ЗАКРЕВСКИЙ Н. И.

ЗАПИСКИ

ЧЕРНОМОРСКИЙ ФЛОТ В КОНСТАНТИНОПОЛЬСКОМ ПРОЛИВЕ

1833 год

(Записки врача морской службы1).

По выходе из Севастополя. — Море. — Каик в Константинопольский пролив. — Буюкдере. — Спасибо снежку с морозцем. — Султанские подарки. — Скучная стоянка и неприятное ожидание. — Красный каик изменяет это в приятное. — Второй отряд судов и войска. — Экспедиция. — Противное течение в Румели-Хасары. — Прогулка по берегу. — Турецкий офицер. — Гостеприимство. — Гуссейн-паша. — Картины.

2 февраля 1833 г., восходящее солнце осветило наш отряд 2, когда он вышел за вехи севастопольского рейда; на флагманском корабле «Память Евстафия» поднят кормовой флаг и за тем последовал салют крепости, с крепости отвечали тем же; О-й ветерок изменился в OSO, посвежел; отряд построился в две колонны и, прибавляя паруса, с полным ходом быстро начал, удаляться от берегов; позади нас Севастополь и его ущелья начали заволакиваться голубоватой мглою, низменные берега тонуть, а горы вставать выше и выше; слабее и слабее очерчиваясь [166] в своих формах, они казались синеватыми облаками. Было уже 10 часов утра. «Вот мы и в море!.. Поздравляю вас, господа, и желаю всем нам благополучного похода!» — приложив руку козырьку, сказал капитан, обращаясь в старшему, вахтенному и прочим офицерам стоявшим прижавшись к сетке наветренного борта. Офицеры на поздравление капитана отвечали таким же поздравлением.

— А у тебя, хозяюшка, чай готов?

— Готов! — отвечал хозяюшка капитану.

— Фома Фомич! Павел Фомич! Идите чай пить — сказал капитан.

Приглашенные к чаю, и сам капитан вслед за хозяюшкой спустились в капитанскую каюту. Фома Фомич Монро, американец, потомок Монро, отличившегося во время освобождения Америки. Фома Фомич — авантурист, до 1831 года служил в Польше, состоял при цесаревиче Константине Павловиче адъютантом, а по смерти цесаревича перешел в лейб-уланы с званием флигель-адъютанта. По распоряжению князя Меншикова, Монро и капитан-лейтенант Серебряков (адъютант князя Меншикова), недавно приехавшие из Петербурга, поступили на наш отряд для кампании: Серебряков оставлен на флагманском корабле, а Монро, познакомившийся с Ушаковым в Николаеве, назначен М. Н. Лазаревым на «Эривань».

Павел Фомич Мессер — капитан-лейтенант, состоял на фрегате для компании, так же как и на прочих судах отряда штаб-офицеры. На флагманском корабле их было два: Романов и Григораш. Хозяюшкой у капитана был я.

Монро и я приглашены капитаном в постоянные к нему нахлебники. Капитан русский человек, любил покушать вкусно, сытно и в кругу компании, но не мастер был распорядиться по хозяйски — он все распоряжение, чтоб кормить его посытнее, передал мне; имея стол у капитана, в кают-компании я уже не участвовал. Монро помещен был в капитанской каюте, а моя каюта состояла на кубрике рядом с аптекою и лазаретом, удобно размещенными и отделенными от кают офицерских. Больных на фрегате не было, и потому большую часть времени, пока находились под парусами, я просиживал с Монро и капитаном в капитанской каюте или, от нечего делать, за компанию с прочими, глазел на верху, на шканцах, в особенности тогда, как что нибудь делалось общее — поворот на другой галс, сигналы прибавить или убавить парусов и проч. На третий день плавания, при шумливых поворотах с одного галса на другой, отряд подошел [167] на высоту Сизополя; Балканы обозначались синеватыми облаками, на ветре из за горизонта показалось судно, идущее по направлению от Константинопольского пролива к Сизополю, это случилось после полудня. С флагманского корабля нашему фрегату сделан сигнал: «показавшееся судно опросить». Фрегат поворотил с левого на правый галс, прибавил парусов и полетел как птица. Сделан другой сигнал: «показать скорость хода». На сигнал отвечали: «14 узлов». Потом еще сигнал: «сколько крену»? Отвечали: «13 градусов». Чрез полчаса турецкая чиктырма лежала под бортом фрегата. Мы узнали, что чиктырма сегодня утром вышла из Буюкдере, идет в Сизополь. В Константинополе спокойно. На вопрос: ожидают ли в Константинополе русский флот? отвечали: «об этом ничего не слышно». Вступив в свое место, результат опроса передан с фрегата флагману телеграфом.

На четвертый день плавания лавировкою при противных ветрах, подошли мы на вид Константинопольского пролива и чем ближе к нему подходили, тем благоприятнее для нас устанавливался ветер. Мили за три от устья пролива встретил нас большой каик, вышедший от батареи Карабдже, на европейском углу пролива расположенной, и подошел к флагманскому кораблю; корабль лег в дрейф. За последовавшим с него сигналом — «следовать движениям адмирала» — выполнено то и прочими судами. С подошедшим на каике велись какие то переговоры не более 10 минут. За тем, снявшись с дрейфа и поставив все возможные паруса при попутном ветре, направились в пролив. В миле расстояния от входа, с флагманского корабля сделан салют 21 выстрелом, с батареи Карабдже отвечали тем же числом.

Проходя между двумя громадными батареями, невозможно было без некоторой робости не вглядываться в лежавшие в широких как ворота амбразурах чудовищные пушки с разинутыми пастями; но пушки эти, взаимно вглядываясь в нас, оставались спокойными и неподвижными; они покоились не на лафетах, а на стелюгах.

Из-за брустверов, кажется, на нас же глядело бесчисленное множество красных голов; но и между красными головами не было заметно движения: они оставались также покойны, как и пушки. Прошли мы эти батареи, прошли и еще много других, менее уже грозных, батарей; прошли мимо нескольких живописных мест, — так живописных, что желалось соскочить с фрегата, чтоб прогуляться на них... и прошли, все это — грозное и живописное, [168] ни в чем этом не возмутив появлением нашим их обычного кейфа.

Вот мы и в Буюкдере! «Память Евстафия» положил якорь у пристани против дворца русского посольства; прочие корабли и фрегаты, обходя «Память Евстафия» и последовательно становясь на якорь, расположились полукругом вдоль набережной Буюкдере.Это было 6 февраля в полдень. Сейчас же, как только стали на якорь, адмирал Лазарев съехал на берег, его тут же на пристани встретили два вооруженных с ног до головы каваса и чиновник нашего русского посольства. Адмирал, в сопровождении их, отправился к нашему посланнику, у которого пробыл недолго и лишь только что возвратился на корабль, к нему поехали командиры судов со всего отряда. Ушаков, возвратясь на фрегат, сообщил для всех нас неприятную новость: посланник предложил адмиралу сняться с якоря со всем отрядом, чтоб выйти из пролива теперь же, и отойдя в Сизополю, дожидаться там дальнейших распоряжений. Но при таком неожиданно-неприятном требовании, к общему нашему удовольствию, NO скрепчал, при котором выйти из пролива было невозможно, а этот, наш земляк, мог разгуляться здесь на несколько деньков. Мы рады были воспользоваться хоть несколькими днями, чтоб побывать в улицах Буюкдере и полюбоваться берегами Восфора. Между прочим, капитан разъяснил нам и о том, для чего выходил к нам на встречу каик: на каике этом находился турецкий чиновник, имевший приказание предложить адмиралу Лазареву «не входить в пролив, а идти в Сизополь и дожидаться там последующих распоряжений». Но как предложение это не подтверждалось документальным требованием нашего посланника, то при этом адмирал Лазарев имел основание не только не принять предложение, но и усумниться в его верности, и потому решился войти в пролив хотя бы пришлось прорываться в него сквозь огонь батарей.

К двум часам пополудни, небо над Босфором заволоклось серыми тучами; при сильных порывах ветра налетал сначала мелкий дождь, а потом повалил снег. Русские с их снегом, оправдывая поговорку, действительно очутились в Босфоре так неожиданно «как снег на голову» и при том (как мы вскоре узнали) к немалому удивлению английского и французского посланников в Константинополе.

На другой день тот же благоприятный нам NO и снежок с морозцем. «Гуляй землячек, посвистывай голубчик! — приговаривали матросики. — Отдохнуть бы маленько, наглядеться бы на Царьград!.. А там, пожалуй, хоть и в Сизополь». Землячек и в [169] самом деле разгулялся и вверху посвистывал так звонко, что понадобилось спустить неуклюжия бом-брам-стеньги и брам-стеньги 3.

После полдня, не смотря на свежий ветер, холодную и мокрую погоду, на флагманский корабль прибыл сераскир; вслед за ним подходили большие каики нагруженные бочками с ромом, ящиками с вином и ликерами; ворохами апельсин, лимонов; коробками с инжиром, финиками, изюмом; корзинами с конфектами и разными сластями, чаем, сахаром и даже ворохами печеного хлеба; к пристани против флагманского корабля подогнали несколько десятков быков и стадо баранов; на нескольких мажарах подвезли множество разной домашней птицы, эта была хлеб-соль султана Махмуда, которою он в своей столице приветствовал черноморцев!..

На корабли роздано по 4 бочки рому, по 4 быка, по 15 баранов и по 1 хлебу на человека; на фрегаты по 3 бочки рому, по 3 быка, по 10 баранов и также по хлебу на человека. Вина, ликер, сахар, чай, разные сласти и множество птицы достались на долю офицеров в кают-компании и частию капитанам. Корвет и бриг также не позабыты в дележе султанских гостинцев.

Наш северяк суток четверо погулял и утих; подул S, солнышко проглянуло, погода установилась теплая, с каждым порывом южного ветерка мы ожидали сигнала «сняться с якоря», но сигнала не было. Нижних чинов на берег не спускали, а офицерам хотя и дозволялось съезжать, но прогулки их ограничивались набережною, между пристанью нашего посольства и москотильною лавочкою синьора Жозепе, в которой запасались турецким табаком и сахаром вообще, а маслинами и итальянским маслом в особенности. Корабль «Память Евстафия» стоял у самой пристани, да и прочие корабли и фрегаты стояли недалеко от набережной; на каждом из кораблей была музыка, которая попеременно, то на флагманском, то на прочих — гремела с утра до вечера, но не привлекала слушателей — широкая набережная Буюкдере оставалась пустехонька — не говорю, ни одной шляпки, ни одной женской фигуры, даже ни одного порядочно одетого мужчины; изредка, то там, то сям, появлялись оборванцы, с [170] босыми до колено голенями, в широких грубого сукна штанах верблюжьего цвета, такого же материала куртке, затейливо шифрованной черным снурком, и красной засаленной феске, да и это были наши, но отчужденные от нас славяне, проходившие мимо русских кораблей как-то робко, с сочувственно-взволнованным и тревожно-бьющимся сердцем!.. Из турок же, кроме кавасов, стоявших у посольских дверей — никого. Прочее все имело физиономию чего-то неприязненного.

На осьмой день нашей стоянки в Буюкдере, после полудня, вошел в капитанскую каюту кондуктор с докладом: «к флагманскому кораблю пристал каик». «Большой?» — спросил капитан кондуктора. «Большой-с, красный, с раззолоченными носом и кормою», — отвечал кондуктор. «Хорошо!» — сказал капитан кондуктору. Кондуктор вышел. «Должно быть, каик-то сераскирский... — заметил капитан и продолжал — ведь это чорт знает какая скука... мы здесь сидим, как будто в карантине... хоть бы чем нибудь да разрешилось, в Сизополь, так и в Сизополь, там по крайней мере были бы свободны... не привез ли чего нового каик?..».

— Судя по настоятельным требованиям английского и французского посланников, чтоб русский флот вышел из пролива, «я думу» нам придется идти в Сизополь, — заметил Монро, говоря складом иностранца.

— Сигналом требуют всех командиров на флагманский корабль! — сказал вошедший опять в каюту кондуктор.

— Ну, что нибудь да есть — одно из двух: или разрешение оставаться нам в проливе, или идти в Сизополь, — заметил капитан и, обращаясь к кондуктору, сказал: — скажите, чтоб изготовили катер.

