожих спрашивал я: где главная квартира армии? Все отвечали неохотно или уклончиво: "не могим знать, кто ее знает, почем нам знать".

На станции Дуванкей (последней перед Севастополем), куда я приехал после полудня, господствовало такое же почти неведение касательно мест расположения армии. При виде курьерской подорожной, станционный смотритель вспомнил однако, что один из его ямщиков возил накануне курьера к главнокомандующему. Этого ямщика-татарина отыскали. Пока он запрягал лошадей в телегу, я расспросил смотрителя о встреченном мною шествии.

— Что это за хлам несут они, спросил я.

— Кто их знает? должно быть что кто успел подобрать в домах, покинутых помещиками на Каче и на Бельбеке, после сражения. [221]

— Куда же они несут эти вещи?

— Верно в Севастополь иа сохранение, заключил смотритель.

Между тем перекладная подъехала. Я сел, пообещав "на чай" вознице, если довезет меня исправно.

Мы ехали часа полтора по Бельбекской долине между садами и огородами. Впереди видны были горы, покрытые кустарником; над ними высился в далекой синеве величественный Чатырдаг, которого оригинальною формою, в роде продолговатого шатра, не раз любовался я в былые годы, со стороны Черного моря.

"Когда-то мы доедем до шатра главнокомандующего", думал я.

— Искора, отрывисто отвечал татарин на мои расспросы. В самом деле, скоро свернули мы вправо с дороги и начали подниматься в гору, цепляясь колесами за кусты. Через несколько времени, телега остановилась на полугоре, в лесу.

— Приехал, гаспадин, промолвил ямщик.

— Куда же приехали? тут ни души не видно.

— Иглавна шитаб (главный штаб). Ступай далше, према, — там палатка, прибавил равнодушно ямщик, набивая коротенькую трубку с вишневым чубуком.

Я прошел шагов тридцать по указанному направлению. Послышался шорох. Идучи на него, я увидел верхушку маленькой полосатой палатки. Потом за деревьями показалась и вся палатка, перед которою, на свежее-расчищенной площадке длиною шагов в десять, медленно ходил взад и вперед старик-офицер, опираясь на палку.

С первого взгляда меня поразила его странная одежда. На нем была надвинутая на глаза черная папаха; на плечи накинута флотская шинель; но под нею виднелся голубой во-ротник сюртука, кажется, финляндских стрелковых батальонов.

Подойдя к офицеру, я спросил: «Позвольте узнать, как пройти к главнокомандующему? "

Старик остановился, взглянул на меня пристально, несколько вкось и промолвил: "Главнокомандуюший-то я, а вы кто и откуда?"

Передо мной стоял князь Меншиков; я извинился и сказал свою фамилию, объяснив цель приезда.

— А я тебя не узнал. С тех пор, как мы виделись в [222] Константинополе, ты возмужал, а я постарел. Садись, любезный, и рассказывай что привез.

В недоумении я посмотрел вокруг.

— Садись просто на землю, прибавил князь; у нас мебели тут мало, — всего один стул, да и тот я берегу для К... Названный был, как я узнал после, чиновник морского министерства, исполнявший при главнокомандующем обязанность военного секретаря.

Утомленный после 600 верст, сделанных на курьерских, я рад был присесть. Князь, продолжая ходить, приказал мне прочитать вслух письмо князя Горчакова и, когда я окончил, сказал: "Вот помощь, на которую я не рассчитывал. Знаю, что князю Михаилу Дмитриевичу самому нужны войска; но он всегда более думал о других, нежели о себе. Это услуга, которой я никогда не забуду. — Но ты, я думаю, устал. Знаешь ли ты кого из моего штаба?"

— Знаю, ответил я, дипломатического секретаря вашей светлости Г. и доктора Т.

— Ну, пойди к ним, отдохни; потом пообедаешь, а завтра съезди в Севастополь: у тебя там, кажется, есть брат; а к возвращению твоему я приготовлю ответ.

За палаткою главнокомандующего стояли две-три офицерские палатки, из которых по-видимому и состояла вся главная квартира. Войска же, собравшиеся вокруг нее, после известного флангового движения, стояли тут бивуаком. Особенно заметил я отсутствие повозок и лошадей. Это мне показалось странным, когда я вспомнил, что при отступлении из-под Силистрии в нашей главной квартире было более сотни экипажей и несколько сот лошадей. Вообще, чем более я осматривался, тем более убеждался, что тут все упрощено в формах, уменьшено в размерах до крайних пределов.

Знакомых своих я нашел вместе в одной палатке. У них не было ни складных кроватей, ни табуретов, — словом, ни одного из тех удобств, которые в Дунайской армии считались почти необходимостью. Приятели, оказавшие мне радушное гостеприимство, спали, как могли, на тоненьких тюфяках или коврах, разостланных просто на земле, где и я провел следующую ночь между ними. Дипломат Г., рассказывая про альминское сражение, показал мне, между прочим, шинель свою из серого солдатского сукна с окровавленными рукавами. Он долго после того хранил это воспоминание о раненых, подобранных на поле битвы. Несмотря на его мирное официальное призвание, ему же пришлось, за недостатком адъютантов, из [223] которых одни были ранены, а другие разосланы в разные места, привезти в Севастополь первую весть о проигранном сражении и о последовавшем за ним отступлении.