Кондуктор вышел. Чрез несколько минут, капитан и Монро уехали на флагманский корабль. Офицеры фрегата, всполошенные позывом командиров со всего отряда, с нетерпением ожидали возвращения капитана; часа чрез полтора капитан сойдя с трапа на шканцы, тут же объявил нам: «Его величеству султану Махмуду угодно, чтоб русский флот оставался в проливе. Гг. офицерам и нижним чинам дозволяется съезд на берег; офицеры, желающие посещать предместья столицы, могут бывать везде, в сопровождении кавасов и без кавасов». Такого благоприятного результата мы не ожидали!

На другой день (15 февраля), вследстие объявленной воли султана, на набережной Буюкдере появилось много превосходных лошадей, оседланных турецкими и английскими седлами, а у [171] набережной и около пристаней — легких каиков, собственно для русских, желающих пользоваться прогулкою. За час езды на лучшей верховой лошади платилось 2 пиастра, а на каике — 1 пиастр 4.

Кроме прогулок пешком и на верховых лошадях по окрестностям Буюкдере и катаний на каиках чрез пролив к азиатскому берегу, нашим молодым морякам служили для развлечения кофейни и бани, а в особенности замечательная лавка синьора Жозепе, в которой можно было роспивать портер, шампанское, потребовать порцию устриц, или швейцарского сыру с марсалом, но в прочем — выше такого требования, авторитет заведения синьора Жозепе не восходил. Один раз, наш капитан, с капитанами Конотопцевым, Юрьевым и Немтиновым согласились съездить в Перу 5, поехали туда на волах в закрытой мажаре — употребительнейшем в турецкой столице экипаже, в котором, для сохранения строгого инкогнито, ездят только дамы; да и наши капитаны, также для сохранения инкогнито, решились ехать в мажаре; но у них достало сил и терпения выдержать езду по константинопольским мостовым только до Перы, а в обратный путь они уже приехали в большом каике.

Так, без особенных замечательностей простояли мы в Буюкдере по 24 марта, а сего числа присоединился к нам второй отряд, пришедший из Одессы, в числе трех кораблей: «Императрица Мария» (под флагом контр-адмирала Кумани), «Адрианополь», «Пармен» (последний 74-х, а первый 64-х пушечный) и фрегат «Тенедос». На этом отряде привезена часть войск литовского корпуса, под командою генерал-лейтенанта Отрощенко. Войска высажены и расположились лагерем на азиатском берегу пролива, против Буюкдере, на возвышениях мыса Сальви-бурну. Остальные войска сего корпуса доставлялись потом на зафрахтованных купеческих судах, подходивших разновременно, с которыми прибыл и пароход «Метеор».

Вслед за войсками пришел и корвет «Пендараклия», под командою капитан-лейтенанта Роули-2; на этом корвете, почти инкогнито, без поднятия флага и принятия надлежащих церемоний, прибыл наш чрезвычайный посланник, граф Орлов. О его прибытии и вступлении в свои права, у нас на фрегате лишь только тогда узнали, когда по его распоряжению, 1 апреля, к нам на «Эривань» приехали пассажиры: генерального штаба полковник [172] Дюгамель 6, подполковник Бюрно и капитан Генрих, капитан-лейтенант Серебряков, лейтенанты: Путятин и Корнилов 7 и турецкий чиновник Ариф-ага. Пассажиры эти составляли коммисию, назначавшуюся для обозрения укреплений Дарданельского пролива. «Эривань» должен был идти с ними в Галиполи.

Апреля 2, «Эривань», снявшись с якоря и отошедши от Буюкдере, мог дойти только до предместья Румели-хасары на европейском берегу, а здесь, встретив противный ветер и течение, по узкости пролива лавировать долее не мог и должен был стать на якорь 8. Случайность эта поставила нас между самыми живописнейшими местностями: против бортов фрегата, на европейском берегу — располагалось огромное кладбище, обсаженное величавым кипарисами, из-за вечно траурной зелени которых белелась надмогильные памятники; между ними медленно двигались такие же белые, как мрамор, фигуры, это были закутанные в белых чадрах турчанки, которых единственное гулянье состоит только в посещении кладбищ. От кладбища, в обе стороны вдоль узкой набережной, протягивались ломаной линией двух- и трехэтажные дома, раскрашенные как детские игрушки, с выступами верхних этажей и решетчатыми балкончиками, висевшими над окраиной набережной; в промежутках между домами проглядывала яркая зелень вьющихся растений и местами золотились выставленные на воздух с созревающими плодами апельсинные, померанцевые и лимонные деревья. Набережная азиятского берега не уступала красивою пестротой европейскому, она привлекала внимания зеленью, по которой группами раскидывались кипарисы и зонтико-образные кедры; а из-за них — то там, то сям, белелись загородные домики.

На фрегате изготовились было тянуться завозом, но барказ, с положенным на него верпом, не мог выгресть, попал в [173] струю быстрого течения и его далеко отбросило за корму фрегата; работу тянуться завозом пришлось отменить, капитан признал лучшим ехать в Буюкдере к адмиралу Лазареву — просить пароход «Метеор», чтоб посредством его выбуксироваться из пролива до Мраморного моря; с капитаном уехали Серебряков, Путятин, Корнилов и Монро; Ариф-ага также съехал на берег по собственным делам и с поручением — привезть с собою лоцмана, который проводил бы нас до Галиполи. Оставшиеся на фрегате Дюгамель, Бюрно и Генрих, любуясь с бортов панорамою местности, пожелали съехать на берег, чтоб пройтись по набережной, предложили и мне сделать им в этом компанию. Я согласился, и также, в свою очередь, предложил ехать с нами гардемарину Папандопуло, который всегда сопровождал меня при всяком съезде на берег, в качестве драгомана. Папандопуло, 16 летний юноша, прекрасной нравственности, как грек — знал греческий язык, и как уроженец крымский, взросший в деревне между татарами — отлично объяснялся по татарски и потому мог объясняться и по турецки; знание этих двух языков — греческого и турецкого, на каждом шагу константинопольских улиц было необходимо; я же, приняв на себя обязанность распорядителя хозяйственною частию в капитанском столе, при закупках нужных к тому припасов, без Папандопуло обходиться не мог. На этот раз я пригласил его с собою на берег без цели и надобности, а просто по привычке не съезжать без него; но это, как увидим, пришлось очень кстати.

Сойдя на набережную европейского берега, поворотили мы влево и, идя потихоньку, заглядывались на вазы с цветами, выставленные за решетчатыми полисадниками; в одном месте сквозь решетку полисадника мальчишки передразнивали зеленого попугая; тут же недалеко стоял щеголевато одетый турецкий офицер; когда мы, проходя, поравнялись с ним, он сделал нам решпект приложив руку к феске, мы отвечали ему тем же и прошли мимо. Пройдя несколько вперед, я оглянулся назад и увидел турецкого офицера, сделавшего нам решпект, и нашего гардемарина Папандопуло идущими вслед за нами, они разговаривали. Я остановился. Дюгамель, шедший со мною рядом, также оглянулся и остановился. Папандопуло прибавил шагу и, подходя к нам, сказал: «Офицер этот просит русских офицеров, сделать ему честь, посетить дом отца его, Гуссейн-паши». «Не того ли Гуссейн-паши, что в минувшую войну России с Турциею командовал обороною крепости Шумлы?» — спросил Дюгамель. [174] Папандопуло передал этот вопрос своему знакомцу, а от него последовал ответ — «тот самый».

Дюгамель, в минувшую войну (1828 и 1829 г.) находился при блокаде Шумлы; поэтому, личность Гуссейн-паши достаточно была ему известна. Кроме сего, Гуссейн-паша заслужил историческую известность в отоманской империи ревностным содействием султану Махмуду при истреблении янычар, в улучшении артиллерии и при введении регулярных войск; к сыну такого человека мы не могли остаться невнимательными, — предложение его было принято нами тем с большим удовольствием, что каждый из нас интересовался, хотя бы то поверхностно, взглянуть на обстановку быта турецкого вельможи. Мы поворотили назад и подошли к тому самому дому, перед полисадником которого мальчишки передразнивали зеленого попугая. Обязательный знакомец наш, подведя нас к двери, дотронулся до ручки замка, извнутри зазвенел колокольчик, вслед за тем щелкнул замок, дверь отворилась настежь; нас встретил кавас, вооруженный ятаганом и парою длинных пистолетов в чеканной серебряной оправе. Мы вошли в широкий, открытый с правой стороны, корридор или галерею, с которой виден был обширный двор, вымощенный узорчато-разноцветным булыжником и преобратившийся теперь в подвижной или временной сад выставленными вазонами с цветами и целою рощею апельсинных, померанцевых и лимонных дерев, с созревающими на них плодами. Пройдя галереей мимо нескольких больших окон, нас ввели в роскошную ротонду; в центре ее бил фонтан, брызги которого, едва не доставая до купола, падали в художнически отделанный бассейн белого мрамора; ротонда имела высоту не менее 3 саж. и освещалась вверху, над карнизом купола, 6-ю небольшими круглыми окнами; стены гладкие, отполированные под белый мрамор; пол штучного белого мрамора; диаметр ротонды не менее 4-х саж.; по диаметру, с обеих сторон от входа, находились двери, но они были притворены; к простенкам, между дверьми, прислонялись мягкие узорчатого бархата диваны. Эта ротонда, ее полумрак, сырость и прохлада — неизбежный комфорт на востоке в знойное время. Мы уселись. Гостеприимный хозяин слегка хлопнул в ладоши, дверь направо отворилась и в ротонду вошли чубукчи, 6 из них несли трубки с длинными чубуками и с богатыми в них янтарными мундштуками; другие 6 держали в одной руке небольшие тазики или поддоны под трубки, а в другой — раскаленные угольки в щипчиках. Все это каждому из нас подано церемониально, но необыкновенно ловко и в такт. Между [175] куреньем табаку хозяин почтительно обращался к Дюгамелю с разными вопросами и между прочим и о том — куда идем, с какою целью?.. На этот вопрос, Дюгамель хотя и поручил нашему драгоману Папандопуло отвечать, что идем в Мраморное море и Дарданелы, взглянуть собственно из любопытства, но болтушка переводчик увлекся в подробности, ему непорученные, — это тотчас было замечено из его длинного монолога и неоднократно повторенных слов — «Кале, калecu (укрепление), Дарданелы Галиполи» (место, в котором «Эривань» должен был занять пост), так что Дюгамель, из опасения, чтоб переводчик не проболтался до излишества, не дождавшись окончания высказываемого им монолога, вынужден был прервать его, чтоб узнать, о чем именно говорится и в каком значении упоминаются слова «Кале, колеси, Дарданелы и Галиполи». При этом вопросе объяснилось, что болтушка наш, действительно, пустился было в даль, ему неразрешенную — рассказывать, что экспедиция наша имеет назначение осмотреть дарданельские укрепления. Болтушке замечено, чтоб лишнего не говорить, а только буквально передавать вопросы и ответы.

В момент самого замечания, вошел к нам еще один молодой человек, это был второй сын Гуссейн-паши, годами тремя моложе брата, которому было уже не менее 30-ти лет. Расспросы, на которые Дюгамель почему то откровенно не хотел отвечать, прекратились, трубки докурены, старший из хозяев предложил нам войти в боковую комнату из ротонды налево. Комната эта освещалась только с одной стороны четырьмя большими окнами, выходившими на галерею, по которой мы проходили. В простенках между окнами висели овальные в золотых рамах зеркала; около стен протягивались сплошные диваны с подушками, обтянутыми белой шелковой материей с разводами и золотою бахрамою внизу; пол покрыт был во всю величину комнаты бархатным персидским ковром; других украшений не было. Только что мы уселись, перед каждым из нас поставлены были трехножные столики с разными на них сластями и стаканом воды. За этим угощением, предмет разговора изменился; между прочим, от гостеприимных хозяев узнали мы, что оба они служат в артиллерии и чрез заслуги отца их, оба лично известны султану.

В минуту, когда мы готовились благодарить хозяев зa их приветливость и раскланяться, старший из них передал нам, что старик Гуссейн-паша просит русских офицеров пожаловать к нему в его отделение. На это предложение, Дюгамель не [176] упустил из виду заметить, что мы, сходя с фрегата на берег вовсе не ожидали такой интересной встречи и потому одеты в полуформе; если паша предуведомлен об этом, то мы с удовольствием готовы выполнить его желание. За приличным ответом на это церемонное замечание Дюгамеля, провели нас по корридорам, галереям, прямым и кривым лестницам в шестисторонний бельведер, возвышавшийся над всеми окружавшими его соседними крышами; тут против входа сидел на диване паша; мы вошли и поклонились ему, он встал на разостланную перед ним поверх богатого ковра тигровую кожу и по обычном приветствии, приложив руку ко лбу, бороде и груди, попросил нас садиться и сам уселся, поджав под себя ноги. На нем накинута была соболья шуба, крытая оливкового цвета бархатом; на голове феска с брилиянтовым знаком или кокардой, с фески спускался над глазами козырек или зонтик, обтянутый зеленою тафтою; правый глаз перевязан повязкою, из под которой высовывался мокрый компрес, прикрывавший больной глаз; на подоконнике окна, близ которого сидел паша, стояло несколько аптечных склянок с привязанными к ним сигнатурками. Когда уселись мы по обеим сторонам паши, сыновья его остановились у дверей, а толпа следовавших за нами чубукчей и кофеджи (человек 20) — за дверью в корридоре. По знаку, поданному пашею, поднесли нам кофе и трубки. Около четверти часа, пока мы пили кофе и курили табак, прошли в молчании; во все это время паша оглядывал нас порознь, не отводя руки от длинной, белой как молоко, бороды; выражение взгляда его из-под зонтика и притом одним только глазом — уловить было невозможно; но когда приняли от нас опорожненные чашки и трубки, начались тем же порядком, как и у сына его, распросы — куда идем? И опять о том же, с какою именно целью? Дюгамель отвечал так же уклончиво, как и сыну его. Из этого короткого и неудовлетворительного ответа, паша, казалось, понял неловкость своего вопроса о таком предмете, который в настоящее время мог подлежать секрету и потому, вдруг изменив разговор, начал расспрашивать Дюгамеля о его службе и ее значении, потом с такими же вопросами обратился и к Бюрно и Генриху; дошла очередь и до меня. Когда узнал он, что я геким (медик), предложил мне осмотреть больной его глаз; я бесцеремонно помог паше снять с его высокой фески зонтик, развязал повязку, снял компрес и осмотрел глаз; в нем, вследствие хронического воспаления, образовался туск роговой оболочки и зрение так было слабо, что он едва мог различать предметы; здоровый же глаз, которым он видел еще хорошо, [177] также был неблагонадежен — arcus senilis — когда то прекрасный карий цвет молодого глаза изменился уже в неестественный, голубовато-перламутровый; это был уже обличитель развивающегося старческого изнеможения. Я попросил показать мне примочку употребляемую для глаза; паша подал мне с окна склянку с сигнатуркой, на обороте которой прописан был рецепт по латине, это было обыкновенное средство — lapis divinus, растворенный в воде. Средство это критиковать было неуместно — я его одобрил. Паша, не удовлетворяясь этим, предложил мне предсказать исход его болезни, не затруднясь, высказать ему хотя бы то и неутешительную истину. Но как болезнь не представляла особенно опасного, кроме продолжительности страдания и только лишь ослабления зрения, а не совершенной потери его, то я и высказался сколько можно утешительнее для старика, расположив при этом и к доверию в медика, пользовавшего его, который, по словам паши, был доктор австриец.

В промежутке беседы моей с пашею, поданы опять трехножные столики с сластями и водою; за приятным для вкуса упражнением, опять паша обратился к Дюгамелю с расспросами, но уже о политических отношениях Англии и Франции к делам Турции с египетским пашею; но и тут Дюгамель ограничился сжатыми ответами, даже напомнил Папандопуло передавать слова как можно буквальнее. При этом, паша, не высказывая откровенного замечания на такую осторожность в ответах Дюгамеля, дал однакоже понять об этом иначе и вот как он высказался: «Султан, повелитель мой, более мне друг, чем повелитель; я любим и облагодетельствован им за прежнюю верную ему службу мою; но и теперь, когда я стар и немощен, он не отвергает моих советов; неверным султану и пользам его я быть не могу. Люблю я русских, благоговею пред могуществом их Императоров; я был столько счастлив, что удостоился высокого их внимания, и вот доказательство тому»: паша подал знак старшему сыну. Этот поднес ему две коробочки. Из одной паша вынул круглую золотую табакерку с портретом Императора Александра I, украшенную крупными брилиантами и, подавая ее Дюгамелю, сказал: «этот подарок Императора Александра удостоился я принять при передаче крепости Анапы от России Турции в 1812 году. А этот, от Императора Николая, по окончании минувшей войны (1828 и 1829 годов)». Это также была табакерка с портретом Императора Николая, но гораздо объемистее первой, в форме баульчика, и богаче украшенная брилиантами. Обе табакерки обходили у нас по рукам и переданы паше. Дюгамель подал [178] знак чтоб раскланяться. Мы встали, встал и паша, и протянув руку Дюгамелю сказал ему: «Желаю успеха в выполнении данного вам поручения и прошу вас, обратите внимание на правый фланг Чанак-Кале,вы увидите ее недостатки, а это один из благонадежнейших оплотов нашей столицы со стороны запада». После этого лаконического, но в настоящее время понятного замечания паши, мы раскланялись и вышли.

Когда возвратились мы на фрегат, вскоре потом подошел и пароход «Метеор» с нашим капитаном и пассажирами. Спустя несколько минут, буксируемые пароходом по проливу, как будто по широкой, извилистой и бесконечно длинной улице, обставленной бесчисленными домами и видами, катились мы на своем фрегате. Солнце спустилось уже над высотами европейского берега и зашло, когда поровнялись с Леандровой башней; сумерками, бросили якорь между Скутари и Стамбулом на линии входа в Мраморное море; нам надобно было обождать здесь Ариф-агу с лоцманом. Они прибыли на фрегат уже ночью.

С закатом солнца, разлился океан багряного зарева на западе; на этом фоне ни облачка; на нем черным силуэтом рисовался Стамбул, со всеми его куполами, башнями, минаретами и вертепообразными кипарисами; с точки, на которой стоял наш «Эривань», величественнее всех этих предметов обрисовывался купол Св. Софии. Картина была необыкновенная и величественная: в обыкновенных картинах мы привыкли видеть свет, лазурь, пурпур, зелень, с разнообразными их оттенками, живыми и рельефно обрисовывающимися предметами, но тут багряное зарево и черные силуэты предметов, без оттенков и рельефа, для непривычного глаза казались поразительно величественными!.. Океан багряного зарева, сливающегося в выси с темным покровом ночи, усыпанным искрящимися по нем звездами, и купол Св. Софии!.. В ком, при взгляде на этот предмет и в эту минуту не пробудилась бы душа к благоговейным чувствованиям, и в особенности душа христианина?.. Кто не задумался бы над символическим представлением мудрости и трех добродетелей, признававшихся и в язычестве и освященных христианскою церковью!.. Но багрянец зарева потухал и бледнел; силуэты предметов очерчивались слабее и слабее и слились с мраком ночи... лишь звезды в небе и в pendant к ним огни в Стамбуле разгорались ярче и я спустился в свою каюту.

Спал я еще под влиянием убаюкивающих впечатлений минувшего дня, как почувствовал, что меня кто-то, слегка поталкивая, будит. [179]

— Ваше благ,.. ваше благ..!

— Что тебе нужно?..

— Пожалуйте наверх, Петр Иванович 9 зовет.

— Зачем?..

— Не могим-знать.

— Ушибся кто, что ли?..

— Никак-нет-с.

— Так зачем же?..

— Не могим-знать... только приказали беспременно разбудить вас, чтоб шли наверх.

— На дворе темно?..

— Светает... да темновато еще.

— Позови огневого...

— Слушаю-с.

Менее чем через три минуты, я вышел наверх. На фрегате тихо, в воздухе еще тише; вахта не спит, ходят на цыпочках, переговариваются вполголоса или шепотом; Петр Иванович в тылу капитанского трапа стоит, опершись на сетку левого борта.

— Что у вас такое?..

— Многое... и все для впечатлений, для души... всмотритесь в эту картину!..

Я взглянул по направлению руки Петра Ивановича, он указывал на азиятский берег — на Скутари. Опять, как и вчера — куполы, минареты, кипарисы, зонтикообразные кедры черною тенью рисовались на серебряном фоне разливавшейся зари рассвета. Действительно, картина эта, в pendant вечерней, была необыкновенная, также без оттенков и рельефа.

— Но тут еще не все — вглядитесь в минареты и вслушивайтесь... — сказал Петр Иванович.

Я вглядывался и вслушивался. С высоты минаретов слышались протяжные голоса муэззинов, — в звуке этих голосов уловлялась особенная гармония, чарующая, располагавшая душу к тихой, благоговейной молитве Творцу.

Картина стала изменяться, океан света ширился выше и выше; серебряный цвет его подергивался золотистым отливом; темный покров ночи превращался в лазурь; звезды гасли, силуэты темных предметов, так резко очерчивавшиеся на фоне неба, начали заволакиваться туманною, но прозрачною мглою... заблистали лучи восходящего солнца, и эта туманная мгла превратилась в дивный золотисто-розовый покров, разостлавшийся над Стамбулом [180] и его предместиями. Фантасмогорическим изменениям картины при этих непрерывающихся переливах света и переходах в бесконечные оттенки цветов, кажется, здесь конца не бывает. Взошло и солнце, рында пробита, флаг на фрегате поднят, висит прямой складкой, не шевельнется — мертвый штиль; поверхность Мраморного моря и пролива как зеркало, только и рябят его стада играющих дельфинов, да каикчи на остроносых, легких как перышко каиках; берега, в той же их красоте, как они есть — отражаются и в зеркале вод, — это опять картина. На эту картину с обоих бортов фрегата жадно всматриваются сотни глаз.. «Чудная картина... великолепная картина!.. — заметил капитан — а было бы еще лучше, если бы подул попутный ветерок» — добавил он. «А где лоцман?.. позовите-ко мне лоцмана!». Лоцман в широчайших синих штанах, в черной бархатной куртке и с черною бархатною же скуфейкой на голове, важно подошел к капитану и, сняв скуфейку, поклонился.

— Как думаешь, синьор лоцман, скоро ли подует ветер? — спросил капитан лоцмана.

— Ветра скоро будет... четыре склянка пробьет — ветра непременно будет. — Отвечал лоцман.

— Хорошо... а как полагаешь, откуда будет ветер — с пролива или с Мраморного моря?..

— Э!.. как знает аткуда будет ветра?.. там будет ветра, там будет ветра... неба циста — нельзя знаис аткуда будет ветра... думаю, там будет ветра — с Мармора. (Лоцман указал на Мраморное море).

— Ну, хорошо... если с Мраморного моря будет ветер, то как лучше сняться и сделать галс — к азиятскому или европейскому берегу?

— Галса нада сделать так (лоцман указал на европейский берег), на Агчер-капу (мыс).

— Почему так?

— На, смотри, позалуй сюда... (лоцман подвел капитана на корму фрегата). На, смотри, какой тут теценья... (теченье было до 3 узлов из Мраморного моря в пролив), а там, теценья из пролива в Мармора, там подосол к самому берега, сделал поворот овер-стаг и посол в море просторна.

— Так ли смотри, как ты говоришь...

— Эта наса дела — ми знаем хоросо!..

К 10-ти часам утра, по зеркальной поверхности Мраморного моря начали протягиваться темные полоски, полоски подбегали ближе и ближе к фрегату и зарябили воду; покачнулся флаг, [181] закачались и вымпела и вытянулись змейкою; ветер с Мраморного моря и нигде ни облачка. Капитан приказал сниматься с якоря. Паруса обрасоплены на левый галс; якорь встал; фрегат взял ход. «Виден шток», — закричали с бака. «Якорь на кат!» — скомандовал вахтенный лейтенант. «Подождите!.. оставьте на стопорах» — сказал капитан. Фрегат быстро шел к берегу и вместе с тем его стремительно несло теченьем в пролив. «Поворачивайте»... — скомандовал капитан. «На брасы на левую!.. право на борт»! — скомандовал лейтенант. Но фрегат, всегда послушный рулю, на этот раз, как резвое дитя, продолжал бежать прямо в берег... «Из бухты вон, отдай якорь!» — закричал капитан. Якорь упал, канат пришел на битеньг, но фрегат, хотя тише и тише, но продолжал подходить к берегу и вот — коснулся слегка форштевнем набережной, шевельнул с места увесистый камень, а бом-утлегарем зачертил по гребням железной крыши серальской гауптвахты и начал потихоньку отходить назад; между тем его дрейфовало и теченьем в бок, а бом-утлегарь продолжал прыгать с гребня на гребень по крыше; подпрыгнул к дымовой трубе и стал-было гнуться, но труба не задумалась уступить ему дорогу — бухнула всем лагом на крышу и обломками кирпичей посыпалась на солдат, собравшихся на платформу. Это тоже картина.