Мне нужно было доставить письмо командиру 6-го корпуса, князю П. Д. Горчакову, который должен был находиться тут же где-нибудь. Увидев часового, ходившего перед несколькими кустами, связанными вместе за верхние ветви, я спросил: где корпусный командир?

— А вот тут, под кустами. Сапоги видите? это их cиятельство почивают.

- Скоро пошли мы обедать. Столовою штабу служил шалаш, состоявший собственно из одной треугольной крыши, сплетенной из ветвей. Внутри, тоже полное отсутствие мебели. Ее заменяла четырехугольная траншея, вырытая в земле. Окруженная ею площадь служила столом, а края траншеи — седалищем для гостей. Обед был также самого спартанского свойства: похлебка из картофеля и жареная баранина, вот и все.

На другой день я поехал в Севастополь.

Сердце забилось, когда с инкерманских высот открылась бухта, где за несколько дней перед тем стоял славный черноморский флот. Некоторые из кораблей, с которыми были связаны первые воспоминания моего детства прежде, нежели судьба толкнула мепя на новое поприще, были уже потоплены. Едва заметные концы их рангоута грустно торчали из воды, у входа, близ константиновской батареи. Другие суда были разбросаны по рейду. Там и сям пароходы буксировали шаланды.

Заметно было, впрочем, что деятельность не прекратилась в Севастополе: она только перенеслась с моря на сушу.

Севастополь перестал быть портом. Чувство долга, любовь к родине обращали его в крепость. Это громадное превращение совершалось в виду многочисленного неприятеля.

Отставной матрос на ялике перевез меня через бухту к Графской пристани.

Кто бывал в Севастополе прежде осады, у того, конечно, осталось неизгладимое воспоминание о Графской пристани. Это был пританей, где хранился неугасаемый священный огонь преданий, ареопаг, где осуждали немногих, но свободно судили всех и вся. Тут жила в лицах история черноморского флота. Тут старый моряк времен екатерининских встречался с молодым мичманом, только что покинувшим школьную скамью. Тут всякий ценился не столько по официальному [224] своему положению, сколько по действительным заслугам, бесспорно признанным беспристрастным мнением сослуживцев. Тут, бывало, какому-нибудь престарелому ветерану, смиренно доживавшему свой век, состоя "по флоту ", оказывалось более уважения, нежели иному возвышавшемуся любимцу счастья. По-этому-то черноморский флот был силен не величественными кораблями, не грозными пушками: корабли гниют, пушки ржавеют, материя разлагается. Снлен был наш флот нравственною силою, тем, что называлось "черноморским духом": этот дух не боялся влияния времени; он проявился во всем своем блеске и тогда, когда кораблей уже не было. Будем надеяться, что и впредь

Ни гром его, ни вихрь не сломит быстротечный
И времени полет его не сокрушит.

А пока живет на Руси дух, постоянно паривший над Севастополем, — когда понадобится, флот может опять воскреснуть!

Когда я вышел на пристань, на ней многое изменилось. Там не было ни прежнего порядка, ни обычного оживления; не было ни щегольских катеров, ни легких гичек. Не было почтенных адмиралов и капитанов, бойких флотских офицеров, еще недавно отличившихся в Синопе. Они всецело предавались новым трудам, из ничего воздвигали оборонительную линию, которой геройская защита должна была упрочить за немногими из них, оставшимися в живых, неувядаемую славу.

С пристани я заехал к адмиралу П. С. Нахимову, отдать пакеты, привезенные из Николаева, а потом поехал ночевать в известную морякам гостиницу Ветцеля. Тут встретил я многих прежних товарищей и приятелей. Все они были одушевлены тою спокойною и разумною готовностью ко всем случайностям, к которой приучает человека борьба с морем. Тут было видно, что всякий постоит за себя, исполнит свой долг, каких бы жертв он ни потребовал.

Утром я поехал на 4-й бастион. Едучи туда на извозчике, я видел, около бульвара, как матросы везли по Екатерининской улице несколько огромных корабельных пушек на станках. Одни тащили их за веревки, прикрикивая: "навались, навались, пошла в ход"! Другие подпирали задние колеса аншпугами.

На бастионе, где не было еще ни траверсов, ни [225] блиндажей, а только один бруствер, стояло всего два-три орудия. Для других готовились платформы. Посредине стояла палатка, а около нее был водружен флагшток, давший впоследствии бастиону название: bastion du mat. Бастионом командовал, если не ошибаюсь, Ф. М. Новосильский, прежде бывший командиром корабля "Три-Святителя" н вторым флагманом в Синопе. Пока я расспрашивал знакомых офицеров, где мне найти, брата, на бастион приехал верхом на вороной, помнится, лошади, Э. И. Тотлебен. Он оставался не долго. В то время, он был единственным инженером на всей оборонительной линии, простиравшейся более чем на 8 верст. Вслед за ним приехал на дрожках адмирал В. А. Корнилов, с которым я когда-то плавал на корабле "Двенадцать Апостолов", а в 1853-м году виделся в Константинополе, куда он приезжал с князем Меншиковым.