Но покуда картина эта рисовалась, реи поставлены были поперек, марса-фалы отданы и паруса взяты на гитовы; корму стало уваливать по теченью, а нос приводить на канат. За сим, последовала еще картина: капитан грозно подошел к лоцману и сказал ему, «как же ты, анафема, уверял, что теченье здесь из пролива?.. а?.. говори!..». Лоцман оторопел, поднял руки вверх и, растопыря пальцы, только мог сказать: «э!.. несцастья!..». Капитан взмахнул было рукой, но только, сорвав скуфью с головы, сказал: «знаешь, ты, что еслиб случилось какое несчастье, то я вышвырнул бы тебя за борт, как эту шапку», и скуфья порхнула за борт. Лоцман упал на колени. Это была последняя картина, обошедшаяся без вреда и потери, потому что услужливые матросики успели скуфью подхватить на крюк. [182]

____________________________________________

Галипольский рейд. — Первый отъезд пассажиров в Дарданелы. — Галиполи. — Побег матросов и галипольский ага. — Возвращение пассажиров и заботливость капитана о розыске беглецов. — Опять галипольский ага и консул. — Обед. — Поэтическая поездка в Лампсаки. — Вторичный отъезд пассажиров в Дарданелы. — Приглашение на обед. — Генеральские эполеты, обед и Юсуф-ага. — Он показывает русским жену и дочерей. — Фрегатские артисты-музыканты. — Бриг «Пегас». — Болгарская деревушка. — Возвращение пассажиров. — Новое поручение Дюгамелю от графа Орлова. — Отъезд Путятина и Корнилова в Константинополь. — Окончание экспедиции и возвращение в Буюкдере.

Фрегат, накренясь на левый борт, выскочил из пролива на просторную воду Мраморного моря, а с закатом солнца бросил якорь на галипольском рейде. На галипольском рейде в это время стояли несколько купеческих судов и военные турецкие: два корвета, два брига и один фрегат, это был несчастный «Рафаил», так бесславно сдавшийся туркам в 1829 году.

На другой день, утром, пассажиры наши, в том числе и Монро, в сопровождении Ариф-аги отправились в Дарданельский пролив; в распоряжение их даны 10 и 12 весельные катера с полным числом гребцов при рулевых унтер-офицерах; людям отпущено провизии на одну неделю.

В течение нескольких дней нашей здесь стоянки, я успел несколько раз побывать на берегу в самом Галиполи. Местность его здоровая, ровная, несколько возвышенная, не особенно живописная, но и не скучная. В самом городе считалось тогда до 10 тысяч жителей постоянных, были и временно пребывавшие, потому что тогда строились тут несколько купеческих судов и заходило много с грузом и без груза; рынок большой и изобильный всеми возможными продуктами; множество лавок с привозными мануфактурными произведениями и разных мастерских, портняжных, башмачных, слесарных и кузнечных; несколько бань и сухарный завод, в котором для войск султана заготовлялись сухари; их в это время выпечено было уже до 13 тысяч кантарей 10. Из замечательных здесь сооружений — генуэзской еще постройки, небольшая, со всех сторон закрытая высокими стенами и огражденная башнями гавань, в бассейн которой вводились когда-то по прокопанному каналу небольшие суда, но гавань эта теперь засорилась, обмелела и остается бесполезною.

В эти первые дни нашей стоянки в Галиполи случилось и [183] происшествие, наделавшее галипольскому аге больших хлопот, а быть может несколько и страху: с фрегата отправлен был барказ налиться водою; в числе людей, для этого назначенных, попались и два матроса из казанских татар; эти татары, вероятно соблазнясь дивно-роскошною природою страны и быть может побуждаемые сочувствием к туркам, своим единоверцам, бежали. Сутки спустя после их побега, капитан в розыске беглецов обратился к галипольскому аге, позван был на фрегат и тотчас же приехал на посланной за ним шлюпке; выслушав капитана, ага обещал употребить всевозможные меры к тому, чтоб отыскать бежавших, но при этом сделал и оговорку, что «у турок есть религиозный обычай давать единоверцам убежище и укрывать их от преследований. При таких условиях, отыскать беглецов, конечно, будет трудно, и быть может, что они и вовсе не отыщутся, то в таком случае меня уже не обвиняйте», говорил ага. Оговорка эта достаточно была логична, но капитан ее не принял: «я знать ничего не хочу; чтоб беглецы отысканы были неприменно, иначе — бойся за себя», сказал капитан пристукнув при этом кулаком по столу так, что стол подпрыгнул. Ага побледнел и, пожав плечами, сказал: «Голова моя во власти султана. Употреблю все возможные для меня средства, чтоб отыскать бежавших».

Жаль было мне агу и конфузно за грубоватое с ним обращение капитана. После этой сцены, на другой день около сумерек возвратились наши пассажиры; они возвратились с тем, чтоб пробыть несколько дней на фрегате для приведения в порядок наскоро и вчерне набросанных чертежей, и опять потом на большее уже время отправиться в пролив для дальнейших обозрений. В разговоре о разных разностях, между прочим передано было и о том, что у нас из команды бежали два матроса; об них, между Ариф-агой и Серебряковым завязалось продолжительное объяснение, в котором было решено, что беглецов наших отыскать уже невозможно, что они теперь, при содействии мусульман фанатиков, увезены далеко и направлены в глубь страны, где могут быть совершенно безопасны от преследований. Замечательно высказался капитан, выслушав это мнение; вот что он сказал: «Похвален этот обычай у мусульман, великодушен, благороден этот обычай покровительствовать единоверцам; выслушавши теперь вас, мне следовало бы оставить розыски о бежавших и позабыть об них, потому что отыскать их, как вы говорите, уже невозможно, но мне-то этого оставить так нельзя: для таких случаев есть у нас в России [184] свой обычай, формою называемый: о бежавших матросах я должен донести начальству и при этом донесении приложить подробную историю, из нескольких частей состоящую, т. е. полное дело, со всеми подлежащими к нему объяснениями о том, при каких именно обстоятельствах совершился побег матросов и какие были приняты меры к их розысканию? Иначе я и не оберусь от запросов, меня забросают ими, будут придираться к самомалейшим бумажным недостаткам: почему это не сделано, от чего то упущено? И тем обыкновенно может кончиться, что все это причтут к упущениям. Чтоб отклонить все это, мне предстоит теперь необходимость обратиться к почтенному Ариф-аге, просить его, чтоб он вступил в сношение с галипольским и лампсакским агами и по влиянию своему на них понудил бы к деятельному розыску наших беглецов. Чем эти розыски кончатся, я о том составлю акт и тем повершу дело».

Как было предположено, так и сделано: по распоряжению Ариф-аги, галипольский ага позван был опять на фрегат и явился уже в сопровождении старика грека, исправлявшего здесь обязанность русского консула; бедный ага был бледнее, чем после угрозы капитанской и его могучего удара кулаком по столу; но страх был напрасен: Ариф-ага и Серебряков в переговорах с ним, как с начальником города, соблюли все приличие вежливости; даже и сам капитан в передаваемых ему Серебряковым объяснениях выдержал себя теперь как нельзя мягче и благосклоннее; результат объяснений был такой: что беглецов на этой стороне пролива нет, что здесь большею частию живут болгары и греки, между которыми им скрываться не безопасно, а потому они с первого же дня их побега и переправлены на азиятскую сторону.

Время подходило к обеду; капитан пригласил консула и успокоенного теперь галипольского агу остаться обедать; они остались. За столом, с турками рядом уселся Серебряков и, занимая их, поминутно подливал им в рюмки вместо вина русскую водочку, от которой правоверные не отказывались и к концу стола заметно раскраснелись.

Капитан, Серебряков и Ариф-ага, совещаясь о том, позвать ли лампсакского агу на фрегат, или Ариф-аге съездить самому в Лампсаки, чтоб распорядиться там лично о розыске наших беглецов, решили так, чтоб Ариф-ага поехал вместе со мною и гардемарином Попандопуло. Для меня собственно интерес поездки состоял не в розыске беглецов и переговорах об [185] них, что я считал делом, по предвидимой в нем безуспешности, совершенно уже лишним и неуместным, более же интересовался я побывать в Лампсаках в качестве туриста, взглянуть на живописную местность и посетить развалины знаменитого в древности Приапова храма. За чашкой кофе и трубкой табаку у лампсакского аги, вместо переговоров о беглецах, я занялся разспросами о развалинах древнего храма, о которых, к большой моей радости, лампсакский ага знал, потому что, посещая их, ему прискучили европейские путешественники; но для меня ага был столько обязателен, что при первом моем намеке на желание видеть эти развалины, в ту же минуту приказал дать проводника. Посетил я эти развалины; куря трубку, посидел тут на одном из сдвинутых с места больших камней; с холма, нa котором находились эти развалины, можно было на далекое пространство обозревать Пропонтиду и Геллеспонт, а вблизи — любоваться живописной долиной и струящейся по ней речкой Лампсаки. При всем этом поэзия моя была суха и смутна по недостатку исторических сведений: знал я кое-что о Приапе из мифологии и университетских лекций — de priapismo et satyrisi, при изложении которых профессор так был увлекателен и так богат историческими приложениями, что не упускал даже высказываться и о женщинах, обрекавших себя служению Приапу и торговавших собственными прелестями, читать же мне об этом не приходилось. Но большим ознакомлением меня с знаменитыми развалинами Приапова храма в Лампсаках и с некоторыми об них баснословными преданиями, я обязан был болтовне г. Джовани — нашего лоцмана, так неудачно выполнившего свою обязанность при выходе фрегата из Константинопольского пролива в Мраморное море. Г. Джовани — фанариот 11; при лоцманском своем промысле он занимался мелочною торговлею; на фрегате, предложил свои услуги уступить кому угодно по дешевой цене кое-что из своего товара; у него имелись: чотки, янтарные к чубукам мундштуки, несколько древних греческих, римских и византийских монет, сердоликовых с резьбою камешков, которые Джовани называл антиками; несколько глиняных и металлических статуэток неприличного содержания; но замечательнее — самые неприличнейшие вырезаны были из золотых и серебряных пластинок в форме брелоков, которые будто бы отысканы в [186] развалинах Приапова храма в Лампсаках, и некогда носимых женщинами в монистах и на серьгах. Нашлись на фрегате охотники воспользоваться приобретением некоторых из этих дрогоценностей, я же воспользовался одними только сухого содержания сведениями о преданиях, незаслуживающих печати.

Возвратясь с поэтической прогулки к агам, я нашел их за чтением константинопольской газеты; в листке, только что полученном лампсакским агой, описывался смотр русским войскам, произведенный султаном в долине Хункиар-Искелеси на азиятском берегу, против Буюкдере. В этом описании в особенности занимало читающих турок непонимаемое ими гура (ура!); я при помощи Попандопуло разъяснил им значение ура! Что же касается до распоряжений Ариф-аги о розыске наших беглецов, то я доставил капитану в дополнение к сведениям: что «всякие поиски о беглецах, покровительствуемых мусульманами — в Турции бесполезны». Лампсакский ага был более откровенен и менее робок, чем ага галипольский, он прямо высказался Ариф-аге, «что еслиб и была возможность поймать беглецов, то он от этой услуги иноверцам, хотя бы то и союзникам, отказывается, чтоб тем не навлечь на себя тяжелого упрека от своего духовенства и вообще от единоверцев».

Наши пассажиры, дня три пробыв на фрегате, на четвертой утром опять отправились в Дарданелы. По отъезде их, в тот же день приехал к капитану галипольский ага, в сопровождении старика консула и еще одного пожилого турка. Цель приезда аги была та, чтоб просить капитана к себе на обед: «хлеб-соль, за хлеб-соль — в этом мы, турки, следуем такому же обычаю, как и вы, русские. Я обедал у вас, капитан — вы должны обедать у меня», говорил ага. От хлеба-соли капитан не отказался.

На другой день, как условились, в 12 часов, капитан, я и гардемарин Попандопуло поехали к аге. Общество собралось у него небольшое: кроме нас и тех двоих, что приезжали с ним на фрегат, прибавились еще двое — старик турок и еще один в генеральских эполетах, усач средних лет; это был чиновник из действующей армии, прибывший в Галиполи для принятия сухарей. Не могу не высказаться о замеченном мною тогда странном чувстве при взгляде на генеральские эполеты: мы, русские, привыкшие с низших ступенек взирать на этот аттрибут высоких достоинств с подобающим подобострастием, при взгляде на генеральские эполеты на турке — озадачились; я заметил это не только в самом себе, но и в капитане, а о гардемарине и говорить нечего — он не был так робок перед [187] Гуссейн-пашой, как перед эполетами на плечах турка, непользовавшегося соответствующим им значением: особа эта была, как мы после узнали, чем-то в роде коммисионера. Не могу также не разсказать кое-что и об обеде у аги: обстановку обеда, его процес и случайности, имевшие особенную оригинальность, следовательно и некоторый интерес, пропустить молчанием не приходится. Стол был накрыт и сервирован на 8 приборов, почти что на полу; если два низеньких круглых столика не принять за столы, а просто за деревянные круги, положенные посреди комнаты без всяких подставок, то и выйдет, что стол накрыт был на полу. Турки и консул преспокойно уселись против своих приборов, искусно спрятав под себя ноги; гардемарин наш выполнил подобную операцию также отчетливо, но для капитана и для меня к спокойному сиденью понадобилось подмостить несколько заспинных подушек с дивана. При такой позиции, приборы наши приходились в уровень щиколкам ног наших — есть было пренеловко: чтоб употребить в дело нож и вилку, надобно было или сдвигать коленки вместе и нагибаться к ним грудью, или раздвигать коленки врозь и просовывать между ними руки, сложив локти вместе. На этот раз, ноги у нас были вещью совершенно неукладистой. Между тем, столовая посуда и хрусталь были английские, да и кушанья, хотя в турецком вкусе, больше жирные, мучнистые и сладкие, были очень вкусны и опрятно подаваемы. Я насчитал за двадцать блюд и сбился со счета, но полагаю, было всего не менее тридцати блюд. Капитану, мне и консулу наливались разные вина, портер, ликеры и шампанское; правоверные же вина не пили, за то преисправно глотали джин, портер и ликеры. Процес обеда, быть может, продолжался бы и долго — могло статься, часа на два и более; но не прошло еще и часу, как капитан сказал мне: «у меня, братец, уж поясница болит, в коленках ломит — чорт знает как пренеловко сидеть...». Я то же сказал капитану про себя. Чрез несколько минут капитан опять повторил: «Ох, братец, моченьки нету, поясницу и коленки ломит — не выдержу...». Старик турок, сидевший против меня, в момент жалобы капитана на страданья в пояснице и коленках, незаметно для других улыбнулся и заговорил что-то хозяину; хозяин взглянул на капитана, растиравшего себе коленки, с озадаченной физиономией сказал что-то старику турке, который, обратясь к капитану, заговорил чисто по-русски: «капитан, вам тяжело так сидеть, вы нисколько не нарушите приличие и не оскорбите нас, если пересядете на диван — там будет вам [188] покойнее». Само собою, что капитан и я, не дожидаясь повторения такого предложения, тотчас же расположились на диване, равнявшемся высотою обыкновенному стулу. Ноги наши начали отходить, а обед продолжался своим чередом. С открытием знавшего русский язык турка, он из молчаливого сотрапезника преобратился в приятного и веселого говоруна, рассказал нам, что он в войну России с Турцией с 1806 по 1809 год находился у нас в плену; в это время приходилось ему проживать в Киеве и Харькове, быть принимаему в семейных домах, выучиться русскому языку и ознакомиться с бытом во всех слоях общества — с простонародного до высшего. Этот рассказ заинтересовал и турок; они пожелали, чтоб рассказ его нам был переводим и для них; на это дело употреблен был наш гардемарин; говор сделался общим, оживленным, подогретым порядочным количеством выпитого; Юсуф-агу (наш новый знакомец) забрасывали вопросами о нравах и обычаях русских; но когда речь коснулась о том, что он вынес с собою из России много приятных воспоминаний о женщинах и девицах, которыми не только что был принимаем в их домах и обласкан, но и благодетельствован их благотворительностию, то эта фраза для турок показалась непонятною; понадобилось разъяснение, но они никак не хотели верить тому, чтоб жена, за отсутствием мужа из дому, а тем более дочь, девица взрослая, за отсутствием родителей, могла бы принимать мужчину и притом иностранца, иноверца. Обычай этот они находили странным и никак не умели понять того, что он основан на чистой нравственности. «Почему же мы от тебя до этого времени из твоих теперешних рассказов ничего подобного не слыхали?» — спросили турки Юсуфа. «Потому не говорил, что вы мне не поверили бы, а я, в глазах ваших лгуном казаться не хотел; теперь же, когда представился случай высказаться об этом при свидетелях — я высказался и вы не поверить теперь не можете», — сказал Юсуф. «Аллах керим!.. Правду ли, капитан, говорит Юсуф?» — спросили турки. «Правду», — подвердил капитан. Но турки еще более озадачены были выходкою Юсуфа, когда он, обратясь к капитану, сказал: «Завтра, капитан, ко мне на чашку кофе и трубку табаку — я покажу вам мое семейство; в 10 часов я жду вас». «Аллах верды!.. Юсуф с ума сошел! Покажет жену и дочерей!» — заметили турки, переглядываясь между собою. «Да!.. Вам не покажу — нам обычай не позволяет того, а русским покажу — у них это не считается предосудительным: я видел их жен и дочерей, хочу показать им и мое семейство», — заключил Юсуф. [189]

На другой день, в условленное время, капитан и я были у Юсуфа, видели его жену старуху и двух дочерей девиц — старшей лет семнадцать, а меньшой четырнадцать; меньшую можно назвать красавицей.

Дня через два наши галипольские знакомцы, за исключением турка в генеральских эполетах, обедали у капитана и подпили; к довершению их угощения послужили барабанщик и флейтщик, выполнившие с особенным искусством так много приятного для турецкого уха; артисты эти были потом неоднократно приглашаемы и в дома наших знакомцев.

Спустя несколько дней по отъезде наших пассажиров в Дарданелы, прибыл на галипольский рейд бриг «Пегас». Еще издали, когда бриг шел под парусами, в его физиономии, фрегатские офицеры, стоявшие у борта, заметили что-то странное...

— Да у него утлегаря нет, — заметил один из офицеров.

— Мартын-гика нет, — заметил другой.

— И грот-лисель-спирта на правой нет, — заметил третий.

— Выходит, что с кем-нибудь сцепился...

— Выходит, что сцепился.

Командир брига, капитан-лейтенант И. А. Аркас, тотчас же по уборке парусов приехал на фрегат. Капитан встретил Аркаса на шканцах. При передаче рапорта и дисциплинарных объяснений, Аркас подал капитану пакет, адресованный на имя Дюгамеля.

— От кого?..

— Должно быть, от графа Орлова.

Тотчас же отдано приказание мичману Сомову и гардемарину Попандопуло — на капитанском катере отправиться в Чанак-Кале, или где найдут Дюгамеля, чтоб отдать пакет. Капитан и Аркас спустились в каюту.

— Ну брат, Яни, рассказывай теперь, где это тебя так обломаться угораздило?

— В проклятом Шайтан-Акынты... еслиб еще пришлось самому обломаться, беда не велика, исправиться можно, а то четыре дома своротил... прижало теченьем к набережной, валит бриг боком, а дома трещат; да спасибо буксирщикам, подоспели с шестами, оттолкнули прочь и провели из стремнины на спокойную воду.

— Я, брат, и сам чуть было не вскочил с фрегатом на крышу, да кончилось тем, что дымовую трубу сковырнул... а могло быть хуже при этом проклятом течении. Ну, рассказывай, что у вас нового в Буюкдере? [190]

— Султан русским войскам смотр делал...

— Слышал... Говори про другое что.

— Третий отряд пришел под флагом кон.-ад. Стажевского.

— Что ты говоришь?.. пришел?.. когда?..

— Позавчера.

— И ничего?.. в исправности?..

— Как следует быть... подскоблились, подшаровались, выкрасились — глядят красавчиками.

— Ай да Критский!.. молодец! Поди-ж ты вот, слушай людских россказней — гнилушки, да гнилушки — не могут выйти в море, а они вот — как ястреба припорхнули 12.

На другой день в вечеру, катер, отвозивший к Дюгамелю пакет, возвратился от него с письмом, адресованным на имя графа Орлова. В этот день, при пособии фрегатских и вольных мастеровых с берега, повреждения на бриге «Пегас» исправлены; на другой день с рассветом «Пегас» ушел в Константинополь.

Выдалось как-то особенно чудное утро. Весеннее солнце в полном блеске, с берега повевает ароматом, а на фрегате смола, да сало с примесью запаха масляной краски; подчас бывает и того хуже, когда пахнет со стороны бака. Мичман князь Мансуров, содержатель кают-компании, ехал на берег; пришла охота и мне сделать ему компанию. Я поехал, а с нами и гардемарин Попандопуло. От пристани мы пошли в зеленную лавку, за нами два или три матроса шли с корзинами и котомками. В зеленной лавке была зелень, но как-то Мансурову показалась привялою, а ему хотелось бы посвежей. Лавочник, болгарин, предложил Мансурову, чтоб иметь свежую зелень — обождать час, или чрез столько же времени зайти опять в лавку, или вместо прогулки пройтись с ним же вместе на его хутор — не далее версты от города. Последнее предложение показалось нам даже приятным, мы пошли на хутор. Оказалось, что тут был не один хутор, а небольшая болгарская деревушка из нескольких хижин, с небольшими при них двориками или изгородями, расположенных по берегу ручья, на котором ниже деревушки шумела водяная мельница, обсаженная распустившимися ивами. Вошли в огород, опушенный рядом разных плодовых дерев. Мансуров пошел по грядам отбирать зелень, а я разлегся на зеленой траве в тени распустившегося полным [191] цветом абрикоса и закурил трубку. При выходе из огорода, нас окружила толпа полунагих детей обоего пола с протянутыми к нам руками — «паричка баяр!.. дай паричка баяр!.. криштын (христианин) баяр!..» и некоторые из говоривших «криштын» осеняли себя знамением креста. Пять женщин, бедно одетых, стояли тут же несколько в стороне. Одна из них, еще молодая, держала грудного ребенка; ребенок этот глядел на ребятишек, протягивавших к нам руки, протягивал и свою безмолвную, невинную, но красноречивую рученку!.. Предшествовавшая поэзия утра исчезла, и сердце облилось кровью при взгляде на этих, обреченных нищете и будущих рабов!.. Но за серьезным следует и смешное и наоборот: пока я оделял детей мелкою монетою, а в рученку ребенка положил побольше, старуха предложила Мансурову купить у ней двух куриц; куры, по взгляду на них, были похожи одна на другую, как две родные сестрицы, и, кажется, во всем ровесницы, но за одну из них старуха просила дороже, потому что эта была беременна и в течение нескольких дней обещала новому владельцу снести несколько яиц. Мансуров еще не встречал подобной утонченности сельских хозяев при сбыте своих произведений; он засмеялся. «Что, не веришь?.. на, посмотри сам» — и старуха курицу эксплорированным местом поднесла к самому носу Мансурова. «Верю, верю», — сказал Мансуров, отступая назад, и отсчитал ей требуемые деньги.

Пассажиры наши, из вторичной поездки в Дарданелы, возвратились на 10-й день вечером. Дюгамель предположил пробыть на фрегате только на время приведения в порядок чертежей, а потом, по поручению графа Орлова, с Бюрно, Генрихом и двумя топографами, в сопровождении Ариф-аги, отправиться для обозрения и ситуационных съемок с равнин, прилежащих к азиятской стороне Дарданельского пролива и частию Мраморного моря. Путятин и Корнилов, которым не оставалось уже дела, решились, не дожидаясь возвращения Дюгамеля, отправиться в Константинополь верхами. В объезд по румелийскому берегу Мраморного моря расстояние от Галиполи составляло около 120 верст. Дня через три Дюгамель с товарищами, в сопровождении Ариф-аги и Монро, свезены в Лампсаки. Гребные суда, их отвозившие, возвратились к фрегату. В это отсутствие Дюгамеля у нас замечательных особенностей не случалось, кроме того, что галипольские знакомцы наши раза два присылали за артистами-музыкантами. Дюгамель из экспедиции возвратился на фрегат на 9 день, 2 мая, а 8-го фрегат снялся с галипольского рейда для отплытия в Константинополь. Пройдя остров Мармору, встретили от OSO [192] непродолжительный шквал. Ночью с 3 на 4 мая держались под малыми парусами в море; к 8 часам утра подошли к проливу, а в 10 при WSW ветре, без приключений пройдя по проливу, стали на якорь в Буюкдере.