Приближался полдень. Матросы, работавшие на бастионе, собирались "пошабашить", как вдруг сигнальщик, стоявший с зрительной трубою у бруствера, крикнул: неприятель идет на приступ!

Все бросились к сигнальщику; всякий, смотря в трубу, делал свои замечания.

— В самом деле, говорил один, видны французские войска.

— У них, прибавлял другой, что-то в руках блестит на солнце. Должно быть — штуцера.

Посмотрел и я. На горизонте, действительно видна была колонна, человек въ тысячу. Пройдя некоторое расстояние, она остановилась; солдаты как будто копали землю.

— Не закладывают ли они траншею, спросил я у соседа.

Посмотрели пристальнее. Оказалось на деле, что только у немногих солдат были ружья, остальные же несли лопаты, кирки и разный шанцевый инструмент.

После этого эпизода, Корнилов со свитою взошел на бруствер и что-то объяснял офицерам. Заметив группу неприятель пустил в нее на удачу две пули. Они пролетели над головами, не задев никого. Это были, вероятно, первые нули, прожужжавшие над четвертым бастионом, которому после, в течение одиннадцати месяцев, суждено было служить целью для стольких тысяч снарядов всех возможных видов и размеров.

С четвертого бастиона я проехал на третий и, проведя [226] остаток дня и часть ночи с братом, на следующее утро отправился обратно в главную квартиру.

Там мало-помалу водворялся порядок. Maйop В., по какому-то странному стечению обстоятельств, сосредотачивавший в своей особе самые разнообразные обязанности: начальника штаба, интенданта, квартирмейстера и проч., выбивался из сил.

Когда князь Меншиков узнал о моем возвращении, он призвал К. Тут я поближе ознакомился с назначением единственного складного стула, о котором князь упомянул прежде. На этот шаткий треножник уселся худощавый К., положил на колени портфель, а на него лист бумаги и принялся писать, как мог, под диктовку князя, которая впрочем продолжалась лишь несколько минут. Все это происходило перед палаткою главнокомандующего, на открытом воздухе.

— Видишь, сказал, князь обращаясь ко мне, у нас канцелярия незатейливая, в роде багажа философа Вианта, который все имущество носил на себе. Много писать нам негде. Впрочем, сегодня вечером я зайду к Г. и расскажу тебе кое-что для передачи князю Михаилу Дмитриевичу, а завтра возьмешь письмо и поедешь.

Действительно, вечером князь пришел в палатку к Г., прилег на тюфяк и с своим обыкновенным остроумием сделал живой очерк альминского сражения.

— С двадцатью восемью (Приводя эти цифры, как они остались в моей намяти, тем менее выдаю нх за точные, что они не вполне согласны с данными, зключающимнся в сочинениях Тотлебена н Кннглека) тысячами человек, заключил он, в числе которых было тысяч десять матросов, ластовых и рабочих команд, никогда не видавших сражения в поле, мы продержались около трех часов против шестидесяти тысяч лучших европейских войск. Словом, сделали что могли. Да и то не обошлось даром: у нас осталось немного народа, а раненых пришлось подбирать даже изящному Г. Кто знает, есть ли тут на Бельбеке тысяч шесть-семь?

Пользуясь благосклонным расположением главнокомандующего, я рассказал, что когда дунайская армия отступала из княжеств, через мои руки прошло письмо из главной квартиры Омера-паши. В нем заключалось известие о военном совете между союзными генералами, на котором было решено сделать в больших размерах высадку в Крым. — Одна [227] копия с этого любопытного письма, прибавил я, была отправлена к военному министру, а другая к вашей светлости. Эта было, если не ошибаюсь, еще около половины июля.

Князь понял нескромный намек, извиняемый до некоторой степени моею молодостью.

— Да, помню это письмо, сказал он. С тех пор и я писал не раз в Петербург, а все-таки войск не прислали. Должно быть считали высадку невозможною.

Князь удалился поздно. Не передаю здесь всего рассказанного им как потому, что не вполне полагаюсь на аккуратность своей памяти, так и потому, что альминское сражение теперь уже достаточно известно на основании и официальных и частных данных.

На другой день, я снарядился в обратный путь и зашел проститься с князем Меншиковым. Он опять прогуливался перед палаткою. Когда я уже садился в перекладную, последние слова его были: "передай же мою искреннейшую благодарность князю Горчакову и скажи, что я никогда не забуду оказанной им услуги".

После, мне еще раз пришлось видеть Севастополь, в самый разгар осады, и провести вблизи его несколько месяцев. Но об этом когда-нибудь, в другое время.

А. К.

Текст воспроизведен по изданию: Отрывки из воспоминаний. Крымская война: 1853-54 г. // Вестник Европы, № 1. 1871

© текст - А. К. 1871
© сетевая версия - Thietmar. 2011
© OCR - Петров С. 2011
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Вестник Европы. 1871