Опять Буюкдере. — Семейство князя Маврокордато. — Деньги и молодежь. — Корабль «Иoaнн Златоуст». — Зоя. — Маврокордато не нравится мне и капитану. — М. П. Лазарев и А. Г. Конотопцов. — Письмо с черною печатью и прекращение знакомства с Маврокордато. — Внешние дела. — Пристань в Хункиар-Искелеси. — Платан. — Смотр войскам. — Султанский дворец в Хункиар-Искелеси. — Ординарцы. — Султан. — Сераскир. — Зрители. — Празднования 25 июня. — Бездействие. — Памятник на месте русского лагеря. — Турецкая медаль. — Распоряжения. — Заключение.

В тот же день, (4 мая) пассажиры наши перебрались с фрегата в дом русского посольства; Монро остался по прежнему на фрегате. Капитан и Монро каждый день съезжали на берег, иногда и я с ними; прогуливались по набережной, заходили в лавку синьора Жозепе, а чаще во вновь открывшуюся лованду, в которой появился билиард и завелась игра в карты. Но вскоре капитан свел знакомство с одним домом в Буюкдере, это было семейство молдавского князя Александра Маврокордато; у него была мать старуха, молодая жена, брат медик, воспитывавшийся в Вене и теперь состоявший в турецкой службе, и две сестры девицы. Это семейство капитан и Монро посещали каждый день постоянно и по вечерам просиживали довольно долго, но обедать никогда там не оставались. Напротив же, г. Маврокордато, иногда и брат его, обедывали у капитана на фрегате довольно часто, пили и кушали в-плотную.

К концу мая отпустили на флот жалованье и порционные по 40 испанских талеров в месяц на каждую порцию; деньги выдали голландскими червонцами и испанскими талерами. Само собою, при деньгах, молодежь пустилась кутить и играть в карты; вследствие этого вскоре — одни вдруг разбогатели, а другие проюрдонились 13. Но другие вовсе в карты не играли, так как [193] у нас на фрегате лейтенант Косторф и Логинов, в особенности последний, не любили даже съезжать на берег. Не мог я решить: что именно изолировало Логинова с берегом —привязанность ли к фрегату? или любовь к чарочке?.. На счет превосходных качеств фрегата Логинов иногда увлекался до энтузиазма, но и чарочку всегда приветствовал следующими стихами:

На свете все пустое —
Богатство, слава и чины.
Было бы винцо простое,
Да кусочек ветчины...

При иных обстоятельствах, не совсем благоприятных, чарочка приветствовалась стихами иного содержания:

Хоть на свете поганенько,
Зато можно пособить:
Выпить рюмочку раненько
И соленым закусить

Выпивал рюмочку, но вместо того, чтоб действительно закусить солененького, Логинов ограничивался спросом у Асташки деньщика: «почему не подал солененького?», а Асташка обыкновенно отвечал: «а где ево взять?».

В конце мая капитан назначен был командиром 74-х пушечного корабля «Иоанн Златоуст»; на фрегат «Эривань» поступил командиром капитан 2 ранга Григорьев, а временно-командовавшему кораблем «Иоанн Златоуст», капитану 2 ранга Сахновскому, дано назначение исправлять обязанность интенданта 14. Ушаков, перебравшись на порученный ему корабль, не соблаговолил пригласить к себе Монро, а о перемещении меня с фрегата к нему на корабль просил старшего на флоте врача К. О. Розенбергера (ныне генерал-штаб-доктор флота.). Дня через два с получением разрешения о перемещении, я перебрался к [194] Ушакову, с тем же мне поручением — заведывать хозяйственною частию. Дела у нас до этой части пошли как-то свободнее; мы были теперь вдвоем, а я уж начал подмечать, что капитан как будто стеснялся присутствием Монро. Какая была тому причина, дознавать я вовсе не хотел, но казалось мне, что причина эта больше заключалось в Зоице. Старшая из сестер Маврокордато, Зоя или Зоица, 26 летняя дева, была, по моему замечанию, кокетка не по Буюкдере. Меньшая же, хотя тоже взрослая — недурна собой, но так себе — ни то, ни се, а все дело было в Зоице: Зоя с братом и сестрой бывала несколько раз еще на фрегате, а теперь корабль стала посещать чаще, часов с 5-ти после обеда просиживала обыкновенно до вечера, при угощении десертом и потом чаем; притом же на корабле у нас была музыка, а Зоя сама была музыкантша. Иногда в тихий, приятный вечер, для дальнейшего провождения времени, усаживались все на катер и ехали кататься; Зоя почти всегда приезжала с каким нибудь кокетливым рукодельем и с фис-гармоникой, при акомпанименте которой, между делом, приятно пела итальянские и французские арийки; капитан подчас любил совокуплять и свой баритон; с этим искусством он хорошо познакомился еще во время сенявинского похода, бывши тогда гардемарином. Мимоходом следует заметить, что при всем баловстве и запущенности молодых людей в прежние их походы, время у них было не потеряно — почти все они знали преимущественно итальянский, а потом французский языки, а некоторые к тому же греческий и турецкий; капитан хорошо объяснялся на итальянском и французском, а Зоя эти языки знала основательно — переводчика им не было нужно. Капитан теперь по летам был хотя и не первой молодости (лет под 45), но такой организации, при которой в эти годы сочувственная теплота может доходить до той температуры, как и в счастливые лета юности. Что же тут такого? Счастливая организация и больше ничего; точно также, как и то, что Зоя капитану нравилась, но увлечение это за пределы нравственности не переходило.

Чрез капитана и я познакомился с семейством Маврокордато, но почему-то, ни к одному из его членов не сочувствовал и кажется вот почему: в 1823 году, еще до поступления моего в университет, в Харькове, видал я семейство Ганжерли, бывшего до того господарем молдавским, который во время восстания в Греции бежал из Молдавии в Россию. В семействе у старика Ганжерли было два взрослых сына и две дочери и еще какие-то родственники; как оказалось теперь из рассказов Маврокордато, [195] те родственники принадлежали к их фамилии, т. е. Маврокордато. Ганжерли, живя в Харькове, по особенной Монаршей милости, получали 10 тысяч рубл. русскими деньгами; это даровое, как следует, проживали без отчета и контроля и говорили еще, что мало дают. По этому случаю вышли тогда сатирические стишки местного витии, которые остались у меня в памяти и теперь, при взгляде на Маврокордато, с мысли не сходили. Самого Александра Маврокордато, не только я, но и капитан, не любил, в особенности после навязчивого предложения познакомить его с М. П. Лазаревым; от такой чести капитан решительно отказался, при всем том, что сам был, как говорится, на дружественной ноге с Лазаревым. Лазарев за все время стоянки в Буюкдере, раза три обедал у нас на корабле без всякой посторонней компании, кроме капитана своего корабля, А. Г. Конотопцова, который предварительно приезжал на корабль и как истый gourmand устраивал обед по вкусу. Само собою, что за этим обедом сиживали без чинов и этикета — на распашку и без галстуков, о службе и политике ни полслова, а Марья Кондратьевна (так Лазарев прозвал очаровательную Зоицу) чаще служила предметом шуток и веселой беседы; Конотопцов также подшучивал, но как-то нескладно — весь склад выходил у него тогда, как вводилась в дело его поговорка — «это удивительно». «Это удивительно, как повар потрафил этот соус!..». Без это удивительно, высказанная им фраза никакой красоты не имела.

Не знаю, чем бы увлечение капитана кончилось?.. послушался ли бы он несколько саркастического намека Лазарева?.. Но капитан неожиданно поражен был письмом от жены, что дочь их, не более году как вступившая в замужество с А. Д. Кузнецовым (адъютант адмирала Грейга), вскоре после родов умерла. Роковое известие об утрате единственной дочери до того поразило капитана, что он несколько дней сряду рыдал как ребенок. В эти горькие для него дни, он никуда не съезжал, ни кого, кроме по службе, не принимал, прекратил знакомство свое с семейством Маврокордато и к Марье Кондратьевне охладел совершенно.

Между тем, как у нас совершались эти домашние дрязги, вне нас — в мире земных владык и политики, вращалось все своим путем... а как оно вращалось — мы ровно ничего о том не знали и узнать не могли, кроме того, что увидели собственными глазами. Так, в одно благополучное утро с корабля у нас заметили русский фрегат, стоявший, на якоре против мыса Сальви-бурну. [196] «Что это зa фрегат?» — спросили некоторые. Им отвечали: «это должно быть наш «Штандарт».

— Так Муравьев возвратился, значит, из Египта?..

— Значит, что возвратился.

На другой уже день мы кое-как проведали о том, что H. Н. Муравьев из Египта действительно возвратился, сдал свое полномочие и депеши графу Орлову и вступил уже в командование сухопутными войсками. Прибытие Муравьева заняло было наших черноморцев предположениями о том, что теперь вероятно все уже кончено, и нам, быть может, скоро придется сниматься восвояси.

Спустя несколько дней, после прибытия Муравьева, султан Махмуд опять пожелал взглянуть на русских солдатиков. Смотр войскам опять назначен в долине Хункиар-Искелеси. В углублении залива сего же имени, к пристани, еще с утра подходили наши катера, шлюпки и бесчисленное множество каиков с зрителями, без дам; подходили, сгружались и опять отходили в сторону, чтоб не загромождать пристань. На этот раз, я съехал на шлюпке с офицерами, а не с капитаном. Наши флагманы, капитаны и множество флотских офицеров, за исключением Лазарева, были уже здесь, когда приехал граф Орлов, вместе с сераскиром, как предшественники скорого прибытия султана. Наконец, показался огромный раззолоченный, под тентом, каик, пристань совершенно очистилась, каик пристал. Из среды толпы пришлось мельком взглянуть мне на султана, когда он сходил с каика и в то время, когда подвели ему богато-убранного коня, и он сел на него, я уже больше не интересовался всматриваться в его величие, потому что меня оттиснула толпа и при этом наступили еще на мозоль. Шел я позади всех, за толпою, прихрамывая, а толпа вслед за султаном быстро подвигалась к северовосточному углублению долины, живописно окаймленному крутыми пригорками, покрытыми кустарником, а местами кедрами и кипарисами; тут в углублении расположены были против небольшой равнинки наши войска. Для чего, подумал я, тащиться мне за толпою?.. Близехонько в стороне соблазнила меня тень одинокого платана, а было уже жарко; я поворотил под тень платана, в нем со стороны, куда направлялась толпа, было большое дупло — в роде будки для часового, и в средине камень, на котором удобно было усесться; я уселся и закурил сигару. Чего-ж лучше — видно хорошо и отсюда. Смотрю, толпа отходит в сторону и как будто для моих глаз очищает правый фланг войск и подъезжавшего к нему султана. Орлов командует, [197] Муравьев принимает команду — все слышно, делают на караул — видно. Султан говорит по-русски: «здорово ребята!» опять слышно, ряды закричали: ура!!! ничего уже не слышно. Султан тихо проехал перед фронтом на левый фланг и тем же путем опять возвратился на правый. В линии фронта было только два баталиона, другие два стояли за первыми; на флангах по одному легкому орудию. Начались разные построения, пальба из ружей, пальба из орудий; через час, не больше, все это кончилось. Султан, Орлов, сераскир, войска и все зрители порядком пожарились на солнце; пора бы расходиться, думал я, и султан действительно, тихонько направился как будто к пристани. Орлов, сераскир и вся толпа следовали за султаном пешие. Будут проходить недалеко от моего платана — спрячусь в дупло, подумал я, и спрятался. Сижу и выглядываю. Чтож это?.. Султан своротил с дороги, он уже близко и направляется прямехонько к моему платану. Я вышел из моего убежища; не отходя от него, поднял руку к кокарде шляпы и, не спуская глаз, глядел на султана. Султан глядел на меня не сурово, заехал по другую сторону платана и остановился, а я остался на своей, не уступая места уже никому, не я же к султану подошел, а султан ко мне подъехал; нас разделял диаметр платана на расстоянии 3 или 4 фут не более — прекрасный случай вглядеться в замечательное лицо и впечатлеть его в памяти; я вполне этим воспользовался. Перед султаном, стоявшим в тени платана и тут же поместившимися зрителями, проведены церемониальным маршем войска, бывшие в строю. Султан благодарил солдат русским — «спасибо ребята!». Орлов приказал вести войска в лагерь, а ординарцев в султанский дворец.

Едва ли не во всех предместиях Константинополя имеются дворцы, принадлежащие султану; большая часть этих дворцов не нарочно выстроены для султана, а достались ему в собственность при конфискациях имуществ его поданных: так в Буюкдерском заливе на мысе «Кара-бурну», близ батареи «Агель-алты», есть старый дворец, никем уже необитаемый и неподдерживаемый, он до 1822 года был частным домом, принадлежавшим знакомцам нашим, князьям Маврокордато. Так и в западной стороне долины Хункиар-Искелеси есть опять уединенный дворец с большим при нем садом, осененный кедрами и кипарисами; тут же вблизи находится и султанская бумажная фабрика. Дворец и фабрика когда то составляли собственность богатого армянина. В этом то дворце, султану угодно было отдохнуть и принять [198] назначенных ему Орловым ординарцев. Переход из под платана к дворцу был близок — не далее четверти версты. Вся толпа, составлявшая зрителей, была решительно без женщин, и повидимому из одних только официальных людей, между которыми много было во фраках и круглых шляпах; но эти нестроевые, почти все с разноземельными орденскими украшениями, повидимому принадлежали к дипломатическому корпусу, а между ними были такие личности, на оригинальность которых нельзя было не обратить внимания и не заглядеться на них; когда толпа ринулась за султаном, я тоже последовал за нею и очутился не перед красным высоким крыльцом, а перед низеньким со столбиками антре, ведущим в небольшее одноэтажное здание, судя по объему корпуса, не более как из 5 или 6 комнат состоявшее. Султан поместился под навесом антре не на великолепном кресле, а просто на лакированном табурете без заспинка. Орлов, сераскир и Муравьев остановились перед антре, прочие зрители расположились полукругом против антре. Началось представление ординарцев, а их было человек не менее тридцати, и это представление, казалось мне, было для султана самою скучнейшею из всех церемоний, потому что казалось скучным для других; но султан имел терпение принять всех до последнего, с внимательным выслушанием от каждого: «вашему султанскому величеству прислан на ординарцы!» и проч.

Видеть так близко султана и о произведенном им впечатлении не сказать ничего другим, невидавшим его, хоть бы читателям напр., похоже было бы на то, что быть в Риме и не сказать ничего о Папе, и потому выскажемся о султане и о прочем подмеченном: тонкие брови, прекрасные черные глаза, узкий, немного горбом выгнувшийся с тонкими ноздрями нос, лицо не смуглое, но с оттенком загара и слабо заметными следами натуральной оспы, черная густая борода и бакены, слегка подстриженные, средний рост и стройно пропорциональное телосложение, гармонируя одно другому, в общем отражении физиономии султана представляли полное здоровье, к которому можно было применить физиологический закон: «mens sana, in corpore sano», а из этого опять и вывесть заключение: что султан пользовался здравым умом, сознавал самого себя без гордости и владел сдержанностию в неограниченно свободной воле. В лета возраста султана, всякое ослабление в нем сдержанности, наипервее отразилось бы следами гаремных пресыщений, но признаков таких следов я самый наблюдательный физиолог не отыскал бы. Те же условия отражались и на более скромной его одежде: простая красная феска без [199] украшений, с обыкновенною только кистью синего шелка; оливкового цвета короткий плащ, с красным стоячим воротником, свободно застегнутый спереди шеи серебряною цепочкою; такого же оливкового цвета казакин с красным стоячим воротником и обшлагами, но воротник и обшлага шиты золотом и бриллиантами; воротник и борт казакина застегнуты на все крючки; перехват опоясан золотого позумента портупеей, на которой висела сабля, без особых, любимых турками украшений; оливкового цвета брюки европейского покроя опускались на голенища сапог с высокими подборами. Этого, полагаю, достаточно для того чтоб сказать — «видел султана».

Теперь опишем сераскира: толстенький, приземистый старик; большая голова на кубическом туловище без шеи; коротенькие, но мускулистые и сильные оконечности придавали его фигуре особенно живую поворотливость; широкий без морщин лоб, серые, почти без бровей, глаза; полное, красноватое, осененное реденькой седой бородой и покрытое потом лицо — не выражали в нем ни одышки, ни усталости, тогда как он во все время продолжавшегося смотра, ходя пешком за султаном, ездившим верхом, нигде не отставал от него. Все это в общем отражало в сераскире бодрую и неутомимую деятельность. Костюм сераскира не представлял никаких отличий его сана, или представлял особенно оригинальную бесцеремонность: простая красная феска, решительно без украшений, даже немножко присаленная над затылком; широкая, оливкового цвета суконная блуза, без разреза в полах, надетая как рубаха, опоясывалась золотого позумента портупеей, на которой висела сабля, также без украшений, как и у султана, и такого же материала как блуза, брюки, опущенные на голенищи сапог, довольно припыленных. Это также все о сераскире, что можно было видеть в нем, а о прочем носились между нашими моряками рассказы, не знаю только из каких источников заимствованные, что сераскир и граф Орлов находились будто бы между собою в весьма приязненных отношениях, в часы свободы и отдыха от дел государственных любили будто бы они выпить, предпочитая клико с зельтерской водой, а иногда и запросто без примеси, и что сераскир, при этом упражнении, поднося наполненный кубок к губам, прекрасно будто бы выговаривал по русски — «хватим, граф!». Похоже ли это сколько нибудь на правду, или только выдумка?.. В справедливости ее я и сам сомневаюсь, и если это выдумка, то она характеризует большинство тех моряков, говоривших об этом с увлечением, которые уважали сами выпить, ибо в этом выпить, они трактовали добродетель, доблесть, героизм, при [200] каковых достоинствах, прочие лучшие и высокие качества способностей поставлялись ими на втором плане — согласно духу своего времени.

Скажем кое-что и о зрителях: как назвать нестройное сборище людей в разных костюмах, разнолицых, разнохарактерных, разноплеменных?.. Я уже назвал это сборище людей толпою, и быть тому так. В толпе с кого начнешь?.. ни с кого; разве с военных?.. но военные все на один покрой — годные для фронта. А вот из принадлежащих к дипломатическому корпусу, так тут иная статья — на ком не остановишь взгляда, так заглядишься и призадумаешься... На этот раз я сожалел, что не последователь Лафатера — я бы анализировал тогда многих в отдельности, а теперь должен ограничиться общим: в толпе находил я головы конусом вверх и конусом вниз; находил го-го! длинных да высоких и у-у! низеньких, приземистых, точно гриб на толстом корешке; присматривался опять иначе, и находил в этих людях сходство с быком, верблюдом, бараном, пуделем, крысой, лисой и проч., все метаморфозы... а чтож эти метаморфозы?.. вращают целым миром, славою государей, судьбами государств, спокойствием и благосостоянием народов и племен. При такой мысли опомнишься и оттолкнешь от себя все уродливые об них помыслы в сторону. Но на этих людей мне почему то тяжело было смотреть и взгляд мой успокоивался на графе Орлове, я находил в нем идеал мужества, красоты и всех высоких достоинств.

Приближалось 25 июня — день рождения Государя Императора. Этот высокоторжественный день, еще недели за две до его наступления, по желанию графа Орлова, предположено было отпраздновать с возможным великолепием; состоявшему при флоте начальником морской артиллерии генерал-маиору Залесскому поручено распорядиться устройством фейерверка и отпущены деньги на покупку нужных к тому материалов. По собрании со всех судов артиллерийских офицеров и канониров, в специалистах искусства составлять потешные огни, а также и в лаборантах изготовлять для того разные препараты недостатка не было; лабораторная устроена в посольском саду, и дело началось. В буюкдерском дворце русского посольства от имени графа Орлова объявлен бал. Иностранцы, преимущественно дипломаты, удостоившиеся быть приглашенными на этот бал, заблаговременно занимали квартиры в Буюкдере. Незанятая постройками, гористая местность над батареею Агель-алты, расположенная на створе линии со стороны входа с Черного моря в Буюкдере, застанавливалась теперь множеством палаток и [201] балаганов для помещения зрителей, съезжавшихся с разных частей и предместий Константинополя.

Настал наконец и вожделенный день торжества: дообеденное время ознаменовалось общим на всех судах флота и в лагере войск молебствием о здравии русского царя и всего августейшего дома. При начавшемся пении многолетия, на адмиральском корабле, последовал определенный салют со всех стоявших в Буюкдере русских судов (их всего с мелкими судами было тогда 24 вымпела) и за тем расцвечение флагами. После обеда, на пристани против посольского дворца началась установка павильона для потешных огней; густые толпы зрителей занимали уже широкую набережную Буюкдере. На противоположной стороне пролива, перед лагерем наших войск, таким же образом устанавливались пять павильонов; они, один от другого на расстоянии 200 саж., расположены были рядом по протяжению возвышенности, начинавшейся с оконечности мыса Сальви-бурну; в каждом павильоне было по одной тысяче ракет.

Прошел день, флаги спустили, начался вечер. Безоблачное небо стемнело и заискрилось звездами. Между мысами Кара и Сальви-бурну выдвинулся пароход и, тихо проходя по заливу, приблизился к русским судам; на пароходе был султан. Ноки реев всего русского флота мгновенно осветились фальшфейерами, борта фонарями. В лагере русских войск другая картина: по возвышенности хребта от оконечности мыса Сальви-бурну на двухверстном протяжении замелькали частые огоньки и вслед за тем раздались ружейные выстрелы беглого огня, непрерывавшегося полчаса времени. Но огонь стих и ноки реев погасли. На огромном щите поставленном на пристани, загорелось бриллиантовыми огнями вензеловое имя русского царя. Лицевые стороны вензеля горели по обеим сторонам щита к набережной для зрителей, а к рейду для султана, в это время на пароходе подошедшего к пристани. На адмиральском корабле горел другой вензель русского даря, между бизань и грот-мачтами, обращенный лицевой стороною к правому борту. В момент зажжения щита, на оконечности мыса Сальви-бурну, взлетела огромным огненным снопом первая тысяча ракет, с оглушительным треском рассыпавшихся в бриллиантовые колосья. Остальные четыре тысячи последовательно зажигались чрез каждые 20 минут; в эти промежутки времени зажигались разные потешные огни на пристани; с последним угасшим, пароход с султаном направились в Стамбул.

С следующего за торжеством дня, началась опять будничная жизнь, но при совершенном бездействии. Велось большею частию [202] так: капитан куда нибудь съедет с корабля, я сойду в кают-компанию; тут дым коромыслом — ходят, сидят, полулежат на рундуке — кто в одиночку, кто попарно — и все курят трубки; двое играющих в шашки также курят трубки; на всех глядя, и я закуриваю трубку. Вот полчаса времени и убито. Чтож дальше?.. дальше ничего более не оставалось, как съехать куда-нибудь от скуки. Но куда?.. с Маврокордато раззнакомились. Съехать бы на другой какой корабль, но там то же что и на нашем — то же бездействие, та же неизвестность о том, что делается вне нас, что уже совершилось и что еще предстоит для нас собственно — не знаем. Знаем только, что и на прочих кораблях скучают также, как и у нас. А! самое крайнее — уединиться, подумаешь и сойдешь в свою каюту. Схватишь книгу — знакома, возьмешь другую — знакома, третья, шестая, десятая — все знакомы; поймаешь в руку еще книжку без выбора и растянешься с нею вдоль койки, развернешь на удачу — как на зло попадается самая вымолоченная страница, в которой ни зерна для пищи, и положишь книжку. Боже мой! какая скука!.. думаешь. И думаешь в сотый раз о том, что в настоящем положении ничто не могло бы быть так кстати, как чтение газет; мы о нашем пребывании в Босфоре меньше знаем, нежели знают о том в отдаленных городах разных государств. Действительно, на всем флоте у нас не бывало ни одной газеты, ни одного современного журнала. Между тем, каждый же из нас сознавал этот недостаток, и многие толковали о том, что в настоящем состоянии бездействия, идеальный мир, т. е. чтение, послужило бы лучшим занятием. Но как при общем бездействии, посредством чтения увлекаться в идеальный мир нельзя было, то некоторые вынужденными нашлись достигнуть этой цели иным простейшим способом — употребительнейшим, и эти идеалисты до того увлекались, что теряли сон, получали отвращение от пищи, глаза у них наливались кровью, члены дрожали, идеальный мир воспринимал у них под конец чорт-знает какие формы — неестественные, уродливые, бесообразные, и идеалист впадал в метистику. Успел я уже разновременно наблюдать человек пять-шесть подобных идеалистов, старался добиться от них какого нибудь уяснения о формах и представлениях в их идеальном мире, но толку из того мало вышло; говорили однакож: представляется, так — какая-то дребедень.

— Чтож именно? вы помните?..

— Помню. Но рассказать всего нельзя, не сообразишь.

— Однакож, приятное что-нибудь — восторженное?.. [203]

— Да... сначала приятное.

— А потом?..

— Потом, гадкое, уродливое, страшилищное — чудовища и черти.

— Но ведь вы убеждены, что все это призраки...

— Да. В здоровом состоянии, думаю, что все это призраки, а в припадке страдания принимаю за существенное, материальное, потому что вижу, слышу, осязаю — терплю боль, когда меня укалывают, царапают, жгут.

Видели же многие, да и сами идеалисты сознавали, что средство, которым они достигают своего дребеденьтального состояния, всегда болезненно поражает их дух и материю, а последственный результат всегда — неизбежная и самая наглая смерть. В книжном мире также не без дребедени, но от этой, покрайней мере, не страждет дух и материя. Впрочем, в летах моего детства (лет пятьдесят тому назад слишком) пришлось мне подметить фразу: «и... мать-моя, не давай ребенку читать так много — ведь зачитается». Значит, опасение с чего нибудь было взято. За тридцать же лет, хотя чтения уже не опасались, но скупились на средства доставлять себе чтение, между тем как не скупились и находили средства поддерживать картежную игру и на приобретение материала, вводящего в дребеденьтальный мир.

В эту пору, как мы томились скукою от бездействия и как совершались у нас каютные дрязги, о которых говорить не стоит, в лагере наших войск осуществилась мысль, чтоб ознаменовать место временного пребывания своего на берегу Босфора памятником. Материал для этого подготовила сама природа: на оконечности мыса Сальви-бурну при самом береге, в уровень с водою, лежал обломок гранитной скалы; обломок этот большой, неправильной формы, но в нем находились — основание, верхушка и стороны; к одной из них можно было приделать мраморную доску с надписью. Воспользовавшиеся мыслью употребить обломок в дело, собрались-было кое-какими средствами, чтоб встащить камень на приличную высоту мыса; но средств этих не хватило, а других у них, у армейцев, не имелось — обратились они к морякам; старший на фрегате «Штандарт» лейтенант В. Е. Храповицкий взялся уладить дело — кабельтовы, перлиня, гини, тали взяты с фрегата; лес, мастеровые и рабочие доставлены армейцами; поделаны и установлены переносные шпили — все под распоряжением Храповицкого, и камень, покоившийся на своем ложе, быть может, со времен прорыва Босфора — перешол на другое, указанное ему русскими. Видел я потом [204] несколько сочиненных надписей для памятника, но не мог достоверно узнать какая из них удостоилась выбора, потому что все они подавались на рецензию H. Н. Муравьева.

Вскоре по установке памятника на месте пребывания русского лагеря, султан также ознаменовал память пребывания русских в Босфоре на этот предмет выбитою медалью: для флагманов и командиров судов большие золотые медали, для штаб-офицеров (не командиров) малые золотые и обер-офицерам большие серебряные. Медали эти не для ношения на груди, а просто в память, уложены были для каждого отдельно в сафьянные коробочки и даны только первому прибывшему в Босфор отряду. Общие же медали на весь флот и сухопутным войскам для ношения на груди — генералам, штаб и обер-офицерам золотые, а нижним чинам серебрянные, розданы были уже по возвращении флота в Севастополь.

Роздача медалей была верным предвестником скорого нашего отправления из Босфора во-свояси. Мы теперь, если не с некоторым нетерпением, то совершенно равнодушно ожидали того дня и часа, когда скомандуют: «сниматься с якоря!». Красоты местной природы нам уже пригляделись, а бездействие прискучило до крайности — «хоть гирше, абы иньше!» повторял я уже неоднократно; на это я имел особенные причины: на корабле у нас в числе команды много было поляков, евреев, казанских татар и неопрятных чувашей; вследствие оказавшихся между этими инородцами нескольких побегов, приказано было никого не спускать на берег; мера тяжелая, но и необходимая, имела влияние на развитие болезней: тоска по родине, обнаруживавшаяся хотя и между немногими, но непереносившими этого состояния — замечалась между поляками; вшивость, часотка, упорнейшие язвы, воспаления глаз — между евреями и чувашами; цынга поражала всякого мало-мальски неопрятного, мешковатого, ленивого и потому загнанного, забитого. Внешние и внутренние благоприятные условия: летняя пора, превосходнейший климат, отличная пища, достаточная одежда — мало способствовали врачебным назначениям, чтоб гасить болезненность и не допускать развития ее между многими. На корабле у нас из 600 человек команды, было уже человек около 40 больных (на других и того больше); лазарет полон, были и вне лазарета. Вот почему я желал иньшего, чтоб поскорее добраться до Севастополя. Наконец, 18 августа состоялась роспись по рангам кораблей, фрегатов и прочих судов, о размещении на них сухопутных войск и тяжестей. К 22 числу августа, на месте русского лагеря, кроме памятника, ничего уже не [205] оставалось. Корабль «Чесьма» отделен для отвоза графа Орлова в Одессу. Фрегат «Штандарт» попрежнему оставлен в распоряжении Муравьева и для помещения его штаба. Войска предположено везти в Феодосию. Мы, во всей готовности к снятию с якоря, ждали попутного ветра.

У нас на корабле баталион люблинского егерского полка. Перед грот-мачтой под тентом армейские песенники, с акомпаниментом барабана и бубна, поют разудалые песенки не дурно; матросики петь так не мастера — вслушиваются, даже и больные мои некоторые повыползли к рострам. В кают-компании смесь флотских и армейских офицеров, курят трубки, составилась-было игра на червончики и талеры, но капитан воспретил. В палубах теснота и давка, только и простору, что в капитанской каюте.

— Подвижной баласт на корабле хуже всего; еслиб уж скорей сняться, да до места... прискучило — говорил капитан.

— Ну, и на месте-то, на первых порах, не совсем будет весело — заметил я капитану.

— А что такое?..

— А карантинная стоянка... а может статься и еще что-нибудь такое встретится — помните, фрегат «Штандарт»?.. 15

— А типун бы тебе на язык... нет ли чего нибудь такого и теперь?..

— Решительно нет.

— Так чтож ты пугаешь?

— Для развлечения от скуки.

— A-а!.. а всем ли ты запасся?..

— Всем сполна и вдоволь.

— А для себя?..

— И для себя.

— И деньжонок в запас осталось?

— Осталось.

— Вот и не даром проходил — годится ребятишкам на молочишко.

— И за все обязан вам.

— Надеюсь, не вспомянешь лихом.

24 августа, к 10-ти часам утра, подул SSW ветер. На адмиральском корабле поднят общий сигнал «сняться с якоря!» шпили завертелись. Шлюпки поднимались на боканцы. Паруса обрасопливались. Корабли, вступившие под паруса, становились в [206] киль-ватер адмиральскому. Прогремел салют; на салют отвечали с батареи Агель-алты.

Черноморский флот направился в Черное море.

И все тут?.. можно было ожидать больше... скажет читатель, прочитав эту статью. На это предвиденное замечание, мы, в свое оправдание, скажем вот что: то что высказано в нашей статье — большим против того и интереснейшим образом высказать было нельзя: в ней представлено только частное воспоминание впечатлений и больше ничего; а о том, что в эту эпоху совершалось вне нас, вне действий нашего круга, мы тогда ничего не знали и по неимению для того никаких посторонних источников — знать не могли; знали мы поверхностно об одном: что черноморский флот и войска приходили в Константинополь для вспомоществования порте Оттоманской против возмутившегося ее вассала — египетского паши. Что же опять заключали в себе действия H. Н. Муравьева, ходившего на фрегате «Штандарт» в Египет, как потом действовал наш чрезвычайный посланник граф Орлов при диване, и каков был результат их действий, то это все остается для нас и поныне лишь только в смутных представлениях. Для опоры, в защиту нашу ссылаемся на живой пример: могли-ль, в отдельности, те из моряков, что участвовали в войне за независимость Греции, знать тогда что-либо о делах вообще и действиях частных, в которых они же участвовали? конечно, не могли... и вот, только теперь — спустя слишком 30 лет, обо всем в ту эпоху совершившемся собираются разбросанные документальные факты, слагаются в одно целое и представляют для нас теперь любопытную «Историю вмешательства России, Англии и Франции в войну за независимость Греции». Дождемся, быть может, мы и появления в свет «Истории вмешательства России в дела Турции с египетским пашею».

В следующей главе, к этому заключению еще что-нибудь прибавим.

Н. Закревский.


Комментарии

1. См. Мор. Сб. № 3.

2. Отряд наш состоял из тех же самых судов, как показано в конце предыдущей главы сих записок, за исключением только фрегата «Тенедос», который оставлен в Севастополе для выполнения ожидавшихся экстренных поручений.

3. Составные брам-стеньги, употреблявшиеся тогда на судах черноморского флота, отменены М. П. Лазаревым и заменены цельными, вскоре по прибытии отряда в Босфор. Отменены также и тяжелые разноцветные флюгарки, служившие опознавательными вымпелами, и заменены обыкновенными белыми длинными, двухвостыми.

4. Турецкий пиастр равнялся тогда нашим 25 коп. ассигнациями.

5. Пера — предместье, большею частью населенное европейцами.

6. Ныне генерал от инфантерии Александр Иосифович Дюгамель — генерал-губернатор Западной Сибири, если не ошибаюсь.

7. Ныне адмирал граф Путятин. Корнилов — герой Малахова кургана в Севастополе.

8. В узких местах пролива встречаются рядом два противоположные течения: так в известной местности, называемой «Шайтан-бурун» или «Шайтан-акыпты» при северных ветрах, течение из Черного моря в Мраморное идет у европейского берега, а противуположное ему — у азиятского; при южных же ветрах наоборот. В этом месте, против течения не выгребают даже и легкие турецкие каики, которым в этих случаях, всегда готовые буксирщики бросают с набережной буксир и проводят из наиболее стремительного течения на более тихое.

9. Петр Иванович Косторф — старший лейтенант на фрегате.

10. Кантарь равняется 3 1/2 русским пудам.

11. Фанариотами называются родившиеся и проживающие в Константинополе греки низшего сословия. Название фанариот равно значению нашего русского пройдохи.

12. См. при конце предыдущей главы: присутствие обер-интенданта в Севастополе.

13. От слова юрдон, игра в карты, известная морякам ушаковских и сенявинских походов.

14. Сахновский временно командовал кораблем «Иоанн Златоуст» по тому случаю, что настоящий командир сего корабля, 28 флотского экипажа капитан 1 ранга Мельников 1-й, незадолго перед выходом 3 отряда из севастопольской гавани на рейд, застрелился. Труп, по завещанию самоубийцы, похоронен был на прилежащей к городу высоте Малахова кургана. Когда флот возвратился из настоящего похода в Севастополь (в сентябре месяце), то над могилою Мельникова стоял уже довольно высокий и видный памятник, который вскоре по утверждении М. П. Лазарева главным командиром черноморского флота — был снят прочь и самая могильная насыпь сглажена в уровень с местом.

15. См. Морск. Сборн. № 6, 1861 г. «Фрегат «Штандарт».

Текст воспроизведен по изданию: Черноморский флот в Константинопольском проливе // Морской сборник, № 4. 1863

© текст - Мирошевский В. 1863
© сетевая версия - Thietmar. 2019
© OCR - Strori. 2019
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Морской сборник. 1863